ID работы: 1796626

Пигмалион и Галатея

Гет
R
Завершён
100
автор
Размер:
603 страницы, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
100 Нравится 335 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 19.1

Настройки текста

Тот, кто тебе подчинился, познал тебя. (У. Блейк, «Пословицы Ада»)

Аннетт удовлетворенно улыбнулась, когда по приглушенно-точным ударам трости, отчетливо слышимым в пустом коридоре, узнала, что не ошиблась и что ждала не напрасно. Последние минуты она, приготовленная горничной ко сну, провела, жадно вслушиваясь в его шаги, в короткий стук трости о дверь, по которому стало понятно, что другая его рука занята: Джозеф действительно нес лампу, и от ее тяжести левую кисть его свело. Аннетт привстала, протянув к нему руки, переняла лампу и переставила на стол, повернув колесико и потушив ее. Она знала, что он придет поздно, ее не удивил надетый поверх рубашки и жилета домашний халат с распущенными полами — она знала и узнавала его в мелочах, и оттого, принимая Джозефа у себя, не могла перестать улыбаться ему своей мягкой, полусмущенной улыбкой. — Я знала, что вы придете, и потому не ложилась, — возвратившись на прежнее место, отчего-то шепотом произнесла Аннетт. — Я ждала, что вы захотите поговорить со мной о том, что произошло сегодня между нами… тогда, на лестнице… Да, верно… — несколько виновато прибавила она, когда Джозеф в молчании достал из кармана жилета ее перчатку и с каким-то едва читавшимся в этом его движении вопросом положил на стол; Аннетт заметила, как перчатка шевельнулась оттого, что он отнял руку. — Джозеф, я весь день думала, но я не знаю… Я не понимаю второй пощечины и не узнаю своих рук после того, что сделала. — Я счел это свидетельством того, что ваше ко мне чувство стало достаточно сильно. Оно давно перестало исчерпываться теми невинными прикосновениями, которые вы позволяли себе до того, — Джозеф, как показалось Аннетт, едва ли не впервые рассуждал в ее присутствии, вместо того чтобы делать ей вразумления или давать объяснения, о которых она просила. — Дайте мне вашу руку, мисс Аннетт… Меня весь день не оставляла мысль, что, как только мы возвратимся в Штаты, я закажу гипсовый слепок ваших рук, от локтя до кистей. Я поставил бы их в своем кабинете как напоминание о том, что когда-то вы были Галатеей, а я знал одни ваши руки, мисс Аннетт. — Джозеф поднес ее руку к губам, и Аннетт пришлось встать. — Значит, вы говорили правду… о том, что я совершенна, что платья меня портят? — Она поминала те, минувшие, комплименты, которым она не поверила, а потому и эти принимала с осторожностью. — В присутствии мадам Мийо я говорил вульгарные пошлости: в противном случае она едва ли поверила бы моим словам. Однако я говорил правду: иногда чистейшая правда звучит как пошлость. Даже Галатея не представлялась Пигмалиону тем верхом совершенства, каким Ева предстала перед лицом отступника Адама и каким вы видитесь в моих глазах. Пигмалион наряжал и украшал ее, дарил каменьями камень, хотя знал, что и нагая она не менее прекрасна. В наготе женщины — мастерство Божье. — Джозеф, — польщенная, Аннетт оглянулась на зеркало. — Джозеф, я совсем не сержусь… Вы ведь тоже на меня нисколько не сердитесь? Я немножко обидела вас, но вы так настаивали… Взгляните, как на фотографии… — повернувшись в его руках, она почти кокетливо взглянула на свое отражение в зеркале в надежде, что он поддержит ее выдумку и согласится переменить тему. — На какой фотографии? — Джозеф, — заключенная в недозволенные ею объятья, укоризненно произнесла Аннетт, опасливо и тревожно прикасаясь к его руке в разных местах до тех пор, пока он не отвел ее со словами: «Я не держу». — На фотографии, — немного успокоившись, смущенно повторила Аннетт, возвращаясь к своей маленькой загадке. — На нашей с вами первой фотографии… пообещайте обнять меня, как сегодня, поддерживать под руку, вот так… — располагая его пальцы под своим локтем, продолжала она. — Я буду в белом, как сегодня, а вы — с тростью. Она вам очень идет, ваша трость… — Мне нравится в вас частое отсутствие всякого движения. Я пленен, поражен, одержим вами, мисс Аннетт, — глядя в зеркало, как на статичный снимок, завороженно твердил Джозеф, не желая замечать доверительности каждого ее прикосновения, потому что именно ею она всякий раз удерживала его. — И вы совсем не любите меня теперь, когда во мне есть движение и я смеюсь?.. — Аннетт, привыкшая к тому, что Джозеф иногда начинал говорить с ней выразительно и нередко применял к ней какие-то почти театральные выражения, совсем успокоилась после того потрясения и спрашивала его как женщина, совершенно уверенная в том, что она любима. — Должен получиться красивый снимок или даже несколько, для вашей матери, для моего отца и для нас. — Останьтесь со мной, вне условностей... — сомкнув пальцы у ее локтя, произнес Джозеф. — Мы не венчались, — справившись с желанием опустить плечо, Аннетт закрыла глаза и впервые стерпела. — Венчаемся здесь, теперь, тайно... — вдруг заговорил он над самым ее ухом, и голос его казался приглушенным голосом фанатика, для которого это предложение значило слишком много, чтобы от него отступаться. — Подобно богам. — Нет, — выдохнула Аннетт, пусто и ровно, однозначно. — Мы повенчаемся теперь, а после еще раз — перед лицом вашего Бога и церкви. Его это не смутит: он видел однажды, как Адам смирял пугливую праматерь… Не Адам стал причиной ее падения, но по своей воле пал вслед за нею, и, счастливые во грехе, они поднялись на новой земле. Аннетт, для вас я все оставлю, вас — ни для кого. Я хочу целовать вас при всех, при всех сказать, что вы моя... не тайно, я устал твердить о том тайно. — Мы не венчались. — Аннетт дернулась, но Джозеф не выпустил ее руки: она снова не заметила, как остроумный комик и позер на ее глазах превратился в актера высокой драмы. Он впадал в роль слишком легко. — Вы обнажались, — врезавшись переносицей в ее плечо, с усилием выговорил Джозеф. — Я видел вас почти нагой в вульгарном цветном корсете. Вы плясали и задирали ножки, потому что вам нужны были деньги, и я не понимаю, почему должен платить больше за то же право!.. — твердил он, ища рукой тесьму ее пояса, ленты бантов, скрытые кружевом пуговицы — что угодно, в то время как Аннетт, ничего не сознавая, сильнее прижимала локти к себе и испуганно смотрела на другую его руку… на ту, которой, опираясь о стол, он горизонтально держал трость, не позволяя ей выскользнуть из этого капкана. — Джозеф, мы не можем… нам нельзя… — справившись с первым испугом, Аннетт отступила под правую его руку и вжалась в здоровое плечо. Аннетт думалось, что у него не хватит сил, — это оставляло ей возможность продолжать говорить с ним даже теперь, когда Джозеф, схватив ее за руку, задрал словно нарочно длинный рукав и оголил ее до локтя. — Это вы стараетесь утаить от меня? Этим вы поскупились? Этого вам жаль? — Аннетт понимала, что все эти вопросы Джозеф задавал как-то страшно задето, почти неистово, что в эту минуту ему хотелось одного — остервенело от досады оборвать ее юбки, а потому она не должна никак отвечать них. — Дверь не заперта… — едва слышно выговорила Аннетт и от страха закрыла глаза, почувствовав, что Джозеф медленно выпустил ее и направился к двери, которую, прижав плотнее, закрыл на ключ. Лицо Аннетт подернулось неверием и мелко задрожало, отчего она прикрыла рот рукой. — Он случайно остался у меня, я не хотел воспользоваться… — оступившись, произнес Джозеф: ему вдруг открылось, что он сделал, точнее, как это выглядело в ее глазах. Он понял, что не сможет оправдаться и должен говорить иначе. — Я верила вам, — с ужасом в глазах промолвила Аннетт, едва ли понимая, за что именно укоряла его в настоящую минуту, за эти прикосновения, за слова о канкане, вдруг сведшие на нет всю ее добродетель, или за этот ключ, оставшийся в замочной скважине. — Я верила вам. — Что даст вам брак? — Вы не оставите меня… — Я не оставлю вас. Вы знаете, что все не так, что это глупый, навязанный страх, что по своей воле я вас не оставлю, и именно поэтому должен сделать так, чтобы вас не отняли у меня, когда игра окончится. — Кто отнял?.. — сочувственно и изнуренно спросила Аннетт, которой снова казалось, что остановившийся у двери человек напуган много сильнее, чем она сама. — Ваш отец. Обстоятельства. — Я не понимаю… — Мне будет легче показать вас отцу, зная, что вы привязаны ко мне не только на словах. Ваш отец не отнимет вас после того, что произойдет. Я обещал вам просить вашего отца о снисхождении, и я исполню свое обещание, но я не могу не оставить себе залога, я не могу рисковать всем, полагаясь на одно только его мягкосердечие. Вам придется ему рассказать, если он будет непреклонен: никто не захочет бесчестить в глазах общества любимую дочь. Ваш отец вас любит, ему придется дать согласие и молчать в церкви, а в Штатах никто не узнает о том, что это случилось до венчания, если вы уступите мне теперь. Венчаемся тайно. — Джозеф, что сказал ваш отец? Расскажите мне... я могу выслушать. Вы снова говорили с ним, верно? Он сказал вам что-то, с чем вы пришли ко мне… и чего не можете пока открыть. — Аннетт никогда прежде не слышала от него чего-то подобного, а потому невольно усмотрела в его словах постороннее влияния, однако в этой ссоре отца и сына, как и во все еще преломляющейся истории его матери, она ничего не значила; на ее месте мог оказаться кто угодно. — Мне, как никогда, нужны доказательства. — Доказательства чего? — Вашей честности. Я хочу знать, что я отличен перед всеми прочими. Вы не раз говорили, что станете хорошей женой мне и матерью моим детям… моим ублюдкам, таким же, как я сам, — это вы хотели сказать?.. — Я никогда бы... — Думаете, мой отец считает иначе? И все же я ему не сын. Вы повелели мне ждать знака. Я дождался двух — вы их отняли, отказались их признавать. Я должен только еще раз увидеть вас и то, что сделал над вами. Никогда не стал бы я просить от вас того, за что мог бы заплатить. — Вы понимаете, о чем просите? — Аннетт слушала этого задыхающегося, исходящего словами человека и не могла поверить в то, что Джозеф сказал именно то, что ей послышалось, а потому и спрашивала она спокойно и без упрека, надеясь переждать, когда все это в нем уляжется, а после поговорить с ним… сколько угодно долго, сколько ему потребуется. — Понимаю. Мне нужно видеть, знать, что я отличен… Мне всего лишь нужно видеть и не больше, чем уже было позволено. Я не прикоснусь, пока вы не позволите. — Нет. Я хочу, чтобы все было правильно, — Аннетт постаралась сделать так, чтобы ее отказ прозвучал деликатно и тактично, потому что видела, как Джозеф пристыжен собственными признаниями, и знала, почему он никак не уходил. Она знала, что он не уходил из-за той женщины, своей горничной, что отказать ему снова — значит отказать юноше, готовому исполнить любое ее условие, готовому застрелиться потом, лишь бы она уступила сейчас; отказать ему — значит заново и столь же сильно уязвить его. Однако не только отказы горничной, но и слишком легкое согласие мисс Бетти не давали ему уйти. Бетти, своими правами на которую Джозеф привык обладать, тоже виновата, что все происходило так глупо и нелепо, что он перед ней все равно что капризный ребенок, слабее которого она не видела. Аннетт опустила веки, а после подняла взгляд. Джозеф не смотрел на нее. Он стыдился того, что никогда не был отличен. — Вы законное основание любите больше меня самого, в то время как я невыносимо люблю вас. Располагайте мной — я ваш. Поставьте на меня все, что у вас осталось, и я обыграю себя самого... — говорил он в пол. — Я не верю, отказываюсь… что вам противен. Я хочу быть с вами нежен… — Нежным... — повторила Аннетт, тронутая и вдруг точно ослабевшая от одного этого слова, от странного прилива нежности, едва не подтолкнувшего ее к ответному признанию, ведь она нисколько не сомневалась, что после сделается счастливейшей из женщин, но переступить черту боялась. — Нежным, мисс Аннетт, не ревновать вас, не сражаться за права на вас, но владеть вами и тайно ото всех быть для вас нежным мужем… — Я знаю ваше чувство. Я, может быть, люблю именно ваше чувство, но еще не готова во всем уступить ему. — Я полагал притворной стыдливость невесты за несколько недель до свадьбы, — язвительно произнес Джозеф, вскинув голову, и Аннетт видела, как его передернуло: зная ее от и до, он не верил в простоту устройства. — Вам известно, что стоит за кротким «да» у алтаря. — Джозеф, выслушайте меня, я не допускаю и мысли, что какой-либо другой мужчина мог бы столь же сильно желать меня, но, скажите мне, неужели мое унижение может стать поводом для вашей гордости? — Джозеф ответил ей коротким, нездоровым, не принимающим такого ответа взглядом: — Прикажете мне снова целовать ваши безответные руки? У них просить вашей милости, чтобы приучить себя к отказам? — Вы всегда говорили мне, что вы — игрок, а я только теперь по-настоящему узнала, как мало в этом преувеличения. Вы не хотите признаться, что вам во что бы то ни стало нужно окончить постановку после того, что я по неопытности позволила вам этим утром, и это ваше желание — единственная действительная причина, по которой вы стоите здесь. Я понимаю, что вы не отступитесь, потому что не сможете допустить, чтобы все оставалось так… и вам все равно, как после этого сложится ваша и моя жизнь. — Последняя постановка. Дальше только жизнь — моя для вас. Джозеф молчал, не отводя от нее взгляда, следил — дослеживал — каждое ее движение, чтобы не дрогнуть, не надломиться, не поддаться ее словам. Аннетт отвернулась и встала к нему спиной, распустив пояс и начав негнущимися пальцами расстегивать пуговицы на вороте пеньюара, руки справлялись с ними плохо, однако вскоре она переложила пеньюар на стул и одним взглядом спросила Джозефа, должна ли продолжать и снимать что-то еще? Он не изменился в лице и не стал ничего говорить — должна. Выразившаяся на лице мука заставила Аннетт снова отвернуться, после чего, приспустив широкую лямку сорочки, девушка продела под нее локоть и накрыла грудь рукой. Она представит, что позирует, как натурщица. Она представит, что позирует перед мужем, а значит, честнее натурщицы. Джозеф неотрывно смотрел на то, как схваченная ее рукой полупрозрачная ткань ползет вверх — снимала сорочку через голову и впервые перед мужчиной. Он тот мужчина. Она слышала, как он подошел и тростью выдвинул из-под стола скамеечку для ног, а после наклонился и, подняв ее, переставил к ней так почтительно, точно совершал подношение, от которого она могла отказаться. Аннетт опустила руки, ступила на то, что считалось ее постаментом, и подняла глаза: его лицо, мгновение назад оказавшееся перед ее взором, вдруг ушло вниз, исчезло; Джозеф не вставал на колени, не опускался на них, привычно опираясь на свою трость, а падал, резко, подкошенно, страшно, с запрокинутой назад головой, как падают от сильного толчка в спину или от удара под колени. Она едва не оступилась, испуганно переступив на невысокой скамеечке, и, не зная, как поступить, задышала часто и мелко — такого рода сцены по-прежнему действовали на ее воображение. Аннетт снова верила ему, потому что того, что происходило перед ее глазами, казалось, нельзя сыграть — такого преклонения и вожделения ей не доводилось видеть в театре. Джозеф же творил себе кумира и молился на него, и грешно ей — земной — внимать его словам, возводящим на недозволенную смертным высоту, которой может достичь лишь пьедестал гордыни. — Его желание тягостно, оно гнетет его, и все же он поклоняется ей… всем существом своим в ее воле, — Джозеф произнес эти странные, похожие на ремарки слова точно так же, как со сцены перед полным залом твердят внутренние монологи; так, точно старался внушить их содержание самому себе и перед невидимой публикой распробовать подлинный смысл, тогда как пальцы его один за другим разъяли зажимы ее чулок, от которых на коже остался лишь слабый оттиск. Аннетт хотела почувствовать себя униженной — и не могла, словно со стороны следя за тем, как Джозеф, касаясь только ткани, снимает с нее чулки. Аннетт испуганно взглянула на дверь, на замочную скважину, в которую по-прежнему оставался вставлен ключ, отчего на мгновение потеряла равновесие и, чувствуя его руку, ступила на носок. Она страшилась наступить сильнее, но Джозеф не убирал своей раскрытой ладони из-под ее ступни, и ей пришлось опуститься на пятку. Аннетт подумалось, что ей никто никогда не поверил бы, даже если бы она, как и Ингрид, решилась рассказать о том, что после Джозеф держал ее ножку в своей руке, с почтением целовал стопу и щиколотку и, уперевшись лбом в подъемы ее стоп, еще долго сидел так у ее ног, пока наконец не поднялся и, отступив на несколько шагов, не опустился на край кровати. Он совершил то, о чем говорил, казалось, не всерьез, а теперь сидел, не поднимая головы, и, поставив локти на колени, забирал волосы руками так, что ладони до боли стискивали виски, а она молчала. Ее не станут слушать, если она осмелится рассказать о нем таком, но, в отличие от Ингрид, она не осмелится, потому что никто не должен знать о том, что трагедия Пигмалиона была поставлена. — Джозеф… — Я создал вас, я вам служу и не могу смотреть на вас, — вскинув голову, рвано, с ожесточением произнес он и, оттолкнувшись рукой, поднялся, не думая о своей хромоте, которую скрадывала вовсе не оставшаяся на полу трость, а длинные полы халата, повторяющие и смягчающие каждый шаг в густом полумраке комнаты. Джозеф остановился у ее стола и, не глядя в зеркало, выдвинул верхний ящик, затем другой, третий, чтобы после сорваться на них и громко захлопнуть каждый. Аннетт вздрогнула, но промолчала в надежде на то, что Джозеф ее не тронет, пока она стоит на своем маленьком постаменте. Не тронет, пока она не позволит или не захочет сойти. Она продержится — простоит вот так — до утра, и тогда в дверь постучат… и все откроется. В доме узнают, что она — Галатея, а он — вытесавший из мрамора свой единственный ад скульптор, ее Пигмалион, чьи владения неминуемо должны были сойти в Аид, если бы она осторожным перебором пальцев не унимала безумного гения кипрского царя. В доме узнают, что она — Ева, он же — Адам, дни и ночи мятущийся в тщетных попытках вернуть их Эдем, но повалившийся в изнеможении к ее ногам, ища забвения, а эта ночь — всего лишь ее страх и глупость и безумие его сомнений, ведь чудовище, тиран — не он, а человек, его воспитавший, от которого Джозеф хотел бежать, не думая даже о наследстве, от влияния которого все это время старался оградить ее, виновную — Аннетт теперь понимала это — отнюдь не в том, что допустила Джозефа так страшно близко, но в том, что не смогла внушить ему, что он один отличен, когда он в том нуждался и исходил завистью к тем, что видели ее почти нагой в вульгарном цветном корсете и в желтых с клиньями чулках. В доме узнают, что он — ее телесное, а она — его духовное, его начало и его продолжение, и тогда она подтвердит, что они — одно, а после спросит о том, кто и, главное, за что сказал ему об ублюдках? Жестоко внушать отцу сомнение, жестоко отворачивать его от матери и нерожденного младенца, жестоко толкать ее на этот шаг, на это единственно возможное разуверение, чтобы только он не взглянул на сына как на чужого в своем доме и не сделал его только ее, матери, сыном. Она хотела писать их историю заново, каждый день как с чистого листа, а он знал слишком много книг и чужих примеров, на которых не мог научиться, но которые мог повторить, как повторял теперь. Аннетт слишком сомневалась в том, что у нее получится вразумить и смягчить того, чья мысль шла кругом по гравировке ее кольца, а голова — висела в неровном провале плеч так, что не видно лица, и от волнения она заламывала руки. — Где оно? — Я не понимаю… — Где оно? — Я не знаю… отец не передал… — вдруг догадавшись, исправилась Аннетт. — Оставил в залог до вашего возвращения и надеется обменять на дочь, чтобы вы не превратились в немую содержанку, ведь вы не то, что я, быть может, видел на сцене. — Джозеф… — сочувственно произнесла Аннетт, — Джозеф, помните, первые дни меня к вам не пускали. Вы даже не знали, что я здесь, помните? Ваша мать в первый же день написала моему отцу письмо, в котором просила прислать мне на первое время самое необходимое, потому что нижние юбки мои были в грязи и пыли, а платье в крови. Вещи привезли тем же вечером. Думаю, папá не следил за тем, что укладывают в мой саквояж нянечки. Джозеф, пожалуйста, не пугайте меня так… Джозеф, мы могли бы с вами помириться? Мы помиримся? Я никому не скажу, что вы о таком просили, я на вас не сержусь, только, пожалуйста, помиримся. Я на вас совсем не сержусь. Я прощаю вам… — Джозеф оглянулся неверяще, почти несмело, и Аннетт, торопя, протянула к нему руки, в которые он, хромая, шел, казалось, слишком долго. На ее ожившие губы легла какая-то едва заметная линия, мягкий штрих не подчеркнутой жалости или сочувствия, а приветствия… — Вот так… — подхваченная его руками, выдохнула Аннетт, с осторожностью касаясь плеч. — Все хорошо… мой милый, все хорошо. Прошу вас, успокойтесь и не пугайте меня так… — шептала Аннетт, чуть-чуть улыбаясь оттого, что Джозеф не отвечал и ей подумалось, что он ей очень предан, всей душой, всем телом, всем, что происходило в его тяжелой голове, которую он старался устроить в изгибе ее плеча и шеи. — Я вас люблю, вы отличны… — стараясь дышать ровнее, повторяла Аннетт, погружая пальцы в волосы потому только, что ей хотелось приласкать именно его, недолюбленного другими женщинами, желающего единственно одно — позволения быть нежным, чтобы он не одним только рассудком знал, что подозрения его пусты, но и чувствовал, понимал сердцем, душой, даже если для этого придется простоять вот так, дыша вместе с ним, всю ночь. Аннетт подумалось, что их любовь началась не в сердцах, а зашла с рук… мягких и теплых, ласковых. — Можно мне вас поцеловать, Джозеф?.. Мне хочется вас поцеловать, вы мне разрешите? — не переменяя тона, продолжала она, не вполне понимая, чем подсказаны ей эти слова, в которых ей виделось спасение. Аннетт поняла, что старалась схитрить, предлагая свой поцелуй как знак отличия в надежде, что после Джозеф отпустит ее и позволит одеться или, пристыженный тем, как далеко зашел в своих притязаниях, выйдет сам, только после того как он с силой встряхнул ее, так, что Аннетт почувствовала — он сильнее и, вполне возможно, может поднять ее на руки, чтобы совлечь с пьедестала. — Не отталкивайте меня… Слышите, не отталкивайте меня... — с ожесточением твердил Джозеф, уткнувшись в ее шею; он задыхался, глох оттого, как сильно, пульсируя, стучала кровь где-то вверху шеи, и слова рыком выбивались из его мутившегося, слабеющего сознания. — Диву дивится творец и пылает к подобию тела. Деву целует и мнит, что взаимно … — вминаясь пальцами в ее тело, тяжело дыша, повторял он и хотел целовать ее сам, в подражание древним, но Аннетт с усилием, едва справляясь с ним, отстраняла его голову: Джозеф принужденно открыл глаза, встретившись с испуганным взглядом ее округлившихся глаз. — Страшно ему, что синяк на тронутом выступит месте. Аннетт, на мгновение перестав дышать, расслышала, как под ногами вывернулась и упала на ребро ее скамеечка, и поняла, что не упала и не коснулась пола, потому что Джозеф держал ее, а она опиралась на его плечи, но он не мог перехватить ее лучше и, отступив на шаг, принужден был выпустить из рук. Стараясь увлечь ее к постели, Джозеф повторял ее имя, одно только имя, которого Аннетт, перегнувшаяся через правую его руку и впившаяся в запястье и предплечье в последней попытке освободиться, казалось, не слышала. Она задохнулась, когда встретила спиной его грудь, потому что другой рукой Джозеф обхватил ее за плечи и заставил сесть. Аннетт долго вслушивалась в его тяжелое дыхание, отведя глаза в сторону и зачем-то глядя на его сбившийся почти до самого локтя халат, прежде чем ощутила, что пальцы, удерживающие ее плечо, разомкнулись. Она дышала отрывисто, тихо, так, словно и не дышала вовсе, и продолжала держать его руку, он же отпустил ее и стал осторожно убирать волосы с ее опущенных и выдвинутых вперед плеч. — Отчего вы так напуганы? Смертельно напуганы… — Джозеф медленно и, как прежде представлялось Аннетт, вдумчиво целовал ее в плечо, приникая губами чуть выше лопатки и к самому основанию трепещущей шеи, к которой от ключиц поднялась его рука, после опустившаяся ниже — к груди — и застывшая под нею странной, изломанной линией так, что отведенный вверх указательный палец его едва накрывал сосок. Аннетт постаралась закрыться и уйти от этого прикосновения, испуганно припав к здоровой его руке, и, бессмысленно глядя в размытую пустоту перед собой, пыталась представить, что все эти прикосновения происходят не с ней, достаются не ее телу, а чьему-то чуждому и незнакомому, которого она совсем не понимала и оттого только сильнее страшилась. — Снова целует ее и руками касается груди, и под рукой, тронутая, смягчается слоновая кость, хоть ей положена твердость; точно воск, размягченный на солнце, она оседает и опадает под пальцами, а он, пораженный, речей не находит… — не поднимая опущенных век, шептал Джозеф, отклонившись вместе с нею и с трудом удерживая ее на своих коленях. Прижавшись щекой к щеке, он мягко высвободил свою руку, стиснутую ее пальчиками, и теперь успокаивающе проводил подушечкой большого пальца по нежной коже у самого сгиба локтя, представляя, как та разглаживается и утончается, становясь почти прозрачной. Постепенно смиряя собственное влечение, Джозеф думал о том, что в отсутствие верхнего света и при тусклом освещении стенных газовых рожков ее кожа выглядит матовой, в то время как левая его рука из-под груди спустилась ниже, к возбуждающе холодному животу, сжавшемуся под его ладонью и пальцами, почти дрожащими от мучительного вожделения. Низ живота казался ему мягким, женственным, недоступным — его хотелось касаться медленно и долго, почти лениво заводя пальцы под кромку панталон; касаться до закушенных губ, однако именно от этого прикосновения Аннетт, поддержанная правой его рукой, судорожно вздрогнула и разрыдалась, постаравшись переменить положение и согнувшись так, что голова ее едва не достигла колен. Джозеф, справившись с нею, начал заново, начал сначала, склонившись к ней и поцеловав в плечо, и продолжал под тихие, жалкие, судорожные, всхлипывающие, а порой ласковые и почти просительные «нет», стараясь не придавать им значения. Аннетт не выпрямилась в спине и все еще согнувшись сидела на его колене, отчего особенно обозначилась линия от плеча до бедра, до застегнутых на пояснице панталон, и, проводя рукой по спине, дотрагиваясь до невидимых, но ощутимых под кожей позвонков, Джозеф возбуждался до того, что немели ноги. Не испорчена даже родинками. Совершенна. — Мне не нравится, что вы плачете… — выговорил он, расстегнув несколько пуговиц и приспустив панталоны, сколько позволял их крой, после чего с силой поднял Аннетт и удобнее устроил ее, разняв сведенные колени. — Я вас ничем не обидел, — произнес Джозеф, тяжело, на выдохе, в самую шею, продолжая удерживать ее за локоть и вслушиваясь в то, как она дышит. Аннетт испуганно сознавала, что не сможет свести ноги, разделенные его коленом, на котором она сидела так неровно и стыдно, что просто не могла перестать плакать, как сознавала она и то, что не сможет подняться, пока чувствует, что его подбородок стоит на ее плече, а левая рука покоится на пояснице, вынуждая привыкать к этому странному и неловкому положению. Когда же его теплая ладонь широким, оглаживающим движением легла на холодную кожу ее бедра, скрывшись под полупрозрачной тканью панталон, Аннетт снова сжалась и мелко — подкожно — задрожала, постаравшись привстать и изменить положение. Джозеф сдержался, чтобы не нарушить своего слова и не хлопнуть ее… за то, что не хотела привыкать к его руке, поднявшейся выше и задержанной на внутренней стороне бедра. Ему казалось, Аннетт, врезающаяся, почти трущаяся коленом о его ногу, не напугана, а возбуждена, только не знает, как сказать о том, и потому мерными, давящими прикосновениями Джозеф старался помочь ей впервые разрешиться от этого невозможного и, по-видимому, пугающего ее напряжения, зуда, желания, которого сама она не могла унять, потому что стыдилась. Аннетт не могла привыкнуть к тому, что происходило последние несколько минут, потому что всего этого просто нельзя было перетерпеть: ее сознание отторгало его частые, пронизающие прикосновения, из-за которых она не могла вздохнуть и задыхалась, и свой изменившийся плач, перешедший в сдавленные стоны-всхлипы, которых она не узнавала. От непонимания поглотивших ее эмоций, от страшного сознания того, что тело ей изменяло и подводило ее, от чрезмерного волнения и совершенного незнания того, что делать дальше, ей становилось плохо. Аннетт не сопротивлялась, чувствуя вернувшуюся на ее шею руку, и, прижавшись к плечу, немо просила прекратить и не заходить дальше, потому что ей плохо и страшно, совсем нечем дышать, а лицо… все горит от одного сознания того, что он ее трогал. Джозеф успел заметить этот застывший, испуганный взгляд, исполненный непонимания и остановившийся на нем, но не видящий его, а затем едва заметную перемену: зрачки почти скрылись под полуопущенными веками, отдающиеся губы распались, шея ушла из-под его ладони, а черты лица смягчились, когда Аннетт лишилась чувств, потеряла сознание, успокоилась. Он не мог остановиться, не сразу поняв, что Аннетт в обмороке, однако после, почувствовав, что она ослабла в его руках, как шарнирная кукла, решил, что будет лучше, если она ничего не успеет осмыслить, и отер пальцы о внутреннюю сторону ее бедра. Он с осторожностью приподнял ее правую ногу под колено и перенес на одну сторону, прежде чем спустить панталоны еще ниже и преступно, жадно доследить, как обнажается тело, а изящные ножки выскальзывают из них… покорно, почти боязливо и даже теперь скованно. Джозеф отклонился назад вместе с нею, забрав верхнее покрывало в кулак и с силой дернув на себя вместе с подушками, после чего переложил на постель Аннетт, казалось, для того только, чтобы прочесть над ней, этой трефовой дамой, последние строки написанной не им трагедии: — На покрывала кладет, что от раковин алы сидонских, Ложа подругой ее называет, склоненную шею Нежит на мягком пуху, как будто та чувствовать может!.. Аннетт пришла в сознание, когда Джозеф еще ходил по комнате, она прислушалась к его шагам, тихим движениям и поняла, что он, задержавшись у ее стола, раздевался. Аннетт постаралась неслышно отвернуться: что-то не позволяло ей смотреть Джозефу даже в спину, но она не надеялась на то, что ей удастся притвориться спящей и переждать до утра, или на то, что все окончилось и Джозеф просто ляжет рядом. Сознание ее сделалось отчего-то ясным и отчетливым, однако понять, сколько прошло времени с тех пор, как она потеряла сознание, Аннетт не могла, а потому, вслушиваясь в свое тело, пыталась понять другое: произошло ли с нею что-то еще или еще только произойдет? Она не понимала, почему проснулась совсем раздетой, почему ее тело еще помнило, почему она до сих пор ощущала. Ее тело еще помнило, — от одной этой мысли сводило лицо, и Аннетт от отчаяния старалась сильнее закрыть глаза и поджать дрожащие от подступивших рыданий губы. Беззвучно плача оттого, что не могла согнать этого наваждения, она и теперь чувствовала фантомные толчки его пальцев, его прикосновения, на каждое из которых ее тело отзывалось каким-то новым, не испытанным прежде ощущением. Они держались ее в сознании, пульсировали, и вдруг еще одно, настоящее, которого Аннетт испугалась, казалось, еще сильнее. — И, над постелью склонясь, целует: ужель потеплела? — Джозеф заговорил, не желая выказывать ей ни своего раздражения, ни своей досады на эту затянувшуюся прелюдию, и голос его звучал примирительно и даже чуть-чуть насмешливо, но Аннетт, дернувшись, оттолкнула руку, по одному этому тону поняв: для него случившееся с ней ничего не значило. Джозеф помрачнел, не зная, о чем говорить с ней, как подступиться к ней и, главное, как расположить ее, однако же наклонился снова и терпеливо поцеловал в плечо. На его лице застыло замешательство, граничащее с неверием, когда Аннетт, не открывая глаз, подтянула колени к груди и в попытке отстраниться почти вжалась в постель: едва стертые границы оказались начерчены вновь, и ему снова оставалось одно — принуждать, а ей казалось, что лучше бы он второй раз избил ее, чем поступал вот так. Она не хотела уступить, и венчание едва ли могло что-то изменить, потому что каждое его настояние она встречала сопротивлением. Насильник до или после — все равно, — эта мысль подстегнула его. Он решил, что если не теперь, то за завтраком они придут к какому-нибудь соглашению. — Вы можете не смотреть, если все это внушает вам отвращение, — пугающе ровно произнес Джозеф, отняв спрятанную на груди руку и поставив ладонью на поверхность кровати, когда же кисть Аннетт едва не выскользнула из-под его руки, он сильнее вдавил ее в постель. — Поднимайтесь. Я восхищен… вашей жертвенностью, — желчно выговаривал он, мстя за невзаимность и следя за тем, как Аннетт под его проникающим взглядом опасливо стала на колени и, прижавшись грудью к постели, положила ладони на простынь. Она почувствовала, как Джозеф переменил положение и как кровать просела под тяжестью его тела, когда он, опираясь о ее поясницу, поместился за ее спиной, став на колени. Почти сразу же Аннетт ощутила, как одним сильным рывком он, подхватив под живот, вздернул ее и снова правой рукой, той, в которой носил свою тяжелую трость, а дальше короткое и оттого почти щекочущее прикосновение ребра ладони — и проникновение, заставившее содрогнуться и судорожно вобрать воздух. Настигшее ее ощущение полноты заставило Аннетт, до того стоявшую на локтях, упасть лицом в подушки, а пальцами — вцепиться в простыни. Он на ней отыгрывался — и так, что Аннетт хотелось потерять сознание не тогда, а теперь. Она невидящим взглядом сквозь спутавшиеся волосы смотрела перед собой, чуть приоткрыв рот, пока щека, съехавшая с подушки, терлась о простынь. От презрения, страха и отчаяния Аннетт хотелось рыдать, истошно, хрипло, слишком громко, но ей едва хватало сил держаться на локтях в противовес его движениям, подталкивающим, врезающимся, сильным, частым, энергическим, нетерпеливым, лишающим ее воздуха и, наконец, подчиняющим. Аннетт сознавала, что, в отличие от мисс Бетти, не избавила его от слез и всякого сопротивления, однако же почувствовала, что ее задело то, как равнодушно Джозеф оставил и отпустил ее, так, словно она ему отвратительна, и от этого щемящего чувства она виновато и стыдливо опустилась на пятки, после того как Джозеф обессиленно лег рядом, почти упал — на руку, локоть, на спину. До того, словно опасаясь того, что Джозеф ей это запретит и вновь прикажет подняться, она оседала медленно, неприятно подергиваясь оттого, что лоно ее сочилось, и все еще сжимая в кулаках измятую простынь. Он отпустил ее и ничего не сказал ей. Они в ссоре, ее семейное счастье пресеклось, так и не начавшись. Все кончилось, но ей не стало легче: Джозеф совершил над ней нечто животное, постыдное и, наконец, просто грязное. Джозеф дышал шумно и тяжело, стараясь выровнять дыхание. Он понимал, что произошло, но не хотел этого осмыслять, а потому ждал, когда она, пусть в слезах, пусть дрожа, придет в его руки, толкнется в грудь и попросит что-то сказать, а он чем-то ее успокоит, и все устроится. Однако Аннетт молчала, и от этого молчания ему становилось не по себе: она даже не плакала. Джозеф взглянул на нее искоса, не поднимая головы: Аннетт сидела в той же закрытой позе, в которой не видно ни лица, ни дыхания. Она должна была ожить, но вместо этого она умерла. Он понял, что не может лежать в одной постели с мертвой, и эта мысль заставила его с излишней, взвинченной поспешностью приподняться и сесть. Джозеф стал присматриваться к ней, к тому, дышит ли она, слышно ли ее? Он смотрел пристально, вслушивался, но слышал только свое дыхание и часто-глухо стучащее сердце. В следующее мгновение ему показалось, что она задохнулась в подушках — так неестественно было положение ее головы. Джозеф нервически, неверяще усмехнулся, но все же принялся очищать ее лицо от волос, отводить пряди широкими движениями, и вскоре открыл, что она лежала на правой щеке и пустым недвижным взором смотрела перед собой, как кукла, как печальная мертвая кукла. Он отшатнулся оттого, что прикоснулся к трупу, дотронулся до трупа, и неловко встал на пол, однако не смог отойти от кровати и снова только смотрел, потому что на кровати лежала она, мисс Аннетт Портер, с мраморной в прожилках спиной и еще не сошедшими следами его пальцев. Если бы она злилась и отбивалась или плакала и терзалась, он мог бы ее успокоить, но она лежала, изредка смыкая веки, и он не знал, как подступиться к мертвой, как целовать мертвую, к которой у него уже не было никаких чувств, кроме отторжения, отчуждения, неготовности и нежелания смотреть... Джозеф заставил себя возвратиться к ней, и Аннетт могла чувствовать, как его рука продавливает постель у самого ее локтя, а затем аккуратно высвобождает из онемевших пальцев клочок скомканной простыни, завладевает кистью, почти обнимая ее руку от запястья до локтя. Он нависал над нею, упирался лбом между ее остро выдающихся лопаток, отнимал и вторую руку, не сплетая пальцев с ее… дрожащими. Прижимался с какой-то животной искренностью, наваливался всем телом, подминал так, что лицо ее зарывалось в подушки. Дышать становилось тяжело и трудно, оставшийся же воздух Аннетт хотелось не выдохнуть, а выкашлять, сухо, чахоточно, до головокружения. Джозеф почти лежал на ней и чувствовал, что хочет снова… Он не дал себе продолжить этой мысли и отстранился, оставил это мягкое, податливое, прохладное и потому словно неживое тело. Позвал по имени. Она не отвечала. Джозеф постарался прикоснуться к ней ласково — ничего. Он вгляделся в нее снова, в эту немую и неестественную позу — и вдруг, пронзенный мыслью, встал с кровати, вышел хромая, неровно в смежную комнату: ему казалось, что он убил, что даже ее любовь мертва, но что еще возможно найти в ней что-то живое и посредством раздражения этого живого возвратить ей все прочие чувства. Джозеф не затворил двери, поэтому Аннетт слышала, как оттуда донесся шум воды, но вскоре стих, сменившись шевелением и шорохом, одним ощущением постороннего присутствия, а спустя некоторое время послышался снова — сначала звонкий, дробящийся, затем — глуше. Джозеф сел на постель возле и почему-то по другую сторону от Аннетт, в смятении коснувшись ее плеча, накрыв его своей теплой ладонью: Бетти часто рассказывала им с Уильямом, как они с подругами утешали и подолгу успокаивали таких неопытных и честных, эти истории развлекали ее, позволяя смотреть снисходительно на тех девушек, о которых она рассказывала и чьи переживания давно не представлялись ей существенными, и одновременно пробуждали в ней участие как в женщине, но у мисс Портер не было подруг, и потому ей приходилось самой справляться со своим горем. Аннетт закрыла глаза: он разрешил не смотреть, и она смотреть не хотела, ни смотреть, ни видеть. Ей казалось, что все это длится невыносимо долго, а значит, в дверь скоро постучат. Ей до слез захотелось к отцу. — Вы позволите мне поухаживать за вами? — тихо спросил Джозеф и, не получив ответа, повел рукой вдоль спины, медленно, интимно, к основанию ее груди, под локоть, отчего Аннетт в попытке закрыться изогнулась и вздрогнула, постаравшись плотнее прижать локти, однако, подхваченная под руку, она оказалась перевернута на спину — и открыта. Беззащитная, заново испуганная, Аннетт закрыла грудь руками, Джозеф же с усилием разнял ее сведенные ноги — и достиг стыда. В ней еще жил стыд — чувство, которое он еще мог контролировать и которым мог управлять. — Пожалуйста… — задышав слишком часто, Аннетт чуть не плача шептала это одно-единственное хнычущее слово, глядя куда-то в сторону и вверх; повторяла все тише и тише, пока он не отпустил то колено, которое оттолкнул и придерживал почти у самой постели. — Аннетт… возьмите. Возьмите, прошу вас… — проговорил Джозеф, отклонившись назад и взяв из предосторожности отставленную в сторону чашу для умывания с тем, чтобы переставить ее ближе. — Вы отвернетесь?.. — по-детски доверчиво спросила Аннетт, когда он вложил в ее протянутую руку сложенное полотенце: ей казалось, что, если она спросит так, он отвернется. Джозеф в подтверждение непроизнесенных слов отвернулся, и Аннетт опасливо приподнялась и села в постели за его спиной, не сразу решившись погрузить полотенце в воду и прикоснуться к себе. — Джозеф… — встревоженно и совсем тихо позвала Аннетт, так, словно с ней что-то случилось, но она не осмелилась спросить. Аннетт опасливо и робко вернула аккуратный сверток и, обняв колени руками, опустила на них голову, Джозеф же развернул сложенное полотенце, скрывающее в своих складках несколько от воды розоватых мазков и белесые следы его семени, после чего оглянулся и спросил: — Вы понимаете, что теперь мы состоим в иных отношениях? Отвечайте. Джозефу казалось, что если он в эту минуту не установит в ее голове этих первичных понятий и представлений, она с собой что-то сделает. Возможно, не сразу, а когда он успокоится и забудет, но сделает. — Да, — едва слышно и как-то виновато отозвалась Аннетт, для нее «в иных» значило «в плохих», «в худших», значило, что теперь она испорчена и они чужие. Джозеф же считал, что должен остаться и привязать себя к ней, почти мертвой, теперь, когда она не представляла уже никакого интереса; должен проникнуть внутрь той невидимой оболочки, которой прежде не мог достичь, сбивая ненужный мрамор: он только предчувствовал, что за той оболочкой еще теплилась любовь к нему, которую надлежало теперь осторожно выхаживать каждым словом и действием. — Я спрашиваю, вы понимаете, что мы повенчаны? — Аннетт вздрогнула и поспешно кивнула, чтобы только он отвел от нее руку с распавшимся свертком. Она плохо сознавала связь между этими двумя вопросами, но не признавалась в том. — Кто я для вас? — Муж. — А вы? — Жена… ваша жена, — исправилась Аннетт, растерянно подняв на Джозефа глаза, в которых застыл еще один — невысказанный — вопрос. — Я не оставлю вас, — серьезно проговорил Джозеф, вошедший вдруг в совершенно противоположные настроения: — Я меченая карта, мисс Аннетт, меченый валет, захватанный вашей любовью. Взгляните… здесь и здесь… — Аннетт отвлеклась и посмотрела, невольно улыбнувшись оттого, что, сидя в пол-оборота на ее постели, Джозеф действительно коротко прикасался к шрамам и показывал ей. Один остался на нем со времен земельных гонок, второй он получил после дуэли. — Мне остается только жениться на вас. Я завладел вами тайно, вы завладеете мной на глазах у всех. Если же хотите отомстить — мстите. Но не мстите мне, как Медея. Мстите, как мстила Пентесилея. Вдохновленный этим своим измышлением, которое, на первый взгляд, положительно сказывалось на настроениях мисс Аннетт, Джозеф вдруг поднялся на ноги, отошел к столу, на стуле возле которого осталась его одежда, накинул на плечи свой домашний халат, затем поднял трость и несколькими привычно-точными движениями выкрутил стилет. — Хотите, я покажу вам свое сердце? — Глаза Аннетт испуганно округлились, когда Джозеф, перевернув в руке стилет, приставил его точно к груди, словно мог, повинуясь одному ее слову, разъять ее. — Его нельзя видеть, — Аннетт произнесла эти слова негромко и совсем поникла. Будь это возможно, в настоящую минуту она чувствовала бы себя немного спокойнее и лучше. — Однажды оно проступило сквозь повязки… — выразительно проговорил Джозеф, вновь подходя к ней и вкладывая в ее руку стилет, на рукоятке которого девушка отказывалась смыкать пальцы. — Я не хочу… — растерянно прошептала Аннетт, стараясь высвободить и отдернуть руку, которую Джозеф держал в своих ладонях, или разжать пальцы и выпустить стилет. Джозеф мог заставить ее сделать что угодно, и это ее пугало, однако Аннетт не могла говорить с ним, не могла позволить себе даже прямого взгляда в его сторону, потому что он не был одет и ходил по комнате в халате и полукальсонах. Она не знала, как нужно относиться к такого рода доказательствам. Они ее пугали. До сих пор. — Вы должны, — Джозеф говорил возбужденно и глухо, как говорят только те, кто знает, что должно произойти в следующую минуту, и медленно перемещал ладонь левой руки от рукоятки стилета к его лезвию, зажав которое, резко опустил руку Аннетт вниз. Он не изменился в лице, но, Аннетт видела, дрожал, а после они вместе в странном молчании смотрели, как кровь собирается на ребре его ладони, долго тянется вниз и... срывается. Джозеф раскрыл ладонь — вся красная. Аннетт завороженно смотрела на то, как глубокий и тонкий порез наполняется пущенной из сердца кровью, и ей становилось нехорошо, ее кольцо тоже… надето на палец левой руки, а он держал стилет в ее ладони и, тяжело дыша, повторял: «Ваш. Клянусь вам, ваш». Джозеф наклонился к ней, все еще продолжая держать навесу свою распоротую руку, но Аннетт ответила на его поцелуй слабо, безвольно, продолжая обнимать прижатые к груди колени. Она всего лишь не отвернула лица, потому что от его к ней расположения теперь зависела вся ее жизнь. Боясь оттолкнуть, Аннетт не могла и довериться, но самое страшное для нее заключалось в том, что в сидевшем перед ней человеке она не узнавала того, другого, который ее трогал. — Вы привыкните. Привыкните, — словно прочтя ее мысли или по одному только взгляду догадавшись, что он не узнан, произнес Джозеф и закрыл глаза, почувствовав, как ее ладонь выскользнула из его пальцев. — Идите… возьмите сорочку и приведите себя в порядок. Дверь оставьте открытой: я не стану смотреть за вами. Аннетт осторожно спустилась с постели, воспользовавшись этим разрешением одеться, несмело прошла мимо опрокинутой скамеечки, присела и подняла свою сорочку, затем, неловко прикрывшись ею, послушно скрылась за непритворенной дверью. «Он не любит… Не станем для него разочарованием», — в голову Аннетт шли чужие слова, которые торопили ее, однако от спешки, волнения и излишнего стеснения движения ее сделались неловкими, ломкими. Она едва не расплакалась оттого, что запуталась в просторной ткани свободного кроя сорочки, когда расслышала, что Джозеф встал и снова ходил по комнате. Она умыла лицо и воспалившиеся от слез глаза и, взяв расческу, встала в дверном проеме, в какой-то странной задумчивости расчесывая спутавшиеся волосы и со стороны следя за тем, как Джозеф отставил от камина экран, перенес к нему стул, затем снял простынь и перекинул ее через экран, смочил ее край духами и, поморщившись, прижал его к ладони, затем возвратил флакон на стол, где уже стояла наполовину наполненная водой чаша и лежало полотенце. Скамеечка для ног вновь неприметно стояла под ее туалетным столиком. Бетти знала его таким, а она совсем не знала, хоть это — ее муж, к которому она не решалась подойти. Отирая вновь подступившие от этой мысли слезы, Аннетт отложила расческу и неслышно вошла в комнату. Она, кажется, вполне понимала, что нужно делать, и, осторожно выдвинув нижний ящик комода, достала оттуда свежую простынь, начав в молчании застилать постель и заново раскладывать подушки, пока Джозеф, опустившись на стул, разводил в камине огонь. Она не знала, останется он или уйдет? Не знала даже, чего хотела больше, и потому ни о чем не могла попросить, но, ничем не защищенная, этой ночью она до всего дотрагивалась осторожно. Аннетт тихо села на край кровати, случайно встретившись с Джозефом взглядом, и опустила глаза на сложенные на коленях руки: он оглянулся на нее, когда отирал лезвие стилета от крови, но промолчал и, оторвав полоску ткани, туго перетянул ею свою ладонь. У Аннетт никак не получалось осмыслить одного — как мог он после всего случившегося мыслить, что-то предпринимать, даже просто сидеть перед огнем в своем халате и стилетом распарывать простынь, а затем с треском рвать ее руками и по полоске опускать в камин, дожидаясь, когда ткань примется и прогорит. Она не смотрела на него, но подглядывала за ним, и если бы Джозеф спросил ее не тогда, а теперь, понимает ли она, что они «состоят в иных отношениях», Аннетт, возможно, ответила бы отрицательно. — Отвернитесь и спите, — в ответ на все ее опасливые взгляды произнес Джозеф. Аннетт мысленно окончила его слова еще не вполне осознанными ею другими его словами: «Вы привыкнете», однако встала и под его внимательным взглядом сделала несколько нетвердых — первых, похожих на последнее трепетное движение крыльев спрятанного под стекло мотылька — шагов и забралась в постель, отвернувшись к противоположной стене, до которой доставали и теплый свет, и его, Джозефа, тень. Она решила, что непременно постарается заснуть, если так нужно. Его же успокаивало то, как послушно она исполняла все то, о чем он ее просил, — это заставляло его думать, что наутро Аннетт совсем успокоится и сможет сдержаться в присутствии прислуги. Аннетт не могла заснуть под раздражающий нервы и страшный треск простыней за своей спиной, а потому прислушивалась к тому, как совершались последние приготовления ко сну: Джозеф заслонил экраном догорающий в камине огонь, затем закрыл дверь в смежную комнату, которую, уходя, зачем-то окинул взглядом, ни на чем, впрочем, не остановившимся. В комнате стало почти совсем темно, однако несколько стенных светильников еще продолжали расточать тусклый свет, когда он подошел и сел рядом. — Почему вы не оделись? — тихо спросил Джозеф, слишком поздно, только после того как вопрос этот уже был задан, поняв, что Аннетт не оделась только потому, что это он назвал одну только сорочку. Джозеф дал ей руку, но она вся сжалась, спрятала ладони на груди и снова не сдержала слез; каждое его прикосновение — слезы и вздрагивающие от волнения плечи. Аннетт ждала, что скоро он уйдет и она над собой что-то сделает, еще не знала что, знала только, что глупость, видя его спокойное с ней обращение, Джозеф же, взяв ее руку, перебирал и растирал холодные пальцы, иногда наклонялся, дышал на них, целовал костяшки и шепотом говорил ей, что она совсем замерзла, что им придется отложить венчание, если она сляжет. — Я сказал вам одеться: ночью холодно, — снова повторил он, когда новый и, возможно, не последний приступ тихих слез, в которых на протяжении всей ночи выражалась ее истерика, миновал. — Я уверен, что утром вы взгляните на все иначе, а теперь вставайте, осторожно, вот так... — поддержав Аннетт под руку, Джозеф помог ей подняться. — Оденьтесь. При мне, — уточнил он, когда Аннетт взяла в руки свои панталоны, отчего она растерянно и почти испуганно посмотрела на него, понимая, что эти его слова в действительности значили для нее и что она должна снова поднять при нем сорочку. Простояв в нерешительности еще некоторое время, Аннетт надела сначала пеньюар, потому как он не только скрывал ее со спины, но и закрывал руки, и только после этого, чуть нагнувшись, вступила в штанины панталон и подняла их до пояса. Под взглядом Джозефа все это превращалось в подлинную пытку: пальцами Аннетт чувствовала маленькие аккуратные пуговички, тогда как прорези для них то находились, то терялись вновь, как только она пыталась продеть в них пуговицу. Под сорочкой и пеньюаром она сама ничего не видела. — Подойдите ко мне, я помогу… — проговорил Джозеф, постаравшись не смутить ее этим предложением. Аннетт от волнения не могла застегнуть своих панталон и принужденно подошла к нему, покорно повернувшись спиной и отпустив запахнутые панталоны, которые до того придерживала совсем рядом с пуговицей у поясницы. Джозеф перехватил их в том же месте, пока она поднимала полы пеньюара и сорочки, затем отпустил и запахнул снова, продев несколько пуговиц, пришитых одна под одной, в прорези: мягкий контур тела в последний раз скрылся от его глаз. Джозеф задержал свои руки, медленно разведя пальцы, и, оперевшись локтями о колени, поцеловал ее поясницу, затем поднялся еще теплыми от огня руками к талии, вжался лбом в спину и обнял, сознавая, что голова и шея его скрыты тканью сорочки и казавшимся в сравнении с ней тяжелым пеньюаром. — Моя Ева… Аннетт почувствовала, как от талии голова его толкнулась под ее руку почти у самой груди; она немного развернулась, и рука ее безвольно перекатилась на спину, в которой Джозеф выпрямился, не нарушая своих объятий. — Почему вы не говорите со мной?.. — Говорю… — едва слышно ответила Аннетт, почувствовавшая, что голос ее дрожит и прерывается, еще до того, как начала говорить, и все потому, что ей, изможденной, измученной этой ночью, казалось невыносимым стоять между его колен и ощущать его ровное и теплое дыхание на своем животе. — Я уже наказан за то, что совершил, и расплатился за то, чего не совершал, — Джозеф заговорил несдержанно, с ожесточением, скоро вновь сошедшим, спадшим оттого, что его успокаивало держать ее в своих ладонях и, не видя, ощущать. — Позвольте мне остаться еще на несколько часов, а после я уйду, до того, как в доме проснутся… Мы встретимся уже за завтраком. Если вы не станете тревожиться, если вы постараетесь успокоиться, отдохнуть и принять меня, никто не заметит произошедшей в вас перемены. Вас не станут спрашивать. Я сказал отцу тогда, за столом, что мы не состоим в связи, поэтому спросить вас теперь, спросить повторно — значит нанести оскорбление. Если же ваша горничная имеет привычку пересчитывать простыни, скажите, что она ошиблась, недосчитавшись одной. Пусть пересчитает снова, затем пересчитайте сами и назовите на одну больше, — проговорил Джозеф, оставляя ее, а затем посмотрел в глаза и произнес странно прочувствованные слова: — Простите меня и позвольте остаться… Аннетт едва заметно кивнула: — Спасите меня, если это возможно, — голос ее звучал пусто: она прощала его как провинившееся животное. — Я страшно виноват перед вами, и потому сделаю все возможное, мисс Аннетт.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.