ID работы: 1796626

Пигмалион и Галатея

Гет
R
Завершён
100
автор
Размер:
603 страницы, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
100 Нравится 335 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 20

Настройки текста

Валет и дама пик с тоскою сожаленья О мертвой их любви болтают меж собой. (Бодлер, «Цветы зла»)

Аннетт казалось, что она его почти видела или во всяком случае ощущала его присутствие и взгляд — он, этот тонкий юноша, старший сын… сын смотрел на нее с недоумением, но лицо его не было определено. Аннетт только знала, что ее в нем очень мало, что весь он и все в нем — Джозеф, значит, он похож, а лицо его — представимо. Не отводя взгляда в сторону, Аннетт испуганно и напряженно смотрела перед собой: она понимала, отчетливо понимала, что видеть человека так — одновременно спереди и со спины — можно только во сне, а потому рассудочно, тихим шепотом твердила, что это плод ее усталости и повредившихся нервов. Аннетт заставила себя вспомнить, где могла видеть эту позу, в которой он стоял в некотором отдалении от нее, ведь сон или видение всегда суть отражение действительного впечатления. Она вспомнила: Джозеф стоял так, склонив голову, и смотрел так же внимательно, когда ему показывали псов. Она не видела лица, не слышала, как этот мальчик, почему-то узнанный ею, подошел к ней, и все свидетельствовало о том, что он — видение, странное преломление ее фантазии и реальности, во всяком случае, не вполне воспоминание, точнее, воспоминание, но о другом — о Джозефе, его же, этого мальчика, она не могла помнить, просто потому что его никогда не существовало. Воспоминания вообще разительно отличались от того, что она переживала теперь; они представлялись уточненными, Аннетт умела в них погружаться, воскрешать в сознании запах, жест, голос, настроение места... Аннетт вскинула взгляд вверх и чуть в сторону, но повернуть головы не посмела, и потому мальчик отступил за ее плечо, послушно встал за спиной, отчего ей стало невыносимо находиться здесь, на плетеной скамье в окружении плетеных стульев. Она чувствовала себя незащищенной, скованной, дышала часто и полно, задыхалась, прикрывала глаза и, чуть не плача, примирительно шептала, договаривалась, стараясь ничем не расстроить: — Пожалуйста, уходи… ты пришел слишком рано, зачем?.. ты здесь… что во мне?.. — Аннетт вдруг перестала говорить, словно опомнившись и вдруг осознав, кого отталкивает, от кого отказывается и что это — грех, что за это его у нее отнимут, что он родится мертвым или нездоровым и рано ее оставит, а может… и не родиться вовсе. Бесплодна или мертва — это все равно, когда мать безразлична и всегда нездорова; от этой страшной мысли Аннетт отвела в сторону дрожащую руку… пусть подойдет и поцелует, если ему хочется, он не враждебен ей, не неприятен, только напуган ее слезами и робок. Одинок. — Я плачу не оттого, что не ждала, не хотела… я давно люблю, — успокаивающе объясняла, точнее, объяснялась Аннетт, осторожно поворачивая кисть и делая ею движение, каким убирают спадающие на лоб волосы; ей хотелось приласкать этого мальчика, сделавшегося совсем маленьким, расположить его, уговорить остаться, извиниться перед ним за что-то и помириться, но взглянуть и увидеть или, напротив, не увидеть его Аннетт не решалась. Она здорова, совершенно здорова, только слишком взволнована, оттого он и пришел… сказать ей, что она должна дождаться, что она не одна, даже если Джозеф не во всем с нею честен и она напрасно доверилась. Мысль ее занялась тем, что Джозефа не следовало отпускать, — и Аннетт забыла думать про мальчика. Ей следовало помолиться, попросить не наказывать их, а еще письма… С тем, чтобы спросить о письмах, она и поднялась со скамьи. Направившись в дом, Аннетт вместо своего молитвенника держала в руках его записную книжку, с которой не расставалась с прошлого вечера — дурно стало к третьему дню, а на четвертый она совсем сошла с ума. О дне его отъезда Аннетт помнила только то, как ключ врезался в ладонь, и не чувствовала ничего, быть может, потому только, что знала: к вечеру он не вернется. Она поднялась с постели, сняла пеньюар и повесила его на спинку стула, заметила оставленную на столе перчатку, опустила в нее ключ и положила к другой, той, что оставалась в ящике комода, затем обошла опустевшую комнату, переставила каминный экран и поняла, что оставалось только вылить воду из чаши для рук и выстирать полотенце, после чего возвратиться и ждать прихода горничной, чтобы понять, станет ли та считать простыни… Аннетт ничего не пришлось объяснять, кроме влажного полотенца, которое она мочила в холодной воде и прикладывала к вискам, потому что всю ночь ее мучили головные боли. С вечерней почтой ей пришло письмо, в котором Джозеф писал, что он в городе, на своей квартире, и уже предупредил хозяйку комнат о том, что освободит их до конца месяца, а потому весь день занимался тем, что укладывал вещи, которые совсем скоро перевезут из города; он приводил для нее списки книг, которые должны доставить завтра, и просил проследить за тем, чтобы их перенесли в его кабинет, а не в общую библиотеку, потому что не всех авторов одобрял отец — из-за Лили. Далее в письме сообщалось, что после дня в городе он ни на что более не способен, но завтра поедет в Ливерпуль, где, по всей вероятности, задержится на несколько дней, когда же билеты будут куплены, примется за поиск подходящих гостиниц и, главное, номеров, относительно которых Джозеф просил ее высказать свои предпочтения не позднее полудня шестнадцатого сентября. Аннетт не ответила на письмо — ждала наутро вместе с книгами, не могла не ждать, ведь прошел год с тех пор, как все случилось… Паника охватила ее в тот момент, когда она поняла, что он не приехал, только вместе с вещами прислал ей подарки — дорожный несессер и что-то из парфюмерии, на что потратил целый день в городе, тогда как мог вернуться к ней, пусть даже на несколько часов. Она не прикоснулась к подаркам, только проследила за тем, чтобы чемоданы с книгами перенесли, как Джозеф и просил, в его кабинет, в котором она и закрылась, потому что сам он в эту самую минуту направлялся в порт, потому что… Аннетт схватилась за листы — писать ответ, но ничего не выходило: она не могла дать ему определенного ответа. Если бы не Ливерпуль, она написала бы, что хочет раздельные номера, теперь же ей мешало сознание того, что он уедет первым трансатлантическим рейсом, но согласиться на супружеские номера она не могла, не могла, а смежные, смежные — так двусмысленно и гадко, что от всего этого Аннетт впервые после того, как он уехал, расплакалась. Письмо, составленное утром, пришло вечером и дышало напряженным движением, жизнью. Джозеф писал, что не получил ответа и что еще есть время его обдумать, а потому она может отправить свой ответ на прежний адрес или дождаться, когда он остановится в Ливерпуле и пришлет ей новый, затем спрашивал о подарках и книгах, посмотрела ли она их и понравились ли они ей? Аннетт не знала ответа и, присев на диван вместе со своим маленьким чемоданчиком, несколько часов провела за тем, что, выдвигая отделения дамского несессера, раскладывала перед собой косметические принадлежности, перебирала щетки, расчески, гребни, ножнички, даже маленькие часики и зеркала, открывала и закрывала коробочки и футляры, после — флаконы для духов цветного матового стекла с серебряными крышечками, некоторые — тонкие, похожие на слезницы — оказывались двойными, а иногда — полными, тогда Аннетт наносила духи на запястье или тыльную сторону ладони и долго-долго, прикрыв глаза, вдыхала тонкое смешение запахов: она вспоминала, как в самом начале лета густо пахло цветами и как полно она могла чувствовать в те, казалось, слишком далекие времена. Обратно все эти предметы Аннетт укладывала с осторожностью, начав со стеклянных флаконов, потому что ее не отпускал страх, что один или несколько из них соскользнут с дивана и разобьются, затем, возвратившись за стол-бюро, выдвинула ящичек, в котором лежала папка с географическими карточками, и стала раскладывать их, но уже не на своих коленях, а на гладкой поверхности стола, чтобы найти Новый Орлеан, чуть выше — Оклахому — их Эдем, а в конечном итоге и железную дорогу, которая через их штат пойдет на Запад и которую она хотела проследить. Аннетт вела указательным пальцем по тем же карточкам, что и он, а значит, они не разлучались; аккуратно сложив карточки, Аннетт выдвинула верхний ящик стола — тот, в который несколько дней назад Джозеф так небрежно бросил свою записную книжку, в которой — девушка знала — ее слова написаны его рукой; книжку, которая помнила их разговор и в которой, взяв карандаш, она смогла начать писать… сначала о подарках, затем все, до самой незначительной своей мысли — чтобы Джозеф мог прочитать и пережить с нею эти несколько дней, а потому она старалась быть не осмотрительной, но точной в своих скрупулезных описаниях. Аннетт писала карандашом — так оставляющие ее мысли казались менее заметными для посторонних. Поначалу она принималась писать о каком-то определенном предмете или впечатлении, затем оставила свои попытки: одна мысль находила на другую, и Аннетт, страшась упустить что-то важное, всякий раз уступала ей, оставляла прежнюю и продолжала новую, теряла ее, плакала от бессилия и невозможности высказать всего, а после, справившись со своими страхами, чувствами и надеждами, писала на полях отдельные — самые важные — слова, затем рассказывала о них коротко, радовалась мнимой последовательности своего изложения, зачеркивая их одно за другим, забывала последнее, в истерике писала о том, что не могла вспомнить этого последнего, и снова извинялась и плакала оттого, что ничего не выходило. В конце третьего дня Аннетт написала: «Я не выполнила ничего из того, что вы мне сказали перед отъездом. Я вовсе не выходила. Они обо всем знают, они все поняли. Я не могу больше обманывать никого из них, я не хочу врать мисс Лили и вашей матери: она смотрела на меня так, словно все понимала, и потому молчала. Они заходили и смотрели на меня, я никак не могла скрыть того, что произошло; перед их взглядами на мне точно и вовсе не было покровов. Вы не приехали, и миссис Джейн сказала, что вы еще не приехали», — отчеркнув эти строчки, Аннетт поставила кавычки и продолжила, чтобы после прочесть вслух: «О вас беспокоились. Вспомните, сколько времени потребовалось вам самой, чтобы перестать замечать. Вы отучали себя смотреть несколько месяцев». Так служанка, оставшись одна, повторяет, как свое, фразы и жесты госпожи, но Аннетт прощала себе. Прощала, потому что умирала, истекала словами, которых к четвертому дню почти совсем не осталось; на четвертый день она едва не перестала писать, только записная книжка всегда оставалась при ней, рядом: девушку успокаивало само сознание того, что она не лишена возможности записывать, тогда как мысли ее иссякли, сознание закупорилось, сама она — невозможно устала, изнемогла и много времени проводила на свежем воздухе, где просто дышала, не видя и не сознавая ничего вокруг, — и вдруг это видение, галлюцинация, от воспоминаний о которой она, сойдя с дорожки, поспешила укрыться в доме. После встречи с миссис Джейн в холле, Аннетт вздрогнула и забыла, что хотела спросить лакея или камердинера о письмах, и неожиданно поставленным голосом, еще до того, как прозвучал вопрос, ответила: «Ваш сын еще не вернулся. Причин я не знаю». Аннетт услышала себя как-то со стороны, и руки ее напряглись, когда она поняла, что вот-вот упадет, если не ускорит шаг; она торопливо прошла мимо и едва сдержала слезы. После краткой передышки ее вновь трясло, ей казалось, что в доме невыносимо холодно или ее лихорадило, от волнения у нее отнимались руки. Поднявшись по лестнице, Аннетт открыла книжку и внизу исписанной страницы неровно, дрожащей рукой вписала: «Она все знает», после чего, смяв листы, неловко прижала ее к животу и сорвалась с места — до комнаты, своей или его, чтобы уже там, запершись, разгладить страницы, осесть на пол и написать, прислонившись спиной к двери: «Она хочет пригласить мне врача. Перед сном мне смешивают лекарства, чтобы пересчитывать простыни. Я не дам трогать. Я гладила не собаку — вы ее сожгли».

***

— Мне сказали, что моя мать ждет суда и процесса, а вы после какого-то письма сделались сама не своя и все эти дни не находили себе места, — Джозеф говорил поспешно и довольно обще, с долей какой-то легкой, отнюдь не нарочитой усмешки во всем сказанном. — Почему вы не писали мне? — не высказав никаких других подозрений, спросил он, отпустив набалдашник трости, после чего тот с негромким стуком ударился о стенку камина; она не понимала, что он… предуведомлен. — Я вам писала. Вы сказали мне — и я писала… все свои последние мысли, — возразила Аннетт, до того — так он застал ее — сидевшая за его столом, но теперь стоявшая подчеркнуто прямо — как сильная по обстоятельствам женщина. Она держалась с каким-то хрупким от внутреннего напряжения, но вместе с тем невыразимым достоинством той, что, верно, уже считала себя покинутой и приготовилась принять это известие. Падшая, она наперед поставила себя перед фактом и не питала иллюзий, ведь таким, как она, женщинам мужчины ничего не должны: Аннетт сама до конца не верила в то, что пережила эти несколько дней, а значит, могла, как миссис Джейн, перетерпеть и годы, привыкнуть, успокоиться; ей казалось, что она спокойна, когда она в ответ на молчание нетерпеливо продолжила: — Я думала, что мне придется уехать, если вы не вернетесь, и писала вам все свои последние мысли, чтобы вы знали, что и среди них не было дурных, что я не думала о вас дурного. Я писала вам, — с новой, оправдывающейся и вместе с тем объясняющей интонацией произнесла Аннетт и впервые подняла взгляд. — Но не отправляла, — окончила Аннетт и вдруг излишне — от волнения — резко выдвинула верхний ящик его стола. Джозеф в тяжелом, глухом молчании смотрел на нее, чувствуя, как медленно оформлялось в нем сознание того, что тогда он видел не все, что ее страдание, казалось, исшедшее, вызревало вновь, сгущалось, уплотнялось, мучило, ныло, мешало. Аннетт не могла освободиться, не могла не думать. Любые его слова принесли бы лишь временное облегчение — до тех пор, пока все произошедшее не получит законное основание, а потому он виноват и они должны… пока она не совсем плоха, еще почти здорова, только слишком взволнована. Он хотел сказать, что ему не нужна сумасшедшая, — и не мог, так она старалась все сделать правильно, для него правильно, чтобы он не был сердит, чтобы не нашел причин от нее отказаться, — и это выходило отвратительным, жалким, потому что всего этого она не должна была делать, потому что это ее унижало, а через нее — его самого, а он еще тогда, еще утром понял, что обязан. Ей незачем повторять — он и так помнит. — Вы станете читать?.. — почти испуганно спросила Аннетт, отняв руки, которые до того придерживали за края записную книжку, прежде скрытую от его глаз, но теперь лежавшую на поверхности стола. — Нет, — отстранено ответил Джозеф, поняв, что написано на этих изменившихся, точно расслоившихся, листах. Он хотел ответить ровно, спокойно… вышло отчужденно, но его отвлекло это последнее. Он впервые заметил за собой, что почти никогда и ничего не писал, что все держал в голове и даже их отъезд приготовлялся без участия этой записной книжки. Прежде он этого не знал, тридцать лет не знал о себе этой подробности, теперь же ему открылось, что он не делал выписок даже из чужих книг, что его собственные пьесы никогда не существовали и не воплощались, а то, что трагедия была поставлена, доказывало только это ее видимое страдание, полнее и полнее развертывающееся перед ним даже спустя несколько дней. Джозефу на мгновение подумалось, что он мог усомниться теперь, держись Аннетт, страдание которой сделалось оправданным и перестало казаться досадным напоминанием, иначе. — Я могу переписать, — переступив через его ответ, в котором что-то едва уловимое ей не понравилось, продолжала Аннетт и, заметив его недоуменный, почти вопросительный взгляд, прибавила еще одно маленькое объяснение: — Я писала в вашей записной книжке, потому что вы уехали, а я уже тогда знала, что письма у меня не выходят… это мой дневник четырех дней, там мои последние мысли… — Аннетт зачем-то отступила на шаг и заложила руки за спину, словно для того, чтобы не вырвать страниц или не забрать блокнота себе, чтобы он мог подойти и прочесть. — Вы писали, что отправили домой книги с вашей квартиры, что мне нужно прочесть одну — я улыбнулась, — сказав это Аннетт снова, точно в доказательство, коротко и нервически улыбнулась, — потому что вы сказали мне прочесть комедию, вы сказали в духе Кэрролла, которого вы не любите, вы написали: «Прочти меня». Мисс Лидделл то вырастала, то уменьшалась, это два противоположных состояния, поэтому после трагедии вы предложили мне прочесть комедию, — Аннетт коротко взглянула ему в глаза, но, удостоверившись, что говорит верно, опустила взгляд и продолжила: — Я развязала тесьму и вытащила записку, чтобы прочесть название… «Двенадцатая ночь, или что угодно», в письме вы не написали, когда вернетесь… — Аннетт снова подняла взгляд, но теперь смотрела долго, с сомнением, до тех пор, пока не удостоверилась, что ей можно досказать. — Я подумала, что все это не может занять двенадцать дней, точнее, вы не можете так надолго меня оставить… здесь. Я старалась сосчитать иначе… с того дня, когда вы привезли лицензию, это случилось второго сентября, затем прошла неделя, в конце следующей, в пятницу четырнадцатого сентября, была примерка, а после со мной произошла ваша трагедия, наутро, пятнадцатого сентября, вы уехали… так я поняла, что в тот день, когда доставили ваши книги, наступило шестнадцатое сентября и что вы, находясь там, в Лондоне, хотели мне сказать, что очень меня любите. Вы сказали мне, в тот день, когда я была закончена, но еще не была женщина, что вы не шут и никогда не играли комедий, тогда как свое первое чувство… к вашей горничной вы описали как комедию, анекдот, случай, которого вы стыдитесь. Комедия означает, что от того, своего первого стыда, вы больше не отказываетесь, что вы пережили очищение, что год окончился, что вы готовы начать заново, что я — из другой колоды… Я ждала вас весь день, но вы не приехали… Другие даты не подходили… — Аннетт договаривала, в совершенной растерянности разведя руки, а потом заломив их, так, что запястье показалось Джозефу каким-то неприятно вывернутым, вывихнутым. Век вывихнут — и жребий в том, чтоб собственной рукой… — Я не всесилен, мисс Аннетт, — Джозеф счел, что сказал хорошо и точно, ее лицо изменилось на одно мгновение, и ей стало легче, он видел, как сходило напряжение и смягчались сведенные им, как судорогой, черты лица. Аннетт застыла, находясь на грани, она говорила совсем на грани, но вдруг осеклась и застыла в своем нежно-зеленом платье, продолжив, однако, говорить с ним на его языке. Джозеф понял, что в этом платье она четвертый день, что оно для нее многое значит и, как и его записная книжка, в которой она писала, служит Аннетт косвенным подтверждением его к ней привязанности: она сидела с ним в этом платье в то воскресенье, когда вся семья отправилась в церковь слушать проповедь, а он объявил ей об изменившихся условиях игры и повторил свое предложение в третий раз; тогда же рассказал и все остальное, весь тот сор, из которого Аннетт отобрала подходящие для себя доказательства. — Я ждала вас пять дней, — горько, с чувством какой-то детски неизъяснимой обиды повторила Аннетт, и Джозеф понял еще одно: все это должно было приблизить его возвращение и все же не приблизило — от одной этой мысли захотелось подойти к ней, дотронуться, разуверить, но, заметив его движение, Аннетт в защитительном жесте выставила перед собой руки, которые тут же опустила и, принуждаемая волей, держала опущенными. Джозеф говорил с нею, следя за кистями ее рук с чуть разведенными и подрагивающими от напряжения пальцами. — Я думала, что не хочу быть одна, но буду ждать столько, сколько вы от меня потребуете. — Я не мог возвратиться раньше, я писал вам, вам все известно. Я с книгами прислал вам дорожный несессер — вы не можете думать, что я… — Пять дней, — отчетливо выговорила Аннетт и на какое-то время замолчала, однако Джозеф не решился продолжить. — Мне мешало зеркало… — шепотом призналась Аннетт, коснувшись его предплечий. — В первую ночь я откинула одеяло и зачем-то оглянулась на него, с тех пор мне казалось, что оно все помнит, а комната — притворяется; я вошла в нее вечером, все было так, как всегда, словно ничего не произошло. В первую ночь я спала, я все дни ела, я не отказывалась… а на следующую я дождалась, когда уйдет моя горничная, и отошла в дальний угол, которого не видно в зеркало, забрала сорочку в руку и нашла свидетельства… Мне важно было найти доказательство тому, что я не сумасшедшая, что со мной действительно произошло… Я взяла с кровати подушку и отнесла ее туда же, в угол, встала на колени и опустилась щекой на подушку — и ничего не почувствовала, ничего… Мне показалось, что я совершила действие без содержания, пустое действие. Больше я ничего не делала, только ждала, но мне казалось странным, что действие пустое… Мне хотелось вам это сказать. — Вы только очень устали, мисс Аннетт. Мы уезжаем утром, до того, как в доме проснутся. Вы сможете отдохнуть в экипаже или в номере. — Аннетт закивала, поняв, что Джозеф приблизился к ней по тому только, что руки ее медленно сместились выше и оказались на сгибах его локтей. — Если прибавить двенадцать дней к тому разговору, что случился во время одной из наших прогулок, выйдет так, что вы приехали на несколько дней раньше, — шепотом и, как прежде, нетвердо произнесла Аннетт, стараясь как-то уменьшить навязанную ему вину в знак своей признательности за то, что он просто дал ей договорить и признаться, что не стал отвечать: Аннетт не допускала и мысли, что на это ее признание он не находил ответа. — Я не хотел оставлять вас надолго, уже в городе вспомнил, что забыл на столе вашу перчатку, хотел вернуться, загнать лошадь, но не уезжать без вашей перчатки, в последнюю минуту счел это ребячеством и повернул лошадь. Я решил, что вам будет лучше, если я не стану тратить время на такого рода выходки. Я писал вам длинные письма, чтобы занять вас, чтобы, читая их, вы находили успокоение в перечислениях, возможно, скучали или дремали. Но, клянусь вам, мне хотелось кусаться, я скалился, пока писал вам. Бросал на середине, хотел сорваться, ехать, но мысль о том, что, прежде всего, я должен устроить наш отъезд, принуждала меня владеть собой. — Я читала ваши укрощенные письма… — сказала Аннетт и вдруг расплакалась. Она держалась пять дней, а теперь, держась за его руки и уронив голову, дрожала, временами впиваясь пальцами в ткань рубашки и странно выворачивая ее, исходила рыданиями и тоже, тоже переживала очищение. Джозеф поддержал только после того, как почувствовал, что она ослабла и отпустила, слишком измученная, чтобы продолжать этот разговор. — Я очень к вам спешил, мне никогда так не хотелось вернуться, мисс Аннетт, дорогая. Я очень хотел вернуться, очень… — шептал он, осторожно, так, чтобы не нарушить прически, привлекая ее голову к плечу. — Я уверен, что в семье ни о чем не знают, иначе мать уведомила бы меня, у нее есть адрес. Я уверен, что в обществе вы чувствовали бы себя еще хуже, вам только кажется, что мое присутствие что-то значило, — негромко продолжал Джозеф, пусто глядя в окно над ее головой. — Мой локоть и полное отсутствие покровов, как в анатомическом театре… Вы со мной согласитесь, когда успокоитесь. Вы со мной согласитесь и поймете меня. — Аннетт шевельнулась под его рукой, словно этих слов оказалось довольно и теперь она хотела только стоять вот так, защищенной даже от самих стен, казавшихся слишком пустыми и чуждыми ей, и он подчинился, и они стояли долго, долго, а она так и не узнала своих отлитых в вечности слов. — Я понимаю, как малодушно… отказаться прочесть то, что является лишь малой, выразимой частью того, что вы перечувствовали в мое отсутствие. Но ваш дневник — это жертва, которой я не могу принять. Будет лучше, если я узнаю только то, что вы сами решитесь мне повторить, когда сочтете нужным. Мне всегда казалось, что каждый человек вправе придать своим мыслям ту форму, которую считает для них подходящей. Я слишком много работал над формой, я отвык уделять внимание содержанию… своих поступков и все же не отталкиваю вашей искренности, однако нахожу правильным дать вам это осмыслить: вы останетесь столь же честны передо мной, но вместе с тем сохраните свое достоинство, если прежде пересмотрите свои записи. Пока же я, не читая, скажу вам, что там — повторы одной и той же мысли, тема, лишенная развития в своих вариациях, призывы, надежды, мука ожидания… ваш страх, в котором вы унижены. Я говорю по тексту?.. — Да, — тихо ответила Аннетт, заметив, что, вслушавшись в его слова, следя его мысль, отвлеклась от своих печальных слез. — Я знаю также, что там есть что-то еще — нечто важное, и потому невысказанное; оно пролилось случайно — вы не сразу заметили, но сейчас, говоря со мной, вы тайно страшитесь за одну эту с плохой кровью вышедшую мысль, которой я могу не понять, не отделить от всех тех риторических украшений, которыми умащено ваше страдание. Возможно, вам даже хочется этого, потому что перед вами я виноват и теперь представляюсь вам неготовым к восприятию такого откровения. Полагаю, Гераклит оказался прав, сказав, что истина открывается нам, а не нами. Я нашел искусственное разрешение искусственному конфликту, я измыслил и показал вам фигуру фикции — откройте же мне истину, которую вы предчувствуете, которая вам доступна… Я жажду нового рожденья, подлинной метаморфозы. — Вы показали мне театральную условность, она не фиктивна и, к сожалению, приложима к жизни, даже неотделима от нее, — медленно и нетвердо начала Аннетт, лежа щекой на его плече. — Прежде я не замечала этой условности, как и относительности принятых всеми истин. В каком-то смысле вы актер в куда меньшей степени, чем прочие окружающие вас люди. Вы не умеете играть, в особенности те роли, которые вам не идут, — смущенно произнесла Аннетт и в ответ на его усмешку спрятала лицо, счастливая одним тем, что в новом, изменившемся для нее мире оставалось что-то, что она хорошо понимала: Джозеф не отрицал, напротив, предложил ей взять свою книжку и, поддержав под локоть, подвел к дивану. Аннетт почувствовала, что слишком устала, только после того, как Джозеф уговорил ее сесть и они помирились — она сама нашла это слово, тогда как в действительности между ними произошел один из тех повседневных, внесценических диалогов, которые не поддаются пересказу и никогда не вспоминаются в деталях. Они переговорили только что, а она помнила лишь одну последнюю мысль — ту, на которой они сошлись; Джозеф высказал ее, прежде чем оставить ее и отойти к столу: они условились правильно распорядиться оставшимся у них временем, и потому он выразил намерение начать приготовляться к отъезду до пятичасового чая. Аннетт осталась присутствовать, она нисколько не мешала и тихо вслушивалась в свое состояние. Ей казалось, что ее принужденный сон и одинокие трапезы не произвели на нее никакого действия, потому что в настоящую минуту, после того короткого вздоха облегчения она испытывала нечто вроде опустошения или совершенного нервного истощения, даже сознание скорого отъезда не произвело в ней никакого оживления. Она, касающаяся затылком шкафа и стены, сидела, как кукла, посаженная в углу дивана. Аннетт подумала, что чувствует так оттого, что тайно от себя самой она оказалась успокоена его возвращением, а все остальное — воспаленные глаза и припухшие веки, тяжелое редкое дыхание и стянувшая виски тупая боль — признаки ее внешнего волнения, ведь ей известно, что с покинутыми, оставленными женщинами обходятся совсем иначе — не так, как с ней. Общее заблуждение, которое она разделяла с мисс Молли и мисс Бетти и которое заставляло ее опасаться своего спокойствия, тогда как к Джозефу, казалось, возвращалось движение, и всем своим видом он старался показать ей, что прозрачно ведет свои дела. Отклонившись к спинке дивана и поставив руку на подлокотник, Аннетт в молчании следила за ним, за его движениями, иногда повторяющимися, и потому успокаивающими: так, переставив свой чемодан с книгами к столу, Джозеф, сев в кресло и чуть наклонившись вперед, развязывал ремешки, придерживающие книги в предназначенных для них отделениях — один из них прижимал записку к поставленному горизонтально томику Шекспира, — после чего, просматривая некоторые, выкладывал их на стол по две или четыре сразу. Блейк, Бодлер, Гюисманс, Уайльд — книги, которые он читал в городе и которые она старалась вспомнить по приложенному к письму списку; книги из его комнат, от которых он отказывался, потому что они уезжают, потому что в Штатах их ждет другая жизнь и другие книги. Другая жизнь и другие книги… Аннетт прикрыла глаза и так слушала его шаги, она их знала, а книги мягко вставали на полки — их она тоже слышала; ей казалось, что она совершенно отчетливо сознает происходящее в комнате, только глазам ее нужно немного отдохнуть, а потом она вздрогнула, едва не уронив голову, и испуганно проснулась, а проснувшись, не могла вспомнить, о чем хотела спросить, и все из-за того, что он держался так, словно все давно устроено и до завтрашнего утра их положение не сможет перемениться. — Присматриваете за мной? — привычно усмехнувшись, спросил Джозеф. — Да, — встретившись с ним взглядом и оттого смутившись, Аннетт ответила не сразу, после чего тихо объяснила: — Я не хочу быть одна… — Боитесь, что уеду от вас на континент и там спасусь от всех обязательств? Как некогда уехал от мисс Бетти, чьи документы лежали в ящике моего стола? — Джозеф говорил с какой-то комически перечислительной интонацией, повторяя затверженные и давно наскучившие упреки, и, видя, что Аннетт не расположена отвечать, продолжал заниматься вещами. — Я женюсь на вас по многим причинам. Возможно, вас это успокоит. Во-первых, мисс Аннетт, я вас люблю и сам этого хочу. Во-вторых, отношения между нами давно определились, а вас одобряет моя мать и мой отец. Далее, мисс Аннетт, я уверен, что с вами я преуспею, потому что не верю в совпадения. Еще не знаю, как и в чем, но несомненно преуспею, если, конечно, мне удастся вырвать несколько страниц из вашей предыстории, а мне удастся. На этом заканчиваются мои субъективные причины, но могу вас уверить, что если на вас не женюсь я — женится кто-то другой и охотно. Стоит вам случайно упомянуть в разговоре о том, что вы совладелица нашего земельного участка и что вам одной по документам принадлежит половина дохода, как вы тут же сделаетесь самой востребованной женщиной, а я — самым ненавистным из мужчин. В моих интересах поскорее сделаться вашим мужем и таким образом укрепиться на занятых позициях, поскольку никак иначе я не смогу убедить ваших поклонников в том, что доход от земли полностью находится в моем распоряжении и им следует вести дела со мной и в моем кабинете, а не в гостиной с пленительной маленькой мисс Портер, которую так легко обмануть… — тут Джозеф отвлекся от разложенных на столе документов и оглянулся с тем, чтобы удостовериться, что его слова производят должное впечатление, однако Аннетт смотрела куда-то в пол и не откликалась на его насмешливые интонации, а потому он продолжил с нарочитой серьезностью: — Я намерен избавить вас от чужих исканий, а себя — от ревности. Я знаю, что так вы никогда не думали, что вы надеялись занять свой участок, тут же продать его и возвратиться к отцу со средствами на первое время: тогда вы еще питали иллюзии и не думали, что ваше расположение может дорожать с каждой минутой. Я уже говорил однажды, что молоденьких девушек — даже при муже — долго считают за девочек, которые становятся интересны или не сразу, или никогда, как миссис Браун, но вы, полагаю, окажетесь востребованы с первых дней своего появления в обществе; ваши поклонники решат воспользоваться вашей неопытностью и моей занятостью. Позже наступит время… второго расцвета, когда женщина хороша и интересна, вместе с тем довольно равнодушна к супругу, который и ей, и поклонникам кажется скучным и старым, отжившим. Помните, что вы ответили мне? — Джозеф повернулся к ней, прислонившись к столу, но Аннетт отозвалась коротко и тихо: — Да, что приглашу сына. Она совсем не выглядела польщенной или даже смущенной, она знала, что если только окажется спасена теперь, то не станет придавать всему этому значения, что все это льстит другим, не понимающим, как это много — иметь честное имя. — Я не знаю, чем еще вас развлечь, мисс Аннетт, — пройдя от стола к книжному шкафу, произнес Джозеф. — Вы каждый раз будете так грустить? Все десять или пятнадцать лет? — Я знаю, что не должна, что у меня нет видимых причин. — Вы понимаете, что я стою здесь перед вами и не знаю, как к вам подступиться? Или вам кажется, что я не заслуживаю вашей помощи? — Аннетт молчала как-то виновато, и он отступился от этих интонаций, пусть даже по комнате ходил смешно, нарочно отказавшись от трости, и теперь, казалось, просто не знал, что еще предпринять, чтобы удержать на ее лице этот затухающий проблеск счастья. — Впрочем, мисс Аннетт, я покажу вам кое-что… вспомнил про них, когда выезжал из своих комнат. Нашлись совершенно случайно… — с этими словами Джозеф отошел от разоренного чемодана и подсел к ней на диван, оказавшись совсем рядом, почти напротив, и Аннетт приняла из его рук две картонные карточки. — На другой я еще не хромаю, а на этой он сущий ангел, — подсказал Джозеф, видя ее недоумение, и говорил он с тем плохо скрываемым нетерпением человека, который все свои надежды возлагает на какую-то совершенную безделицу. — 1888-ой и 1887-ой, Кембридж, — перевернув подписанные фотографии, отрешенно заметила Аннетт, а после взглянула в глаза и с недоуменной, едва живой улыбкой призналась: — Я не могла бы представить вас в хоре. — По выражению моего лица вы можете видеть, что я и сам не слишком хорошо представлял себя в этой роли. Мы жили по очень строгому уставу, мисс Аннетт, поэтому так испорчены, несмотря на то что при каждом колледже существовала протестантская церковь. — Что вы изучали? — Общественные науки. История, экономика, юриспруденция, политология, также грамматика, логика, риторика. — Странно узнавать об этом сейчас, — с какой-то своей мыслью проговорила Аннетт, одна рука которой лежала в складках платья и держала фотографии, а другая, стоявшая на подлокотнике, прикрывала лицо и массировала лоб. — Решал отец, конечно… Мне никогда не казалось, что мне этого не нужно, теперь я убежден в том, что именно это мне и следовало изучать. — Да, — тихо обронила Аннетт и с осторожностью отложила фотографии, а это значило, что еще одна тема оказалась исчерпана, что ей, как и всем прочим, вынесен приговор. — Мисс Аннетт, вы верите, что я вернулся? Посмотрите на меня. Я вернулся, теперь платье можно переменить. Нехорошо… в одном платье, это становится заметно. — Меня нельзя туго утягивать. Грид всегда утягивает, а меня нельзя… — Почему? Аннетт? — вновь и вновь подступался он. — Не знаю, нельзя. — Я попрошу затянуть шнуровку очень аккуратно, так вы согласны переодеться и отдохнуть до вечера, до пяти?.. Вы согласны? Я никуда не уеду, мисс Аннетт, вы присмотрите за вещами вечером, после чая. Посидите вот здесь, в свежем платье, успокоенная, даже беспечная… Мисс Аннетт, вы меня слушаете? — Да, — она кивнула и, опустив руку, посмотрела ему в глаза. — Я вас слушаю. — О чем вы думаете? Аннетт… почему не говорите со мной? — придержавшись за край дивана, Джозеф стал на колени и, держа кисти ее недвижных рук, заговорил иначе, с какой-то неизъяснимой убедительностью, достигнутой отказом от всех предшествующих ей крайностей: — Вы видите, я очень встревожен. Я нашел вас не в том состоянии, в котором надеялся. Я не хочу, чтобы вы страшились, вступая в новую жизнь. Я хочу видеть в вас женщину, уверенную в каждом своем шаге, мисс Аннетт, мне нужен здоровый наследник… Вы подарите мне здорового мальчика, сына? Скажите мне, вы согласны успокоиться для того, чтобы мальчик родился здоровым и его у вас не отняли? Поймите меня, я прошу вас об этом потому, что впереди… нас ждет несколько очень непростых для вас дней, чужие люди, их взгляды, обрывки фраз, новые места и обстоятельства, встречи, короткие знакомства и разговоры — и ко всему этому вы должны быть нечувствительны, вам следует держаться естественно, непринужденно. Мы скажем, что отправились в путешествие, у вас кольцо — эти наши слова не вызовут сомнений, а в Новом Орлеане мы поженимся, как только прибудем в город. Мы будем останавливаться в хороших, тихих местах, где ни меня, ни, конечно, вас никто не знает, только вы должны быть спокойны и немножко счастливы. Последнее маленькое усилие — вот, о чем я вас прошу. Вы сделаете его для меня? Я знаю, что вы сильная, мисс Аннетт, вы столько держались… несколько дней в Англии и порядка десяти дней в океане, и вы окажетесь дома. Я ни на минуту вас не покину, слышите, все это время буду оставаться при вас… Вы мне обещаете? — Обещаю… — она высвободила руку, чтобы утереть слезы, но вдруг зажмурилась так, словно на ее лице вдруг начало выламываться по-настоящему сильное чувство, и, отрицательно, даже неверяще замотав головой, Аннетт испуганно прошептала: — Ревную… теперь… — Я вижу, как я виноват, я прошу вас позволить мне остаться, я могу помочь вам… истолковать вас. Мне кажется, вы слишком запутались, испугались — это вас взволновало. Я хочу унять ваши чувства, а наши — привести в гармонию. Я прошу вас успокоиться и не отталкивать меня. Вы и представить не можете, как действует скромность на воображение, — завладев ее взглядом, Джозеф в своих словах сошел до шепота и чувствовал, что не может, не должен оступиться теперь. — Вы сидите передо мной в застегнутом под подбородок платье, а я… я не могу уйти, мисс Аннетт. Прикованный мыслью к пуговицам и застежкам, я не в состоянии сделать от вас и шага. Я не могу любить сильнее. Мне хочется целовать вас, прикасаться к вам — и мысли эти так сильны, что могут опрокинуть разум… — Джозеф… — то пожимая, то доверчиво оглаживая его руки, начала Аннетт, действительно нуждавшаяся в истолковании, и в лице ее читались вопрос и мука от невозможности спросить о том, на что он отвечал с той осторожностью и с тем тактом, которых она не могла ждать от твердившего о страсти мужчины. — В соединении более тесном. — В объятье?.. — несмело произнесла Аннетт, несколько успокоенная тем, что не пришлось говорить всего. — Верно, — медленно и ровно, однако же с некоторой настороженностью ответил Джозеф, видя, что она снова начинала волноваться. — Я не захотела вас обнимать… — испуганно выдохнула Аннетт, растерявшись оттого, что для нее все выходило так, что то случился грех, а мальчик и прочее… все фантом ее уставшего воображения; она подняла свои заплаканные глаза к потолку, но Джозеф позвал ее по имени, и она тревожно взглянула в его спокойные глаза. — Вы думаете, что могли бы меня обнять? — терпеливо спросил он, сознавая, что Аннетт, в волнении стискивая его ладони, решалась на последнее маленькое и невинное уточнение, прежде чем ответить ему согласием. — Как обнимала перед сном?.. — Да, — не зная, чего следует ожидать в следующую минуту, ответил Джозеф, но Аннетт лишь смущенно улыбнулась ему за то, что он не был с нею строг, а после, прикусив губу, чтобы снова не начать плакать, часто-часто закивала — оттого, что так уступка казалась ей совсем маленькой, ведь она столько, столько раз обнимала его и ласкалась к нему… Джозеф же, отчасти успокоенный ее согласием, целовал костяшки пальцев, повторяя одно: «Позвольте мне остаться», тогда как она впервые по-настоящему чувствовала, что он вернулся, и не отнимала рук. — То, о чем я прошу вас, есть первая и самая невинная игра человечества. Благословенная игра… На вашем поле я согласен играть по вашим правилам. Уйду, если вы попросите, только позвольте мне остаться. — Уйдете к другой? — еще не вполне серьезно спрашивала Аннетт, которою собственный вопрос и не сразу замеченная ею перемена тона, которым Джозеф говорил вовсе не о детски невинных объятьях, а о том, вчерашнем, что по-прежнему пугало ее своей определенностью, заставили вдруг посерьезнеть и внутренне отстраниться. — У меня нет другой. — Вы послушаетесь, если я попрошу оставить книги… Шекспира, сонеты и пьесы? — Я обещал вам и… — Я не прошу. Я хотела сказать другое, — возразила Аннетт, задышавшая мелко и взволнованно. — Я хотела сказать, что мы не можем… не можем ехать, что я ревную и что поэтому мы не можем ехать. — Все устроено, и мы уедем, мисс Аннетт, даже если мне придется силой усаживать вас в экипаж — это смешно, смешно и глупо. Вы и сами понимаете, это невозможно, — Джозеф, вновь оступившись, заговорил резко и категорично, поднявшись с пола и оставив ее, отчего Аннетт задышала носом, судорожно кривя рот, и снова — пока что еще неслышно — заплакала. — Я не хотел говорить этого вам, но женщины вроде вас слишком чувствительны, мисс Аннетт. Боятся, падают в обмороки, наутро хотят ехать к отцу или вовсе развода, мужья же принуждены удерживать их в доме, уговаривать, вразумлять, а отцы — возвращать к мужьям. Женщины привыкают и через время находят, что влюблены в своих мужей, которых до брака едва знали. Думаете, они обманывают? Неужели все обманывают? — видя сомнение в ее лице, подчеркнуто произнес он и сам же ответил на поставленный вопрос: — Не все, а родственники потом делают вид, что ничего не помнят. Инцидент забывается, пусть и не сразу и не вполне. Начните упираться — сделайте из меня посмешище, — эти его слова сделались причиной новых рыданий: Аннетт закрыла лицо руками, а он возвратился в свое кресло и ждал, когда ее слезы утихнут, поскольку ставшие короткими припадки скоро сходили на нет, а сама девушка не имела на них достаточных сил. Вся эта сцена сводила с ума, а потому Джозеф, потеряв всякое терпение, устало поднялся и наполнил стакан до половины, после чего предложил его самой Аннетт. — Пейте и успокойтесь. Вы нашли, что нам необходимо уехать как можно скорее, и я говорю вам, что мы уезжаем завтра — это все, что вам следует знать, а теперь пейте. Я ничего не сделаю. Пейте. — Я не хочу пить. Дурно пахнет. — Выпейте. Вы слишком взволнованы, вам нужно выпить, мисс Аннетт. — Я пью только сладкий сироп перед сном, потому что я должна спать. — Мисс Портер. — Я выпью, но мне нужно кое-что сказать вам, зная, что я нахожусь в ясном сознании. Мне нужно вам сказать, что мы не можем ехать. — Мисс Портер, это смешно. Все устроено, мы едем — это не обсуждается, в таком состоянии здесь вы не останетесь. — Вы будете прощаться с матерью? — Нет. Не думаю, нет. Несколько дней она будет считать, что мы в городе. Потом легче примет отъезд. Пейте. — Мне пришел ответ. — Какой ответ?.. — В вашей книжке, там ответ, мы вместе писали… к моей сестре, от нее пришел ответ. Вы могли бы прочесть при мне? Мне нужно видеть, как вы прочтете… Пожалуйста. Если это — правда, мы никуда не сможем поехать, — не заметив того, как именно вспомнила о письме Ингрид, она протянула его Джозефу, не став ничего говорить. — Я прочту, и вы выпьете, так? — Да, но мне не хочется… Я уверена, что успокоюсь и так, когда вы прочтете, — послушно сказала Аннетт и, не дождавшись, когда Джозеф окончит читать, залепетала: — Вам, должно быть, придется жениться на мне, чтобы отвести подозрения. Если вы женитесь, я не стану препятствовать… Я понимаю, что сестра любит, вы видели, как она любит. Ингрид пишет, что вы — причина ее положения, ее позора и ее стыда, что из-за того, что вы сделали, открылось ее положение, поэтому мы не можем уехать, это неправильно. Я готова принять и ради вас не высказывать своего… — Я не Адонис, чтобы вы с сестрой владели мной по половине года! — Джозеф грубо оборвал ее, и Аннетт испуганно затихла, догадавшись, что мешает читать. — Мне плевать, что думает ваша сестра. — В письме Ингрид не было ни единого слова правды, ведь так?.. Скажите мне один раз и на всю жизнь, как я должна думать. Вы не причастны к тому, что пишет Ингрид? — Не причастен. Возможно, она действительно ждет ребенка, но не от меня. — Тогда почему она называет причиной вас? — опасливо спросила Аннетт, непонимающе смотря на него, такого ожесточенного, раздраженного, почти взбешенного. — Ваша сестра не вдова, и мне кажется очевидным то, что виновником ее положения является мистер Ренфилд. — Вы не должны так говорить. — Как мне, по-вашему, следует говорить?! — сорвавшись, выкрикнул Джозеф. — Может быть, я должен сказать, что причастен?! Причастен к тому, что Ренфилд поумнел и запер свою сумасшедшую жену в доме? — Пожалуйста, перестаньте… — извиняющимся тоном принялась уговаривать Аннетт, которая, вжавшись в свой угол, видела, как Джозеф, не выпуская письма, наполнил стакан, от которого она отказалась, и стал пить: от этого ей хотелось спрятаться и сидеть еще тише. — Вы не умеете читать писем, мисс Портер, — выдохнув, начал Джозеф. Аннетт не видела его лица, он стоял к ней спиной и делал видимое усилие над собой, чтобы говорить спокойно. — Должно быть, дело в адресе на письме: ваша сестра решила, что я написал ей письмо вашей рукой, а потому ответила вам письмом, адресованным мне. Таких писем, мисс Портер, женщины не пишут женщинам, если они правдивы: слишком велика вероятность, что до адресата они не дойдут. Миссис Ренфилд, на вашем месте, опустила бы письмо в огонь и встретила бы меня самым приветливым образом — так я никогда бы не узнал о том, в каком вы положении, следовательно, не мог и подумать о том, чтобы оставить ее ради вас. Письмо пришло в мое отсутствие потому, что меня видели в городе, о чем ей стало известно: миссис Ренфилд надеялась на то, что вы покажете мне письмо, что я узнаю его содержание, но, возможно, не успею его опровергнуть, так как вы великодушно освободите меня от себя. — Что вы имеете в виду? — Я спрашиваю: вы в истерике, потому что вы что-то приняли? Отвечайте мне. — Нет… конечно, нет. — Это правда? Аннетт кивнула, потому что Джозеф спрашивал ее строго и взросло, как мог спрашивать только человек, имеющий на нее влияние, как мог спрашивать отец, и оттого девушке почти не верилось, что иногда перед нею стоял тот, кому отказала горничная. — Хорошо. Хорошо, иначе мне бы пришлось… — Я знаю, что вы бы показали… несмотря ни на что. — Я рад, что ваша стыдливость воспрепятствовала этой глупости. Вы поступили правильно, решив ничего не предпринимать до моего возвращения. — Я еще потому не сделала, что вы мне запретили и что это грех. — Мисс Портер, выслушайте меня еще раз: такого рода письмами дамы досаждают своим неосторожным поклонникам, но так как миссис Ренфилд не хуже, чем мне, известно, что от поцелуев дети не рождаются — а наши отношения не зашли дальше поцелуев, за которые перед вами я уже винился и не раз и о которых вы уже знаете, — она решилась писать вам. Возможно, миссис Ренфилд кажется, что я не должен быть женат, что во мне сильна тяга к перемене… объекта поклонения, тогда как я всегда знал, что рано или поздно буду женат и что, возможно, это будет нелепый брак — последнему воспротивился отец. Думаю, это к лучшему. Вы не стремитесь расторгнуть помолвку, я этому рад, в ваших словах мне нравится то, что вы поняли необходимость нашего союза, несмотря на то что пишет миссис Ренфилд: никто ни о чем не узнает, а семьями мы помиримся даже скорее, тогда как одного меня мистер Ренфилд принять в своем доме откажется, и выйдет, что ребенок при отце, а вы при муже. Я доволен тем, что после случившегося той ночью вы стали думать о себе. Не уступайте своего слишком легко — это касается и Штатов, вы оставили мне документы и уехали к отцу — так нельзя. Вы понимаете, что я имею в виду? — Да. Я понимаю, что если в Штатах что-то случится с вами, то я останусь владелицей всей собственности до совершеннолетия сына и должна буду справиться со своим горем ради него, в противном случае все придет в упадок и… — Обещайте мне, что так и поступите. — Но с вами ничего не произойдет?.. — Разумеется. Просто пример, мисс Аннетт, пример того, как должна поступать сознательная женщина. Миссис Ренфилд неглупая женщина, и в ее интересах либо скрыть отцовство из опасения разрушить домашнее благополучие, либо сделать так, чтобы его признали. Мне не известно, говорила ли моя мать что-то моему отцу, не знаю, знает ли он, — я вполне допускаю, что дядя не знает. Однако же если он догадывался, то причин гостить у нас так часто и подолгу у него имелось куда больше, чем в этом доме принято считать. Словом, будь я причастен, мне и миссис Ренфилд было бы выгоднее, если бы вы с мистером Ренфилдом оставались в неведении и в скором времени наши семьи примирились. — Мне следует думать так? — Вы спрашиваете, как вы должны думать? После всего, что я сказал, вы спрашиваете, как вам думать? — Я очень хочу вам верить, но сомневаюсь, точнее, мне мешает мысль, что вы, конечно, станете говорить другое, противоположное… — Аннетт старалась осмыслить его слова, но по-прежнему не решалась в них поверить, хотела и не могла отказаться от своей жертвы сестре, и оттого ей казалось, что она не понимала совершенно ничего. — Я могу представить вам только косвенные доказательства своей честности, — Джозеф медленно сложил письмо вдвое, прежде чем разорвать его по линии сгиба; первое письмо за все это время, старый вензель молодой семьи и своеобразный почерк поразительной миссис Ренфилд — вместо всего этого Аннетт, должно бы, ожидала увидеть печать отца и прочесть несколько слов о своем поступке. — Мы не могли находиться в связи до того, как произошла дуэль: зачем толкать меня к барьеру, если можно привязать и держать подле, у ножки кровати? Зачем рисковать, если можно поступить тише и проще, избавившись от такой посредственности, как Ренфилд? В тот вечер я сам — из соображений чести или совести — готов был его убить, а она уже знала о своем положении и знала, что ничем не рискует, что совершенно свободна, пока о нем не известно другим. Далее, дуэль. Безусловно, то, что сделала миссис Ренфилд, выглядело довольно убедительно: попросила своего супруга не стрелять в отца своего ребенка, о котором она если не знала, то, по крайней мере, могла догадываться! Абсурд и комедия — смешно! Смешно, учитывая, что накануне она публично обвинила меня в том, что я над нею надругался. Скажите мне, какая сознательная женщина, спровоцировав дуэль, стала бы выражать свои искренние надежды на то, что отцом ребенка является тот же самый человек, который ее домогался? Я всегда полагал, что необходимость думать о ком-то, кроме себя, делает женщин умнее, пример моей матери тому доказательство, ваш, надеюсь, тоже, но пусть… Дальше. После дуэли я все время находился под вашим присмотром, выезжал с Уильямом — вы говорили с Бэт, затем один, занимаясь приготовлениями к нашему с вами венчанию, но тогда срок еще слишком мал, чтобы она могла утверждать. — Он снова перевел дыхание и еще раз наполнил стакан, до половины. — Я не бывал у Ренфилдов. Оправдываюсь, как мальчишка!.. Вы удовлетворены? Мы можем ехать? — Да, — виновато отозвалась Аннетт оттого, что теперь ей казалось, что она поступила глупо и напрасно его потревожила. — Письмо Ренфилда — то самое, прочтите, там написано, что Ренфилд так испугался суда, что потребовал от жены доказательств, пригласил на дом доктора, назвав иные причины для этого осмотра, присутствовал и оказался вынужден писать Чарльзу, что суда не будет. Прочтите, письмо это, вы помните, пришло через несколько дней после дуэли… Я чист, — с этими словами Джозеф отдал Аннетт письмо, которое, как оказалось, носил с собой и сел на диван рядом с нею, и Аннетт только теперь поняла, что в действительности у него было настоящее доказательство, что все это риторическая фигура, чтобы она лишилась своих сомнений и согласилась с ним, а письмо мистера Ренфилда уже ничего не могло значить. — Я знаю, не сердитесь на меня, пожалуйста. — Я надеюсь, что это письмо — последнее, что могло заставить вас сомневаться, а меня — разуверять вас в правдивости его содержания. — Джозеф… вы не сердитесь? — виновато и оттого тихо спросила Аннетт, несмело коснувшись его руки, поцеловала плечо и, прикрыв глаза, потянулась за поцелуем, чувствуя, что он или отклонился, или повернулся. Он целовал осторожно, даже с трепетом, сначала губы, а потом ее соленые глаза и щеки, и она сама пошла к нему на колени, держась за плечо, тогда как Джозеф забрал рукой ее тяжелые мешающиеся юбки и придерживал их, пока она не села. — Я никогда не думала, — после непродолжительного молчания призналась Аннетт, все еще не могущая осмыслить этих монологов, — что встречу человека, чья жизнь… действительно игра, на сцене ли греческого амфитеатра, на паперти ли собора — все равно; человека, который может пережить равно античную трагедию и таинство средневековой мистерии и которому должна покориться сцена истории. Мне кажется, что если вы выйдете на нее — вам начнут рукоплескать. — Зачем вы так плакали? — спросил Джозеф, найдя ее успокоившейся и в чем-то даже впечатленной. — Все еще горькие… — ткнувшись в уголок его рта, сказала Аннетт, но он отстранился, поняв, что она или не хотела отвечать ему, или не знала, что ответить, и просто дразнила его потому, что он оказался возвращен ей и она хотела восстановить свои на него права. — Поцелуйте меня еще… — прижавшись, прошептала она. — Мне нужно… — Вы понимаете, что я хочу целовать вас долго? Понимаете, Аннетт? — отвечая ей, повторял Джозеф, сознавая, что пользуется, пользуется ее возбужденным и нестабильным состоянием, потому что она не понимает, потому что с ней случилась самая настоящая истерика и ей действительно нужно… не только на словах. — Джозеф… — тревожно выдохнула Аннетт, почувствовав, что затылок соскользнул с его плеча на спинку дивана, а сама она ощутила под свой рукой две фотокарточки и где-то рядом — тоже отложенные в сторону — письмо и его записную книжку. — Джозеф… — беспомощно повторила она, сознавая, что Джозеф отнял ее руку от своей шеи и прижал к груди, удерживал: Аннетт чувствовала пальцами пуговицы жилета, держалась за них — и не расстегивала, последнего он не осознавал, продолжая настаивать, а она только думала о том, что теперь на ее руке нет перчатки, что перчатки спрятаны в ящике ее туалетного столика, а в одной из них, опущенный в указательный пальчик, лежит его ключ. — Мне не нравится платье, — уклончиво и даже не всерьез возразил Джозеф, и Аннетт совершенно отчетливо поняла, что если сможет высвободиться теперь — запрется до самого отъезда. — Я не могу, — закрыв глава, со складкой горечи у рта произнесла Аннетт и осторожно пересела на диван. — Я попрошу горничную переменить платье и тут же вернусь, к чаю... — стараясь оправдаться, залепетала она, но что-то в его лице — не раздражение, не злость, но какая-то беспомощная растерянность от этого отказа — заставило Аннетт добавить короткое «извините» и задержаться; она сама усомнилась в своих словах, подумала, что виновато место и день, люди, которые могли войти, и от волнения совсем тихо и неправильно спросила: — Вы правда уйдете, если я не стану запирать?.. — Да, если вы поймете, что пока что это невозможно. — Вы на меня разозлитесь? — Нет. — Аннетт, порывисто вздохнув, почти всхлипнув, зажала рот рукой, и этим ломким жестом он оказался прерван. — Я и теперь не сержусь на вас, я не думаю, что я вправе… Я настоял, полагая, что ваш страх… естественный, общий, что через него можно переступить; сейчас я вижу, что ваши страхи только преумножились, а значит, я не был прав. — Я не знаю… — Но вы мне доверяете? Верите мне, когда я твержу вам, что мы уедем вместе, что там я на вас женюсь, что я очищу вас от вашего прошлого, от всего того, чего вы стыдитесь, от той ночи и канкана? Дам вам новую жизнь и сам войду в нее очистившимся? Я тоже устал, мисс Аннетт, и мне тоже тяжело оставлять здесь все, вы это знаете, как знаете вы и то — дослушайте, — что нам обоим было бы легче оставить семью и все здешние привязанности, если бы отношения между нами определились. Я не прошу вас о шагах навстречу, я прошу только не отталкивать меня и не запирать дверь… Вы подумаете об этом? — Хорошо. — Мисс Аннетт, что вы чувствовали, когда впервые вышли на сцену? — Зачем вы спрашиваете? — А во второй? — Плакала. Днем мне казалось, что все смотрят. — Что вы чувствовали во второй раз? — Я пришла, стараясь не думать о том, зачем пришла, мне нужны были средства, чтобы купить лошадь, лошади стоили очень дорого… я не подумала, что они могут стоить так дорого, в преддверии гонок — целое состояние, и комната, даже комната… до того, как вы с дядей приехали, стоила меньше… У меня были сбережения, но они таяли, если бы я не обратилась к мистеру Сандерсу, их бы не осталось вовсе, мне нужна была самая скромная лошадь. Я бы вернулась, отец бы никогда не узнал… — Аннетт, Аннетт, — Джозеф звал ее так, словно старался успеть перехватить ее взгляд до того, как мысли ее окончательно смешаются, и Аннетт действительно осеклась, после чего осторожно подошла к протянутой руке и села, возвратившись к тому, от чего отвлеклась, принявшись за те оправдания, которых не высказала тогда, в прошлый раз. — Я пришла, девушки переодевались. Меня спросили, почему я стою, сказали «пошевеливаться», и я тоже стала переодеваться. Мне казалось, что я еще могу передумать и не выходить на сцену, даже если переоденусь, а потом я вышла. Все только кричали мне: «Выше! Выше!» — от страха я выпустила юбку, потом подхватила снова. Я ничего не понимала, делала, как девушки, поднимала юбки, и этого было достаточно. Вы знаете, что мы не танцевали, только Грейс и Роуз чуть-чуть и Молли скакала. Мне было стыдно и страшно, Роуз это заметила и после выступления сказала мне: «Успокойся, на тебе панталоны», а потом расхохоталась и крикнула другим девушкам: «На нас одежды больше, чем честных купальщицах! Пусть смотрят, если не трогают!» Грейс добавила: «Если трогают, пусть платят вперед», а потом отвернулась. С девушками не так страшно, как одной, но после выступлений мы всегда были… отдельно. Почти не разговаривали. Первое выступление мы ничего не пели, это мистер Сандерс позже придумал, чтобы привлечь больше… зрителей. Потом я стала просто засыпать, а наутро воображала, что день начинается заново и никогда не закончится, особенно когда мы не выступали… — Во второй раз я тоже приехал просто так, один, сидел долго, думал, остаться или уйти, ко мне подходили… начинали подходить с насмешкой, когда поняли, что я не могу решиться, тогда я тем же тоном, что и другие мужчины, сказал, что жду ту женщину, а мне ответили, что она спустится, когда закончит. — Аннетт ничего не ответила, и они долго, долго молчали, пока Джозеф не подвел этот тревожный диалог к одному заключению: — Думаю, в этих впечатлениях есть связь. Не между нашими, между первыми и вторыми в отдельности. Первое шокирует, оно случайно, второе подражательно и ведет к третьему, третье сознательно, оно становится нашей реальностью. Поэтому я не прошу уступать мне. Я прошу вас в подражание другим женщинам не запирать дверь. — Скажите мне что-нибудь… — спокойно и с прежней, казалось, навсегда утраченной к нему доверчивостью попросила Аннетт, и он понял, что ей нужно другое слово, совершенно отличное от всех тех, которыми он говорил с нею до того, а потому ответил: — Я не могу. — Почему?.. — не настаивая, спросила Аннетт, с осторожностью коснувшись его запястья. — Я ими предан. Теми, кто говорил до меня. Все, что я скажу, обернется пошлостью, а значит, против меня. Аннетт не сразу удалось разнять его сцепленные между колен руки, только после этого она поднялась и подошла с тем, чтобы вернуть ему свое тело: ей подумалось, что в нем жила высокая, почти античная тоска по телесности, по истине, по единственно доказательной правде тела. Она успокаивающе обняла его голову и плечи, а он — ее ноги повыше колен, крепко, напряженно, до дрожи и смятых юбок, а после — спазмически — еще сильнее, что пришлось подойти на полшага ближе. Аннетт в растерянности тоже привлекла его к себе, когда под рукой каскадом пошли плечи и она расслышала странный и непонятный — кашляющий — звук, из которого выламывалось живое, пульсирующее слово, очищенное от всех прочих — «люблю» — и она закусила дрожащую губу. — Никто другой, и я… никогда. Аннетт закрыла глаза и стала медленно, едва заметно раскачиваться; ей хотелось, чтобы он успокоился, потому что она сказала все, и теперь он считал, что в случившемся нет ее вины, или ее глупости, что виновен мистер Сандерс и девушки, что виновны все, кто присутствовал; Аннетт чувствовала, что чего-то из сказанного ей не следовало произносить, потому что и его вины в том, что в сыне дядя искушал отца, очень немного. — Я вас узнала, — сказала она через время, но не получила ответа. — Все правильно. Вы ни в чем не солгали. Мы должны уехать. Мне очень понравился ваш несессер и духи вместо разлитых… я никогда не путешествовала с настоящим дорожным несессером, я только раз путешествовала, — уже взволнованно зашептала она, не зная, на что он откликнется, что его отвлечет от тех мыслей, которые так долго владели ею, на которые она сама навела его и от которых не хотела пускать на континент. — Мне очень понравился ваш подарок, Джозеф, и ловцы слез. Вы меня слышите? Я люблю, так же… как раньше, сильнее, — поджимая дрожащую нижнюю губу шептала она, укачивая свое маленькое «люблю»: он тоже знал, что здесь не протягивают руки оступившимся, что оступаться незаметно нужно уметь, но, как и она, не умел, и его затравленное сознание в перевернувшемся после падения мире все эти годы ходило по изнанке… так, по крайней мере, ей казалось. Однажды она тоже не успела осознать, опомниться, но теперь нашла, нашла, достигла того человека, которого предчувствовала; ощущала его здесь, рядом, и страшилась того, что он казался испуганным, растерянным в переменившихся декорациях, и накануне отъезда уже сама старалась уверить в том, что никакой перемены не произошло, что все по-прежнему, что все так же. Аннетт на мгновение даже подумалось, что с нынешними своими мыслями она могла представлять все иначе, а значит, могла и спуститься к завтраку, и дождаться венчания, и не торопить с отъездом, но вместо этого совсем не нарочно испугала его, испугала оттого, что испугалась сама. Возможно, Джозеф не пережил бы ее горе как свое, созвучное, не придай она такого значения случившемуся, но теперь его руки увлекали вниз, на колени, и они целовались, как слепцы, Аннетт даже видела, ощущала его — внутренним взором, чувствуя как под подушечками пальцев дрожат веки. Отстраняясь, она еще держала его лицо в своих ладонях и говорила шепотом, как со спящим: — Я переоденусь, мне неприятно в этом платье, — с этими словами Аннетт аккуратно поднялась и принялась торопливо вкладывать в записную книжку оставшиеся на диване и несколько измятые письма и фотографические карточки; ей хотелось остаться с ними наедине, еще раз, спокойно взглянуть на них, а после вернуть. — Переоденусь и спущусь, а вас… прошу взять карты, вашу любимую колоду. Я совсем не задержусь… — взволнованно лепетала она, в какой-то нерешительности отходя к двери, за которой и скрылась с тем, чтобы привести себя в порядок, по крайней мере, к пятичасовому чаю. Войдя в комнату, Аннетт потянула шнурок и позвонила горничной, после чего, взяв нож для бумаги, села за стол, чтобы еще раз прочесть письмо мистера Ренфилда, затем, не глядя, выдвинула ящик стола и положила рядом с собой разрозненные и перепутанные листы его писем — она перечитывала их непоследовательно, но сейчас это не имело значения, ей всего лишь нужно было сличить руку, пусть даже она помнила почерк мистера Ренфилда. Аннетт пусто смотрела на адресованные Чарльзу строки, но вдруг, точно вспомнив, что скоро должна прийти горничная, спрятала разложенные на столе свидетельства чужой ссоры и, открыв записную книжку, взялась за свой маленький ножик, которым с нажимом сосредоточенно провела у самого разворота, после чего аккуратно отделила два или три листа…

***

В их малую столовую Аннетт вошла уже в свежем платье, несколько взволнованная той одной мыслью, которой еще не решалась высказать и которая то принуждала ее скорее идти по коридору, то оказывалась отложена до позднего вечера, до ночи, когда все случится и она скажет ему, что исправилась, что он ни в чем не виноват, что никаких свидетельств… потому что она — падшая, едва не смеющаяся от того, что сделала, Офелия. Она шла торопливо, когда ее воображение жгла мысль о том, как между поцелуями она станет шептать ему, что он может поступать с нею как хочет, потому что ничего, совсем ничего не совершил, и на мгновение останавливалась в нерешительности, пронзенная страхом того, что Джозеф воспользуется врученной ему жизнью и не отдаст своей; страхом, который заставлял ее спешить к дверям столовой и рассеялся перед необходимостью открыть их: слишком много зависело оттого, как Джозеф ее встретит. Аннетт дотронулась до дверных ручек и тут же отняла руки — от всего этого она испытывала недомогание, дурноту, старалась дышать ровнее и тише — и не могла, в конце концов отошла от дверей к противоположной стене и, отвернувшись, лишенная мыслей, простояла так несколько минут, затем принужденно возвратилась к двустворчатой двери и мягко, почти неслышно приоткрыла ее. Джозеф стоял за столом, и чуть разведенные пальцы его рук не могли скрыть от Аннетт того, что на столе две колоды — от этого ее затошнило, перехватило странно, спазмически, казалось, у самого горла, отчего, оперевшись на спинку стоявшего напротив стула, она в первое время не могла ничего произнести, однако же под его взглядом нетвердо, словно не желая признавать этого факта, произнесла: — Две колоды… — Верно, вторая — меченая. — Вы играли нечестно… — Не всегда, только если нуждался в средствах. — Все те расписки в вашем столе… вы понимаете, что это незаконно? — Я сказал вам, мисс Аннетт, на этой почве примутся любые всходы. — Я никогда не стану свидетельствовать против своего мужа, — с неожиданной твердостью, даже решительно произнесла Аннетт, точно ответившая разом на все сомнения и страхи, сонм которых преследовал ее до самых дверей столовой. — Я должна сказать вам, что это дурно, но я никогда, слышите, никогда не скажу кому-то другому, — задышав слишком часто, Аннетт поспешила сесть за стол и от волнения принялась перекладывать приборы. — Аннетт, я уверяю вас… против меня играли так же в две колоды, — садясь рядом с нею за стол, Джозеф начал говорить в примирительных, но сдержанных интонациях, однако оказался прерван одной-единственной репликой погрустневшей и чем-то еще расстроенной женщины, которая говорила с ним, отворачиваясь и кусая губы: — Я с самого начала знала, что в нашем доме будут карты. Пожалуйста, не думайте, что я не смогу этого принять… — Аннетт, — он позвал, а она нервически вскинула голову и взглянула в глаза, ожидая, чем он окончит свои слова. — Аннетт, в доме мы не станем играть на деньги, хорошо? Скажите мне, что вы согласны. — Согласна, — неуверенно ответила Аннетт, чувствуя, что, заключая этот маленький договор, он тоже в чем-то ей уступает. — Люди, готовые оплачивать клубное членство, отправляются туда не только из желания развлечься и, поверьте мне, находятся в равных условиях. А теперь ответьте мне, зачем вы попросили меня принести карты? — Рассказать… — Я весь внимание, мисс Аннетт. — Можете… вы?.. Я не хочу прикасаться к ним сама. — Я не понимаю, чего вы хотите, — на этих словах Джозеф пододвинул к ней колоду карт. — Вы должны понимать, что я не играю, что мне только нужно объяснить, — с этим условием Аннетт взяла в руки карты и принялась отделять валетов, дам и королей от всех прочих. — Разумеется. Я знаю, что вы не занимаетесь любовью и не играете в карты. — Вы мне поможете, когда я стану… рассказывать? — сдержавшись, спросила Аннетт и много спокойнее взглянула в его глаза, отложив в сторону просмотренную колоду и приняв другую: однообразные действия ее отвлекали, и она утихала, начинала говорить негромко и почти ровно. — Я постараюсь. — Я сниму только на время нашего разговора, — взявшись за кольцо, объяснилась Аннетт, после чего сняла его с пальца и положила перед собой. — Мне нужно во всем разобраться, прежде чем мы уедем, — тихо и немного печально прибавила она, глядя на свои руки. — Что ж… — Аннетт коротко улыбнулась и от сомнения в собственных силах еще раз взглянула Джозефу в глаза, — я попробую начать. Здесь написано «Unum peccatum causat aliud», — с этими словами девушка чуть подалась вперед и переложила кольцо дальше, к самой цветочной вазе, стоящей в центре стола, — что значит: «Один грех порождает другой». — Для назидания я избрал скучную сентенцию. — Вы сказали мне, что я трефовая дама… из другой колоды, — Аннетт отложила в сторону крестовую даму, которую выбрала из меченой, по словам Джозефа, колоды, несмотря на то что сама не могла заметить какого-то различия между двумя картами, и в ее руках осталась всего одна — тоже крестовая — дама, которую она положила под кольцом со словами: — Ваша мать однажды сказала мне, что не видела женщины, которая так походила бы на нее в будущем, как стану походить я, — объяснила Аннетт, после чего, немного подумав, положила подле нее бубнового короля. — Ваш отец… проницателен в тех делах, которые ведет, мне кажется, что для этого… для достижения поставленных целей нужна сильная воля. Ваша мать нашла в нем не слова, а поступки. Ваш отец — это оправдавшиеся надежды, это семейные ценности, дом — квадрат, — Аннетт не решилась поднять взгляд, а потому с некоторой поспешностью по правую руку крестовой дамы положила короля червей. — Ваш дядя — человек увлекающийся и не всегда последовательный, но вместе с тем… ваша мать сказала о нем, что слушала достаточно, из чего следует, что он настойчиво добивался ее расположения, как вы — моего. Один грех… порождает другой, — почти завороженно повторила Аннетт и двумя пальцами пододвинула пикового валета под крестовую даму и червонного короля. — Сердце, окрашенное в черный цвет. — Пиковый валет — человек, с которым лучше не иметь никак дел, не слишком разбирающийся в том предприятии, которое начал, и потому легко идущий на риск. В любви сначала неопытен, затем — отвратителен. Сосредоточен на своих корыстных интересах. В комбинации с дамой пик обещает крупный общественный скандал. — Порой мне казалось, что, если бы моя сестра родилась мужчиной, она была бы вами, — произнесла Аннетт, покорно положив по правую сторону от пикового валета пиковую даму, а по левую — меченую трефовую. — Вы сказали, что гравировка на кольце «скверное предзнаменование для нас обоих». Скверное предзнаменование — это повторение ситуации, для нас обоих — взаимная любовь и измена в ней, это меня и испугало, когда пришло то письмо. — Не хотите послать сестре открытку? — саркастически осведомился Джозеф, и Аннетт в холодном молчании взглянула на него серьезно и устало, однако же он оказался не слишком чувствителен к такого рода взглядам и продолжил почти самодовольно: — Оскорбленная женщина поистине худшее из того, что может произойти с мужчиной. От этих слов Аннетт встала и принялась разливать чай, однако это не развеяло ее мыслей и она принужденно, даже задето произнесла: — Вы знаете, что я люблю и вас, и сестру. Мне хочется, чтобы перед нашим отъездом вы взглянули друг на друга теперь, после всего произошедшего, тогда, возможно, ссора… — Вы не думаете о том, чем это может закончиться. — Ничем дурным, так ведь? — Разумеется. — Вы всегда говорите мне «разумеется», когда подразумеваете что-то противоположное. — Я уничтожен стараниями вашей сестры. — Джозеф, я знаю, в вас есть великодушие, — вместо точки поставив перед ним чашку, произнесла Аннетт. — Мистер Ренфилд стыдится ее. Вашими усилиями мои тайны остаются тайнами и наша тайна тоже… Джозеф, если вы действительно любите меня, помогите моей сестре… Вы один можете это осуществить, в вас достанет смелости, вы смогли подняться, вы не оставлены семьей и мною, а Ингрид покинута всеми и притом в таком положении. Одно приглашение… на наше венчание и последующее торжество значило бы, что все в прошлом. — Я за несколько месяцев не получил ни одного, лишился большей части знакомств и средств. Никто не поверил в эту дуэль. Спустя год все забудется, а появление наследника даст мистеру Ренфилду повод для торжества — он сам составит приглашения, миссис Ренфилд же окажется поддержана семьей супруга, которую и осчастливит. Достаточно того, что я молчал, все это время сносил всеобщее презрение и молчал, ни в чем не упрекнув ее, потому что знал, что я могу уехать и увезти вас, а вашей сестре уезжать некуда. Она одна причина своего краха. — Джозеф… — Пусть постарается родить Ренфилду сына. — Тогда моя сестра еще может быть принята?.. — Я полагаю, что супруг вашей сестры предпримет меры и употребит все свое влияние и вес в обществе, чтобы эта история ей простилась. — В отношении меня вы так и намерены поступить. — Потому что люблю вас, по этой же причине я не допущу присутствия этой женщины на нашем венчании. Она не примет вашей протянутой руки и приедет не одна, но в сопровождении слухов и сплетен, поэтому я отказываю вам в вашей просьбе. — Вы полагаете, что смогли бы противостоять искушению, вновь встретившись с моей сестрой? — Я не солгал ни в чем. Вы напрасно меня уловляете. Сядьте. — Аннетт покорно села, чувствуя, что пока что он слишком категоричен и, пожалуй, раздражен достаточно, чтобы не продолжать этот разговор, и даже его вина перед нею не дает ей права принуждать его смягчиться. Джозеф же сдвинул вниз крестовую даму и пикового валета так, что карта Аннетт оказалась под картой миссис Джейн. — По правую сторону располагаются любовники, верно? — Да. — Пиковый валет ваш любовник, с этим, полагаю, вы не станете спорить, а вот тот, кто должен был стать вашем мужем, мой кузен, — язвительно продолжал Джозеф, поместив под бубновым королем бубнового валета. — Завещание изменено, Чарльз — прямой наследник его имущества и весьма порядочный человек. — Вы знаете, Чарльзу я никогда не дала бы своего согласия, — возразила Аннетт. — Я так не думаю. — Ему я не смогла бы признаться, он не заслуживал этого признания, тогда как вы с самого начала знали… — Моя мать — прекрасный пример того, что признаваться вовсе не обязательно. — Я сказала — нет, даже если бы объяснение между нами произошло, я ответила бы ему — нет. — Именно поэтому я сказал вам, что не вижу в случившемся греха. В нашей связи нет греха, — настойчиво, точно стараясь внушить ей эту свою мысль, проговорил Джозеф, после чего взял кольцо и надел на ее палец. — Я женюсь на вас, и круг разомкнется, вы меня понимаете? Пиковый валет — не червовый: мы одной масти, а значит, в чем-то схожи. Вы трагическая актриса, а к моей крови примешено красное, я актер трагикомический, мой жанр — сатировская драма, я венчаю трагедию и никогда не достигаю ее высоты, в этом мой парадокс. Пики — греческие винные амфоры, сатиры и менады — свита Диониса, своим существованием трагедия обязана дионисийской мистерии, мистерия — перерождение, всякое перерождение — метаморфоза. — Аннетт не отняла руки, к которой припал он, пиковый валет по левую сторону, любовник и муж, только взглянула на него, когда почувствовала, что Джозеф отпустил ее руку, и расслышала последние сказанные им слова: «Не оплакивайте ее». — Дальше просто, — вздрогнув и чуть улыбнувшись, ответила Аннетт, после чего положила слева от бубнового валета бубновую даму, несколько в стороне червового валета с его дамой, а к пиковой — крестового валета. — Не самый скверный расклад: крестовый валет — человек общительный, нуждающийся в хороших друзьях и для того наделенный довольно подвижными взглядами, тогда как человек принципиальный, как правило, не имеет друзей в обществе. В том случае, если отец позволит чувству Чарльза окрепнуть, его ждут долгие семейственные отношения в крепких стенах этого дома, скучный плен. — Лили нуждается в нем, очень нуждается, — согласилась Аннетт, взяв в руки чашечку чая и оставив без внимания последнее определение; она чувствовала себя спокойнее, когда все вокруг нее определилось, пусть даже вместо фотографических карточек на столе оказались разложены профили валетов и дам. — Расскажите о Уильяме, — сделав первый маленький глоток, попросила Аннетт. — Уильям верен своим страстям до самозабвения, пусть даже мисс Бетти кажется, что ее любовные волнения не всегда приятны и она имеет причины для огорчений. — Два сердца… как одно. — Иногда — возможно, — сдвинув две карты так, что червовая дама совершенно скрылась под валетом, Джозеф оказался вынужден восстановить прежний порядок после легкого хлопка по руке, свидетельствующего о том, что мисс Портер расположена была говорить серьезно. — Это похоже на семейное древо, — сказала Аннетт, сделав вид, что ничего не произошло. — Тогда ваш отец — крестовый король, мисс Аннетт, он принял вашу сторону и весьма расположен к мистеру Ренфилду. Мистер Портер неглупый человек, заслуживающий уважения и вместе с тем снисходительный к другим. Ваша мать?.. — Джозеф задержал руку над оставшимися картами, и Аннетт поняла, зачем задан этот вопрос и на какие утешительные мысли он должен был навести ее, а потому ответила испуганно и взволнованно до дрожи в губах: — Я не знаю… не помню. — Аннетт, посмотрите на меня. — Да?.. — Они были счастливы? — Да. Отец говорит, что да, — исправилась Аннетт, видя, что подле крестового короля легла червовая дама из меченой колоды, мягкая и сердечная, возможно, излишне чувствительная женщина. — Вы с Лили — дочери своих отцов, а сочетание червей и треф дает пиковую масть, и в этом есть своя ирония. Мне хочется думать, что моя мать могла бы быть счастлива, но ее счастье осталось в прошлом, как и счастье вашего отца — он… подмигнул портрету, — Джозеф усмехнулся, казалось, для того только, чтобы сбросить нашедшее на него напряжение и договорить, — когда я сказал ему, что приехал просить вашей руки, тогда мне показалось это смешным и… чем-то вроде черты, снижающей образ, как привычка моей матери вслух читать письма, тогда как эти слабости всего лишь следствия их одиночества, им нужно… ощущение чьего-то присутствия. — Мне тоже страшно остаться одной, поэтому я писала в вашей книжке и почти все дни проводила в вашем кабинете, мне почему-то казалось, что вы вернетесь, по крайней мере, к своим вещам, потому что они связаны с вами. — Я мог бы возвращаться к вам каждый день и проводить с вами время за завтраком, то время, которого вы мне не дали. Поверьте мне, я люблю вас, как мальчик, юноша, до головокружения, как вы меня любите — наше чувство теперь созвучно. — Аннетт отрицательно покачала головой и, не поднимая глаз, тихо сказала: — Мне кажется, я люблю вас больно, неправильно, извращенно, что я даже не должна вас любить, а я люблю вас тем чувством, которое вы мне описали тогда… в закрытом экипаже… и за то, чего в вас еще нет, чем вы только можете стать для меня. Этот дом стал настоящим Эдемом, когда о нас забыли, когда от нас отвернулись и оставили одних, даже Бог-отец являлся нам не так часто, чтобы о нем помнить, и мы согрешили. Однако я счастлива тем, что узнала вас, человека, чья жизнь — игра. Не ваша вина, что ваша мать приняла решение за вас — и вы стали человеком, от рождения растленным и смертным. — Я хочу, чтобы вы любили меня, как прежде. Вы думаете, вы могли бы?.. — Джозеф спросил осторожно и так же серьезно, как говорила она, только он еще опасался быть отвергнутым — Аннетт это тронуло, она закивала, и чашечка в ее руках задрожала: ей очень, очень хотелось чувствовать, как прежде, но теперь прошло еще слишком мало времени, а Джозеф не всегда находил слова, которые могли спасти или защитить от вновь и вновь находящих на нее переживаний. — Если вы будете спокойны и отдохнете, пока я стану укладывать вещи, я обещаю, что мы заедем к вашему отцу и вы сможете с ним проститься. — Джозеф, вы думаете, отец захочет меня видеть? Во мне теперь нет достоинства, я… — Конечно, — не дав ей продолжить, ответил Джозеф. — Конечно, захочет, — терпеливо, с убеждением повторил он, потому что чувствовал, что в отце Аннетт нуждается, что по отцу она тоскует, и потому так часто заговаривает о нем, что мистер Портер стар и ей страшно уезжать не прощенной, не помирившейся с ним после такой страшной ссоры. — И он простит нас, ведь так? — Я клянусь вам, что не допущу трагической развязки. Но вы должны пообещать мне, что завтра постараетесь сделать так, чтобы ваш отец меня выслушал. Постараетесь поверить в то, что, увозя вас в Оклахому, я вовсе не освобождаю себя от данного вам слова, тогда поверит и ваш отец. Обстоятельства таковы, что для нашего отъезда достаточно и других причин, помимо той, которая сильнее всего тревожит вас. — Я понимаю. — Он почти ничего не знает, поэтому я хочу, чтобы вы улыбались. Вы очаровательно умеете улыбаться. Если вы будете достаточно убедительны, вам поверят. Вы — то перо, которое, опустившись на одну из равновесных чаш весов, определяет исход. Пообещайте мне, что постараетесь склонить отца на мою сторону, если мистер Ренфилд писал и ему — это окажется не так сложно. Я не считаю, что может случиться что-то, что заставит нас отложить отъезд, поэтому прошу вас пока что не думать о завтрашнем дне. — Я очень устала, мне нужно лечь. Я выйду к ужину, — поднимаясь из-за стола, проговорила Аннетт, поспешившая сделать все для того, чтобы выполнить поставленное ей условие, но, задержавшись у спинки своего стула, все же спросила: — Джозеф, какие вы сняли номера? — Две раздельные спальни — на случай, если вы не захотите меня видеть — с общей столовой, если вам захочется поговорить или сыграть в карты. — Хорошо, — произнесла Аннетт, когда Джозеф, продолжая тасовать в руках колоду карт, оглянулся на нее и уточнил: — В Лондоне — здесь знают, что мы не венчались, а в Ливерпуле, конечно, один на двоих: я льщу себе мыслью, что дорога вас со мною примирит, — Джозеф допустил иронично-усталую улыбку, и Аннетт подумалось, что он это выдумал, а потому она наклонилась к нему и позволила поцеловать, чтобы не дать себе вновь отвыкнуть, после чего, смягчившись, повторила, что постарается спуститься к ужину; его же слова заставили ее оглянуться уже у самых дверей: — Вы не должны ни оплакивать своей метаморфозы, ни раскаиваться за себя прежнюю.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.