***
Сравню ли с летним днем твои черты? Леон прислушивается, словно кто-то невидимый шепчет на ухо, но вокруг тишина и спокойствие, а он не понимает — спал ли вообще? Через витраж окон видно, что погода угнетающе-мрачная, но непонятно — день или ночь. Вот у него здесь — день. И лето. Эшли спит крепко, распластавшись на его груди; рука, кажется, так неудобно вытянута вперёд, что даже выглядывает за край кровати с его стороны. Это глубокий сон. Эшли расслаблена. Леон чувствует, что голова тяжело придавливает грудь. Крошка явно не переживает о том, как выглядит сейчас: не поправляет взлохмаченные волосы, не беспокоится о лице. А на уровне солнечного сплетения у Кеннеди намокает футболка в уголке её приоткрытого рта. Но ты милей, умеренней и краше. Леон снова прислушивается. Биение сердца; громкое сопение; шуршащий на улице дождь. Он не любит стихов. И не вспомнит ни одного. Откуда в заточенном на выживание мозгу всплыли эти строки? Наверное, пережиток юношеских дней. Была ли она вообще, юность? Он, кажется, позабыл всё, что существовало до Раккун-Сити. Леон думает как там Ада; не перегнул ли он палку. Не следовало терять самообладание — к хорошему это не приводит. И хотя сейчас он витает в странной для ситуации безмятежности, сомнения колют иглой в бок, но постепенно утихают. Фокус внимания смещается на мгновение, и следующая строка шелестит на ухо, словно рядом стоит чтец и выразительно декламирует: Ломает буря майские цветы, И так недолговечно лето наше! Такого лета в Испании никому не пожелаешь — чем недолговечнее, тем лучше. Или, может, оно потому и лето, что с ней? Леон пялится на балдахин над головой, и пыльная кровать больше не кажется такой уж пыльной, стены — такими уж унылым. И разъярённые фанатики Лос Илюминадос словно лишь плод воображения. Даже плага в организме ведёт себя на удивление спокойно, будто забилась в угол, чтобы тоже недолго вздремнуть. Наверное, это всё замок, его атмосфера. Декорации. Они располагают читать стихи дамам сердца. Но Эшли ведь не его дама. Вернее, дама, но не его сердца. Или нет? Леон невесомо проводит по волосам, берёт за запястье вытянутой руки, чтобы положить удобнее. Эшли не просыпается, только сопит ещё громче, бормочет, пинает воздух ногой, словно намеревается отпугнуть всех, кто тревожит её сон. Кеннеди расцепляет пальцы и закидывает ладонь за голову, оставляя попытки. Он выдыхает устало, но с доброй улыбкой. Смотрит на часы на другой руке, прикладывает ладонь к вздымающейся спине и прикрывает глаза. Полчаса ещё есть. В стихах ведь нет ничего плохого? А в том, что поддался на уговоры Эшли? Как она теперь посмотрит? Что скажет? Из подсознания же льётся, перекрывая: И смертная тебя не скроет тень. А Леон сделает всё возможное — спасёт от смертной тени, которая тянет к Эшли костлявые ручонки. Для этого он здесь. Вот только стало казаться, что спасение Орлёнка из официального задания переросло в личный интерес. Привязанность к объекту — непозволительное допущение, которое грозит отстранением от дела. Только едва ли об этом узнают. А он даже со своей педантичностью не станет связываться с Ханниган, чтобы оповестить: «Гнездо, это Кондор — 1. Довожу до вашего сведения…» Смехотворно. Разве привязанность не помогает выполнять задание с большим усердием? Почему же тогда она чревата отстранением? К чертям! Всё к чертям! Леон пытается заглушить бестолковые мысли, моргает, чтобы прекратить поток, но сквозь тишину снова прокрадывается: Среди живых ты будешь до тех пор, Доколе дышит грудь и видит взор! Это аксиома. Пока сердце бьётся, он будет вести её к спасению. Если понадобиться, то понесёт на руках.***
Зелёная лужайка во дворе выкошена совсем недавно. Всё ещё пахнет травой даже в доме. Эшли смотрит из окна на сына и Леона и не понимает почему подступают слезы. Они не от счастья — нет. Но и не от горя, раз Леон здесь, рядом. Только в груди всё равно какой-то надлом. Может, от безумной любви, благодаря которой она вырастила в себе чудо, подарила жизнь. Без Леона чуда не случилось бы, и, кто знает, чувствовала бы Эшли эту разъедающую боль в сердце, поступи она иначе? Смертельную боль. Значит, смертельная любовь? Она любит его смертельно. Даже до смерти. Он её омут, похуже самой Испании. Оттуда было кому спасать, но кто спасёт от него? Растворяться без остатка — неправильно? Нужно ведь думать и о себе. А голова не на месте уже неделю, с того момента, как он перешагнул порог. Не на месте и не в здравом уме. У Эшли холодеют пальцы, хотя в доме тепло. Она чувствует, что Леон не разделяет её настроений. Он, хоть и пришибленный новостью, но размеренный — не пьяный от близкого присутствия Эшли, как она от его. Он даже тогда любил её больше. Тонул в поцелуях, нуждался в прикосновениях — Эшли помнит, она видела. По глазам. Чувствовала в касаниях. Он не любит её смертельно. Скорее, пассивно-вынужденно. Вот почему так больно. Шутка ли — два года разлуки. Штопать прорехи нужны усилия. А Леон занят лишь малышом. Не ею. Эшли в порыве проклинает тот день, проклинает себя, слабость. Проклинает своё тело, которое так нуждалось в тепле Леона. Проклинает трусость, чтобы прямо смотреть правде в глаза: он сделал ей одолжение, удовлетворил каприз. Теперь хочется раствориться от стыда, словно она только что произнесла это откровенное: «У меня были такие отношения… Самый-самый это ты». Неизменно одно — он остался самым-самым. Но если бы она умела быть женщиной, у которой есть гордость, то не действовала бы столь глупо и по-детски. Проявила бы твёрдость, чтобы смотреть на Леона, как на пустое, как на средство спасения — не больше, а он потянулся бы сам. Недоступность прельщает. Сколько раз она переписывала их с Леоном сценарий, внося в него новые детали и радовалась возможным последствиям? Как он схватил бы за руку, вызвал на разговор… Но — нет, Леон не такой. Он не купился. Эшли попыталась вести себя независимо и не нуждаться, но он смирился. Эшли понадеялась, что оставит шлейф, но он не пришёл. Пока не выдала себя истерикой. Пока не вынудила его прийти от безысходности, потому что её ещё нужно было спасти. Он и сейчас вынужден быть с ней. Потому что так сказал отец. Откуда в нём столько смирения? Почему терпит? Не уйдёт? Леон вообще не от мира: суровый, но мягкий, если необходимо. Грубый, но нежный. Живой парадокс, качающийся на грани, но не перевешивающий ни в одну из сторон. Поэтому она сходит с ума. Как он может быть таким… идеальным? Не настойчивым, словно боится потревожить? Не прямым, чтобы сказать: «Извини, но это не по мне». Однако он с большей охотой сжимал своё оружие, пока Эшли не настояла сама, а сейчас сжимает пластиковый нож, упираясь коленями в газон и обучая Скотти как нужно правильно им работать. Выходит смешно, потому что малыш слишком мал, и не понимает. Но Эшли не до смеха. Как он смеет бередить сердце снова? Это она — дочь президента — самая завидная невеста страны, самая желанная женщина. А Кеннеди — лишь посредственный агент, которых сотни, нет, тысячи… — расходный материал, их спокойно заменяют другими таким же, одинаковыми. Единственный. И другого такого в мире нет. Эшли не верит тёплым улыбкам, не верит комплиментам, не верит крепким ладоням, придерживающим слишком умеренно и аккуратно. Ей не нужна умеренность, ей нужна поглощённость. Значит и остальное — иллюзия. Фейк. Она не может теперь открыто плакать перед ним, как какая-нибудь школьница, и только склоняет голову, чтобы спрятать слёзы и от отца, сцепляет в замок ледяные пальцы. Грэм сокрушается, когда наблюдает за дочерью. Прижимает к груди, и слёзы вырываются потоками, громкими всхлипами, вздымающейся спиной. Он уверен: Леон не подведёт. Дело не в нём, а в его маленькой девочке, которая не справилась с последствиями стресса после похищения. Два года она изнывала, накладывала на себя руки. Грэм четырежды взвешивал решение пригласить Кеннеди в дом. Но её состояние ухудшалось, таблетки не помогали. Президент смотрит хмуро, наблюдая, как парень старается тронуть лёд. И иногда хочет прикрикнуть на дочь, раздражаясь от её капризов, но сдерживается, понимая, что ей досталось. Её находят в комнате, наглотавшуюся снотворного. Откачивают. Тогда Грэм посвящает Леона, что пригласил его с умыслом, надеясь, что дочь пойдёт на поправку. Кеннеди же надеется, что это злая шутка. Но никто не шутит, когда после неудачи, Эшли прибегает к другому методу, чтобы наверняка. Президенту стоит немалых усилий замять скандал. В прессу уже пустили слух о воспалении лёгких дочери и долгой болезни. Он не отрицает, выдаёт за чистую монету. Только теперь ожидает другой скандал: у дочери президента есть ребёнок? У неё был роман с агентом? Кто это рядом с Грэмом по правую руку? Но это уже не имеет значения. Самое страшное произошло. На пышные похороны не является только мёртвый. Они проходят под открытым небом в солнечный день. Именно такой день, который Эшли заслуживает — летний и тёплый. Стоять в первом ряду на правах близкого родственника, держать на руках малыша, который теперь только его, — ситуация, граничащая с помешательством. К такому Кеннеди не готовили, и он знает, что кошмар не закончится наутро. Не закончится через день, через неделю и через месяц. Он не смог сдержать обещание, данное самому себе. А значит, и последствия будут куда хуже ночных пробуждений в липком холодном поту. Грэм трогает за плечо, некрепко сжимает сквозь пиджак, и Леон выныривает словно из глубины, благодарно кивая. Кажется, это ему нужно утешать президента, но он не может подобрать слов. Бесконечная толпа скорбящих выказывает уважение, пожимая Грэму руку, некоторые, очевидно, знакомые лично, дарят короткие объятья. Пока Леон витает где-то на грани реальности и параллельного мира, ему даже чудится, что среди толпы он видит Аду. Вечером малыш остаётся в особняке на попечительство дедушки. А Леон, продираясь сквозь толпу папарацци, кидая направо и налево: «без комментариев», едет в свою квартиру зализывать кровоточащие раны.