ID работы: 1796626

Пигмалион и Галатея

Гет
R
Завершён
100
автор
Размер:
603 страницы, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
100 Нравится 335 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 21.2

Настройки текста

У этой женщины призвание быть мученицей. (Сартр, «За закрытыми дверями») А преступление, которого не выдерживает тот, кто его содеял, — преступление без преступника, не так ли? Почти несчастный случай. (Сартр, «Мухи»)

Аннетт осторожно вытащила ключ, опущенный в перчатку, и вставила его в замочную скважину, повернула, затем в обратную сторону и, наконец решившись, дважды вправо: она давно в тревожном волнении ждала его, когда Джозеф вошел. — Я заперла, — выдохнула Аннетт, все еще продолжая касаться ключа и самой двери, точно не веря в то, что это сделала она. — Я уйду, если вы попросите, — Джозеф говорил с подчеркнутым тактом откуда-то из середины комнаты, поэтому Аннетт не могла его видеть, но ей казалось, что так говорят, когда в последний раз озвучивают навязанные и невыгодные условия, которые нельзя не принять. — Хорошо… — медленно кивнула Аннетт, прикрыв глаза, приготовившись стерпеть снова, но не услышала ни шагов, ни трости и, настороженно вслушиваясь в тишину, потянула ключ, который зажала в своей ладони, после чего вдруг повернулась, отступив на шаг и спрятав руку за спину, как когда-то прятала флаг. Джозеф усмехнулся ей, а она столкнулась с убранной и совершенной пустой комнатой, в которой их уже не было, и, коротко взглянув на свои чемоданы, в совершенной беспомощности задышала чаще. — Откройте дверь, — неверно истолковав ее состояние, произнес Джозеф, но она только отрицательно мотала головой, точно извиняясь за то, что не может, не должна. — Неужели вы не понимаете, что нас нет в этой комнате, что мы теперь не здесь?.. — прерывающимся шепотом спрашивала Аннетт, не могущая поверить в то, что он, он, который говорил все это, не чувствовал того же и не понимал того, что означает это ее чувство, что это пустая, а значит, уже чужая для них сцена. — Откройте дверь, выпейте ваше лекарство и отдохните, — желая в этой перемене тона донести до Аннетт, что не намерен выслушивать ее сцен, повторил Джозеф, несмотря на то что знал: причина ее пластичности — не отсутствие характера, но готовность перетерпеть многое для достижения своей маленькой цели, ведь в ней всегда оставалось что-то, что не подвластно никаким изменениям, что-то, что дало ей силы и время, возможность дождаться, когда он, хромая и оступаясь, пройдет путь от скучающего безразличия к тому единственному, что питал к ней сейчас. — Сатировская драма начнется сразу после нашего венчания, мы станем вместе играть ее… — Вы не в себе, — врезавшись тростью в пол, Джозеф на мгновение прервал ее: он не хотел и не мог поверить, что и это что-то надломилось, а потому ему казалось, что Аннетт на его глазах старается переломить, но только гнет и выкручивает этот оказавшийся слишком гибким прутик, она же, опешив, продолжила: — …для других. Вы будете соблюдать внешние приличия, держать лицо, до некоторого времени, а я должна буду быть признательна тем женщинам, которых вы станете посещать, потому что достойных вы изводите. — Вы не пили ваш… и слишком взволнованы. Позвольте мне уйти, мисс Портер. — Вы изводите достойных. Однажды вы вернетесь и будете пьяны или раздражены. Вы скажете, что мои отказы унижают вас, что вы больше не намерены их терпеть, вы потребуете наследника, вы принудите меня, и я рожу вам сына — Каина-земледельца. Это вы хотите сыграть? Ответьте мне — это? — Нет, и поэтому я до сих пор здесь. — Такие люди, как вы, не женятся для семьи. — Для чего же тогда… женятся такие люди, как я? — Для состояния, положения, статуса, для того, чтобы что-то скрыть, ведь вы джентльмен. Я надеюсь, что вы джентльмен, но я не хочу всю жизнь играть сатировскую драму, — Аннетт впервые отвела взгляд, поняв, что сказала, как чувствовала, сказала правду, и он метался — она озиралась, точно не зная, чем зажать вновь открывшуюся рану, никак не заживающую и через то ослабляющую ее. — Поэтому вы не открываете двери? Хотите получить ответы до нашего отъезда, до начала следующего действия? Для того же вам нужен и отец. Я виновен, не заслуживаю вашего доверия и должен что-то придумать, верно? — Импровизируйте, — испугавшись своей твердости, выронила Аннетт и, ища опоры в словах, неслышно прибавила: — Сейчас. — Я могу сесть? — Аннетт молчала, и ему стало смешно от мысли, что их с миссис Ингрид Ренфилд отец воспитал амазонок. — Это не мимическая сцена, я просто хочу сесть, — объяснил Джозеф, опускаясь на край кровати, — потому что я невыносимо устал от ваших сцен, мисс Аннетт: они утомляют и ни к чему не ведут. Он нестерпимо жаждал жеста, но жесты не находились, не подходили, повторялись, тогда как Аннетт, невольно прислушавшись к началу предложенной ей миниатюры, посмотрела на него прояснившимся взором и не смогла сказать, что Джозеф сидел перед нею — такой испитой усталостью прошедшего дня представлялась ей вся его фигура. — Знаете, за что я люблю канкан — не то, что вы танцевали, а настоящий канкан? За вид колыхающихся в чулках ляжек, за втоптанную в доски подмостков мысль, за то, что по крайней мере на протяжении вечера все нанесенное культурой оказывается надежно заколочено под деревянным настилом сцены: так или иначе каждому из нас в какой-то момент приходится принять тот факт, что человек есть всего лишь мыслящее животное, а цивилизованный человек — не что иное как животное насытившееся. Вы хотите думать, что вас домогается животное, а не тот одетый, мыслящий человек из комнат, которого вы видите при свете, а я уверяю вас, что это не так, что это одно и то же. Я прошу вас постараться привыкнуть к этой мысли, в животном узнать меня и через то, избегнув выдуманного противоречия, начать понимать полнее и лучше, что привносит брак в уже существующие отношения. — Я не хочу, чтобы вы ко мне прикасались. — Почему, мисс Аннетт? Почему вы так чувствуете? — Я знаю, что неотзывчива, а вы станете сравнивать. — Наденьте ваши перчатки. Условимся, что это означает запрет, до тех пор, пока вы не снимите их или не разрешите мне снять, я должен буду спрашивать о том, что мне позволено, а что — нет, как тогда, в экипаже. — Аннетт не понимала, вполне ли серьезно он говорит, и Джозеф, видя ее замешательство, мягко повторил: — Наденьте перчатки, и, можете быть уверены, мне не с кем будет сравнивать. — Я надену одну, — подумав, ответила Аннетт и подошла к своему туалетному столику, где осталась лежать перчатка, в которой она прятала ключ. — Я влюблен в ваши компромиссы. Вы не занимаетесь любовью, а только позволяете целовать вас, вы не играете в карты, потому что это дурно, а только держите их в руках. Ваша совесть поразительно сговорчива, что же касается меня, мисс Аннетт, я занимаюсь любовью и играю в карты, чем вам и отвратителен. — Две перчатки для прогулок, а в одной никуда нельзя выйти, — опасливо подменив перчатку на ключ, объяснилась Аннетт и надела ее, потому как Джозеф подталкивал ее к этому не столько словами, сколько взглядом, когда она украдкой оглядывалась на него. — Нельзя куда-то пойти в одной перчатке, — повторила Аннетт, видя, что Джозеф, отклонившись и став на локоть, смеется над ней; она не сразу заметила, что он смеется, потому что сначала он только неверяще усмехнулся ее серьезности, а потом и ей самой стало смешно оттого, что все это было во всех отношениях абсурдной импровизацией. — Что здесь, мисс Аннетт? — вдруг перестав и даже посерьезнев, спросил Джозеф, отведя руку несколько в сторону, на что Аннетт ответила, что не знает, тогда он, сев, забрал на колени одеяло вместе с верхним покрывалом, а она из любопытства подошла ближе и взглянула через плечо: о бутылках с горячей водой Аннетт даже и не подумала, когда он спросил. — Уже? В доме еще не так холодно. — Она приносит мне грелки, потому что я сказала ей, что мне кажется, что у меня немеют руки. — Отчего это происходит? — запрокинув голову, чтобы видеть ее лицо, спросил Джозеф. — Когда я сильно из-за чего-то нервничаю, — тихо призналась Аннетт, все еще не могущая спокойно вспоминать своих припадков, которых теперь начинала стыдиться. — Но сейчас это не так? Они вам ни к чему, верно? — укладывая на раскрытую ладонь все еще почти горячие бутылки, которые должны были располагаться в ногах и потому лежали рядом, говорил Джозеф. — Помогите мне, возьмите, — дождавшись, когда Аннетт возьмет первые, Джозеф нашел еще несколько выше и так же передел ей, а она аккуратно поставила их на пол возле кровати и выпрямилась, встретившись с Джозефом взглядом и почувствовав, что должна что-то сказать — так он смотрел. — Я думаю, я плохая любовница. — Аннетт… Можно мне взять вашу руку, мисс Аннетт? — не найдя подходящих слов, спросил Джозеф и поспешил предложить ей руку, когда она нерешительно подала ему свою: слишком много всего, способного разрушить ее счастье, случилось за последние несколько дней, чтобы ее сердце в конечном счете перестало за него бороться, и с этим своим надломившимся сердцем Аннетт подошла к нему, единственному после отца заступнику и в скором времени, она хотела верить, любящему мужу. — Аннетт, я убежден, что самая неотзывчивая жена все же имеет определенные преимущества перед любовницей: хотите — запрещайте мне всю ночь, все что угодно, только позвольте спрашивать. Я вижу, как вам страшно, и понимаю, что вы сделали: вы себя заперли и теперь, обжегшись, мотыльком бьетесь о раскаленное стекло лампы, от которого не можете отлететь, а потому обещаю, что буду послушен. Во мне вы уверены немногим больше, чем во всех прочих, поэтому вы решились поставить над собой этот… опыт, верно? — Аннетт, просившая не подыграть, а помочь выиграть, вздрогнула оттого, что он снова угадал, и взглянула ему в глаза. Джозеф же, зная, что она впадала в истерику от каждого несогласного с нею слова, продолжал с прежней осторожностью: — Прошу вас, оставайтесь спокойной, спокойной и уверенной в моем к вам чувстве: то, что вы над собой делаете, недопустимо, вы это тоже знаете, ведь так? — Аннетт медленно, с невыразимым пониманием своей ответственности кивнула. — Представьте, что согрешил Адам. Если бы согрешила не она, а он, Ева пошла бы за ним? Я согрешил для нас, и то же самое я повторю вашему отцу через несколько часов, тогда и решится, венчаемся мы здесь или на континенте. Я знаю, что это еще не решено. Идите ко мне… мы сидели так перед моим отъездом, — попросил Джозеф, и она в покорном молчании опустилась рядом, на некотором расстоянии, после чего устало коснулась затылком его плеча и опять почувствовала, что плачет: — Я не страстная, — едва выговорила Аннетт, прикрывая веки и стискивая его руку в своей ладони. — Кто же тогда страстная, мисс Аннетт? Скажите мне, кто, по вашему мнению, страстная? — Грид, а я… другая. — Значит, вы — чувственная, — сговорчиво предложил Джозеф, поняв, что все дело состояло в том, что у Аннетт не было для себя никакого подходящего определения, а любое сравнение с Ингрид представлялось для нее слишком невыгодным, и потому нежелательным. — В страстной женщине есть что-то от мужчины, она хочет главенствовать, владеть, она вся — ярость и настояние. Чувственная женщина просыпается не сразу, но долго длит удовольствие, ее тело отзывчиво и мягко, и она показывает его, она отдается, но ее никогда нельзя взять всей — так она полна. — Аннетт почувствовала, что с этими словами он лег за ее спиной, и взглянула на него, взявшего подушку под голову и занимающегося лентой ее пеньюара. — Едва ли можно вообразить что-то пленительнее истомленной чувственной женщины, когда, прикрыв глаза, она все же принимает ласку и подается. В чувственной женщине воплощена женственность, мисс Аннетт, и прежде все говорило о том, что вы именно такая женщина. «У бурных чувств неистовый конец… Разрывом слиты порох и огонь», — накручивая на указательный палец ее поддавшийся и распустившийся поясок, отвлеченно, точно припоминая и отбирая подходящие строки, продолжал говорить Джозеф, пока наконец не уронил своей руки и не окончил, приподнявшись на локтях: — «Избыток вкуса отбивает вкус». — Бетти тоже была чувственной? — встретив его взгляд, так же прямо спросила Аннетт, потому что, сколько она могла судить, их связь длилась достаточно долго, а значит, и в ее чувственности есть для него определенная, неизъяснимая прелесть. — Бетти была такой, какой ее желали видеть, — покладистой. Я звал ее Бэт, а вас Энн — почему вы соглашались на это имя? Оно даже не ваше. Я подзывал ее, как комнатную собачку, когда она делала что-нибудь свое, и она шла в руки, была очень отзывчива на ласку, но совершенно пуста. Я ею не занимался. Она могла долго лежать рядом, ждать, но потом ей становилось скучно и она или отворачивалась и засыпала, или возвращалась к тому занятию, от которого я ее отвлек. Я нарочно не читал при ней вслух, чтобы ей делалось со мной скучно; я думаю, что таким образом я мстил ей за то, что сам скучал в ее обществе. Вы же, напротив, сознательная молодая женщина, вы задумываетесь, ставите под сомнение мои суждения и взвешиваете их: в наших отношениях все имеет смысл. Другая, на вашем месте, отступилась бы от меня, а вы поняли, вы до сих пор любите меня только потому, что поняли; с пониманием ваша любовь лишилась легкости — этого всегда жаль, но это всегда происходит. То, что вы сейчас испытываете ко мне, основательнее и лучше, и я люблю вас не за свой комфорт, не за удобную наивность и глупость, а за то подлинное знание, которое стало вам доступно, за нашу жизнь, за все то, чего еще предстоит достичь. Не гонка, не минутное упоение и падение, но долгое восхождение к тому, чтобы состояться как человек и помочь состояться вам как честной женщине, жене и матери: «Лишь в чувстве меры истинное благо»… — Мне нужно время, — на выдохе произнесла Аннетт, задержав и стиснув его перевязанную руку так, что Джозеф вывернул свою кисть, но не отнял руки, потому что на единое мгновение ей показалось, что прикосновение стало другим, точно он пальцами касался сквозь ткань, тогда как этого она не позволяла. — Вы испытываете отвращение?.. — вглядываясь в ее лицо, спрашивал Джозеф, но она только держалась с прежней замкнутостью и в напряженном молчании старалась отвести его руку, пока он не оставил ее и не откинулся на спину. — Мне нравится, что вы на меня сердитесь, мисс Аннетт. Я повторяю, мисс Аннетт, мне нравится, что вы сердитесь на меня, потому что сердиться можно только на равного, перед сильнейшим — испытывают страх. Ваша сестра была невероятно зла на меня за тот разговор в библиотеке. Полагаю, я довел ее до исступления, отказавшись отвечать на вопросы о том, что произошло между нами в Штатах. Она шла за мной и весьма достоверно изображала вас, и я выбрал бы ее… — Аннетт, до того глядевшая на свои колени и тяжело, но мелко дышавшая, не сдержалась и посмотрела на него так, точно хотела спросить, зачем он столь жестоко предает ее теперь, тогда как Джозеф, дождавшись этого взгляда, оставил прежние интонации и переменил их: — …если бы искал комическую актрису, а не трагическую. Я навсегда запомнил, что ваша сестра сказала мне тогда. Она сказала, что вы не та женщина, ради расположения которой мне придется разбиться в щепы. И если вам кажется, что я разбит не окончательно, — отъезд покажет. Отъезд и все сопряженные с ним тяготы, с которыми придется столкнуться мне, а не вам. Я сделаю все, как вы просите, потому что люблю вас, но я не знаю, к чему это приведет. Аннетт в молчании слушала все то, о чем он говорит, и представляла, как проводит рукой по его груди: ей казалось, что если ударить сильнее, взять стилет и ударить, то она проломится, и откроется пустота, но она помнила повязку и проступившую кровь — у самого сердца теплилась жизнь, она, его мать и сестра, друзья их семьи, его отец, а все остальное опустело и вымерло в нем. Когда Джозеф уедет, останется лишь она одна — Аннетт вдруг поняла это, и ей открылся весь ужас ее маленьких просьб. Она воображала его таким лишь однажды, когда отец старался открыть ее глаза и показать ей того, кто теперь, покорный ее воле, шел на плаху осуждения, неровно ступая навстречу своему праведному палачу, однако в настоящую минуту Аннетт не воображала, но ясно видела, что Джозеф, еще не зная своих последних слов, вполне решился и готов, равно готов упасть до самого гнусного шантажа и воспрянуть в искреннейших заверениях и клятвах. Она различала в нем недостающее ей самой мужество взглянуть в глаза мистеру Портеру и ответить перед ним, как тогда, в холле их дома, хотела думать, что видит мужество, а не бесстыдство, но понимала: в действительности ему нечего ответить, и завтра, когда он взойдет на эшафот порога и предстанет перед ее отцом, зная, что она в пугливом ожидании, не дыша, смотрит из окошка экипажа, придерживая пальцами короткую занавесь, его агонизирующее сознание станет отчаянно искать выход. Джозеф, конечно же, не захочет показать ее отцу, по крайней мере, до тех пор, пока не удостоверится в его согласии на их венчание или отъезд. Однако отец заметит, догадается по чемодану у задней стенки экипажа, что он приехал не один, что она тоже здесь — и дальше Аннетт не могла ни представлять, ни думать, потому что мистер Портер еще тогда, после того как Грид все рассказала, весьма прямо высказался относительно Джозефа. Джозеф же все еще говорил с нею, говорил о чем-то, что она прослушала, и не понимал, что если его и спасет что-то, так это венчание с нею без ведома или вдали от ее отца, ведь он принципиальный и не глупый человек и не даст согласия, не свяжет имена, а дальше нарушенный закон гостеприимства, испорченные репутации трех семей, каторга и… смерть. Аннетт казалось, Джозеф не переживет, не с этой увечной ногой, она думала о сестре, о Лили, перед которой она и так виновата за Грид, о миссис Джейн и своем отце, ведь она жила в этом доме достаточно долго для того, чтобы не все поверили в ее невиновность, к тому же вся прислуга верна дому, а камердинер Джозефа однажды застал их в отнюдь не двусмысленном положении. От ее решения зависело слишком много судеб — и от этой мысли ей хотелось припасть губами к его плечу, заплакать и лежать, как тогда, в их первое свидание после дуэли, но Аннетт только порывисто подняла голову и встретилась с ним взглядом: — Я думал, это будет дуэль, но это оказалась не дуэль, а все то, что после… Однако я твердо убежден, мисс Портер, в том, что игрок до последней минуты жизни есть игрок и до последней минуты жизни он будет отчаянно, смешно блефовать, промотается до нитки, промотается так, что от него не останется человека, но в самую последнюю минуту — сорвет куш, потому что настоящий игрок есть жрец — в этом весь смысл. Я уверен, что вы — моя последняя ставка и что мне повезло. После всего… я уверен. Часто… выиграв так много, человек перестает играть, потому что чувствует, что у него есть все и каждый следующий ход — утрата. Я не хочу расточать то, что обрел ценой стольких усилий, я люблю вас, я жречески поклоняюсь вам, и потому испытываю страх при мысли, что все мои мольбы останутся без ответа. Вы пожелали власти надо мной, что ж… мы заключили сделку — я в вашей власти, и, несмотря ни на что, вы знаете, что это именно так: не будь я ранен, мы давно были бы обручены. — Мы заключили сделку, потому что вы — не отрицайте — задались целью… — не вполне оправившись от прежних своих мыслей, Аннетт возразила точно случайно, не зная, для чего, в сущности, возражала и что именно надеялась противопоставить ему, кроме того, что никогда не хотела владеть, но в минуту своего согласия действительно желала привязать и все же ждала ответной верности. — Моя маленькая миниатюрная мисс… — Я тогда так не вовремя призналась вам, я тогда не понимала, почему мне нельзя остаться, а вы… Вы устроили все так… — Без ваших платьев вы очень маленькая, — сев за ее спиной, повторил Джозеф, со снисходительной усмешкой во взгляде из-за плеча следя за тем, как она отозвалась на эти слова: сведенными коленями и напряженно сцепленными пальцами рук — таимое, подавляемое возбуждение или снова страх? Последнего он не знал, в последнем он сомневался, а потому продолжал говорить: — И все же вы отняли меня от языческих алтарей, вашими заботами я жив и возвращен церкви. Фортуна отвернулась от меня из-за вас и с тех пор я терплю неудачу там, где я язычник. Постановка провалилась, верно? Тогда, быть может, у меня лучше получится жизнь? Я знаю, что вы поможете мне не оступиться, и весь остаток дней своих я буду благодарить Господа за то, что вы ответили мне согласием, что вы позволили, пусть даже разбившись в щепы, заслужить ваше прощение и ваше доверие. Хотите… возьмите вашу Библию. — Не нужно, — почти испуганно прошептала Аннетт, оглянувшись на него: Джозеф говорил осторожно, даже вкрадчиво, и оттого, казалось, его слова дышали совсем не трепетом перед святостью обещанного обета, — поклянетесь… после отъезда, в церкви. Сейчас я только прошу вас думать, чтобы с ним и со мной все было хорошо… несколько минут перед сном, даже когда будете в отъезде. Вы сказали, и теперь я боюсь, что его могут отнять… — беспомощно и слишком уязвимо лепетала Аннетт, отклоняя голову под поцелуями плеча и шеи, тогда как он все твердил одно: — Обещаю. Обещаю, Аннетт, обещаю… Аннетт, прикрывая веки, согласно кивала, но, точно не слыша его слов, старалась досказать свое: — Я видела его. Трефовый мальчик… Трефовый мальчик, понимаете?.. Он будет мой, мой... Понимаете? Я буду одна... Вам придется уезжать, а я буду с ним одна... Джозеф, выслушайте, за чайным столом, помните? Про мистера Грея... я соврала, я думала, какой вы будете, Джозеф, — отвлекшись, Аннетт толкнула Джозефа в грудь и сама испугалась того, что сделала для того только, чтобы заставить его опомниться, — так он опешил: — …с ним, строгим, как ваш отец, или увлеченным, как дядя, но у меня не получалось. Не получалось, потому что он мой, я буду любить его и вас, вас в нем... Потому что и вы не их, вы — ее... В первый свой приезд, я подумала, что вы похожи на отца, узнав вас лучше... вы интересный, веселый, вы стали со мной шутить... Похожи на дядю, но только похожи... — Аннетт жалела о том, что столько раз твердила Джозефу, что преподнесет ему в дар именно сына, что станет матерью его детям, потому как теперь ей хотелось в какой-то степени тоже сделаться причастной к ним, хотелось защитить их от того, кто пугал ее саму, и потому она втайне надеялась, что Джозеф примет ее условия, а его слова совершенно успокоят ее. — Мы найдем вам хорошего домашнего доктора, которому вы расположены будете доверять. Доктор станет вас наблюдать, и вам не за что будет опасаться. — Вы меня не слушаете. Вы меня не знаете и не хотите знать, — не согласившись, Аннетт едва не плакала оттого, что Джозеф отвечал ей так, с прагматической серьезностью находя ответы на вопросы, которые рождались в ее сознании под влиянием его патетических речей, и представляя все то, что она старалась высказать ему его же словами, легко разрешимым и не стоящим таких волнений. — Прежде вы говорили другое, — спокойно возразил Джозеф, прямо глядя в глаза Аннетт; она видела его лицо очень близко и понимала: он ни в чем не хотел разобраться, только уговаривал ее и поверхностно соглашался, если считал, что ей это нужно, но сам не находил ее сомнения и страхи чем-то серьезным или заслуживающим столь пристального внимания. — Вы держались так, точно знаете, а я верила, потому что сама не знала… — потускневшим голосом произнесла Аннетт, после того видения не могущая плакать лишь из суеверия, но чувствующая, что должна отстоять того, кого станет очень любить и кого ей совсем не хотелось огорчать своими слезами, ведь однажды они уже внушили ему, что он — нежеланный. — Как сложно устроены, — верно окончив ее слова, Джозеф, казалось, доказал свое понимание и вернул себе прежние права, однако еще некоторое время он молчал, ожидая от Аннетт каких-то слов, но она не верила и молчала. — Я в вас это открыл, и вы наконец-то заметили, что заурядным, непримечательным или простым человека делает отнюдь не отсутствие возвышенных мыслей, а нежелание вглядеться во внутренние противоречия жизни или простая неспособность их понять. Если принимать установленный порядок вещей, если чувствовать так, как нужно: стараться скрыть дурное, но радоваться помолвке и, вопреки всему, обожать своего нареченного, только потому что это правильно, то в какой-то момент начнет казаться, что никакого противоречия не существует и что можно прожить жизнь до конца честно, даже перед самим собой. Я говорил вам, что в вашей власти уберечь меня от падения, просил, сколько хватит сил, смотреть с холодностью и презрением, иметь гордость, но вы оказались не вполне праведны, а я не до конца испорчен, и в чем-то нам удавалось прийти к соглашению. Если же постараться разрешить противоречие, то окажется, что оно — неразрешимо, а выбор — слишком сложен, поэтому мы, приняв — каждый со своей стороны — во всех отношениях индивидуалистическое решение, уезжаем, мисс Аннетт. Вы и сами видите, что в той ситуации, в которую вы оказались поставлены по моей вине, нельзя принять однозначного и для всех правильного решения. Поступи вы, как поступила моя мать, стали бы живой мученицей любви перед самой собой. Вы поступили иначе и сделались воплощенной мученицей для других, но к таким, как вы и миссис Браун, грязь не пристает. Вас не осудят за вашу верность, но нужно ли вам чужое скучающее сочувствие? Судя по вашим словам о сатировской драме — нет, и в этом вы похожи на мою мать, в этом ваше достоинство, во мне же, смею предположить, есть что-то отца, и я сделаю все, что смогу, для вас и семьи. Я обещаю, что пройду путь искупления, если вы постараетесь… успокоиться и довериться. — Все изменилось, но осталось прежним, — согласно кивая его словам о тайном, скрытом противоречии, начала Аннетт, вполне веря тому, что он готов к очищению, если согласен везти ее к отцу. — Просто я стала видеть иначе, все, кроме вас — вас я знаю, в вас я уверена, на самом деле в вас я уверена — так не лгут. Просто… просто… — Аннетт хотелось высказать слишком многое о том, что это негуманный и опасный метод, страшный и вопиющий эксперимент, который никогда и ни над кем не должен быть поставлен вновь, и оттого она повторяла одно это слово так, точно ей не хватало воздуха и она задыхалась, но Джозеф понял ее вернее и смог успокоить тем, что она в действительности желала услышать: — Я обещаю вам, что не приму ни одного решения о его судьбе, не спросив вас или же вопреки вашим мыслям. Его ничто у вас не отнимает, это будет ваш сын. — Джозеф, вы могли бы любить их? — тронутая его осмысленным вниманием к своим словам, с доверчивой осторожностью спрашивала Аннетт, но втайне страшилась услышать его извечное «разумеется», на которое Джозеф опирался как на свою трость и которое означало бы, что все, о чем она так беспокоится, для него означает лишь неизбежное следствие семейственности, нечто естественное до такой степени, что человеку странно вменять в вину самую причастность к этому ходу вещей, с которым для него, она чувствовала, все это время оставалось сопряжено слово «сын». Даже не «сын», а «наследник», «статья расхода» и в конечном счете причина преуспеть, а потому Аннетт старалась спрашивать иначе, значительно, чтобы он впервые по-настоящему понял, что так долго ее тревожило и почему она усмехнулась тогда, тем вчерашним утром. — Пожалуйста, ответьте мне. Прошу вас. Вы спрашивали, а я не сказала… это — мой последний страх. Скажите мне, вы могли бы их полюбить? — При условии, что вы не заставите меня ревновать к сыну, — да. На месте отца, я бы ревновал, — позволив себе иронию, Джозеф ответил честно, на что Аннетт медленно кивнула и смущенно, опустив уголки губ, улыбнулась, но поцелуй не позволила и принялась отстраняться от него, прося дослушать: — Я научила бы их любить вас. Вечерами… перед сном, я рассказала бы им о вас настоящем, вам не пришлось бы никого играть, — прислонившись виском к его плечу, продолжала говорить Аннетт, осчастливленная тем, что Джозеф обещал, а значит, у них все сложится иначе, и оттого впадающая в какую-то восхищенную, экстатическую выразительность: — Я это выдумала, чтобы успокоиться, придумала, чтобы вас дождаться. Я представляла, как стала бы рассказывать им о живописных пустошах, на которых прежде жили индейские племена, о гонке за новую жизнь, в которой участвовали новые люди. Я рассказала бы, какой видела нашу землю до того, как на ней появился наш дом, я рассказала бы, что это вы выиграли ее, что вы загнали лошадь и как лошадь упала. Они узнали бы, почему вы хромаете. Они узнали бы, что вы из ничего… создали наш дом, нашу семью, нашу жизнь. Я думаю, вам не пришлось бы играть, потому что вы стали бы для них героем. Я обещаю вам, что научу их любить вас, но, умоляю вас, не отталкивайте... Вы столько можете им дать, о стольком рассказать, не отворачивайтесь от них. Я не переживу, если вы заставите их пойти по вашим стопам, добиваться, доказывать, отстаивать свое… Я обещаю, что никогда не дам вам повода усомниться, никогда не предам и не повторю вашей матери, только скажите мне, что круг прервется, что это правда не было грехом, что мы не грешили. — Вы обо всем этом думали?.. — Да, когда осталась одна, и сегодня тоже. Я занималась фантазиями, чтобы только дождаться вас, и много думала о вашей семье, о нас, размышляла над тем, что вы сказали той ночью, над тем, что у вас тоже есть страхи. Не важно, что вы настояли и взяли залог силой. Важно, что он дан вам, что теперь вы убеждены и не взглянете с сомнением на подошедшего к вам сына. Ему, им… не нужны ваши роли, они будут нуждаться в вас, как и я. Я очень нуждаюсь в вас, я счастлива тем, что узнала вас и что дальше жизнь, я счастлива, что у меня есть отец, и счастлива иметь в вас мужа. — Аннетт, я хочу сказать вам и хочу, чтобы вы тоже услышали меня: я люблю вас, — в ответ на ее восторженно-возвышенные речи принявшись целовать пальцы, поначалу пленившие, но все же отпустившие его ладонь, начал Джозеф, стараясь сколько возможно осторожно восполнить то, чего Аннетт старалась не касаться даже в своих мыслях, — но мужчине, когда он любит, мучительно всякий раз… принуждать, а после смотреть на детей, рожденных точно по причине его виновностей и настояний или в упрек ему, — вы меня понимаете? — Я не хочу поступать, как миссис Браун, и ваших мучений, потому что… — Аннет в нерешительности замолчала и взглянула ему в глаза, точно ища поддержки перед тем, как в отступившем трепете прежних уверений сделать это невозможное признание: — Вам не придется принуждать, потому что мне приятны… ваши прикосновения и ласки. — И вы думаете, что могли бы поцеловать меня? — Да. Думаю, да, могла бы. Я только не могла принять вас, не могла сказать, теперь сказала… — Вы не должны чувствовать себя незащищенной, — продолжал Джозеф, не вполне понимая, почему, соглашаясь, она не снимала своей перчатки. — Оставайтесь спокойной и уверенной во мне и моем к вам чувстве… — Я не буду бояться, я вам верю, — мягко прервала его Аннетт и вдруг, точно вспомнив о чем-то, что должна была сказать много раньше, прерывающимся шепотом спросила: — Джозеф, что, если начнутся угрозы? Что, если дом подожгут только потому, что вы не согласитесь уступить землю? — Я не думаю, что беспокоиться об этом следует вам, мисс Аннетт. — Тот человек, который в вас стрелял, его участок совсем рядом, он… — Вы не боялись ехать одна, а теперь вздумали бояться? — Теперь я знаю, куда возвращаюсь, и боюсь. Боюсь и волнуюсь заранее, но не только за себя, а у вас никогда не будет много друзей, вы сами сказали однажды, что предпочитаете довольствоваться недоброжелателями, но меня пугают и они. — Аннетт… — Джозеф позвал мягко и примирительно, на что Аннетт с надеждой откликнулась кротким «Да?..», позволив ему, пустившись в свои извечно пространные описания, объяснить ей и тем самым отвлечь, а может, и вовсе успокоить ее: — Когда замеряли участки, то поле пришлось перекроить, теперь границы совсем другие: в меньшей степени это коснулось дальних участков, то есть наших, но все же коснулось. Владельцы земли находятся под защитой закона, ничьи люди не могут просто так сжечь дом и уйти от ответственности, а тот человек, о котором вы говорите, умен и предпочитает действовать в рамках допустимого. Я хорошо понимаю, с кем имею дело, к тому же дом… вместе с пристройками сторожат, а ночью обходят с фонарем и собакой — можете взять ее в дом, если так вам спокойнее. Я повторяю, Аннетт, у вас нет никаких оснований чувствовать себя незащищенной. — Но это не означает, что вы не должны быть осторожны. — Разумеется, — ответил Джозеф, но, видя, что Аннетт не переменила своего настороженного и в чем-то даже недоверчивого взгляда, принужденно исправился: — Я обещал вам поддерживать знакомство с хорошими семьями, и я сдержу обещание. Мы вместе проверим весь штат уже имеющейся прислуги и будем внимательны к новой. Уверяю вас, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ваши слова остались только выдумкой расстроенного воображения. — Вам нужны деньги, чтобы стать соучредителем, и они у вас есть, а тот человек… — Все устроится, хотя и не в первые дни, а пока я не хочу, чтобы вас волновали все перипетии нашего отъезда. — Джозеф… — точно дитя, никак не унималась мисс Аннетт, казалось, не замечающая того, что Джозеф отвечал ей, теряя терпение. — Вы не выспросите у меня всего, я просто не в состоянии ответить вам наверняка. — Конечно, я понимаю… — Я могу целовать вас? — Целовать? — переспросила Аннетт, потому что на единое мгновение ей показалось, что Джозеф подразумевал что-то противоположное под тем, на что прежде ему не требовалось никакого отдельного разрешения, на что он в молчании, но с покорным пониманием во взгляде подвинулся к краю, после чего почтительно опустился перед ней на колени, держа навесу изогнутые в запястьях руки. — Только целовать, — подтвердил Джозеф, и Аннетт едва заметно кивнула. — Тогда я у ног ваших и только и жду, когда вы начнете прясть, — с этими словами Джозеф положил открытые ладони на ее колени, Аннетт же с каким-то внутренним трепетом провела по чуть согнутым пальцам и накрыла все еще не до конца раскрывшиеся ладони своими. Она долго и внимательно, почти изучающе всматривалась в прозрачное кружево своей тонкой перчатки и казавшуюся грубой повязку, не могущую скрыть рубцов на фалангах, а после, точно очнувшись, вздрогнула, коротко взглянула в глаза и, застенчиво улыбнувшись от нашедшей на нее неловкости, взялась за пуговицы на манжетах, потому что никогда прежде ей не доводилось видеть в его лице такой нетерпеливой покорности. — Вы не дождались двенадцатой ночи, — с ласковым укором, прошептала Аннетт, которой казалось, что они делают что-то не вполне правильное, а значит, должны таиться. — После шестнадцатого сентября оставалось двенадцать дней до церемонии, конец месяца, пятница, а теперь только ночь на двадцать первое… — Потому что ждал чего угодно, и вам это известно, — Джозеф произнес эти слова так, что Аннетт поняла: он доволен тем, что получилось это сказать, и вдруг в ответ на завоеванный взгляд и отпущенные руки дозволенный ею поцелуй, один из тех, в которых он выговаривался и на которые сама она, как и теперь, отвечала от растерянности. Отвечала, опираясь рукой о край кровати и врезаясь запястьем в его плечо, отвечала, несмотря на то что чувствовала, как натянувшаяся между колен сорочка натягивалась сильнее: Джозеф уже не целовал ее, но продолжал держать лицо в своих ладонях, касаясь щеки и подбородка, — так держат испуганную лошадь, пока та не успокоится. — Леди Годива, печальная в мужском седле, — тяжело, с каким-то внутренним напряжением выдохнул он, медленно отпуская ее и следя за тем, как отнятая от его плеча рука в ненавистной перчатке опасливо опускается ниже и слабнет, покорно вздергивая подол до — Джозеф не видел, но знал — открывшихся под ним панталон. Аннетт затравленно смотрела в его глаза, чувствуя, как кровь отходит от лица от одного сознания того, что Джозеф поворачивается между ее колен и становится ровнее, целует ее распавшийся рот и шею, но уже иначе, успокаивая или только отвлекая от мысли о том, что она не может свести свои колени, но Аннетт не могла отвлечься и плакала, держась за его запястья. — Я никогда… в мужском седле… — умоляюще повторила она почти недвижными губами, когда Джозеф отстранился и вновь посмотрел на нее. Аннетт выглядела виноватой и не могла объяснить ему, что теперь между ними все если не обман, то ее самообман: и этот мертвый поцелуй в столовой, и эта его неумелая, слишком поспешная ласка, ни в чем не сумевшая ее переубедить. Она не находила слов, зная о том, что ждет его с наступлением утра, а потому опасливо отводила взгляд, всем видом своим стараясь дать понять, что не справится одна с этим по-настоящему пугающим ее состоянием, когда за внешним согласием скрывается чудовищный разлад, страх, неверие в то, что им удастся спасти хоть что-то из того, что они имели прежде; когда сама любовь тает на ладонях, измученная тревогами последних дней. — Дышите тише, ровнее… Вы столько же красивы, сколько напуганы, но гонку за новую жизнь не выиграть в женском седле — думаю, вы и сами это понимаете, — Джозеф говорил с нею осторожно, почти вкрадчиво, и Аннетт слушала, привыкала и опасливо отпускала запястья, а после в полусознании шла в руки, моля о помощи и для того только позволяя взаимное объятие. Прильнув всем телом, она обвила шею руками, сжав на плече белую ткань рубашки, но Джозеф молчал, и Аннетт казалось, что если она откажет или вновь усомнится в чем-то, то он силой загонит все ее страхи в какой-нибудь дальний угол сознания, а после утвердится над ними и над нею. Она не могла, даже после всех разговоров и заверений не могла притвориться, что все так, как прежде, и все же не осмеливалась отказать, а только, спрятав свое лицо у него на плече и прижавшись щекой к чуть подавшийся ткани, не говоря ни слова, тихонько просила: «Спасите меня, если это возможно, спасите нас… Вы один знаете, что со мной, отчего со мной так… когда я вполне решилась и сознаю», — так продолжалось до тех пор, пока не сошел первый испуг, и Аннетт не затихла вовсе. Джозеф держал ее, и потому чувствовал ее унимающееся дыхание и сходящее напряжение, но почти не ощущал колен — только когда Аннетт уставала, ее колено толкалось в бок, но после Аннетт вздрагивала и, едва коснувшись, отводила снова: он не должен был замечать, но он замечал и желал одного — подобрать ее колени, вдавить под свои ребра и держать, держать до тех пор, пока она сама не сожмет их до тесноты, до закушенных губ и сведенных бедер. — Вы должны держаться уверенно, если не хотите все время падать на спину, падать навзничь, — под гнетом одной этой слишком зримой мысли Джозеф целовал и касался слепо, заходясь своим раззадоривающим шепотом, в котором всегда, всегда были посторонние, другие: — Представьте, что станут говорить, если в Штатах мы закажем для вас мужское седло. Решат, что я позволил… — Я знаю, что скажут, а потому никогда не сяду и… не лягу, — выцветшим и тихим от страха голосом произнесла Аннетт, подняв голову и отстранившись: она помнила, что он сильнее, понимала, что, подхватывая ее под лопатками и даже целуя в волосы или висок, Джозеф хотел заставить ее отклониться, запрокинуть голову, лечь, но не знала, зачем он пускал в их постель эту почти театральную условность, и не могла, никак не могла уступить. — Почему? — Джозеф, чувствуя, что ее руки все еще лежали на его плечах, спрашивал настороженно, но не требовательно, внутренне надеясь на то, что ему найдется, что противопоставить ее словам. — Почему же?.. — Грейс ушла из публичного дома, когда узнала, что ей придется лечь на стол и… это отвратительно, мужчина и при других девушках и хозяйке… — Аннетт судорожно выдохнула и закрыла лицо руками: она до последней минуты сама не знала, что назовет причиной и что причина могла таиться именно в этом смутном и тяжелом признании Грейс, о котором она вспомнила, казалось, случайно. — Я не могу сказать, как она сказала. — Зачем вы ее спрашивали? — Я спрашивала не об этом. Я спросила, откуда она хочет выбраться, а она рассказала это. — Вы знаете, почему Грейс на самом деле ушла к мистеру Сандерсу? — Нет, но и вы не знаете, — не глядя в глаза, ответила Аннетт, почувствовав, что Джозеф отступил от нее и теперь она может одернуть сорочку, точно что-то в ее словах подтолкнуло его к сознанию значения той жертвы, для которой пока что еще не наступило подходящее время, которой он сам не мог принять как должное и без которой в преддверии отъезда не могла обойтись она сама. — Если Грейс та, у которой, по вашим словам, мисс Аннетт, плохая кожа и волосы, а по моим воспоминаниям — несравнимо много краски на лице, то, полагаю, что все-таки знаю, — начал Джозеф с тем взвешенным тактом, который любую тему делал пристойной, по крайней мере, в ее глазах и в очередной раз напоминал о том, что она имеет право знать. Аннетт нравилось говорить с ним в этом аккуратном и предупредительном тоне, потому что он никогда не смущал ее нарочно и, ей думалось, в отличие от отца, не стал бы выбирать для нее подходящие газетные развороты, а потому она соглашалась слушать, сидя перед ним в каком-то немом и робком, но вместе с тем доверчивом ожидании чудесной перемены. — Грейс ушла не потому, что это оказалось неприемлемо даже для нее: девочек и девушек так, разумеется, не осматривают, как, впрочем, и замужних женщин, но женщин в публичных домах осматривают — всех. Если дом считается хорошим, то такие проверки проводятся регулярно — таковы правила, потому что, если какая-то девушка заразит состоятельного джентльмена, выйдет крупный скандал и разорительный для ее содержательницы процесс: у таких домов тоже есть репутации. Беременность или происшествия вроде этого, к сожалению, иногда случаются и вводят хозяйку в убыток, который должна выплатить сама девушка, при невозможности продолжать заниматься промыслом сделать это едва ли возможно. Бетти ужасно боялась осмотров и была очень щепетильна в отношении столь деликатного предмета. В каждый приезд она представляла это как обременительную для нее самой повинность и, точно в шутку, говорила, что она наша подруга и чтобы мы даже не думали заразить ее, ведь некоторые девушки кончали с жизнью, только бы этого не открылось. Она спрашивала, что же станет с ее лицом, если кто-то из нас ее обманет. Уильяма это очень трогало — ее страх медленного умирания и предательства, она никогда не забывалась, и эта ее черта и положила начало его игре в верность. Думаю, Грейс болела, знала о том и все же не явилась к врачу, потому что хотела продержаться в доме до следующей проверки и исчезнуть накануне, но, разумеется, из этого ничего не вышло, это ничего не изменило — город слишком маленький. Если это так, то выбраться она хочет из долгов и никуда не уйдет от мистера Сандерса. — Ее можно вылечить?.. — Я предложу ей достаточно денег, если она согласится познакомить меня с мистером Сандерсом, ведь это она говорила о том, что платить следует вперед. — Да, а… — Я здоров, чистоплотен и совершенно здоров, мисс Аннетт. — Спасибо, — зачем-то сказала Аннетт и смутилась оттого, что он усмехнулся; она не вполне понимала истоков своей признательности, но совершенно точно испытала ее к Джозефу за то, что, когда у нее в очередной раз не нашлось слов, а она просто не могла не спросить, он сам ответил ей, за то, что помнил о своем намерении уничтожить свидетельства, могущие повредить ее репутации, и в конечном счете за то, что ни на нем, ни на ней не было того, что было на Грейс. Аннетт, взволнованная открывшимся, мыслью о позоре, долгах, яме, из которой не выбраться, и заразе, от которой не избавиться, неопределенно прикоснулась к нему, дотронувшись до жилета, а после, опомнившись, взялась за шейный платок, отколов острую булавку и торопливо распустив тонкий шелк, — Джозеф не верил этой перемене, но все в ней точно говорило: что угодно, только не другие женщины, только не эта грязь и не рядом с нею, не в их общей спальне, потому что она не такая сильная, как Грейс, она не выдержит, не сможет. — Что вы делаете, мисс Аннетт? — перехватив кисти ее рук, прежде чем она успела отложить шейный платок, спросил Джозеф. — Зачем вы стараетесь растревожить свое воображение? Чтобы отдаться мне в нервическом припадке? Для чего вы нарочно вводите себя в это состояние? Это нездоровое возбуждение, болезненная экзальтация, для которой нет причин, а то, что происходит между нами, не станет лучше или хуже оттого, в каком состоянии сознания вы будете находиться. Она с нетерпеливым упреком ткнулась в уголок его рта за то, что он так долго выговаривал ей, но он не выпустил ее виноватых рук, которые, не внемля никаким уверениям сознания, дотрагивались до него как чужого и не хотели верить, что он все тот же, единственно родной и близкий ей человек, который в действительности никогда не хотел пользоваться ею, ее телом и ее страхом. Все в ней говорило: «Вы можете наказать меня, ведь то в вашей власти», но Аннетт, послушная велению немедленно прекратить, прочтенному в его глазах, ждала, сдерживая слезы, пока Джозеф не отпустил и не позволил ей завести и сомкнуть за его шеей свои дрожащие руки. Страшась оказаться оттолкнутой, отстраненной его рукой, она пережидала, чтобы, опомнившись и придя в чувства, слегка дотрагиваясь до скул холодными кончиками пальцев, приняться мелко и поспешно, почти невесомо целовать его лицо и шептать имя, одно только имя, прежде чем, попытавшись продолжить, вновь осторожно, словно извиняясь, начать расстегивать верхние пуговицы на воротнике его рубашки. — Мы попробуем, хорошо?.. — медленно целуя губы и отстраняя так, чтобы Аннетт могла чувствовать тепло его ладоней у своей шеи, спрашивал Джозеф, отводя и приподнимая ее подбородок большими пальцами. — Не будем подобны немыслящим животным. — Хорошо… — едва слышно ответила Аннетт и сама потянулась к нему за поцелуем, улыбнувшись оттого, что до сих пор смущалась. Однако она действительно постаралась услышать его и держаться увереннее, смелее, несмотря на то что сомневалась, что это получится; постаралась, чуть склонившись к нему, взяться за пуговицы иначе, потому что в какой-то момент — на единое мгновение — ей захотелось узнать, правда ли, что можно быть нисколько не стесненным и в присутствии другого не испытывать ни малейшей неловкости или смущения, когда под чьими-то руками расходится ткань рубашки. Джозеф откликался… на ее робкую заинтересованность своим энтузиазмом, который Аннетт смешил, потому что она видела, что, ни в чем не исправляя ее, он сам расстегивал жилет и шел снизу, так что, когда их руки встретились, ей оставалось только, отвлекшись от пуговиц рубашки, развести полы и, скользнув под них ладонями, спустить жилет едва ли не до локтей. В последнем, в том чувстве, которое Аннетт испытала, одним движением огладив плечи и почти столкнув с них скрытые жилетом полосы подтяжек — та, что у левой руки, подалась легче, — было что-то, похожее на сомнение, что-то, что читалось в почти испуганном взгляде и что требовалось, вывернувшись из рукавов жилета, перебить, покрыть поцелуем, неаккуратным и неосторожным, но настойчивым. Аннетт прикрыла глаза и подчинилась, потому что должна была быть в ясном сознании, понимать; пальцы ее медленно потянули рубашку выше и тут же отпустили — руки ее тяжелели и слабли, она не могла, ей хотелось, чтобы они перестали. Но Джозеф, касаясь пальцами шеи и подбородка, сказал: «Сильнее», — и она дернула рубашку сильнее, а после смотрела, как он на ее глазах снимает ее в прежней, ставшей привычной за время долгого восстановления приспособленческой манере. Помогая себе правой рукой и начиная с рукава левой, Джозеф, высвободив ее, забрал рубашку у плеча и снял через голову. Для него это было откровением, вызывающей исповедью тела. Аннетт понимала и все же не решалась задержать взгляд на мерно вздымающейся груди, не стянутой повязкой, взглядывая в глаза с одним и тем же неизменным немым вопросом, но Джозеф не отвечал, а только стоял перед ней на коленях и ждал. Ждал снятой перчатки или ее ответа, ждал в свете настенных газовых ламп, отказываясь таиться и признавать всю неправильность того, что они делали, и Аннетт казалось, что она впервые видела его лицо таким сосредоточенным и вместе с тем открытым. Аннетт знала — он любит. Любит, она видела, как он любит — тот, кто просительно стоял перед ней, то и дело взглядывая на нее и недвижно твердя одно: «Вы пожелали власти надо мной — я в вашей власти», тот, кому отказала горничная, а она не могла, а потому отрицательно мотнула головой и вдруг, почти отвернувшись, сведя брови и поджав губы, кивнула, позволила поцелуи, непонятные, слепые, но приятные ей изъявления признательности, даже счастья, под натиском которых она впервые и не вполне осознанно отступала. Аннетт не испытывала ни тревоги, ни нетерпения, только волнение, легкое, ненавязчивое, волнение оттого, что он успокаивался скоро, а эта ласка, не давшая разойтись ее тревогам и сомнениям, стала казаться юношеской и смешной. Она не умела давать ему решительных отказов и тем сильнее хотела, пусть мельком, взглянуть на ту женщину, для которой ничего не значило, что бывший перед нею мальчик, несмотря на недавно отступившую слабость, все же оставался красив, даже очарователен в своей непосредственности. — Вы тоже волнуетесь?.. — спросила Аннетт, когда Джозеф, ускользнув на время от ее взгляда с тем, чтобы, наклонившись, поднять легкую ткань сорочки до колен, снимал подвязки с ее отведенных чуть в сторону колен. — Вы даже представить не можете, как сильно. — Почему вы всегда начинаете с них? — склонив голову на плечо и прислушиваясь к тому, что широкая лямка сорочки сползла с него, спросила Аннетт, размышляя над тем, стоит ли незаметно поправить ее под пеньюаром. Она хотела аккуратно возвратить ее на прежнее место, но стеснялась при нем. Слишком неопытная и застенчивая, Аннетт почувствовала, что на ее лице появилась полусмущенная ласковая улыбка, когда Джозеф, вскинув голову и живо усмехнувшись, ответил ей: — Я не знаю. Действительно не знаю. Аннетт вздрогнула, почувствовав, что Джозеф, с нежностью огладив ее ступню, отнял ее от пола и снял чулок, закрыв глаза и коснувшись губами колена, после чего оставил и, приподнявшись, дотронулся до другой щиколотки, очертив которую, повел от лодыжки выше. Аннетт понимала: он в мыслях касался не ткани, но ее самой, едва ощущающей ступнями прохладу пола. — Я хочу на вас смотреть, мне это любопытно, — предупредительно произнес Джозеф, и Аннетт тоже взглянула на него с любопытством, ведь она не запрещала смотреть, но он, отягченный истомой умеренной страсти, медлил, ему казалось, она не понимает и пока что не должна понимать, сколько возможно долго не должна понимать, кто сидит в ее ногах и обнимает сведенные колени. Сатир хромой, пьяненный ею и вожделеющий ее одну, демон в человеческой личине, он был весь похоть и не мог высказать того, что клокотало в нем и мучило так нестерпимо долго. Взгляд его падал, срываясь на линию плеч, он ясно видел, как жесткое кружево сбившейся сорочки щеткой, отточенным движением руки — вверх-вниз — скребло по нежной коже набухших сосков, и оттого Аннетт казалось, что он смотрел так, точно вовсе не видел перед собой. — Вы знаете, что вы красивы?.. — Джозеф спрашивал, неотрывно глядя в глаза, а Аннетт молчала, вновь встретившись со спокойным, гипнотически ровным взглядом его глаз, подернутых матовым светом газового рожка. — Я говорю вам, что вы красивы, — продолжал Джозеф, зная, что Аннетт глядела доверчиво, но испуганно отпрянула бы, если бы различила в его глазах тень страстей, поистине первобытных, и, пользуясь отсутствием запрета, его рука шла выше, пока наконец пальцы не коснулись пуговиц на пояснице. — Я сравниваю вас и нахожу, что вы действительно красивы, у вас правильное сложение… — Джозеф держал ее взгляд и заговаривал ее, медленно проталкивая пуговицы в прорези и чувствуя, как одежда подается, но не поднимал сорочки, и это тоже, тоже был обман. — Однако вы очень напряжены, слишком скованы и взволнованы… Аннетт послушно выдохнула и, прикрыв глаза, коротко вздохнула снова, так же медленно вобрав воздух; оперевшись ладонями о постель, она приподняла бедра с тем, чтобы вслед за его пальцами с нее почти невесомо соскользнула полупрозрачная ткань панталон. Джозеф подхватил ее под стопу и отвел вверх и в сторону, пятка соскользнула, и Аннетт, коснувшись лопатками покрывала, впервые сознала себя, когда, испугавшись, попыталась сдвинуть ноги — и не смогла, дважды судорожно стиснув его бока меж своих колен. Аннетт возвела глаза к потолку, и губы ее распались, с придыханием прошептав его имя: она чувствовала, что путалась в лямке подтяжек и кончиками пальцев доставала до пола, а его пальцы вновь касаются ступни, поднимают ее и ставят на край постели, мягко охватывают подъем стопы под самой щиколоткой и водвигают, как книгу, к бедру, заставляя выгнуться в спине, приподняться и сильнее раскрыться перед ним. Аннетт сжалась и мелко, подкожно дрожала от напряжения, чувствуя, что Джозеф не отпускает, дает привыкнуть, а ее колено трется, чиркает о его бедро потому только, что она не может ни поднять ногу на кровать, ни, успокоившись, опустить ее. — Вам неловко оттого, что я смотрю? — спокойно спросил Джозеф, наклонившись для того, чтобы высвободить ее стопу, а после отвести ногу в сторону, задержав руку на внутренней стороне бедра, тогда же Аннетт и встретилась с ним взглядом — лишь единожды, чтобы сказать, что она не хотела ложиться на спину. — Да… — ответила Аннетт, скоро устав от этого неудобного положения и опустившись на кровать: она чувствовала себя слишком открытой и незащищенной перед ним, а потому дышала часто и мелко, почти ничего не сознавая, кроме тяжести его тела, когда, став подбородком на ее колено, Джозеф правой, сильной рукой обнял согнутую ногу, успокаивающе и даже внимательно поглаживая ее кончиками пальцев повыше линии чулка. Аннетт закрывала глаза и не могла успокоиться, ей мешала комната, зеркало, тени и чернеющая в двери замочная скважина — прямо напротив; замочная скважина, которой она не видела и в которой не хватало ключа, отчего пространство становилось точно незамкнутым, а комната при запертой двери — совершенно открытой, проницаемой. Она старалась переменить положение, закрыться, но не могла и только комкала забранную в кулак сорочку, собранную под самой грудью, так, что ногти ее сквозь кружево перчатки врезались в ладонь. — Почему вы не хотите поощрить своего любовника?.. — почти задумчиво спросил Джозеф, прижавшись щекой к ее колену и отрешенно следя за своей рукой, которую медленно вел от внутренней стороны бедра к плавному изгибу талии и снова ниже — к нежной коже, чуть натянувшейся у выступающей косточки-шарнира, которой он с нажимом касался указательным и средним пальцем. — Я стану ласкать вас, пока не заслужу поощрения, — продолжал Джозеф, осторожными, давящими движениями ребра ладони массируя низ ее живота и почти дотрагиваясь до него подушечками пальцев, а после снова гладил, мягко, успокаивающе и нежно. — Я хочу воплотиться в вас, — заложив палец меж складок ее влажного лона, вновь подступился Джозеф, удовлетворенно улыбнувшись тому, что добился первого прерывистого, похожего на всхлип стона, когда, отняв руку, шире разводил их средним и указательным пальцами, продолжая свое отвлеченное рассуждение: — К чему вам благочестивый супруг? Благочестивый супруг — худшее, что может случиться с женщиной, которая, лишившись внимания, становится предоставлена самой себе и начинает чахнуть; любовь ее отцветает, а мысль обращается — в лучшем случае — к любовникам, в худшем — к общественной деятельности. Джозеф видел, как рука ее дернулась выше и подняла грудь, и всем существом своим желал ее, но Аннетт не снимала своей перчатки, а он, владея собой, не тер, но аккуратно очерчивал и накрывал, не проникая, потому что хотел, чтобы она томилась и ныла от этой недостаточности, помня почти пугающую и всепоглощающую сосредоточенность прошлой ночи. — Я перестану, если вы ответите, как… готовились… — Аннетт, чувствуя частую, тяжелую пульсацию, то становилась покорна его прикосновениям, то старалась избавиться от нее — сводила бедра, подергивалась и сжималась, запрокидывая голову и выгибаясь в спине, пока вдруг с силой не толкнулась коленом в его плечо, отчего Джозеф не договорил и, став на руки, навис над нею, уперевшись коленом и начав медленно — то приближаясь к ее лицу, то отдаляясь от него — покачиваться, не позволяя ей выпрямить ногу, врезающуюся в его грудь. — Так?.. Так?.. — повторял Джозеф, от нетерпения не могущий окончить своего вопроса, пока не добился от Аннетт помутившегося взгляда и ответа: — Нет, нужно… нужно… выступить вперед… Молли, поставить руки на поясницу… — справляясь с неровным дыханием, сбивчиво — чтобы только он оставил ее — объясняла Аннетт, прикрывая глаза и расслабляя ноги, потому что верила: все окончилось, но Джозеф не поверил, сорвался — и в озлоблении собственного бессилия закусил кожу у ее колена, отчего Аннетт судорожно, округлившимся ртом вобрала воздух. Джозеф не отпускал, пока не успокоился и не подчинил ее, чтобы после, припав к ней губами, говорить с нею влажным, жарким и частым языком, заставляя упираться ступнями в деревянный каркас постели, приподнимать бедра и, до боли закусив сгиб указательного пальца, стонать, стонать от невозможности попасть ключом в замочную скважину и вдруг попасть, прогнуться и ослабнуть, поддержанной под коленями его крепкими руками. Аннетт, внутренне сжавшись в блаженной истоме, пала и, все еще тяжело, до головокружения тяжело дыша и исходя наслаждением, думала, что это правда похоже на поцелуй и что он сумасшедший, если так унижает себя, когда она того не просила. Она слишком много и всерьез думала, а он стоял на локтях, опустив тяжелую голову на ее живот, и, Аннетт чувствовала, прижавшись щекой к треугольнику жестковатых волос, тоже отдыхал, вслушивался и ждал, когда она станет дышать ровнее. Аннетт потянулась к нему и, проведя рукой по волосам, пропустила их сквозь пальцы, а после зачем-то привлекла ближе — ей нравилось, что его дыхание ровным теплом ложилось на низ ее живота, что Джозеф продолжал гладить и, припадая к ней, мягко прихватывал губами темнеющее руно волос. Джозеф поднял голову, только когда почувствовал, что она собрала волосы у виска и, казалось, потянула, позвала; ткнувшись в соскользнувшую с затылка ладонь, взял чуть согнутый искусанный пальчик, стал посасывать и толкаться языком в оставшиеся на покрасневшей коже неглубокие ямки укусов, открывая все прелести служения, ведь это — доказательство его вины. Аннетт опустила ослабшую руку на живот, она не могла держать ее навесу достаточно долго, и Джозеф, приподнявшись на локтях, поцеловал ее выше — под сводом ребер, совсем рядом с прижатой под грудью рукой в перчатке, комкающей забранную в пальцы ткань сорочки. Аннетт не сразу поняла, что он целует ее у шеи, под подбородком, неаккуратно, отрывисто и сбивчиво, словно хочет сказать все и сразу, а она — отворачивается, не слушает, прячет лицо. — Я не хочу, нет… умойте лицо, это отвратительно, — Аннетт, испуганно открыв глаза, услышала себя точно со стороны и тут же зажмурилась, часто-часто дыша, — так сильно он ударил рукой в постель совсем рядом с нею, прежде чем встать и пройти в смежную комнату. Аннетт поняла, что Джозеф оставил ее — оттого, как громко хлопнула дверь, она вздрогнула и, непослушной рукой сбив сорочку к коленям, зашлась бесшумными рыданиями. Она думала, что плачет из-за того, что мокрая, или от страха, но припадок прошел неожиданно скоро, а Джозеф не возвращался, и Аннетт села, запахнув пеньюар и невольно прислушавшись: вода и тишина. Аннетт постаралась, не вставая с постели, заглянуть за приоткрывшуюся после хлопка дверь, но, оставленная чем-то, чего, ей казалось, нельзя видеть, подобрала под себя ноги и в совершеннейшем замешательстве принялась переплетать растрепавшуюся ночную косу. Аннетт не решилась смотреть, а потому успела заметить немногое: Джозеф стоял, уперевшись рукой в край ее раковины и запрокинув голову, и ей не хотелось, чтобы он чувствовал на себе ее взгляд. Джозеф возвратился с достоинством, нарочно в ее присутствии отняв от лица полотенце, после чего сел на кровать с другой стороны, спиной к ней. Они не говорили, но Аннетт провожала его взглядом и видела мокрые вихры, что же касается самого Джозефа, то его она нашла каким-то опустошенным и точно не нуждающимся в ней. Открылось, что страдание ее проистекало не из стыдливости, что ей не следовало говорить ему этих слов, в особенности так, как сказала она, — после всего… плевком в лицо. — Я сожгла свой дневник. Вы ни в чем не виноваты, — тихо, точно страшась обжечься, спустя некоторое время произнесла Аннетт. Джозеф действительно оглянулся и, бросив полотенце, резко, слишком несдержанно и громко оборвал ее: — Какое это, по-вашему, имеет значение?! — Аннетт не нашлась, что ответить, и, отведя взгляд, задышала чаще; она представляла, что скажет все совсем иначе, что эти ее слова успокоят или даже осчастливят его, что Джозеф, узнав о том, что прощен, любовно примет ее, но вместо этого ясно видела — Джозеф злился, а ее признание значило для него не больше, чем попытку купить и тем самым вернуть расположение, тогда как он или вовсе не верил в таящуюся в ее дневнике опасность, или в самом деле был готов понести наказание. Дождавшись, когда Джозеф отвернется, Аннетт несмело подобралась к нему, придержав сорочку у колен. Она думала, он оттолкнет, и оттого прижалась сильнее, а после, уткнувшись в плечо, зашептала: — Я не говорила, что мне отвратительны вы. Я этого не говорила, — не размыкая своих рук, едва слышно, но примирительно и тревожно повторила Аннетт, опустившись на пятки за его спиной; ей хотелось, чтобы Джозеф отклонился и оглянулся на нее, когда она сочувственно склонилась и приникла к нему щекой, однако он не отвечал ей, а она не знала, совсем не знала, как позвать, и от этого Аннетт хотелось плакать, но она сдержалась и ненадолго затихла совсем рядом. Джозеф не уходил и не прогонял ее, а потому, отстранившись и коснувшись ссутуленной спины мягкими ладонями, Аннетт с неясным трепетом огладила плиты лопаток и чуть приоткрытыми губами припала к плечу, принявшись, неспешно проводя рукой, тихо говорить с ним. Аннетт помнила, что немного ниже правого плеча светлела различимая даже в сгустившемся полумраке комнаты линия почти зажившего шрама, оставшегося от раны — тоже от пули, но не столь осторожно зашитой, как та, на которую швы накладывал доктор Хейл. Аннетт, став подбородком на его плечо, на ощупь нашла и ее, и оттого, что ее переполненное нежностью сердце оказалось пронзено воспоминаниями о том, как тот человек стрелял, а загнанная лошадь споткнулась и упала, смешав землю, пот и кровь, оно излилось поцелуями плеча и шеи — почти таинство, почти священнодейство, которому Джозеф покорился, запрокинув голову назад и облизав сохнущие губы. Оперевшись о его грудь, Аннетт, не думая, переступила через колени и, ища взгляда, с нетерпеливой поспешностью охватила лицо ладонями: — Поцелуйте меня, пожалуйста… — просительно прошептала Аннетт, моля не о поцелуе, но об ответе, однако Джозеф уклонился, а она, растерявшись, не решилась настаивать. — Вы мной пренебрегли, поэтому я не стану вас целовать, — с жестокой, мстительной прямотой объяснил Джозеф, и Аннетт перестала его удерживать, но не хотела отпускать, не отнимала рук, только локти ее опустились на его дышащую, поднимающуюся грудь. Он мог оттолкнуть или отстранить ее, но вместо этого только наслаждался ее почти испуганным замешательством и точно чего-то ждал. — Я не должна была этого говорить, — торопливо произнесла Аннетт, стараясь смягчить его осторожными, едва заметными прикосновениями, потому что чувствовала: лицо ее дрожало, а значит, долго этого она не вынесет. — Но вы так чувствовали. — Вы мне не неприятны. — Только?.. — Вы знаете, что я хочу сказать. Вы мне не неприятны. — Я все сказал, мисс Портер. Занавес. — Не смейте, — порывисто отерев слезы, Аннетт, всего сильнее страшась остаться наедине с немым укором пустой комнаты, удержала его голову в своих руках, забрав волосы на затылке так, чтобы Джозеф не мог отвести взгляд. После того как она сделала свой первый маленький шажок навстречу, вновь совсем по-детски обвила его шею руками и оказалась заключена во взаимное, но лишенное теплоты объятие, Аннетт не верила и, как и прежде, даже помыслить не могла, что Джозеф окажется способен так легко, так просто и решительно отказаться от нее. Предшествующие, минувшие сцены подсказывали ей, что это невозможно — ложиться к ногам, подчиняться малейшему движению руки, а после отвечать с такой независимой сдержанностью, и потому Аннетт, хотя и чувствовала себя отвергнутой, покинутой и, главное, виноватой, крепилась и не признавалась Джозефу в последнем, в том, чего он, казалось, и хотел от нее добиться: она представляла, ей случалось представлять его, как теперь, когда он сидел в исподнем по пояс обнаженным, и видеть, как снимают повязки. — Мне жаль, что мы друг друга не поняли, — Джозеф выговаривал ей язвительно, ядовито, и его губы кривились, когда ее — дрожали от подступающих слез, когда она почувствовала, что он выпустил ее из своих рук, что она принуждена оставить его и что не оставить его после этих слов просто унизительно. — Для меня это должно значить, что теперь у вас появится другая любовница? — после непродолжительного молчания, поникнув, спросила Аннетт, едва сдерживая слезы оттого, что невольно начинала сомневаться и верить, а он ей это позволял. — Возможно. — Аннетт не видела его лица, но знала: Джозеф не сдержал своей извечно снисходительной усмешки, вызванной, очевидно, ее вопросом. — Мы станем спать в раздельных спальнях? — Я надеюсь жить с вами в противоположных крыльях дома. До тех пор, пока вы не перемените своих взглядов, — с прежней вопиющей невозмутимостью продолжал Джозеф, и Аннетт, обиженная этими его словами, не выдержала, спустившись с кровати за его спиной и отвязав полог от трех колонн из четырех, потому что к той, рядом с которой сидел он, она подойти не решилась. — Вы сказали, что мне следует считать репетицией все, что происходит между нами в отсутствие посторонних, — это ведь ваши слова? — став несколько поодаль от него — голыми ступнями на холодный пол, — Аннетт, зябко кутаясь в полы пеньюара, своей выходкой упрямо добивалась взгляда и, дождавшись, окончила: — На репетиции позволено ошибаться. — И вы намерены репетировать? — участливо осведомился Джозеф, став локтями на колени и сцепив пальцы в замок. — Если вы расположены, — задето выдохнула Аннетт. — То, что вы сделали, похоже на склеп. — Вы можете задернуть полог со стороны двери и зеркала, тогда получится три стены, — произнесла Аннетт и поспешила возвратиться в постель, потому как не хотела смешно, невинной девочкой, которой не хватало только нарядной куклы в руках, от холода переступать перед ним с ноги на ногу. Аннетт подумалось, что ей станет комфортнее, если дверь с пустой замочной скважиной и зеркало окажутся завешены, так и вышло: когда Джозеф закрепил полог у колонн с ее стороны, остались видны только стоявшие у стены комод и шкаф, не считая двери в глухую смежную комнату, — от этого ей сделалось лучше и покойнее. — Что же вы хотите поставить? — все еще иронизируя над нею, поинтересовался Джозеф. — Праздник Венеры, когда оживает Галатея, а Пигмалион, робости полн и веселья… в новом порыве к своим прикасается снова желаньям, — принужденно договорила Аннетт, еще не вполне простив Джозефу этого возмутительно неотзывчивого поведения, однако, заподозрив в его ответном молчании свою ошибку, тут же исправилась: — Я не хочу, чтобы вы это играли. — А мисс Бетти гостьей сидит на устроенной ею же свадьбе? — усмехнувшись и отпустив их ссору, Джозеф подсел к ней. — Я не думаю, что мне доведется — сначала должна пропасть твердость. — Вы мне не неприятны. — Вы знаете, что я люблю вас? — Да. — Тогда почему вы плакали, когда я вышел? — предупредив ее вопрос, с прежней доверительной осторожностью спросил Джозеф, взглянув на нее, но Аннетт ответила только после нескольких минут долгого, замкнутого и излишне сосредоточенного молчания: — От чувств… что их испытала. — Вы думали оставаться тихой или не хотели их испытывать? Если вы взволнованы тем, что нас услышат, — напрасно. По-видимому, моя мать полагала, что мы состоим в связи, и потому отвела вам комнату в самом конце коридора, — Джозеф выговаривал свое предположение с тем страшным сомнением нечистой совести, которое медленно поворачивало и направляло слова утешения против него самого, не знавшего в точности, воспользовался ли он сознанием этого факта, этим чувством защищенности, которое теперь старался внушить Аннетт, или все же нет и понимание постепенно приходило к нему лишь сейчас, под едва заметное покачивание ее головы. — Потому что это были неподобающие чувства?.. — опираясь на то, что Аннетт отрицала не все и не сразу, аккуратно подвел Джозеф, найдя и встретив ее тихий взгляд и взглядом же спросив о искусанном, все еще чуть припухшем пальчике. — Я бы не позволила, если бы знала, что вы станете целовать так. — Но вам стало… легче?.. — Если бы вы предупредили… — Не пытайтесь уличить меня в том, что я нарушил ваши условия, — ожесточаясь от самого вида ее перчатки, по-прежнему бывшей на ее руке, говорил Джозеф, и Аннетт внутренне отступала, но даже во всегдашнем пренебрежении собой не могла ответить ему иначе: — Вы прикасались, — с немым, затаенным под взглядом упреком тихо и все же ровно произнесла Аннетт, посеревшая лицом за время этой мучительно долго длящейся пытки. — Он творил ее всю и, разумеется, тоже прикасался. — Вам тоже было не неприятно? — вдруг выронила Аннетт — с такой надрывной выразительностью, отстаивая свое право, говорил и возражал ей Джозеф, весь подобравшийся, казалось, для того только, чтобы ответить ей, тяжело мотнув головой, свое сокровенное, языческое, живое «нет». — Да, стало, — почувствовав, что еще мгновение, и он отвернется, признавшись, выдохнула Аннетт и тут же с какой-то отчаянной, извиняющейся искренностью прошептала: — Легче, легче и… — она не верила, что он любил ее сильнее, если не находил это отвратительным и не стыдился, не отказывался от того, что сделал, а потому в совершеннейшем замешательстве замолчала, прислушавшись к своему потаенному и стараясь определиться с одним-единственным, последним подходящим словом, которое несколько после, отведя взгляд, осторожно прибавила к остальным: — Спокойнее. Я плакала оттого, что вы рассердились, а я сказала то, что не следует… Обнимите меня, пожалуйста… — прижимая руки к животу и склоняясь к коленям, надсадно, сипло просила Аннетт и вдруг, зажав лицо в ладонях так, что пальцы впились в кожу, разрыдалась оттого, что отдельно ей было плохо и обидно, а Джозеф не приходил, тогда как она совсем не говорила того, что он ей навязывал. Она не говорила и плакала, точно хотела выцарапать что-то сокрытое, нутряное и показать, что и там, и там нет того, за что он ее отталкивал. Джозеф поспешил отнять ее руки от лица, чтобы Аннетт не разодрала кожу, из-за чего она, почувствовав, что руки ее с силой опущены им на колени, принялась сопротивляться и отталкивать его, твердя, что теперь уже не нужно. Однако Джозеф терпеливо дождался, когда она обессилит, и притянул ее за запястья, несмотря на то что Аннетт, путаясь в сорочке и полах своего пеньюара, слепо нашла плечи и все еще с упреком твердила ему: — Вы знаете, что не вы… Не вы отвратительны… Она хотела сказать что-то другое, но слова ей не давались, и оттого, тревожно твердя одно и то же, Аннетт не сразу поняла, что сидит на его руках, а он успокаивающе, едва заметно качает ее и тихо-тихо повторяет: «Я не сержусь. Все хорошо», — Джозеф шептал эти простые слова до тех пор, пока они не достигли ее слуха и пока сама Аннетт не успокоилась, отстранившись, не спрятала руки на своей груди и не сняла перчатку перед его лицом. Он ненавидел кружево и видел, как перчатка упала между ними, а она, подхваченная на руки, стояла на коленях и несмело, с робкой осторожностью вела кончиками пальцев от плеча до шеи. Когда же Джозеф подался вперед, Аннетт слегка отклонилась назад, и от этого вновь начинались просьбы, на которые она взирала почти заворожено, в задумчивом, отрешенном молчании следя за тем, как Джозеф поочередно целовал каждый пальчик ее руки, от его внимания и ей самой представлявшейся изящной и аккуратной. Аннетт понимала: Джозеф целовал так, точно на ней все еще оставалась надета перчатка, которую он старался снять, и на единое мгновение ей подумалось, что она сможет перетерпеть… всего несколько минут, если ему так нужно, что он почти невыразимо ласков с нею, ведь в самой позе, она помнила, нет ничего, чего нельзя перенести. — Я встану, — испугавшись, что мысли ее переменятся, поспешно произнесла Аннетт, встретившая его затравленный взгляд и опустившая веки, когда почувствовала, что Джозеф зубами вцепился в кружево ее застегнутой у ворота сорочки и не потянул — рванул, но тут же отпустил, выдохнув: — Я не приму. Слышите? Я не приму, потому что вы не понимаете. Вы хотите думать, что я животное и мне нужно только потому, что я не могу отказаться от своей телесности, тогда как мне нужны вы, в вашем теле мне нужны вы. В вашем теле, но вы. Форма и содержание, понимаете? Не отталкивайте меня, когда я через тело силюсь досказать вам. Словами я не выскажу и половины — впаду в повторения, в длинноты, в пошлость, тогда как теперь я откровенен, искренен, чист, — отодвигаясь, Джозеф говорил со свойственной ему чеканной выразительностью, вминаясь пальцами в изгибы ее тела и не позволяя отстраниться или сесть. Аннетт знала, что завтра на месте этих неосторожных прикосновений распустятся синяки, так похожие на прожилки мрамора, и все же, опираясь о плечи, отрывисто целовала скулу и висок, а после, не дав встретить спиной подушки в изголовье постели, путаясь пальцами в густых волосах, отвела и повернула его горячую голову. Джозеф смотрел на нее искоса, жестким и сухим взглядом провинившегося раба, в котором она различала вечный, никогда не утоленный голод, ненасытимую жажду по ней, и, очерчивая ногтем запекшиеся губы, опаленные влажным прикосновением языка, Аннетт понимала: ей нравилось держать его лицо в своих ладонях, вглядываться и видеть, как смягчается линия расслабленно приоткрытых губ, на которых не осталось ни привычной насмешливо-послушной ухмылки, ни налета сосредоточенной скованности. Женские руки, он был им покорен, принадлежал им и, Аннетт казалось, становился кроток, желал отдаваться сам ее поцелуям и ласкам, но вдруг… взгляд чуть сощуренных глаз и давящее прикосновение пальцев через ткань, заставившее судорожно вобрать воздух и, подавшись вперед, выгнуться навстречу, чтобы только оглянуться и отнять его руку. — Я должен, верно?.. Должен принять? — уступив и став на локоть, тогда же спросил Джозеф, ложась под нею и всматриваясь в ее обеспокоенное лицо: Аннетт стояла над ним, откинувшимся на подушки, не решаясь опереться на грудь или плечи с тем, чтобы наклониться за долгими, жаркими, иссушающими поцелуями, и в совершенной растерянности не снимала своего пеньюара. Она не знала, что нужно делать, он подсказал, заставив бедрами почувствовать свои колени, и вскоре Аннетт казалось, что сама она млеет и тяжелеет от влаги, позволяя его рукам, зашедшим под сорочку, оглаживать свои ноги и бедра — это были теплые, мягкие ладони, иногда поднимающиеся к животу и талии. Аннетт касалась их сквозь ткань сорочки, накрывая своими, и тоже подсказывала, направляла от талии — вниз, почти свести ладони, а после медленно выше и в стороны, отводя и открывая плоть, когда же его руки, унимая, шли ниже — от бедра до колена, Аннетт ждала, когда они поднимутся выше, а она — вновь направит их. — Поднимите подол. Еще, — продолжая ласкать ее, выдохнул Джозеф, и Аннетт, отклонившись на его согнутые в коленях ноги, подобрала сорочку, открыв низ живота; она шептала и жарко звала его, она не понимала, почему он перестал, ей показалась, что он стал касаться ее медленнее, нежнее, почти остановившись, когда она вдруг перестала ощущать правую его руку и взгляд ее полуприкрытых глаз упал вниз: Джозеф почти лежал, расстегнув верхнюю пуговицу кальсон и в каком-то странном изнеможении перекатывая между большим и указательным пальцем другую; он ждал ее взгляда, хотел, чтобы она смотрела или продолжила сама — Аннетт поняла и вдруг отпустила сорочку, перехватив его руку и задержав ее за запястье. — Я сказала, что могу встать, если вам нужно, но не буду смотреть. — Тогда покажете мне, — приподнявшись на локтях, тяжело выговорил Джозеф, запрокинув голову, после чего нашел рукой декоративную подушку и не глядя притянул ее к себе. — На живот. Лицо ваше мне не нужно, я не стану вас целовать. Наденьте вашу перчатку — я приму. Приму. Скользнув руками к его груди и в последний раз непонимающе взглянув на Джозефа, Аннетт под хлесткими словами-распоряжениями аккуратно переступила и слезла с него, послушно исполнив все повеления и в последний момент догадавшись снять пеньюар, но Джозеф все равно остался недоволен. Аннетт чувствовала это по тому, как он дотрагивался до нее, по его неосторожным, лишенным всякого трепета прикосновениям к ней, от которых ей снова захотелось плакать, когда Джозеф, повернувшись на бок и став на локоть, левой рукой задрал ее сорочку, а после, разняв колени, шире развел их. Поза казалась ей смешной, обидной и стыдной, ведь она нечистая, к тому же Аннетт становилось страшно оттого, что она не могла его видеть, а только ощущала, полагаясь на свои догадки, и губы ее дрожали, когда Джозеф, придвинувшись ближе, наклонился и припал к нежной коже под ее коленом, прежде чем подняться и сесть в ее ногах. — Я просил вас слушать и понимать, отвечать мне, если это возможно, — и ничего из этого вы не делаете. Теперь я стану говорить с вами иначе, потому что намерен придать вашим мыслям противоположное направление и сделать так, чтобы вы сознательно желали и просили о близости в тех выражениях, какие покажутся вам пристойными. Я пойму. Аннетт знала, точнее, чувствовала, что Джозеф говорит все это для того только, чтобы не начать вымещать на ней, а потому постаралась, как он и хотел, самостоятельно слегка раздвинуть ноги и удобнее лечь на небольшую подушку с жесткой вышивкой — это была одна из тех подушек, какими обыкновенно умащивают убранную постель. Незаметно приподнявшись для того, чтобы притянуть длинную сорочку повыше к груди, Аннетт вновь легла, выдохнув и опустившись на живот так, что плечи ее давили на тыльные стороны ладоней, а щекой она прижималась к покрывалу. Аннетт пришлось прогнуться и открыться — она вся была теперь перед ним, не могущая плакать единственно оттого, что ее налившееся лоно обжигало прохладой ночи. Джозеф еще ничего не сделал, а она сочилась сильнее от одной только мысли о том, как зажмет накрошенный и завернутый в полотенце лед между колен. Аннетт представляла, что вся — таяние, и мелко, подкожно вздрагивала, всякий раз едва сдерживая всхлип и снова сжимаясь. Она впервые внутренне укорила себя за то, что все время стремилась отвести или опустить взгляд, закрыть глаза и только чувствовать, всем существом своим растворяясь в нежной жесткости его ласк, через пелену которых в ее сознании неумолимо проступал тот вполне узнаваемый образ человека, которого она любила и могла видеть каждый день — Джозеф ни в чем не изменил себе даже в постели, и, осознав это, Аннетт дошла до признания его совершенной перед нею искренности и действительной возможности понимания и привыкания к такому сложному человеку, каким был он, мужчина, которого она желала сегодня так же сильно, как он желал ее в их первую ночь. Джозеф убирал рассыпавшиеся волосы и, наклоняясь, целовал угловатый выступ плеча, тогда как Аннетт, мучимая своей неотвязной неудовлетворенностью от холодных прикосновений ночи, которых прежде не ощущала, не могла ощутить у его теплой груди, ненавидела его за это, потому что знала — этим незаслуженно долгим ожиданием Джозеф нарочно наказывал и изводил ее, позабывшую даже о своей нелепой позе, не то что о стыдливости или неопытности, которую он, должно быть, терпел. Она с трудом сдерживалась от того, чтобы самой не повторить его же ласк — тех движений рукой, которые, казалось, только и могли унять жар ее изнывающих от малейшего прикосновения пальцев чресл, но плечи ее лежали на тыльных сторонах ладоней, и от невозможности пошевелиться Аннетт в бессилии кусала губы. — Джозеф... — тихо, точно моля о чем-то и стыдясь своего тела, своей ничем не прикрытой наготы, прошептала Аннетт, сорвав и отбросив перчатку, чтобы он заметил; ей, чувствующей, как сочится влага, хотелось стыдливо плакать, ныть от нетерпения, однако это желание исчезло, когда Джозеф привстал на кровати и вновь пересел к ее ногам, начав широкими движениями с нажимом оглаживать ее спину, поясницу и полусферы бедер. Не заходя ладонями под спавшую на лопатки сорочку, он старался сделать так, чтобы она привыкла к нему, и Аннетт, покорная его рукам, невольно выгнулась и прикрыла глаза, ощущая, как смягчается линия ее сведенных к переносице бровей и восстанавливается прерывистое дыхание, а сама она постепенно успокаивается, — так продолжалось до тех пор, пока Аннетт не почувствовала, как обе его руки соскользнули на ее поясницу, заставив сильнее прогнуться в спине. Сознание ее захлебнулось свежестью втянутого воздуха, которого в это же мгновение стало ничтожно мало от одних лишь его действий. Аннетт заныла, стараясь хоть чем-то ответить ему, толкнуться навстречу пальцам и навсегда унять свое телесное, но Джозеф не позволял ей переменить положения, отчего она, прижатая к плотной подушке внизу живота, начала тереться и тихонько, тонко, едва ли не скуля, постанывать, чувствуя, как нежную кожу раздражают тугие нити выпуклой вышивки. Сжимаясь и уходя от его прикосновений-проникновений, Аннетт терлась о подушку, но сгусток чувств не разрешался, это не приносило никакого облегчения, точно она делала что-то неправильно, и только тогда, когда мысли совсем оставили ее, ничего подобного прежде не испытывавшую, а потому изнывающую и поскуливающую теперь от мучительно-невыносимой недостаточности каждого его действия, Аннетт стала слегка несмело подаваться навстречу — взамен только неглубокие, неполные, слишком краткие дразнящие проникновения, после которых она вновь не ощущала его руки. Джозеф не хотел понимать, что она желала его сильнее, чем сохранить приличия, но не могла, стеснялась поддаться и, уперевшись коленями в постель, встать — открыться перед ним, склонив голову и выгнувшись в спине. Она, казалось, переставала мыслить и не помнила, как в момент единения судорожно выдохнула и испуганно дернулась, рванулась, а Джозеф удержал, толкнулся сильно, властно и через то утвердился в ней, не позволяя отстраниться, но давая время привыкнуть. Аннетт стала дышать и сознавать себя только после — земной, телесной, грязной за то, что это действительно умалило ее зуд и муку; ей казалось, что он забыл душу, и слезы молча текли по ее щекам, ведь она тоже хотела — пусть даже через это скотство — избавиться от этого с ума сводящего зуда, от всего того, что Джозеф заставлял испытывать. Она открыла глаза и поняла, что стоит на локтях, а пальцы ее сминают простынь… Аннетт выпустила ткань покрывала, положила ладони ровно и подчинилась, покорно опустив голову и став вслушиваться в то, как руки его, оглаживая бока, медленно поднимаются к пояснице, заставляя подаваться вперед, а затем влекут назад. Джозеф дважды повторил это, прежде чем Аннетт услышала и, прикрыв глаза, стала медленно покачиваться, послушная его рукам и успокоенная ими. Она отдалялась, а он возвращал … со все возрастающей настойчивостью привлекал к себе, а после — нетерпеливо подталкивал навстречу так, что грудь ее колыхалась и отдавалась болью, а она стонала и, опускаясь все ниже и ниже, жалась к постели, тогда как Джозеф, тяжело дыша, врезался в нее — все чаще и резче, словно она, всецело принявшая его, могла дать больше. Аннетт помнила, что так несдержанно-страстно, животно нельзя долго и что все это должно смениться разлившимся внутри теплом семени, и одна эта мысль держала ее в сознании. Однако, что все окончилось и Джозеф пришел к ней, вжавшись лбом между лопаток, Аннетт поняла, только когда от наступившей вдруг тишины к ней постепенно вернулась способность сознавать себя не точечно, а полностью, чувствовать его пальцы, слегка стискивающие ее согнутую в локте руку, и тихие, успокаивающие поцелуи. Джозеф еще не оставлял ее, но хотел примириться и искал ее — Аннетт различала у самой шеи его тяжелое и рваное, еще не успевшее восстановиться дыхание, и ей казалось, что если она сможет воспринять его, то его мужество, когда она останется одна, не покинет и ее. Она ответила — нашла его напряженную руку, продавившую перину, и сжала в своей, сказала, что тоже, тоже не хочет перестать ощущать его рядом, стремящегося, сколько возможно долго, хранить эту таинственную связь с ней и всеми силами оберегать союз слившихся воедино души и плоти. — Я люблю вас, я — ваша... — признавшись, прошептала мисс Аннетт, слишком поздно осознавшая, что в стремлении соблюсти навязанные приличия, они, созданные однажды и навсегда для взаимного чувства, предали друг друга, что именно этого предательства не вынес Джозеф и за восстановление этого единства с такою нечеловеческой яростью сражался этой и той ночью, но не с нею, а с ее моралью, ее законом, ее же он целовал, только целовал, как и обещал… Еще несколько минут назад, не знавшая, возможно ли, сможет ли Джозеф вновь возвысить ее после того, что сделал, Аннетт, шевельнувшись под ним, теснее прижалась спиной к груди, заставив снова приподняться; ей представлялось важным выразить все, что она испытала и что едва не привело к слезам и совершенной потере рассудка, но Джозеф понял ее иначе, а потому, казалось, не слушал и не сознавал значения ее торопливых, отрывистых и жалких поцелуев в щеку, подбородок, уголок рта. Аннетт тревожно открыла глаза, почувствовав, что Джозеф оставил ее и поднялся с кровати, после чего он в молчании, хромая, прошел в смежную комнату, а ей оставалось только оправить свободного кроя сорочку и, прикрыв веки, лечь на спину. Отдыхая от тяжести его тела и задумчиво прислушиваясь к утомленной мягкости, податливости своего, Аннетт неспешно дотрагивалась до каждого воспоминания, от ощущения затрудненности дыхания до того, как заметила, что после сошедшего напряжения разжала пальцы ног и не знала, достаточно ли тихо вела себя. Дьявол, верно, выражался в мелочах, и она смогла вполне узнать его только после того, как все закончилось: жестко тронувший чувствительную плоть узор декоративной подушки, вздох и овладение, а затем мягкие и осторожные, как после сна, поцелуи — из всего этого, словно из первичного хаоса, проступало зримо начертанное имя того, кто этой ночью высказался ей до конца. Аннетт открыла глаза и нашла Джозефа сидящим на краю кровати. Он держал ее поднятые панталоны, за которыми Аннетт, привстав, стыдливо и робко протянула руку, но Джозеф отвел свою и, не позволив взять, спросил: — Вы знаете, почему я сказал вам лечь на живот? — Нет, — виновато отозвалась Аннетт, нетвердо став на ноги и не поднимая глаз. — Потому что вы не хотите смотреть на меня. — Я смотрю, — после долгого молчания возразила Аннетт, опасливо приняв панталоны, свернув их и прижав под грудью; их она не могла надеть при нем, как тогда сорочку, в которой почти беззвучно билась потому только, что от стеснения и спешки движения ее сделались неловкими и ломкими. — Вы хотите оставаться непричастной к тому, что происходит между нами, — вразумляюще цедя слова, с нажимом и неизъяснимым внутренним напряжением выговорил Джозеф, но Аннетт, оставшись нечувствительной к этим интонациям, спросила точно так, как тогда, в закрытом экипаже: — Что, если в моем взгляде прочтут, что я рассматривала мужчину… вас?.. — Полагаю, в таком случае все решат, что вы слепы, как сама любовь, и потому выбрали порченый товар, — Джозеф не слишком часто иронизировал над собой, однако в этот раз Аннетт позволила себе польщенную улыбку, подумав, что в действительности никто из знакомых не видит женщины сразу после венчания, потому что она уезжает с мужем в маленькое путешествие на несколько недель: точно так же уехала ее сестра с мистером Ренфилдом, а теперь уедет и она… этим утром. — Вы не должны сами этого делать, — прежде чем отпустить ее, словно угадав одну из ее случайных мыслей, произнес Джозеф, на что Аннетт ответила недоуменным и настороженным взглядом. — Повторять рукой мои движения — это противоестественно и ведет к потере чувствительности. Вы мне обещаете? — не став продолжать, спросил Джозеф, поскольку Аннетт выглядела достаточно напуганной, чтобы слушать дальше; она страшилась что-то испортить, позора и докторов, а потому уже готова была заверить его в том, что никогда не притронется к себе. — Да, — подкрепив свои слова кивком головы, тихо, но совершенно серьезно, с сознанием своей взаимной ответственности перед ним ответила Аннетт. — Обещаю. Спасибо… — с робкой признательностью прибавила она, прежде чем, взглядом спросив разрешения, уйти: Аннетт чувствовала, что Джозеф предупреждал ее осторожно и деликатно, что это предупреждение было не только его обязанностью, но и проявлением заботы о ней и в чем-то походило на то, которое Ингрид сделала ей вместо матери, когда они были еще девочками. Она берегла его, а теперь ощущала и себя обезопашенной, и оттого, несколько раз оглянувшись на Джозефа, не смогла справиться с проступившей на лице благодарной улыбкой, Джозеф же, не переменяясь в лице, дождался, когда Аннетт затворит дверь, после чего, убедившись, что она ничего не забыла, за чем могла бы вернуться, откинулся на спину и, зажав нижнюю часть лица руками, беззвучно рассмеялся, лежа на неразложенной постели — выдумка представлялась ему гениальной. Однако по своему возвращению Аннетт застала Джозефа непринужденно и естественно стоящим посреди ее комнаты со стаканом воды в руке: незадолго до ее возвращения он встал и переложил пеньюар на стул, о спинку которого опирался, приподнимая стакан и тем самым приветствуя вошедшую. От какого-то свежего, нового, рожденного во взаимной тишине чувства Аннетт не могла высказать Джозефу, какой нежностью к нему преисполнялось ее сердце от одного теплого, ласкающего взгляда, а потому, вновь улыбнувшись и пройдя к кровати, принялась аккуратно складывать смятое верхнее покрывало, которым та оставалась застелена наполовину, с тем, чтобы после вовсе отложить или перенести его на стул. Однако Аннетт, остановленной взглядом и глухим звуком возвращенного на стол стакана, пришлось оставить покрывало сложенным на кровати, потому что Джозеф, держа интригу, деловито поинтересовался у нее: — Вы пойдете со мной? — Куда?.. — кротко и просто спросила она. — Вниз, — ответил Джозеф, и Аннетт тихо подошла к нему, приняв из его рук свой пеньюар, а после, как во сне… случилось таинство причастия. Аннетт помнила, как шла — торопливо и отдельно, держа в руке лампу и прикрывая ее ладонью, — и все корила его, пока он не увлек ее на узкую темную лестницу, став на несколько ступеней ниже и держась за перила. Она хотела вернуться, пока их не заметили, но страшилась идти одна, а Джозеф повторял, что голоден нестерпимо и что она должна поцеловать его, если хочет спуститься. Аннетт целовала, но он не пропускал, чуть не оступаясь, сходил на ступеньку-две ниже и не пропускал, пока она, отведя руку с лампой, не поцеловала сразу много и не проскользнула к следующему лестничному пролету, затем миновала еще один и оказалась в кухне, перепугавшись, что Джозеф оставил ее и что кто-то войдет и застанет ее здесь. Однако Джозеф вскоре возвратился — с вином из комнаты дворецкого, которое после, сделав выговор, вычтут из его средств. Выходило так, что это воровство и что она ему содействовала, а потому Аннетт, держа лампу, тоже выговаривала, но Джозефу, который, став на одно колено, с невыносимым упрямством, казалось, не впервые занимался запертым буфетом и ничего не хотел слушать. Наконец, открытые створки, варенье и масло, мягкий надрезанный и разломанный руками хлеб, сладкое до головокружения причастие. Аннетт помнила, как ее тошнило от голода, масла, варенья и поцелуев и как жалко твердила она, что ей нехорошо, нехорошо и страшно, а Джозеф заставлял, не отрываясь, пить терпкое вино, пока сознание ее не помутилось до того, что она не помнила, как они вернулись… только то, что на просторном широком столе осталось все, не исключая даже лампы, а Джозеф шел без трости, и она ступала осторожно, поддерживаемая его нетвердой, точно проваливающейся рукой, отчего Аннетт казалось, что она оступалась и лишалась опоры. — Аннетт… — Джозеф произнес ее имя негромко и предложил воды, Аннетт приняла стакан и поднесла к губам, но не смогла отпить, почувствовав, что на нее нашла предобморочная легкость и тошнота. Джозеф придерживал ее руки, пока она не пришла в сознание и не сделала первый маленький глоток; Аннетт поблагодарила его привычным в этом предутреннем уединении шепотом и слабо улыбнулась ему, ей становилось лучше, пища ее крепила, и, отпив еще немного, она прошептала робкое: «Вам нужно выспаться». Джозеф не ответил, и она молчала. Аннетт не хотела говорить много — голоса звучали почти неестественно в нарушаемой одними лишь шорохами тишине, а он стоял рядом, опираясь ладонями на ее туалетный столик, и ей хотелось возвратиться в тепло мягкой постели и его выпитого страстями тела, хотелось подлинного успокоения и подлинной близости. Однако, держа в руках стакан воды, Аннетт еще не решалась встать и, отдыхая, чувствовала: она успела принять мысль о том, что все события едва наступившего дня находятся вне ее власти, а потому эта кроткая забота о нем казалась ей естественной и, главное, нужной самому Джозефу, отошедшему потушить газовый рожок в углу ее комнаты. Она смотрела на него, спокойно и ровно, и в ее рассеянном взгляде смиренная покорность мешалась с трепетом страсти, рождая любовную нежность, тогда как Джозеф замкнулся, оградился от нее. Аннетт, однако же, не подозревала за этим молчанием никакой недосказанности. Она достаточно твердо — однажды и навсегда — усвоила, что так происходило всякий раз, когда Джозефу приходилось принимать важные решения не только за себя, но и за нее. В утро, предшествующее земельным гонкам, он тоже молчал на протяжении почти всего пути, а потому и в настоящую минуту Аннетт во всем полагалась на Джозефа и объясняла его состояние — эту несвойственную ему молчаливость — именно так, ведь он перенимал всю ответственность за нее, ее репутацию и честь, за все расходы и издержки пути, дальнейший поиск места… Он снова — по-своему — думал о чем-то, что ей самой все еще казалось слишком далеким и отвлеченным предметом, и под гнетом своих дум не принадлежал ей всецело, а потому Аннетт, оставив стакан на столе, подошла к нему, с утомленной нежностью увлекая к постели и ложась рядом в неразрывном сплетеньи истосковавшихся рук: она хотела вернуть, восполнить ощущение утраты — и не могла, даже теперь, когда веселье спало, ушла тошнота, а она, опустившись головой на его плечо, медленно оглядывала комнату, останавливая взгляд на различимом в неплотной темноте профиле или ровно поднимающейся и опадающей груди, которой едва касалась свой ладонью. Она пустила взгляд ниже, к согнутой в колене ноге, неприятно досаждающей ему при всякой перемене погоды, и, вспомнив, как Джозеф оступался на лестнице, мягко улыбнулась этой затухшей вспышке воспоминания, но уснуть не могла — думала, что он уйдет, и не понимала, что заставляет ее думать так. До рассвета осталось каких-то несколько часов, а после все должно было перемениться для них — эта мысль всколыхнула в ее душе многие тревоги и страхи, но в это же мгновение, точно в ответ, Аннетт, ощутила сдерживающие, спокойные поглаживания его руки и в каком-то тревожно-поспешном порыве прижалась губами к его груди. Джозеф взглянул на нее с таким невозмутимым недоумением, словно несколькими минутами ранее между ними ничего не происходило, словно впереди их не ждало ничего из ряда вон выходящего, а все что они делали — так это пили чай в пятом часу дня, и теперь, Аннетт понимала, он чего-то ждал от нее, совсем неповинной в своих маленьких тревогах. — Джозеф, вы оставите меня, когда я засну?.. — доверчиво спросила Аннетт, на что Джозеф привычно, но совершенно невыразительно, тускло усмехнулся, отчего ей подумалось, что от него снова веяло наступающей осенью. Она постаралась оправдать его отчужденность усталостью, но не смогла справиться с собой и, приподнявшись в постели, села, зябко поведя плечами. — Прошу вас, останьтесь со мной, как муж... — тихонько, но с маленькой заминкой попросила мисс Аннетт. — Мне… — она не ложилась и хотела сказать, что ей страшно, но после всего она не могла усомниться в нем или его к ней чувстве и если и страшилась чего-то, то только предстоящего дня в городе, а потому сказала другое: — Я вас совсем не чувствую… Почему мне кажется, что вы отдалились, что вы другой?.. Вас каких-то несколько дней, а я совсем одна... отвыкла… — Мне не стоило уезжать так скоро, верно? — спросил Джозеф, и взгляд его глаз подернулся тенью едва заметной улыбки: он нашел, как распутать тот моток чувств, с которыми Аннетт не умела справиться самостоятельно. — Я теперь останусь здесь, подле вас, и вы сможете заново узнать меня, если так нужно… Аннетт кротко кивнула. Она действительно о многом думала: о том, что в Оклахоме все переменится и куда-то снова исчезнет их любовь, что отец не перенесет ее отъезда и умрет, не успев простить их, а все ее страхи в конечном счете равно понятны и глупы, потому что, Аннетт видела, чувствовала, он, Джозеф, гибнет здесь, а она не способна занять всех его мыслей. Мужчина всегда более женщины укоренен в своей среде, а женщина слишком привязана к мужчине и зависима от него, но она попросила увезти ее, и они уезжали. Уезжали, вопреки тому что она расставалась только с отцом, к которому, Джозеф заверил ее, они станут приезжать, когда она окрепнет, а он оставлял здесь мать и сестру, семью, весь круг прежних знакомств и свой карточный клуб, членство в котором — Аннетт знала — Джозеф, точно до последней минуты не желая разрывать привычных связей, совсем недавно все же оплатил, несмотря на предстоящий отъезд и невозможность его посещения после случившегося скандала. — Нужно, — согласно произнесла Аннетт, в нерешительности дотрагиваясь до его руки с тем, чтобы переплести пальцы и унять свои чувства. Она на мгновение подняла на Джозефа глаза, точно только теперь вспомнив о том, что прежде следовало просить разрешения, и вдруг поняла, что не может не признаться: — Я перед вами нечестна, я вам солгала тогда… Пожалуйста, забудьте тот пустой поцелуй, что случился за столом… — прошептала Аннетт и, привлеченная обратно к груди, в смятении покорилась, возвратившись на плечо и чувствуя теперь уже успокаивающую, но равнодушную ласку: Джозеф молчал и таил от ее понимания, что так открываются нарывы и с дурной кровью выходит гной, что если этой ночью она тоже сможет досказать, то минует кризис, внутренняя лихорадка спадет и не останется никакой опасности. — Джозеф, — прошептала Аннетт, чуть приподнявшись и припав губами к его плечу, на котором так долго и неспокойно лежала, а после вскинула на него почти испуганный взгляд, почувствовав, что лицо ее задрожало, когда Джозеф снова, не глядя на нее, отстраненно повел рукой по бедру. — Я знаю, что женщина… — повысив голос до тревожно громкого шепота, начала Аннетт, запнувшись оттого, что все еще не свыклась с тем, что это слово как-то связано с нею, — должна всякий раз отдаваться мужу, если он просит от нее этого, и сознавать свой долг перед ним, но я не хочу… Я хочу… научиться непрестанно дарить вас своей неопытной лаской, смешно и торжественно, — она улыбнулась, — отвечать на каждое ваше прикосновение, а не стоять на локтях, исступленно сминая пальцами холодное покрывало. Джозеф, пожалуйста… Я согласна… принять вас, — выдохнула Аннетт, стоя локтем на его груди и глядя в глаза, пока пальцы ее торопливо, через одну расстегивали пуговицы у шеи. — Пожалуйста, прошу вас… Я не хотела… и соврала. Джозеф, я постараюсь, постараюсь привыкнуть, — исходя своим взволнованным шепотом, жалко, просительно лепетала Аннетт, и Джозеф смотрел на ее напряженно поднятую кисть, рвущую ворот сорочки, до тех пор, пока девушка не уронила ослабшую от подступивших рыданий руку и не расплакалась, как-то странно вытянувшись и перегнувшись через его плечо. Джозеф в молчании принял ее мокрую от слез щеку, целуя шею и пряди мягких волос: он понимал, что плачет она от воспоминаний о своей недавней беспомощности и не вполне удовлетворенного желания, когда пальцы его лишь скользили по влажному лону, от нашедшего вновь томления и невозможности справиться с густотой недоступных прежде ощущений и чувств, но, главное, оттого, что ей было страшно ехать, страшно лгать и в конечном счете пришлось сказать то, в чем она впервые созналась перед собой. Аннетт, почувствовав, что Джозеф приподнялся и что она уложена на спину, зажала руками лицо и рот, стараясь заглушить свои, казалось, слишком громкие рыдания, к которым не следовало прислушиваться — все то должно было уйти, чтобы теперь их переполняла нежность, его, отводящего руки от ее лица, и ее, охватившую его запястье не нервически, но мягко... в последнем доверчивом вопросе. Джозеф отвечал, отстраняя ее сомнения, и Аннетт успокаивалась скоро, поддаваясь покорно-неспешным поцелуям локтя, а затем плеча и шеи, и вскоре, прикрыв глаза, отпустила его руку, позволив Джозефу расстегнуть оставшиеся пуговицы и открыть грудь. — Чему вы улыбаетесь?.. — застенчиво спросила Аннетт, впервые следя за тем, как он вел подушечкой пальца от ключицы к груди и, сколько позволял ворот сорочки, спускался ниже. — Она очень аккуратная, — остановившись и подняв на нее взгляд, ответил Джозеф, после чего, неотрывно глядя в глаза, наклонился и взял сосок в рот, толкнулся под него языком, отпустил и подул, на что Аннетт смущенно выдохнула и, чуть закусив губу, вздрогнула от смешившей ее прохлады. Джозеф занимался ею — посасывал, тянул, отпускал, и Аннетт казалось, что это не совсем всерьез, что это и есть та самая невинная и отчего-то нисколько не обижавшая и не стеснявшая ее игра человечества, в которой она узнала, что у нее отзывчивое тело, что она — чувственная женщина и что Джозеф прав, а она рада, что он прекратил и вновь возвратился к ее ослабшим губам. Аннетт нравилось, что он не принуждал ее говорить и почти не говорил сам, а только отвечал — это позволяло ей предаваться размышлениям и чувствам, начинать учиться вести диалог без слов, принимать его ласки, не пугаться его желаний и доверять одному ему. Она не знала, что приятно ему, а что, напротив, он стерпел, но не чувствовала себя виноватой или эгоистичной и, пропуская сквозь пальцы его густые кудри, сознавала: ей это немножко льстит — то, что, несмотря на ее неопытность и маленькую провинность, Джозеф старался доставить ей удовольствие, наслаждался ею, вожделел ее и все прочие страсти вымещал на ней сам, кидал к ее ногам свою истерзанную мыслью любовь и вместе с нею, не стыдясь и не сожалея, падал сам. — Я тоже люблю вас, — Аннетт, отпущенная сошедшим жаром, задумчиво и неспешно водила ладонью по его плечам и спине, оказавшейся под самой ее рукой, когда Джозеф мерно проводил подушечкой большого пальца по нежной коже у самого основания ее груди, иногда задевая им казавшийся в темноте комнаты темно-розовым сосок, и там же целовал другую, однако на этих словах она улыбнулась в ожидании ответной улыбки. — Представьте, как счастлив будет мой отец, — произнес Джозеф, и смех его привычно задохнулся усмешке, тогда как Аннетт, смутившись, оголенными бедрами вновь опустилась на простынь: ей было неловко думать о Бернаре в ту самую минуту, когда рука его сына заходила за ее спину и расстегивала пуговицы на пояснице, а ткань свободной сорочки вслед за нею поднималась выше потому только, что Джозеф решительно не желал оставаться как муж, но не возражал против того, чтобы пока что считаться любовником. В этом качестве он не хотел принимать и терпеть ее несносной ночной сорочки, вновь поднятой до самой груди, и тем искушал Аннетт возможностью взаимной ласки: — Когда мы приедем, он непременно скажет, что с самого начала все знал, — став на локти и пальцами касаясь слегка проступающих ребер, продолжал Джозеф, и Аннетт понимала, что, не умея перестать касаться, он снова заговаривает ее, но не могла не смотреть как выламывалась на его лице изможденная, нездоровая, но исцеляющаяся улыбка-усмешка, нарушенная смехом, выбивавшимся как-то странно, точно вместе с дыханием. — Первое время я был ужасно рассержен на него из-за документов, но он не думал меня слушать и все повторял, что я сам не понимаю своего счастья, так и вышло: я поехал искать свое счастье — некую мисс Портер, чей отец живет в Итоне. Однако на самом деле я думаю, что все сложнее. Уже тогда я понимал, что злился из-за формальности, во-первых, потому что сам намеревался перечислять подоходный процент на ваш счет или на счет вашего отца, во-вторых, потому что перед отъездом вы от всего отказались и не стали бы мне мешать, но эта юридическая формальность заставляла меня много думать о вас, о случившемся между нами разговоре в поле шестнадцатого сентября и вашем чувстве, ведь несправедливость в действительности произошла не на бумаге, а значит, и исправлять мне следовало не ее. Правда в том, мисс Аннетт, что я никогда не сомневался в одном: вы мне назначены, но, как оказалось, прежде мне следовало разбиться в щепы и пройти долгий путь искупления, чтобы заслужить свое счастье и быть его достойным. Почему именно вы, я не знаю, но, поверьте мне, истинно счастлив каждым вздохом подле вас… единственно верящей в меня, измученной постановкой женщины, в чьих руках я так часто находил отдохновение и покой. — Я хочу снять, — заворожено прошептала Аннетт, медленно приподнявшись и сев напротив него, после чего, смущенная, точно в ответ на это откровение, сняла сорочку и с какой-то извиняющейся улыбкой, в которой все же читалась маленькая надежда на одобрение этого смелого шага, вновь легла рядом, в тепло его тела. Джозеф, все это время стоявший на локте и внимательно смотревший на нее, опустился подле и, спрятав лицо между плавным изгибом талии и согретой ею же простынью, невнятно от внутреннего сознания того, что Аннетт не имеет никаких причин этому верить, произнес: «Все, что на вас, вызывает во мне нежность». Произнес просто потому что не мог не сказать, не мог справиться со своим впечатлением от того, что ее фигура, стан, все в ней трогало и внушало не страсть, но робость и трепет. Плененный ею, чем-то в ней, Джозеф дотрагивался до нее с неизъяснимым почтением и не гладил, а только, едва касаясь под грудью, разводил пальцы, однако именно в этой мучительно медленной ласке к Аннетт возвращалось еще живое воспоминание о том, как несколько месяцев назад в ее комнате густо пахло цветами, как нужна была она ему тогда и много раз после и какую власть над сосуществующими в нем стихиями имела нежность ее прикосновений. — Джозеф, а если не мальчик?.. — накрыв его голову ладонью, тревожно спросила Аннетт, не сумев произнести «девочка». — Скажите, что вы не оттолкнете и не оставите нас… Вы ведь непременно примете их и не откажете им в любви и своем внимании? — Аннетт волновалась заранее, и потому спрашивала таким трепещущим шепотом, что старалась позаботиться о них, устроить их жизнь теперь, когда сама она оказалась слишком неосторожной, а Джозеф, возможно, впервые представлялся ей расположенным и готовым к этому разговору. — Я была бы успокоена одним вашим словом… Я научила бы их с самых первых дней питать к вам любовь и привязанность. Они чувствовали бы, как сильно я люблю вас… — Вы спрашиваете потому, что думаете, что скоро?.. — спросил Джозеф, и Аннетт, испугавшись его сосредоточенности, даже серьезности, виновато кивнула, несмотря на то что пыталась сказать о том, что может оказаться не вовремя, и, видя, что Джозеф отвечает не вполне так, как следовало, старалась выспросить у него, но он ответил, что не может быть не вовремя, и она поверила, а теперь что-то в его лице заставляло ее сомневаться и страшиться его отказа теперь, когда она уступала и вверяла всю себя. Джозеф же находился в том роде замешательства, которое свойственно мужчине, впервые спрошенному своей любовницей о чем-то серьезном, тогда как Аннетт казалось, что от его ответа зависит если не все, то многое, и что если в его взгляде она не прочтет должного расположения, то навсегда переменится к своему телу, испугается и никогда не сможет полюбить обещанного ему ребенка. Она знала и знала, пожалуй, слишком хорошо, что награждена и любима Джозефом, в котором никогда не констатировала глубокого чувства семейственности, не за еще не рожденное дитя, но за обретенное понимание, за смирение и покорность, за свою любовь и веру в него — того, кто составлял ее нынешнее и все дальнейшее счастье, а потому, как никогда, ждала ответа. — Мне нравится ваше тело, мне будет нравиться ваше тело, когда оно изменится, — утвердительно и прежде всего для самого себя произнес Джозеф, на что Аннетт, вопросительно глядя в глаза, подняла живот и, увидев его растерянное до изумления лицо, застенчиво и несколько несмело — от оставившего ее напряжения — улыбнулась, едва не рассмеявшись правильности своей догадки. Она предчувствовала, что после этой маленькой шутки снова начнутся слепые поцелуи, сначала в маленькую точеную грудь, затем, когда она чуть-чуть повернется и колени ее вновь опустятся на кровать, — в плечо и шею, окончившись после долгого и неровного выдоха, любовным слиянием губ. — Я подарю вам сына, — ласково и мечтательно, а оттого несколько отрешенно и все же едва дыша произнесла Аннетт, позволив себе удовлетворенную полуулыбку и повернувшись на спину. — Вы станете им очень горды. Я скажу вам, когда почувствую. Джозеф устраивался и оставался подле нее, казалось, чувствуя, с какой первозданной любовью она, нежащаяся под по-осеннему теплым взглядом, смотрела на него, как Ева, настоящая Ева, согрешившая и счастливая в своем грехе. В тихие минуты кроткой ласки Аннетт представлялось, что если бы этим утром Бетти слово в слово повторила сказанное, то она со всем бы согласилась, потому что ей казалось, что они, так исступленно нуждающиеся в друг друге, могли прожить в этом доме много более счастливую жизнь, если бы по вечерам украдкой оставались вдвоем, точно так же, как сейчас, и оканчивали день в одной постели, как законные супруги, не таясь. — Вы не утягивали корсет, я предполагал. Я часто думал, утягиваете ли вы корсет… хоть немного, — Джозеф признавался с такой очаровательной, подкупающей простотой, словно это действительно было всем, что его занимало, и так скоро ответил ей, прильнувшей к нему долгим поцелуем, что Аннетт показалось: она напрасно позвала его по имени и по вине именно этой отзывчивости, терзая и слегка покусывая, не хотела отпускать. Джозеф, не дослушав, припадал к груди, точно она питала его, — и целовал пальцы, потому что Аннетт ловила, перехватывала его ладони, стараясь укрыть их на своей груди и, смирив его нетерпеливую ласку, досказать, тихим и в то же время несколько взволнованным настоянием заставить проявить к ней внимание иного рода, пусть даже в последний раз, ведь она понимала, что слишком долго вынуждала Джозефа притворяться, будто он не знает разгадки, а все ее подсказки для него недостаточны: — А я прежде думала, что моя любовь… возвышенная и пустая, теперь вижу — тяжелая, густая... Я чувствую, что мое сердце переполняется любовью к вам, и мне кажется, что, когда сердце женщины уже не может быть одно, когда любовь изливается из него, где-то рядом с ним появляется второе — совсем маленькое — и прячется там долго, и бьется почти неслышно... — Обнимите меня… как во время вальса, — видя ее замешательство, произнес Джозеф, но, почувствовав ее нетвердую руку на своем плече, продолжал с какой-то, казалось, против воли выступившей на лице улыбкой: — Правила выдумывают искушенные, поэтому нельзя трижды танцевать вальс с одной женщиной и не повенчаться с нею. Джозеф говорил, а она соглашалась, со всем соглашалась и, сводя угловатые колени, старалась немного, совсем незаметно переменить положение навстречу его прикосновениям, пока, прерывисто выдохнув, не почувствовала, как ее напряженная в колене нога бессильно опустилась под ним, а другая, еще согнутая, приподняла бедро — пусть ищет и расстегивает пуговицы на спине, Аннетт помнила, что их нет. Рука ее соскользнула на шею и затылок, Аннетт, стесняясь смотреть, догадалась: Джозеф помогал ей снять и, помещаясь меж распавшихся колен, раздевался сам, почти донага… донага — толкнулось в темноту ее сознания, и, держась за плечо, она покорно приняла его, направляемого ее скованной лаской, в свое несопротивляющееся, как воск, податливое тело. Аннетт не хотела казаться смелее, чем была, стеснялась своих прикосновений, сбивающихся от каждого его неровного вздоха, отчего они представлялись ей ни на что не годными, даже смешными, и все же ее рука дернулась вниз — к пояснице и напряженной спине, а полуприкрытые глаза говорили, просили, отвечая на что-то: «Устал, потерпи еще немного… Нужно, потерпи, нужно». Аннетт казалось, что прежде Джозеф находил очищение в вакхическом, экстатическом наслаждении и что пылкость его неуемна, ведь ее не смогли умалить даже ее стыдливо-невинные слезы, тогда как к сладкой, тягучей истоме, которая обволакивала ее тело и в которой она таяла, Джозеф привыкал вместе с ней и, силясь не сорваться, длил для нее эту связь. Дотронувшись до его груди тыльной стороной ладони и запрокинув голову, Аннетт прикрыла глаза, она представляла, что вся дыхание, и думала, что этим — всем этим — обязана его дню в городе, даже тем, что Джозеф, уронив голову, ткнулся переносицей в ее шею и так, тяжело дыша, долго стоял над нею. Она сознавала себя исполненной светом и легкостью воскресшего чувства, безмятежной и утомленной, точно растворенной в тепле постели, и оттого мысли ее путались, терялись, как в подступающей дремоте, а потому она помнила только, как, оставленная им, шевельнулась и как, наклонившись через нее и притянув к ним тяжелое от верхнего покрывала одеяло, Джозеф сказал: — Утром, сделаете все утром. — Аннетт хотелось целовать его, благодарить за то, что он, возможно, оставил ей, но только кивнула и, чувствуя в ногах ком сорочки, послушно легла под ним, совсем рядом, потому что тело его казалось ей теплым, почти горячим… пока она, придвинувшись ближе, не согрелась под одеялом. Она для всех желала одного — счастья, такого же слепого, молочного и топкого, какое только теперь вполне ощущала сама: и для давно позабывшей о ней милой Молли, любимой своим Реджи, и для мисс Бетти, с невинным невнимание слушавшей изысканные комплименты на изящном французском мистера Гила, который, в отличие от Джозефа, считал, что красивое совсем не обязательно сознательно. Обожаемая им, она, должно быть, скучающе глядела на обнаженных натурщиц, увековеченных послушной кистью художников разных стран и веков, а вся разница между ними состояла лишь в том, что Бетти оставалась в изменчивом времени, а она на единое мгновение жизни оказалась вне… миф вне времени. — Я впервые сплю неодетой, — тихо призналась Аннетт, принимая его голову на свою грудь, и действительно почти спала, истомленная, но спокойная оттого, что застывшее для нее время снова вступало в свои права. Джозеф знал: она опускалась в обволакивающее тепло недолгого, однако же глубокого сна, в котором нет ни мыслей, ни тревожных видений, такой сон всего сильнее подобен смерти, и все же доверчивость ее последних слов являлась не чем иным, как просьбой остаться, укрыть, уберечь оттого, чтобы кто-то вошел и застал ее такой незащищенной, — Джозеф вспомнил, что невидная за пологом дверь не затворена и что это неосторожность… с его стороны. Он думал, что ее следует запереть, но не мог подняться, откладывал, потому что минувший день был несносный день и впереди им предстоял такой же, потому что никому не потребуется войти сюда так рано, а двенадцатая ночь значит что угодно, — и наконец с твердым намерением встать, а после как следует выспаться на квартире провалился в сон. Джозеф, вздрогнув, поднялся с постели в тот ранний час, когда очертания интерьера начинают медленно выступать из предрассветных сумерек, и стал одеваться, констатируя в своем сознании ту особенную ясность, которая воцаряется в голове человека, на какие-то полчаса невольно сомкнувшего веки, но так и не оставленного одной-единственной мыслью: все поставлено на кон и проиграно, если она проснется прежней. Он оглянулся, нашел Аннетт по-прежнему спящей и смягчился к ней, потому что, несмотря на эти слезы и глупую выдумку с пологом и репетицией, они примирились, и если Аннетт не нашла слов, то смогла дать понять, а значит, ей только нужно время и силы пережить этот день. Менее всего Джозеф желал ее раскаяния и нового припадка, на этот раз перед лицом общества, и потому мешкал, но наконец решился: взял трость, легкий саквояж и вышел, спустившись в холл, когда вещи уже переносили и крепили на крыше экипажа. Он проспал, и дурно, что камердинер не нашел его ни в одной из принадлежащих ему комнат, однако их отъезд и их связь давно перестали считаться тайной, а потому Джозеф держался с тем наглым и самоуверенным достоинством, которое служит надежным щитом испорченным молодым людям, потому как эпатирует окружающих и не позволяет им высказать открытого упрека. Саквояж Джозеф поставил на сидение — в случае, если Аннетт проснется и не застанет его в постели, отсутствие саквояжа скажет ей о том, что он здесь, занят последними распоряжениями, однако, когда Джозеф возвратился, Аннетт еще спала, спрятав лицо в тени полога. Он не хотел ее волнений, экипаж мог подождать, а личная горничная, сколько Джозеф мог судить, не должна была появиться здесь раньше восьми, что при вероятном желании Аннетт отказаться от получасовой личной молитвы в его присутствии оставляло им несколько времени, пусть даже теперь не половина шестого, а почти семь: подвальные помещения и черные лестницы жизнь затапливает прежде парадных. Джозеф хотел видеть, знать, как она просыпается, хотел, точно наивную, тонкостанную юную нимфу, поймать и возвратить в постель, не допустив до царства людей, но не мог терпеливо дожидаться ее пробуждения и, осторожно убирая рассыпавшиеся волосы, касался шеи и подбородка, на что Аннетт почти по-детски передернула плечами, выражая свое несогласие с этими ласками. Настроение этой игры было ему знакомо: ее, разомлевшую, заслуживающую поцелуя и насмешливых прикосновений, следовало выманить из этого сна, в который Джозеф сам уже не верил — Аннетт, нежась под теплым взглядом, прятала открытую грудь, когда он старался отвести ее локоть. Джозеф, наклонившись к плечу, оставил ее и некоторое время в задумчивости простоял у наполовину завешенного шторами окна, затем убрал отвязанный Аннетт полог и, повернув стул к кровати, сел за туалетный столик спиной к зеркалу, встретившись взглядом с Аннетт и поприветствовав ее кивком головы. — Вы уже проснулись… — сонно и все же несколько смущенно прошептала Аннетт, медленно приподнявшись на локте и потянувшись за сорочкой. — Вы хорошо спали? Я не слышала, как вы встали, — сев в постели и чуть отвернувшись, чтобы надеть сорочку, продолжала Аннетт, усвоившая его манеру говорить для того, чтобы занять или отвлечь от волнующего предмета, но Джозеф хотел смотреть, и она, оправляя сорочку под одеялом, ничего не могла с этим поделать. Она не выглядела совершенно отдохнувшей или посвежевшей, но глаза ее не были полны слезами или воспалены, они точно никогда не знали тревог, и оттого взгляд ее прояснился, снова сделался живым, как когда-то… не так давно, когда девушки только вступают в тот возраст, в котором им настоятельно рекомендуют задуматься о своем будущем, на которое они никак не способны повлиять. — Я не смогу помочь только с волосами, я этого не умею, но прежде хорошо затягивал шнуровку, — услужливо предложил Джозеф, отчего Аннетт, направившаяся в другую комнату, оглянулась и все же улыбнулась, взглянув на его заново перевязанную руку: хорошо утянуть не получится, но этого и не нужно, а ей давно не было так покойно. Возвратившись, она мягко и неспешно подошла к Джозефу, что сидел, одной рукой опираясь о поверхность стола, и слегка наклоненным держал пустой стакан, по которому от нечего делать постукивал то средним, то указательным пальцем. Ласкаясь, Аннетт оглаживала его запястье, надеясь помочь с запонками, после чего, несколько разочарованная оттого, что в этом отсутствовала всякая необходимость, принялась за ворот рубашки и шейный платок, словно вошедшая в права супруга. Джозеф, стараясь заставить перестать, отставил стакан и перехватил ее стан повыше талии, но Аннетт, почти не придав этому значения, только улыбнулась, почувствовав, что тепло его рук приятно проступило сквозь тонкую ткань сорочки, и снова окинула его придирчивым взглядом. — Что это? — привлеченная уголком письма, неровно опущенного в карман жилета, поинтересовалась девушка, указав на обнаруженную улику. Она не думала, что ему могла писать ее Ингрид, которая, не умея понять своего счастья, должно быть, томилась ревнивым сном и ждала ответного письма, ждала навсегда прикованного к ней, Нетте, и все же не могла не спросить. — Вся вечерняя корреспонденция, я думал прочесть, пока вы будете одеваться. — Вы выходили? — потянув за торчащий кончик плотной бумаги, спросила Аннетт, примирительно привлеченная на колени. — Я вынес ваш саквояж, напомнил о том, что нужно оставить место для вашего чемодана у задней стенки экипажа, зашел в кабинет, затем в свою спальню, там и нашел это письмо, — перенимая из ее рук в несколько раз сложенную записку и разворачивая ее, рассказывал Джозеф. — Свое отсутствие в постели я объяснил бессонницей, потому как все мои вещи уже были перенесены в холл. Я и в самом деле почти не ложился. — От мистера Гила? — взглянув на извлеченный из конверта лист бумаги, предположила мисс Аннетт, опустив голову на плечо Джозефа и по привычке сцепив свои пальцы с его. — Уильям пишет, что ему пришлось отказаться от доставленной вчера картины, копию которой он заказал, кажется, еще до моего отъезда в Штаты, ввиду того, что мисс Бетти «изволила ревновать и делать сцены, закрывшись в своей комнате, из которой не выходила весь вечер...» — процитировал Джозеф, усмехнувшись: — Уильям преувеличивает, здесь должно стоять «несколько минут». — Она очень капризна… и очень любима, — помолчав, произнесла Аннетт, проникая пальцами под ткань жилета в прорези между пуговицами, — если мистер Гил принял решение все же отказаться от пополнения своей коллекции этой картиной, — продолжила Аннетт, и на губах ее снова появилась полусмущенная, ласковая улыбка, ведь она помнила, на каких неравных условиях Джозеф стрелялся, как по одной ее просьбе оказался способен сорваться с места и поехать в город, отказавшись от всего, что уже было сделано для организации церемонии, а мисс Бетти с некоторых пор считалась ее подругой. Аннетт даже решилась когда-нибудь потом, когда станет удобно, спросить у Джозефа разрешение дать ей адрес с тем, чтобы Бетти могла иногда писать ей в Оклахому. — Мистер Гил в своем письме также сообщает, что Бетти сделалась такой вздорной после того, как получила ваше приглашение, — резюмировал Джозеф, ища глазами строчку, на которую хотел сослаться, а потому стараясь не замечать ее почти навязчивой шалости, этих медленных, но легких поцелуев, которые назывались «маленькими» и призваны были смягчить нарочно неподвластное им лицо. Для выражения своих чувств Аннетт не обнаруживала подходящих слов, однако смысл ее нежных высказываний делали понятным ее поступки — ей хотелось еще любви, как в письме, которое они читали, тогда как ему вовсе не хотелось испытывать случай и ехать к ее отцу. Однако Аннетт настаивала на том, что ему следовало везти ее на континент, предварительно получив на то согласие ее отца, мистера Портера, который вполне категорично и определенно обозначил свою позицию относительного него еще на прошлом вечере у Ренфилдов, и оттого, надеясь эпатировать Аннетт неподдельной серьезностью своего тона, Джозеф взялся за свое утреннее измышление: — Мисс Портер, я думаю, что должен донести до вас: вам лучше остаться с отцом до тех пор, пока я как следует не устрою свои дела, всего полгода или год — ввиду настоящей неопределенности положения мистер Портер не решится искать вам подходящую партию, а вам не придется испытывать никакого стеснения. Все ваши слова, ваши сомнения... говорили о вашей неготовности к, повторюсь, напрасной жертве, потому как, уверенная во взаимности своего чувства, вы можете провести этот год покойно, возле отца… и за чтением моих писем в спокойном уединении дождаться моего возвращения. Я приеду за вами и обещаюсь писать. — Вы забудете писать, — опустив дрожащие руки на колени, Аннетт потускнела, потому как эта упрямая и, она чувствовала, ему самому кажущаяся ложной убежденность повлекла за собой ее первые тревоги. — Вы снова сделаетесь чужой — я отвыкну от вас, опомнитесь, неужели вы говорите это теперь? Вы не можете… Мы… Вы не можете знать, так представьте на одно мгновение, что станут говорить, если вы оставите меня — неужели вам не жаль? Если отец не примет меня, что вы станете делать, что напишете в своих письмах? Вы напишете, что к тому не причастны, что мы не венчались?.. — научившись верно его чувствовать, с вызовом и совершенным сознанием полноты своих прав, по крайней мере, на то, чтобы после всего оставаться уверенной в своей будущности, Аннетт подняла на Джозефа свои взрослые, вдумчивые глаза и нашла, что до тех пор, пока ничего не решено окончательно, она могла говорить с ним рассудительно и почти спокойно. — Может выйти так, что мистер Браун окажется прав и вы довольно скоро разочаруетесь во мне, перестанете уважать во мне мужа: вся трагедия вашей сестры состоит в том, что она или лишилась, или никогда не имела трепета перед своим супругом, — Джозеф продолжал, глядя в глаза, но в прежней манере, словно воздерживаясь от повышения тона и стараясь взвесить каждое свое слово, и Аннетт слушала его с осторожным вниманием, но после выдохнула, догадалась, что ему, вероятно, просто не понравилось то, как легко она приняла на веру философию мисс Бетти, чье счастье, разумеется, было бы трудно оспорить или же осудить. Однако Бетти нравилась мысль, что женщины созданы для слабостей и соблазнов и многие из них оттого только и счастливы, что примирились с этим, а она в настоящую минуту, как никогда, ощущала, что ее счастье заключалось совсем не в этом, не в чувственном забытьи, что оно другое, сознательное, исключительно нравственное, и потому не позволяющее ей слишком часто рассыпаться в звонком смехе. — Вы меня испытываете… — пораженная, прошептала Аннетт, что, вопреки ожиданиям, не испугалась и не кинулась в слезы от смысла его страшных слов, а только понимающе улыбнулась и мягко обхватила ладонями его лицо, заставив Джозефа посмотреть в свои глаза. Он играл, но не холодное намерение найти предлог к тому, чтобы оставить ее, претворив свое единолично принятое решение в жизнь, но свой страх не оправдать ее надеж и ожиданий — так по-разному преломлялась в их сознании эта ночь, успокоившая ее и точно окончательно сломившая его. Аннетт, давно усвоившая, что перед нею находился человек, способный совершить невозможное, когда находился в плену своих умственных построений, но совершенно беспомощный в те минуты, когда оказывался выброшен своим сознанием в мир действительно существующей реальности, верила — их связь привязывала и его, а подлинный смысл всех этих страшных слов в другом: — Глупый, — еще вполне не успокоившись, Аннетт с упреком поцеловала его, а после, поправив волосы, поспешно отпустила, ища ответного взгляда. — Когда вы перестанете слушаться своей головы? Я уверяю, клянусь, что готова ехать и не страшусь никаких трудностей или лишений, что я никогда не знала ни одного человека, который вернее и скорее вас справился бы с этими трудностями. Я вполне понимаю, что на вас окажется мое содержание и содержание вашего дяди, прочие расходы… Хотите я скажу, что вовсе не нужно никакой прислуги, по крайней мере, на первое время — я знаю, вы не позволите, чтобы я сама, как тогда, помните, когда вы были больны и в жару, но я вполне понимаю, что значит начинать с начала, от этого вы не покажетесь мне… несостоятельным. Я могла бы ухаживать за вами, штопать вам и накрывать на стол и, поверьте, от одного этого сделалась бы вполне счастлива. Я так и хотела сказать вашему отцу. Я никогда, слышите, никогда не попрекну вас, потому что верю в вас одного, а еще я верю, что именно там, в Оклахоме, наш Эдем, что только там покой и счастье, — в запальчивости шепча свой тревожный монолог, Аннетт выдохлась, но вдруг со всей откровенностью и значительностью тона произнесла, ни к чему, в сущности, не привязав своих последних слов: — В горе и в радости — в этом весь смысл, — все еще не смея надеяться на то, что ее уговоры смягчили его убежденность, окончила Аннетт, ведь в действительности она понимала: все дело состояло не в его порядочности, не в возможных последствиях и даже не в ответе ее отца, а в тех жизненных обстоятельствах, с которыми им предстоит столкнуться. — Вы — маленькая прелестная в своей доверчивости женщина. Вы ничего и никого не знаете хорошо, но поразительно тонко чувствуете, и я сделаю все возможное, чтобы мистер Портер простил и принял нас, потому как сознаю важность этого примирения в преддверии нашего отъезда. — Я вам солгала еще в одном. Быть может, вы хотите знать, в чем именно? — осчастливленная одной только переменой тона, произнесла Аннетт, поднявшись с колен, ведь они наконец-то уезжали… домой, в то место, которое она полагала их Эдемом. Джозеф, не до конца понимая, к чему на этот раз возвратилась ее трепетная мысль, все же вознамерился за нею поспеть и поддержал девушку в ее стремлении открыть ему всю правду располагающим кивком головы. — Я никогда не уступила бы вас миссис Ренфилд, Джозеф, и я навсегда разлюблю театр, если вы допустите трагическую развязку этой пьесы, потому что это будет неправдой. Вам нужно знать, что я их очень не люблю и не для того согласилась досмотреть до конца. И если вы демон, то отыграйте меня у этого света и увезите как можно дальше, — Аннетт говорила с воодушевлением и полушутливой серьезностью, принявшись ходить по комнате и что-то искать; ее развлекал и несколько оживлял его взгляд, под которым, сидя на кровати, она даже чулки надевала с каким-то невыразимым изяществом, и все же Джозеф чувствовал: стоит ему рассмеяться, сказать, что все это выдумка, а до Штатов не меньше двух недель нескончаемого притворства — она не перенесет. Однако Аннетт не вспоминала ни о документах, ни о том, что по-настоящему замужней женщине нужно сопровождение горничной, она знала, что у нее есть шляпка с вуалью, а их отъезд расписан по часам, — и Джозеф молчал: если он не даст понять, что заметил в ком-то перемену и насторожен ею, то и Аннетт, полагаясь на его опыт, не придаст значения неосторожным словам или взглядам и продолжит держаться непринужденно. Беспорядок в кухне или постели — все это по-прежнему оставалось тем, на чем не должно было останавливаться ее сознание, а потому Джозеф, намереваясь для других играть самонадеянную дерзость, а для нее — уравновешенное спокойствие, отвечал Аннетт в ее манере: — Я всегда предполагал, что вы полюбили во мне не благочестивого супруга, — поднявшись со своего места и взявшись за тесьму корсета, когда Аннетт повернулась к нему спиной, начал Джозеф, потому что она должна была поверить в то, что все по-настоящему, а после — сыграть отсутствие игры, воплощенную непосредственность. — Я не допущу трагической развязки: мои кости заговорены вашими молитвами, а значит, лягут так, как вам станет угодно. Несите ваше платье, — с этими словами Джозеф отпустил ее, и она, совершенно проснувшаяся, принялась энергически ходить по комнате, надела свою кофточку и нижние юбки, попросила отойти от зеркала и остановилась перед ним с тем, чтобы убрать волосы, а после снова короткие, поспешные поцелуи, ведь им следовало поторопиться, затем тяжелая верхняя юбка и его помощь с лифом, пока наконец Аннетт не приоткрыла картонку со своей шляпкой и не опомнилась: — Мне идет?.. — придирчиво и даже почти враждебно, но неотрывно глядя на свое отражение, спросила Аннетт, опуская вуаль. — Нисколько, — невесело усмехнувшись, ответил Джозеф, который, как и прежде, ненадолго задержался рядом и подошел к ней, успев приобнять прежде, чем Аннетт опустила руки. — Вы и сами понимаете, что в ней нет никакой насущной необходимости — эта шляпка только привлечет ненужное внимание. — Другие сочтут ее подходящей, — освободившись от него и подняв поставленный на стол дорожный несессер, уже в дверях и тоже с укором сказала Аннетт. Но Джозеф понимал, что эти слова относились не столько к нему лично, сколько к неким посторонним, которые для нее воплотились в этой шляпке и которые, как полагала Аннетт, непременно станут их порицать, и потому взял трость, а затем ее чемодан, который выставил в коридор, прежде чем затворить дверь и нагнать Аннетт у лестницы. Она не хотела говорить с ним и спускалась молча, тогда как Джозеф, шел следом, надеялся, что это покаянное шествие окончится у подножки экипажа, а там — за время пути — он сможет уговорить Аннетт отказаться если не от шляпки, то от закрывающей лицо вуали. — Буфет запирали от вас?.. — держась за свой несессер и начиная волноваться, спросила Аннетт, когда Джозеф, отпустив камердинера за оставшимся у дверей комнаты чемоданом, помог ей устроиться на сиденье и собирался захлопнуть дверь экипажа. — Когда-то давно. Сейчас, разумеется, его запирают не от меня, — стараясь ободрить ее, ответил Джозеф. — Однако, вы правы, мисс Аннетт, юноши убеждены, что запретный плод сладок, а юные мисс научены тому, что они — тот благостный плод, но все это, конечно же, сюжет для человеческой комедии. Милое притворство тех и других, — добившись от нее нетвердой и, казалось, слишком осторожной улыбки, Джозеф утвердительно кивнул и, закрыв дверь, отошел на несколько шагов, взглянув на крышу экипажа, а после отступил еще на шаг и поднял глаза на комнату матери — миссис Джейн, дождавшись его взгляда, в ту же минуту в немом презрении отошла от окна. Джозеф понимал, она оставила его ровно с теми же мыслями, какие оказались в его распоряжении еще вчера, и от этого ему хотелось рассмеяться и, задохнувшись, выкрикнуть, что оставленный на столе ключ, выдвинутый стул, разоренная комната, опущенный занавес, несвежие простыни, все, все это — великолепное надругательство, очаровательное падение, достойнейший исход.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.