ID работы: 13253715

Ты — Деструкция

Слэш
NC-17
В процессе
59
Горячая работа! 34
автор
mortuus.canis соавтор
Размер:
планируется Миди, написано 65 страниц, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 34 Отзывы 30 В сборник Скачать

Глава вторая. Two for birth

Настройки текста

      — Знаете, — сказал барон, — не забывайте, что вы пока живы. Вся эта темнота и пустота вокруг вас — на самом деле самый яркий свет, который только бывает.

Виктор Пелевин

Чапаев и Пустота

Клиническая депрессия

      Воняло душной хлоркой и каким-то цветочно-приторным освежителем воздуха. Выжигающий глаза грязно-желтый кафель лепился к стенам, сколотив нервирующий тесный короб. Над миниатюрным подозрительно чистым умывальником — прямоугольник замызганного зеркала с парочкой порнографических наклеек. В зеркале — чья-то запущенная иссохшая рожа, похожая на погребальную маску.       Не узнаю себя. Пару раз провожу ладонью по отражению, пытаясь стереть воображаемую испарину, закрасившую глаза, вдавленные в костяные дыры глазниц, и щеки, исколотые многодневной дымно-золотистой щетиной, понемногу приобретающей убогую, кривую форму встопорщенной бороденки.       Мозгоправы называют это «деперсонализацией». В теории — заумное латинское словечко. На практике же я будто вне тела и наблюдаю со стороны за тем, как другое мое «я» — физически обозначенное, но опустошенное — пялится в зеркало, в параллельную реальность, где тлеет третье искаженное «я». Все по канонам французского сюрреализма, только в разы страшнее, ведь ты испытываешь эти «вселенские приходы» на собственной шкуре, а не через призму художественного текста. Словом, ловишь такие глюки, что никакая доза не нужна.       Но ты не сразу понимаешь, что это глюки; пока сознание и личностное ядро распадаются на молекулы, ты потерян. Вокруг — мутная бледность, притупленные запахи и плоскость фотографии вместо реалистичного объема.       Ты уже не в туалете закусочной с наивно-крикливым названием «Уютный желток», а где-то в пустоте, где нет ни забегаловки, в которой наливают кофейные помои, ни квартала Вашингтон-Хайтс, куда меня завел тот безумец, ни славной Америки, ни тебя самого.       Поставив обе руки на умывальник, я склонил голову, прижался подбородком к груди и сгорбился. Грудину рвануло судорожным дыханием. Пальцы, стискивающие бортик раковины, затряслись и сильнее впились в керамическую опору, сливаясь с ней своей мертвенно-серой белизной. Я скривился и, кисло отрыгнув, метнулся к толчку с поднятым стульчаком — такому же вылизанному, как и умывальник, хоть кое-где и окропленному аммиачной желтизной.       Вместе с прогорклой жижей, в которой от кофе только цвет (и то с большой натяжкой), я едва не сблевал желудок: он выкрутился, просверлив в животе глубокую скважину. Глотку беспощадно шпарило желчью. Представляю, как смердит мой рот — вот и зубная паста пригодилась. Кашлянув с мокрым бульканьем, я сплюнул рвотный осадок и выпрямился. Надеюсь, не измазал плащ: раз хочу умереть, это не значит, что мне фиолетово на свой вид, пускай он и плачевный.       Кончики пальцев брезгливо крутанули кран, и я тщательно вымыл руки и протер губы. Напор воды хороший. Удивительно. Казалось бы, такое психоделическое дно — а под нажимом цивилизации не устояло, очеловечилось. Отряхнув руки, аккуратно залез в глубокие карманы и поочередно вытащил беззастенчиво сворованное «богатство»: зубная паста, жесткая щетка, пена для бритья и одноразовая бритва. До чего же убого выглядит этот наборчик за пять баксов.       Я всегда был при деньгах. К сожалению, именно они во многом определяют то, насколько благополучной будет наша жизнь. Да, я буржуа, тут нечего стыдиться. В каждом из нас живет вирус меркантильности, и никакие проповеди битников этого не искоренят.       Так что, вспомнив о былом достатке, я безрадостно откупорил пену для бритья, украденную Смеющимся Мальчишкой. Его демонический гогот так и стоит в ушах, буравя череп. Такая компания... Не знаю, зачем я за ним увязался. Может, от безысходности? На миг я даже поверил, что он провидец.       Всего лишь на миг.       Вдруг это плод моего больного воображения? По-моему, в мистицизме даже есть термин для такого фокуса — «тульпа». Не исключено, что моя крыша накренилась сильнее и воспаленное сознание мастерит подобных тварей.       Хотя психованный весельчак на самом деле тварь. Та еще раздражающая гнида.       Фыркаю, и мое отражение, заточенное в зеркале с обдроченными наклейками, кривится — видимо, солидарно. Пробегаюсь по густой щетине оценивающе-презрительным взглядом и скребу ногтями зачесавшуюся щеку. Почему-то после встречи с ним захотелось побриться впервые за... две недели? Три? Не помню — потерял счет времени. Встряхиваю пластиковую банку с пеной. Шипя и агрессивно хлюпая, она вываливается на подставленную ладонь пышной сдобой и моментально оседает. В дверь грохнул чей-то кулак с квакающим воплем: «Хорош там высиживать, мужик!»       Но мне все равно.       Пусть этот несчастный, откликнувшийся на зов природы, подождет. Бритва скользнула по вспененной морде, как по маслу, неохотно скашивая плотно укоренившиеся заросли. Дверь снова содрогнулась. Гром удара стрельнул в стены, отрикошетил в меня и разросся взбешенным басовитым «открывай, пидор!».       Забавно. На моих губах выгнулась усмешка — это все, на что я способен. Глумливая усмешка — и только. Ни смеха, ни широкой улыбки, как у Него...       Может быть, нетерпеливый урод вскоре выломает дверь и проклянет меня до седьмого колена.       Но, как уже сказал, мне все равно.              ...Как только задвижка покорно щелкнула, мужик — один из тех, что оккупировали стойку — собственнически схватился за ручку и рванул дверь на себя. Чуть косяк не вырвал, бычара.       — Уебок, — взбеленившийся, он крякнул и беспардонно пихнул меня широченным плечом и дутым брюхом. Я прямо-таки физически ощутил пар, валивший из ушей заждавшегося бедняги. Виски прострелило залпом прогремевшего замка, и, вновь ощутив пол под ногами — поразительно, как вообще удалось сохранить равновесие после настигшей меня лавины чужой злобы, — я невозмутимо огладил плащ. Поправил воротник водолазки и в своем медленном темпе зачесал назад выбившуюся прядь увлажненных волос — хлипкая укладка, но лучше, чем ничего. Одноразовые средства гигиены упокоились в мусорной урне — мне этот груз ни к чему.       Я думал, он ушел, оставив за собой лишь похмелье, какое накрывает после суточного сна, и гулкое хохочущее эхо, высмеивающее весь необъятный мир. Каково же было мое удивление, когда слизистую глаз в очередной раз вспорола ослепительная улыбка. Такие улыбки называют голливудскими. Я даже сощурился, словно взглянул на голое полуденное солнце.       Он откинулся на спинку сидушки и выразительно присвистнул. На столе выросла третья тарелка, вылизанная до блеска. Мне здесь не нравится — желтый цвет душит, провоцируя приступ невроза.       — Да ты счастливчик — урвал омолаживающую бритву, — задорно зубоскалит. Мои отражения-клоны в очках заливаются вместе с ним. Тут же резко отрывается от потертой спинки, будто его розгами по хребтине огрели, и, навалившись на столешницу, подается ко мне. На щеках — ямочки. Вырез футболки слегка отвисает, и мне в глаза бросается набитый у основания крепкой шеи готический шрифт: «Madness doesn`t sleep». Значит, и у безумия бессонница.       — Фортуна все же мне дала. На сколько теперь выгляжу? — По привычке заворачиваюсь в свою смирительную рубашку — больно уж зябко — и усаживаюсь на край диванчика. До чего же жесткий угол — задница будто приложилась к бетону. Мои ноги отбивают медленную чечетку — хочу поскорее уйти отсюда.       Он тщеславно, демонстрируя свое превосходство, вздергивает подбородок и задумчиво потирает его большим пальцем. Слышу, как под подушечкой надрывно шуршит щетинка. Меня сканируют отражения. Сияющая улыбка плавно стягивается циничной ухмылкой. Губы мнет вердикт:       — На семьдесят девять. Плюс-минус два месяца и сорок восемь дней.       — Спасибо бритве. — Чудной парень. Подумав, говорю: — Сто восемь дней. В среднем.       — Будь проще. Есть удобное слово — «до хера». До хера дней. До хера часов. До хера минут. И больше, чем до хера, секунд.       — Да...       За окнами угрюмая морось, ложащаяся на тротуары монохромной сыростью.       — Да, — повторяю, как мантру, — удобное слово.       Молчание. Странно: с ним я не ощущаю гнета тишины, оглушающей меня своим безразличием; с ним уютно молчать. Из подкравшегося транса вытаскивает вкрадчивый вопрос, сквозящий непривычной меланхолией:       — Какого цвета дорога?       Я кошусь на своего юродивого спутника. Подперев подбородок слабо сжатым кулаком, он сидит, повернувшись лицом к окну. Я смотрю на точеный профиль и вижу уголок глаза, спрятавшегося за толстой дужкой.       — Бесцветная. — Я действительно не различаю цветов, не считая этого мерзкого желтого.       — Бесцветная... — разносится приглушенный, интимный отзвук. Внезапные смены его настроения становятся привычными, хоть мы и провели вместе от силы час, так что я не дернулся, когда на меня снова уставились очки. Отъехав от переносицы, они обнажили лукаво горящие глаза. Мне не по себе: не люблю, когда перехватывают мой взгляд. Зрительный контакт обличает тебя, поэтому я обычно смотрю как бы сквозь — так гораздо безопаснее.       Только он меня раскусил и не позволил свернуть с прямой тропинки зрительного контакта. Глаза в глаза — и я чувствую, как тремор уколол фаланги.       — Цвета, цвета, цвета... Слишком яркие, — его языком управляет безумие, которое не спит. Никогда не спит. — Яркие и абстрактные. Весь мир — чертова абстракция. Корабль дураков. И мы с тобой, — тычет в меня пальцем, лихорадочно хехекает, — на его палубе. На палубе этого обоссанного корабля. Смекаешь?       — А они? — жестом указываю на девчонку и мужиков (они снова воссоединились и прилипли друг к другу, как неразлучники).       — И они. Все. Абсолютно все, — понизив голос до таинственного шепота, он подается ко мне, точно планирует заговор против правительства, — все-е-е на этом корабле. Только мы, — в дьявольски черных глазах полоумного Люцифера пляшут языки игривого пламени, — понимаем это. А они все гниют в неведении.       — Как быть с качкой? У меня явно морская болезнь.       Жутко гогочет, отстраняется и, как мне показалось, добродушно бросает:       — Привыкнешь, Блондинчик.       «Блондинчик». Морщу нос и отворачиваюсь, пока засранец веселится.       Привыкну, значит. Наставление, не внушающее доверия.       И все же не мне судить: двинутый парень давненько на стезе сумасшествия, матерый. В отличие от меня — цыпленка неощипанного.       Так что привыкну. Обязательно. Если не подохну.       Противная морось уронила на окно пепельно-розовый блик.             

***

      — Надевай.       В морду неожиданно прилетела скользкая синтетика, погрузив меня во тьму. Поиграв желваками, я подцепил «подарочек судьбы» и отнял от лица, чтобы получше рассмотреть.       Какая-то кислотная рубашка хиппи в гипнотических пестрых кругах, с Шивой на спине и вышитым лозунгом: «Give Peace A Chance». В нашем случае — иронично. Мою бровь изогнуло недоумение, и я посмотрел на него, придирчиво перебирающего вешалки, от балды нагроможденные на алюминиевую перекладину. Разглядывал мой «коллега» все — начиная с коктейльных платьев в безвкусных блестках и заканчивая пуховиками. Что ему не нравилось — а забраковал он также все, — то небрежно скидывал на пол, обнажая вешалки. Как капризный ребенок, ей-богу.       Приволок меня в какой-то exchange shop на Бродвее, копается в тряпках, прогулявшихся по рукам, а теперь предлагает примерить хипповатое барахло. Вернее, не предлагает, а требует.       — Воздержусь — для меня слишком модно, — хмыкнув, складываю «одеяние свободолюбивых детей» и отбрасываю его в корзину с прочим шмотьем. — Зря ты скинул то платьице на бретельках. Тебе бы пошло.       — Коротковато, — вяло отозвавшись, как бывает, если погружаешься в себя, он рассеянно перебирал пальцами, точно лаская струны призрачной гитары. — Не мой фасон. А что? — Поворачивается и шаловливо лыбится. — Мне бы пошло?       — Определенно. Как раз по фигуре.       — Если напялишь ту рубаху, примерю. Ради тебя, малыш, — нарочито манерно растянув слово «малыш», дурак залился рокочущим хохотом и резко вырвал из общей кучи тяжеловесную косуху. Встряхнул ее и оглядел со всех сторон. Потом приподнял, прижался к ней щекой и глянул на меня: — Зацени. Настоящий олдскул, детка.       Я повел плечом, показывая, что мне неинтересно. Усатый пацан-хипстер, заведующий обменником, выглянул из-за своего ноутбука и строго посмотрел на моего неотесанного болвана. Помедлив, «сторож» обратился к нему:       — Вещички верни на место, братишка.       Мой шизанутый спутник пропустил пассивно-агрессивную словесную нападку мимо ушей. Я занял позицию наблюдателя: постановки бытового театра заслуживают зрительских оваций. Что еще может позабавить такого депрессивного мудака, как я? Делая вид, что с любопытством перебираю шмотки, вслушиваюсь, предвкушая склоку.       — Эй! Я к тебе обращаюсь, слышь? — хипстер закипал, его голос возмущенно колебался — херовый из него оратор, и минуты не может контролировать эмоции.       — Нет, не слышу. Закрой хавальник, иначе сделаю так, что спустишь все свои бабки у стоматолога, — псих говорил спокойно, с легким отчуждением, из-за чего его плотоядная угроза звучала страшнее, убедительнее и красивее. До мурашек. Ловлю себя на мысли, что в такие моменты он особенно хорош и горяч.       Кажется, на щеголя с подкрученными усиками сказанное подействовало, и боковым зрением я поймал сконфуженное движение — проигравший втянул башку в плечи и притих, пристыженно усевшись на свой нагретый стул.       Ухо защекотал знакомый мотивчик, взятый по-детски непринужденным свистом — как тогда, на старикане Вашингтоне. Я с любопытством, мне неприсущим, склонил голову чутка вбок и прислушался, проникаясь приятной тональностью. Подхватываемый посвистыванием, я нырнул в светлую легкость, расстался с тяготами жизни и подумал, что миру действительно стоит дать шанс.       Шанс моему миру, моей вселенной, созданной где-то внутри.       — Эй, Блондинчик! — окрик прилетел из внешних глубин. — Земля вызывает!       Я вздрогнул и сморгнул клубящуюся пеструю муть, застлавшую глаза. В дюйме от глазниц четко и звонко мелькнули щелчки пальцев. Вкус тошноты горьким леденцом рассасывался на языке и щипал слизистые оболочки щек. Когда пространство прекратило расплываться волнами, я выдохнул — как можно тише и спокойнее, чтобы не потерять сознание. Вдох — медленный выдох.       Не успел я до конца выжать воздух из легких, как меня снова ослепила пульсирующая размытая картинка, а скулы оказались в чьем-то теплом захвате. Тело крутануло на девяносто градусов, из общей каши образов выделился один — контрастный и близкий.       — Прием, малыш. Ты когда успел обдолбаться? — у моих губ раскрывалась багряная пасть, очерченная мучительной белизной клыков.       Лопнувшую ранее нить, связывающую меня с миром живых, заменила другая.       Он ее заменил.       — Я не... — во рту вязало, язык немел, — я ни на чем не сижу... Никогда не сидел...       — Умница. Не пугай меня больше, — он — теперь я его вижу — перешел на шепот и успокаивающе помассировал мои скулы большими пальцами. Я отвык от жара чужого дыхания, прикосновений. Моргаю. В прорезях меж ресниц проясняется его гангстерское, резковато выструганное лицо. Только сейчас я увидел, что оно, это шкодливо-мальчишеское лицо, загрубело суровым изнеможением. Раньше не замечал. Безумие оставило на весельчаке свой отпечаток. Черты, вобравшие в себя страдание лихорадочной юности, изломало беспокойство. Не наигранное, а искреннее волнение. Чудак... Что тебя так потрясло?       Он с настойчивой нежностью потянул мою голову вниз, вынудив опустить взгляд в пол, ему под ноги. Остается лишь повиноваться. Да я и не против. До тех пор, пока мой лоб не обжег поцелуй-благословение.       Опешив от такой выходки — а вернее, от ее преступной близости, — я инстинктивно отшатнулся от зноя непорочного по выражению, но дикого по содержанию касания губ. Как уже сказал: напрочь отвык от телесного контакта. Взметнув руки, я небрежно накрыл пальцами вцепившиеся в мою морду лапы и грубо сдернул их. Даже слишком грубо, но пацан сам нарвался. Не хотелось больше видеть его поганую рожу. Мышцы всколыхнула нервная дробь, и я приосанился, пригладив волосы ладонью. (Чем сильнее я нервничаю, тем выразительнее проявляются мои пижонские повадки — мне говорили, что я произвожу впечатление того еще заносчивого ублюдка. Собственно, глубоко насрать. Пускай думают что угодно.)       Мой чеканутый путник тем временем затрясся, скорчился, будто у него живот схватило, и прыснул со смеха так, что меня контузило. Хипстер высунулся из-за ноутбука очумевшей совой. Еще немного — и весь Бродвей уйдет под землю от этого хохота, каким мертвые боги одаривают человечество. Сперва меня подморозило возмущением. Затем я понял: попадая под бич шутовской издевки, ты раздеваешься до естественной наготы; тебя разоблачают, предлагая посмотреться в зеркало правды.       Наверное, я действительно смешон.       Обычно людей это бесит. Мне же, напротив, как-то полегчало, невзирая на предшествующее негодование. Этот зубоскалящий, как волчара, псих находит меня забавным, и, окруженный басами его гогота, я наслаждаюсь им — звучанием, на которое не способен.       Мне нравится его смех.       Нравится глохнуть рядом с ним.       Нравится видеть нечто красивое, буйное и живое. Завидно, черт подери.       Смерив ржущего беса надменным взглядом, я наконец увидел, что он успел «полинять»: пальто и футболка сменились какой-то свободной майкой и той самой тяжеленной косухой, поскрипывающей кожей рокеров и байкеров. Ему идет. Но я об этом, конечно же, не скажу — перебьется. Из-под обвисшей майки, приоткрывшей мускулисто-сухой торс, агрессивно выглядывали наколки. Много наколок. Скучившиеся и содрогавшиеся на крепком теле, они напоминали одно из полотен Босха (в тени, в разверзшейся адской бездне между тонкой тканью майки и поджарыми грудью и животом, это действительно походило на помешательство «Страшного Суда» Босха или на галлюциногенные работы Дали).       Задыхаясь, безумец пихнул пальцы под очки и сжал переносицу. Его бока по-прежнему надували остаточные смешки-хрипы. Он выпрямился, облегченно запрокинул голову; глубоко вдохнул, довольно лыбясь, и радостно пролаял:       — Он не сечет, в чем правила игры. — На меня косится сверкающая чернота глаза. Я уже хотел было отскочить, но шут опередил мою реакцию, быстро выбросил вперед руку и схватил меня за запястье. Нависнув надо мной мрачной громадой — казалось, его взъерошенная макушка подпирает облупившийся потолок с желтушными разводами, — он вспорол меня своим фирменным оскалом и прошептал, давлением голоса подкашивая колени: — Раз, два. Как твои дела? — Меня накрывает первородный ужас — и пикнуть не могу, еле удерживаясь на протезных ногах. — Три, четыре. Кто там у двери? — Напротив — зеркала правды, как в комнате смеха. — Пять, шесть... Шесть, пять... — Он склоняется к моему уху и, прижавшись своей щетинистой щекой к моей, выжигает слуховые рецепторы неоднозначным нажимом: — Не пытайся убежать.       Остолбеневший, я срываюсь с места — он тащит меня к стеклянным дверям, на ходу бросая пальто (оно до сих пор висело у него на плече) в усатого консультанта. Тот воткнул нам в спины пару ласковых, но я не придал этому значения. Звякнул китайский алый колокольчик. Хлопнула дверь. Лицо обдало влагой осеннего воздуха. Я не чувствовал ног. Меня направлял он, виляющий по тротуарам, перебегающий проезжую часть на красный и отвязно демонстрирующий разъяренно сигналящим шоферам средний палец.       Следуя за его спиной, я растерял все мысли и страхи. Мы как слепой и собака-поводырь на карнавале усопших, празднующих уход мучительного прошлого и чествующих славное настоящее.       Мимо проносятся высотки, оживающие магазинчики, забегаловки, засыпающие клубы, дороги и прохожие всех мастей. Он расталкивает их, не меняя траектории, вырывает в наш адрес отборный мат. Но мне, как и ему, все равно.       Задрав голову, я взглянул на небо. Там, среди шпилей и темечек зданий, проносились кукушки облаков над городским гнездом.       Семь, восемь.       И выиграть, и проиграть.       

***

      Запыхавшись, я очнулся на асфальтированной беговой дорожке, вьющейся змейкой вдоль изгороди. За ней — тихая вода, раскачивающая дремлющих уток. Пот, проступивший на спине, приклеил водолазку к позвоночнику, пуская по телу озноб. Во рту пересохло. Голова гудела пустотой усталости.       Я вспомнил: мы бежали. Точнее, он бежал за двоих — и за меня, и за себя.       Когда жжение в спертой груди поутихло, я потянул воздух носом и внимательно осмотрел постепенно фокусирующийся пейзаж.       Озеро Жаклин Кеннеди, Центральный парк — куда идти в Нью-Йорке, если не сюда?       Аллеи, разбросанные по парку кровеносными сосудами, пахли городской осенью. Не люблю это место — уж больно оно искусственное, показушное, стянутое флером далекого детства, проведенного в семейному кругу. Слева донесся его голос:       — Вшивое местечко.       Навалившись на кованную ограду, защищавшую благополучие неизменно мокрой Жаклин Кеннеди и ее прожорливых птиц, пустивших тут корни, он отчужденно покуривал сигарету. Мою сигарету, из моей пачки.       — Ты выбрал его, — пожав плечами, я обогнул бодрого бегуна, исполнявшего свой утренний ритуал, и пристроился рядом, тоже прислонившись к декоративному заборчику; немного погодя бесцеремонно засунул руку в карман косухи вора и вернул себе сигареты с зажигалкой.       — Не туда руку пихаешь, малыш, — усмехается, сладко затягиваясь. — Немного пониже, мой дружок заждался.       — Воздержусь. — Разворачиваюсь, приваливаюсь спиной к решетке и пихаю в губы фильтр. Дурной проводник бойко выхватывает из моей руки зажигалку и учтиво высекает огонек. Как обходительно, настоящий джентльмен. И все это сопровождается наглой ухмылочкой. Прикурив, я мягко отвел его руку подальше от себя, сделал тягу и вместе с дымом выдохнул: — Два психа на одну задницу — многовато.       — Против двойного проникновения? — Он приспускает очки к кончику носа, с какой-то маниакальной жадностью наблюдая, как я курю. К его высокому лбу пристали слипшиеся угольно-черные прядки, из-за чего шухер на голове, прилизанный испариной, немного опал.       — Годы не те, — артикулирую с ленцой, пожевывая тлеющее курево. Сыпать пошлыми шуточками резко расхотелось, и я, заприметив пустующую лавочку, направился к ней. Дойдя, плюхнулся, представительно откинулся на спинку и закинул ногу на ногу. Мышцы ноют изношенными механизмами. Меня здорово измотала эта пробежка, которой я даже не помню. Взгляд заторможенно скользит по озеру, обрамленному бездушно ухоженными деревьями, тянется за медитирующими утками, иногда поднимающимися на дыбы и яростно размахивающими крыльями.       В очередной раз прижимаюсь линией рта к сигарете, и деревянная лавка подо мной волнообразно проседает — пацан шустро взгромоздился на спинку скамейки, поставив ноги в поношенных берцах на сиденье, едва не задев складку моего плаща. Я покосился на грузную обувку и подумал, что псих, подобравший меня, кажется выше именно из-за толстой армейской подошвы, похожей на танковую «гусеницу». Выгнув спину дугой, он упер локти в бедра и скрестил суховатые пальцы напряженным замком. Кончики фаланг его левой руки кое-где впитали никотиновую ржавчину — курит много. Видимо, левша: я заметил, что левая у него доминирует — ею он хватался за ручки дверей, держал вилку, когда мы протирали штаны в той тошниловке, и сигарету. Даже сейчас, когда он сложил пятерни, большой левый палец накрыл правый, а не наоборот. Рукава косухи слегка задрались, и по бледной коже психопата заструилась чернильная вязь татуировок, выползая лозами живого колючего кустарника. Интересно, сколько их у него, этих наколок?       — Знаешь, что объединяет всех людей? Независимо от расы, гендера и мировоззренческой позиции, — вопрос лег на слух мрачной, агрессивной тоской, как если бы мой странный собрат по несчастью всю жизнь рыскал в поисках истины и в итоге напоролся на шипы изгороди, пускающей по своей сетчатой стене электрический ток, запрещающий человеку подобраться к сокровенному — к тому, куда он стремится интуитивно. Понимая, что вопросительная конструкция не предполагает ответа, пожимаю плечами и обессиленно взмахиваю рукой — мол, продолжай, я весь внимание, как благопристойный католик перед пастором, распалившимся во время проповеди.       Конечно же, «пастору» начхать на мое «дозволение»: он смотрит прямо перед собой, обращаясь к пустоте; его брови грузно сдвинулись к переносице и накрыли тускло мерцающие черные глаза густыми тенями; очки — у самого кончика носа, так что я смог получше рассмотреть верхнюю часть этого лица, переливающегося беспокойными состояниями непостижимой души. Беспечную юность моего [не]приятеля как рукой сняло, омрачив заостренные черты удрученной зрелостью, иссушив их болезнью. Если бы Дьявол слился с людьми, он бы выглядел именно так — угрюмо, злобно; он замкнулся бы в себе, созерцая то дерьмо, что заселило землю.       — Импотенция. — Гневный приговор без тени издевки. — Ебучая импотенция, детка. Импотенция нутра. Смекаешь? — Косится с таким видом, будто собирается всадить мне заточку под ребро или пустить пулю в лоб, чтоб мои мозги плюхнулись на пожухлую траву Центрального Парка чернильно-багряной склизкой кашей из крови и извилин, похожих на червей. — Ни страсти, ни любовного томления... Ничего. Каждый дрочит на самого себя. Думаешь, при этом у кого-нибудь стоит? Ни черта подобного. Это все имитация. Люди катают яйца или теребят клиторы, думая, что они возбуждены. А на деле что? Фактически они ебутся с самими собой, кайфуют от собственных ощущений, забивая на других. Всем нравится причинять боль. Боль, боль и снова боль. Это одержимость насилием. Насилие...       Он запнулся и медленно отвел взгляд, вобравший в себя простор геенны, где слышался плач и скрежет зубов. Меня парализовало паршивое предчувствие: бездна, заточенная в теле этого ненормального, непременно сожрет мою плоть и высосет душу, если она вообще есть. Только вот мой инстинкт самосохранения притупился вместе с прочими реакциями, хоть рядом с ним я и пьянел от вкуса... жизни? Безумец растормошил во мне что-то, не выходящее из столетней спячки.       Я промолчал — ответить нечего. А ведь он прав: все в этом мире зациклились на самих себе, и даже секс по своей сути — онанизм, где в центре умещается обожаемый идол «я».       — Ты любишь собак? У меня был пес. Золотистый ретривер. Несмотря на безобидный вид и то, что эти собаки могут пронести в пасти яйцо в целости и сохранности, они считаются одними из самых опасных — без дрессуры порвут тебя на мелкие кусочки. В тихом омуте, как говорится... — Смеется, только теперь как-то горько, тоскливо, едва слышно, словно затягивает песнь по ушедшему из жизни другу. — Да, собака... Мягкая шерсть, преданность в глазах... Вот у кого эмпатия зашкаливает. Они прям сливаются с тобой, образуют единое целое. Следят за твоими эмоциями... Чувствуют тебя..       Его речь сквозит гноящейся болью, рвущей сердце немым воем. И мне отчего-то передалась его внутренняя резь, полосующая сердечную мышцу снова и снова, проходящуюся лезвием по миндалевидному телу в височной доле, отвечающему за эмоции — яркие, взрывающиеся фейерверками, падающими на окружающий мир красками. Настоящими цветами.       Я слушаю его. Хочу слушать биение сердца, следить за сбивчивым потоком скачущих мыслей, совершенно не связанных друг с другом. При чем тут душевная импотенция, насилие и собачья эмпатия?       Сигарета истлела до фильтра и напоследок ужалила пальцы — мстительная предсмертная метка. Задумчиво посмотрев на ожог, я отбросил бычок и сунул руки в карманы. Импотенция, насилие, собака... Правила игры куда проще, чем мне кажется, но я пока что не дошел до их сути. Да и вряд ли дойду, ведь он — в другом измерении, для меня недоступном.       Черепную коробку сдавила усталость, поверх плаща легла мантия апатии. Не чувствую мышц, не могу шевельнуться. Мысли налипли на мозг сгустками лениво ползущего пудинга.       Импотенция...       Насилие...       Собака...       За спиной гудит радостный лай, доносящийся будто бы из-за глухой бетонной стены, оградившей меня от внешнего мира. Кап. Кап-кап. Кап, кап, кап... По плотной ткани верхней одежды барабанят мелкие капли. Холодные, несущие свинцовую тяжесть, они обрушиваются на лицо, пробивают приспущенные веки, смачивают борозды концентрации на лбу и струятся вдоль изгиба носа, срываясь с его кончика и тут же падая на выступ подбородка. Вода, льющаяся откуда-то сверху, словно заново выстраивает мое лицо, собирает его по частям. Омовение символизирует перерождение в загробном мире.       Моргнув, я вздрогнул и задрал голову. На приоткрытые потрескавшиеся губы падают крупные дождевые капли, выжимаемые из ватного облачного графита на небе — таком низком, давящем на земную плоскость гранитной плитой. Дождь разрезал воздух быстрыми штрихами. Неуловимые, они со стуком вонзались в асфальт, прошибали кроны деревьев меткими стрелами и расходились по Жаклин Кеннеди пульсирующими тревожными кругами.       Волосы тяжелеют и липнут к голове, но вместо отвращения и желания скрыться под зонтиком меня слепит ясность рассудка; всполох, отрезвивший сознание, деформированное депрессией, длительным запоем и приемом препаратов, из-за которых я не мог ни работать, ни трахаться, ни нормально думать, ни членораздельно говорить, ни двигаться.       С меня сняли паралич. Я смотрел на чертово небо, с каждой секундой все сильнее сгущавшееся мраком туч, чья контрастная чернота выбелила нью-йоркские небоскребы, и дышал влажным воздухом. Глотал его жадно, точно страдал от жажды долгие годы.       Я пил жизнь, проступившую на поверхности мирового вакуума. Слизывал, как истощенная собака.       Он ушел. Я не сразу заметил — безумец настолько сросся со мной, что его присутствие окутывало меня маниакальной нежностью. Стоило мне понять, что он исчез, как внутри тут же что-то треснуло и распалось на мясистые волокна.       Резво повернувшись, я не увидел ничего, кроме опустевшей спинки скамейки. Пустота, звенящая минорными аккордами дождя, и язва на душе — все, что оставил этот чудак, растворившись в озоне и эфирных маслах атмосферы.       Как мираж.       Как одинокий Дьявол.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.