ID работы: 1796626

Пигмалион и Галатея

Гет
R
Завершён
100
автор
Размер:
603 страницы, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
100 Нравится 335 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 23

Настройки текста
Примечания:

Дальше не будет дороги другой; Если ты в пекло, я — за тобой.

— Вы не счастливы?.. — с привычной и давно понятной ей проницательностью спросил Джозеф, опустившись на скамью, на что Аннетт, выпрямившись под его взглядом, ответила: «Нет», — спокойно и ровно подтвердив, что то направление, которое его мысли приняли еще в церкви, верно от самого своего основания. — Я не счастлива, Джозеф, и… вы знаете, при действительных обстоятельствах не могу быть счастлива, поэтому мы уезжаем, — предавшись его рукам, задумчиво и безупрёчно произнесла Аннетт, удовлетворенно улыбнувшаяся оттого только, что, закрыв глаза, наконец вспорола — от висков до затылка — его укрощенные вихры. Джозеф все видел, понимал: взгляд его проникал ее принужденную веселость, веселость женщины, казалось, давно опустошенной и излишне утомленной тем, что весь этот долгий день она все чувствовала не так. Оттого и позвала сюда… одним взглядом. Джозеф понимал, он сам ощущал то же, и потому должен был позволить ей сказать о том, как невозможно она устала, как неизъяснимо долог показался ей этот день и как сладко она покойна теперь, когда они повенчаны и нераздельны, хотя и неслиянны. Аннетт впервые за долгое время сознавала, что может отпустить его, что его присутствие при ней — и в самом деле не доказательство, что, если бы ему прямо сейчас вздумалось ехать, грудь ее поднималась бы так же мерно, как и теперь, когда он кроток под ее руками. — Ваша мать… внизу, в гостиной, говорит с моим отцом; когда она входила, я оглянулась и увидела то же, что в ваш первый приезд сюда — она не на своем месте… и я — тоже. Слышите? Я совершенно чужда всему, что есть в этом доме, я здесь только гостья, как Ингрид, когда она навещала нас с отцом… Все это время мне казалось… а теперь прежнего совсем не осталось — так странно и не похоже на то, что мне представлялось. Я должна чувствовать по-другому… — шепотом, словно растерявшись или даже вовсе испугавшись, признавалась она и искала взгляда, когда он забирал ее руки и в молчании приникал к ним. Джозеф не отвечал, нарочно не замечал ее тревог, и ей пришлось ударить больнее — ножом под ребро, как обыкновенно делал он сам: — Вы знаете, что мне не было хорошо в том доме, в котором вы меня оставили?.. Ни минуты не было хорошо, — едва справившись с искривившимся лицом, тихо, но выразительно повторила Аннетт, добившись наконец взгляда и веского — однозначного — ответа: — Знаю. Я знаю, что женщина, пережившая то, что пережили вы, не может быть счастлива, а потому, притворяясь счастливой, выглядит скорее помешанной, блаженной или даже просто повредившейся в уме. Передо мной не нужно… казаться наружно счастливой, вам следует отдохнуть и дождаться, когда ваше счастье будет устроено, — послушно оставив свою ласку и согласившись на этот непростой разговор только для того, чтобы не тревожить ее сильнее, Джозеф с терпеливой сознательностью говорил с нею о ее совершенно расстроившихся чувствах. — Почему… даже когда вы приезжали… Совсем ненадолго, вы?.. — Я не сходился с вами именно потому, что сознавал, как невыносимо вам в доме Браунов. Однако же я видел, что вы привыкли, приспособились... Один короткий разговор, и вам пришлось бы начинать сначала — понимаете вы это? — Понимаю и не упрекаю вас. Но мне не было хорошо, — вновь, но уже несколько виновато возразила Аннетт на что-то, чего Джозеф не называл вслух, но что он подразумевал… на этот единственно остававшийся им выход. — Прогулки в тишине, которые рекомендовал мне доктор Хейл, нисколько меня не успокаивали: я шла торопливо… тревожилась, иногда даже оглядывалась — и думала, как глупо… Я куталась в шаль, потом переставала ее чувствовать и всякий раз непременно оглядывалась, но за мной, конечно же, никто не шел… — не в силах продолжать говорить, Аннетт замолчала, неровно, на одну сторону, улыбнувшись то ли оттого, что все это действительно выходило глупо, то ли оттого, что Джозеф, согревавший кисти ее рук в своих ладонях, тоже сознавал: за нею неотступно следовало ее страшное, всепоглощающее, бесприютное одиночество, тогда как в гостиную она не могла вернуться — в гостиной были они, сестры Браун, и… соловей. — Вы знаете, мне только прошлым вечером открылось, что такое их соловей, — вслед своим мыслям проговорила Аннетт, несмело возвратившись к Джозефу взглядом. — Я предполагал, что рано или поздно вы узнаете, но до последнего не думал, что капризы мисс Эмбер Браун будут стоить мне так дорого. Она отказалась присутствовать и подговорила сестер, когда платья уже были пошиты, — Джозеф неверяще усмехнулся чужой дерзости, и Аннетт нечаянно ответила ему тем же, но тут же посерьезнела и поспешила объяснить: — Это оттого, что я отказалась признавать, что я — соловей, точнее, иначе… Она явилась с разоблачением, а я не стала запираться и отрицать, но также и испытывать вину за то, о чем она догадалась прежде своей матери и чем была горда. Она старалась отомкнуть дверь, которой никто не запирал, и растерялась, когда поняла это… Понимаете, что это такое для такой умной и уверенной в себе девушки, какой показала себя мисс Эмбер Браун?.. — Первой выигранной партией вы довольны больше, чем устроенным наконец венчанием… и для того только позвали меня сюда, чтобы мне стало известно, как вы переменились. — Вам хотелось… забрать меня… из того дома?.. — не умея перестать пользоваться заслуженной любовью и тем неподдельным восхищением, которое читала в нем, спрашивала Аннетт. — Каждую минуту. — Что вы думаете теперь, когда я досказала вам, чем окончилась ваша постановка? — Я думаю о том, как возвращу вас Штатам. Мне нестерпимо хочется вернуться и узнать, чем нас вознаградят, мисс Портер. — Аннетт не вздрогнула, когда Джозеф вновь обратился к ней так, потому что чувствовала: он не отчитывал и не выругивал ее этим ненавистным и порядком износившимся «мисс Портер», но впервые говорил с нею как с личностью, а не частью себя самого, в которой по-прежнему оставалось нестерпимо много неотжившего, отцовского. Когда же и этого не осталось — Аннетт сама сознавала, что этого почти вовсе не осталось, — «мисс Портер» не могло означать того, что значило прежде. — Ведь не могут же не вознаградить, верно? Я представлю Америке вас, и она падет перед тем, что я открыл в вас… — завороженный, Джозеф вглядывался в нее и льстил, очень льстил и тем смущал, и от смущения толчком выбившаяся усмешка едва не превратилась в смех, и Аннетт, польщенная, тоже почти смеялась. — Отец меня не выгонял… — вдруг счастливо поделилась она. — Вы ждали в церкви, вы не видели, а я до того была погружена в свои мысли и… никак не ждала, и, выходя из экипажа, подала руку мистеру Брауну, и не сразу почувствовала, что рука дрожит — только когда подняла глаза и увидела… Как он узнал, Джозеф?.. Вы не думали, что отцу станет известно, вы испугались, когда увидели, кто ведет меня к алтарю, — она постаралась улыбнуться, но, растроганная этим еще долго живым воспоминанием, отняла и прижала руку к переносице. — Накануне… «Заблудший сын» и «Заблудшая дочь» Блейка, вы помните? Но он только поддерживал под локоть и с трогательной, взволнованной нежностью повторял: «Дочь моя, дочь моя… Позвольте мне, дочь моя, позвольте мне…» — пока я не опомнилась и не узнала… Он говорил, что все хорошо, что я красавица… и мне не стоит, мне нельзя, что ему все известно и что он не сердится на вас. Он хотел меня успокоить, он ничего не знал и боялся задерживать церемонию. Он был так счастлив, Джозеф, несмотря на то что мы уезжаем… — с крошащейся от подступивших рыданий улыбкой договаривала Аннетт, наконец уступившая им, но тут же поддержанная внимательными, предупредительными руками мужа, терпеливо повторявшего для нее, что все разрешилось, что все хорошо… — Вернемся к нему… — сделав движение, тихо попросила Аннетт, но оказалась удержана негромким, но властным и вразумляющим: «Не теперь». — Аннетт, еще в церкви я… думал, как могло случиться так, что вас под руку подводит ко мне ваш отец?.. Вы шли нетвердо, но смотрели прямо, а в отдалении у колонны молчаливой свидетельницей этого таинства стояла моя мать, из-под опущенной вуали недвижно следящая за тем, чтобы все совершилось правильно, — Джозеф, не дождавшись позволения, взялся с неподдельной выразительностью рассказывать свою страшную сказку, которые, как известно, ничуть не меньше прочих нравятся впечатлительным мисс, пленяют их воображение, завораживают и тем одним отвлекают их от настоящих переживаний. — В 1864 году, приговоренная к счастью, она вошла в церковь с таким же спокойствием, с каким отец подвел ее к мистеру Уоррену МакКуновалу, ждавшему ее со своим шафером, мистером Далтоном. Мой отец был то новое, которое ни в чем не уступает старому, и потому неоспоримо; его голос имел вес в Парламенте постольку, поскольку за ним чувствовали нарождающуюся силу; его честностью не решались пользоваться потому, что в нее никто не верил: сдержанный и немногословный, он не казался наивным или неосведомленным. Но она ждала не этого, все тридцать лет она ждала не этого… — вгрызаясь в свою правду и медленно качая головой, выговаривал Джозеф. — Она признавалась мне, что хотела моего неповиновения. Она желала видеть, как трефовая дама ее судьбы и ее лет выйдет за офицера Ост-Индской компании осенью 1894 года и уедет с ним далеко-далеко, а потому, должно быть, много и подробно писала вашему отцу. Она же и сообщила ему дату, подсмотренную тогда… на взятой со стола лицензии, — Джозеф вскинул бровь, и оттого выражение его лица приобрело какой-то неопределенно иронический оттенок: он, по-видимому, не вполне понимал, как ему следует относиться к так просто оставленным кем-то ответам. — Моя мать вышла из церкви женщиной, рожденной для своей роли, роли матери, жены, хозяйки дома; ее не приходилось представлять, ее не называли «молодой женой», она, казалось, никогда не была «мисс». Как видите, я сыграл для нее… теперь она покойна за то, что моя жизнь не будет растрачена попусту, и я клянусь вам, вы тоже узнаете потомственный грех утоленного тщеславия. Вам будет знакома гордость женщины, пред чьим мужем пала последняя цитадель. — Я ни минуты не сомневалась в том, что вы мне ответите; я только не могла знать, как вы ответите. Я знаю, я видела по вашему лицу, что вы хотели отказаться и все же не отказались, — касаясь его скул и подбородка, Аннетт всматривалась в его глаза и говорила задумчиво-проникновенно, точно и не с ним вовсе, а только размышляя вслух в своем всегдашнем одиночестве. — Вы тоже хотели ответить мне отказом, — ничего не отрицая, начал Джозеф, и Аннетт согласно закивала, — потому что нельзя ведь на единое — последнее — мгновение не усомниться, верно? — Она все еще кивала, чуть-чуть усмехаясь в слезы. — Вы думали, что теперь, подле принявшего вас отца, вы сможете отказать мне в прощении, лишить меня самой возможности искупления. Вам хотелось хотя бы однажды почувствовать свою власть... и вы оставались вправе отнять у меня то последнее, что могло… — Джозеф замолчал, он искал подходящее слово или выражение для того, о чем все, кроме газетных хроник, предпочитали молчать, — когда-нибудь примирить меня с моим поступком, но вы не отняли. — А вы... вы думали, что это смешно — становиться новым Рочестером и прятать в Штатах свою помешавшуюся жену, что это неприятно — видеть ее такой. Вы до сих пор убеждены, что эта роль не для вас, а тогда, во время церемонии, вы думали, что мне недостает тяжести дома, тяжести чрева, что никакая игра не стоит того каждодневного зрелища, на которое вы готовились обречь себя, что еще не поздно малодушно отступиться и спастись. Но вы этого не сделали, вы первый... Я подумала тогда, у алтаря, что это и есть настоящее чувство, что любовь есть нежелание пользоваться слабостью другого... и поспешила ответить вам «да». Вы так сказали, вы все-все поставили на кон, и я для вас тоже... решилась, снова, Джозеф, и вы наклонились ко мне и поцеловали, как тем утром... Я боялась, что вы не сдержитесь и всем… отцу, — торопливо исправилась Аннетт, памятуя о том, что почти все присутствующие, исключая, она надеялась, доктора Хейла, знали или догадывались о их связи, — станет известно, но вы не смогли скрыть только своей признательности и оттого… трепетно и почти торжественно, как когда-то я… Спасибо, — тихо и доверительно прибавила Аннетт, опустившись подле и найдя его руку, как тогда, в экипаже, когда они сели напротив родителей и всю дорогу провели в молчании: она знала, отложенный разговор с отцом еще должен был состояться, а потому и позвала теперь первой для того только, чтобы сказать, сколько всего она перечувствовала за все это время. — Сейчас вы тоже не счастливы: нельзя быть счастливым, поступившись тем, от чего отказались вы, но мы непременно будем. Будем — я знаю, верю... — шепотом окончила Аннетт, помолчав несколько времени и аккуратно поднявшись, но, окликнутая, оглянулась: — Фотографирование… — загнанно, виновно выдохнул Джозеф. — Я не знаю, вправе ли… мог ли я?.. — Аннетт не нашлась, что ответить; она не могла ответить сразу, потому что понимала, почему и, главное, о чем он спрашивает. Она помнила свой страх за толчком подступившие рыдания и улыбку, сделанную для других; ее сочли расчувствовавшейся, ее слезы трогали умилением стоявших за фотографом зрителей, ее старались успокоить для фотографической карточки, а Аннетт сознавала только то, смотрела перед собой и, занятая другим разговором, не понимала их слов. Она стояла по левую руку, и Джозеф тоже говорил с нею, неслышно и мягко покинув испуганное и нервически сильное сплетение пальцев, а после, вернувшись и тихо огладив лишенную опоры и точно заставшую кисть ее руки, позволил зажать кровоточащее сердце своей распоротой ладонью — почти под самой грудью. Она не дышала из опасения, что не сможет сдержаться, но наконец, доверчиво подчинившись, медленно и несмело выдохнула, начав дышать спокойнее и ровнее; лицо ее постепенно смягчилось, и даже само положение их рук вскоре можно было назвать красивым. Джозеф не наклонялся к ней и тем вынуждал, выпрямившись в спине, держаться ровнее, тверже, чтобы спустя многие годы дать прочесть изящество застывших линий их связанных судеб. Аннетт оглядывалась на его для других измысленную позу, видела и помнила отведенную в сторону руку и трость, под углом врезающуюся в пол, что вопреки сердечной, слабой стороне внушало сознание силы и уверенности ее владельца, перед которыми вновь отступал тот страшный вечер, на мгновение открывшийся ей и вновь отторгнутый сознанием и ее израненным чувством. — Ничего, — с трудом выговорила Аннетт; отпущенная тягостной вспышкой своих воспоминаний, она сознавала, что Джозеф только хотел сделать так, как ей мечталось тогда, перед зеркалом, и не желал коснуться того, что случилось после. Она не знала, не помнила, что именно отвлекло ее перед фотографическим аппаратом: слишком много тяжелых, нераздельных воспоминаний, которые приходили, на мгновенье овладевали им или ею, а после вновь отступали в толщу минувшего дня. — Идемте вниз, — ласково попросила она, когда все лишнее оставило их наедине с настоящим, чем-то настолько невесомым, чего Джозеф не мог понять, но что толкало его к каркасу корсета, заставляло жадно, голодно удерживать ее подле, завороженно касаясь того, что, казалось, не был живо, в чем — им давно сделалось это известно — отсутствовала жизнь и в чем, однако же, заключалось все живое. Он прикасался, глухо торопил с ответом, едва ли сознавая, что со всем этим в ее руки лег поводок похоти, которым Аннетт, закрыв глаза, не глядя хлестнула: — У любви должен быть дом, — убежденно и твердо произнесла она, одним этим отказом уняв все его попытки, прежде чем они возвратятся к родителям, добиться от нее того, что на их языке — на языке молодого капитала — называлось гарантиями или залогом. Вас никогда не считали доступной, вы не понимаете. — Это означает, что в город вы со мной не поедете? — вскинувшись, зло и неверяще спросил Джозеф, человек, которого Аннетт знала, пожалуй, слишком хорошо, а потому могла пребывать в убеждении, что он не отступится, не уйдет. Однако она вполне усвоила подсказанную ей мысль: в любви позволено все, кроме прямого отказа, и потому говорила с ним осторожнее, мягче: — Перед отъездом я должна побыть с отцом. Ему и мне так будет спокойнее. Он взял то, что ему не принадлежало, выкрал, пошел против всего, что вам свято, и должен видеть в этом ценность. Во мне никогда не видели ценности. — Так вы отказываетесь? — Джозеф так мало верил тому, что говорилось в последнюю минуту, что Аннетт хотелось уязвить его сильнее, хотелось напомнить о том, что ему даже лучше, чем ей, известно, что их подлинное венчание уже состоялось, ведь это его слова — не ее, но она сдержалась и только сколько возможно спокойно повторила главное: — У любви должен быть дом. Возвратите мне дом, Джозеф, — проникновенным, просительным шепотом говорила Аннетт — так извечно говорят те, кому и в самом деле важно быть услышанным. — Все должно иметь смысл. Неужели вы сами не чувствуете, что нам нельзя… ни здесь, ни в комнатах вашей квартирной хозяйки? Я не отказываю вам, я только прошу вас… единожды… уступить мне, чтобы я могла быть покойна и уверена в том, что вы не станете настаивать и принуждать. Я много думала, и мне кажется, что дома я буду чувствовать себя лучше и стану отзывчива… — примирительно, ласково и все же уязвимо заверяла Аннетт, помнившая, что еще некоторое время, возможно, достаточно долго он не станет ждать многого, но любовь — единственное, в чем могут быть равны мужчина и женщина, а потому ею не следует брезговать и невежливо всегда только принимать ее, ничего не давая взамен. — Кто вам это сказал? — с видимой досадой на то, что этой партии не выиграть, не лишившись последнего, что осталось между ними, а именно еще достижимого согласия, спрашивал Джозеф и в доказательство ждал чего-то, что могло говорить о ее расположении, поцелуя или ласки, но доказательством оставался только взгляд, дипломатически прямой и честный. — Вам известно, чьи правила я повторяю для вас и чем объясняются все сделанные для Уильяма исключения, — все в ней говорило о том, что она не перенесет, если он вздумает низвести ее до положения содержанки, от опасности сделаться которой она едва-едва ускользнула; теперь же, когда часть поля оказалась завоевана, Аннетт направлял страх вновь отступить и отдать центр, который она, казалось, впервые контролировала осознанно. — Бетти сказала, что Уильяму тоже иногда приходят фантазии, но у их любви есть дом. Я решила, что примирюсь даже с изменой: женщина, давшая вам согласие после всего, что ей известно, не может питать иллюзий. Но, прошу, услышьте меня: если вы допустите это в доме, если вы лишите мое чувство к вам последнего пристанища — я не смогу ни простить, ни перенести, клянусь вам, я не знаю, что сделаю… — Аннетт излишне поспешно переходила от одних настроений к другим, и последние слова ее свидетельствовали о том, что она не только не нападает, но, напротив, сама нуждается в защите: — Подойдите ко мне, вот так... — Аннетт подчинилась, согласившись на осторожную перемену рук, в которых, казалось, ютилась их теплая осень, и нашла, что это даже хорошо, правильно, что Джозеф не дал ей договорить своих страшных слов. — Для чего вы говорите мне все это? Ведь вам известно, что я не приму вашей жертвы, в которой, поверьте, нет никакой нужды. Должно быть, это оттого, что вы не решились сказать своей подруге о том, что я способен на глубокую преданность, что я в некотором роде фанатик, жрец, который молится на одно ваше тело — вы испугались, что она рассмеется вам в лицо. Вам еще недостает уверенности, но наш разговор приобретает интересные оттенки… я заинтригован и не знаю, чего ждать от вас в дальнейшем, — Джозеф отвечал ей с таким вниманием и участием, что между ее бровями появилась маленькая складка: Аннетт начинала задумываться, сомневаться, чувствовала, что он говорит шутя, но не находила иронии, а только витавшие у этого окна воспоминания о иссякшем для них лете и минувшем годе, до невозможности, пугающе цикличном и жестоком к ним. — Вы не знаете, как невыносимо много я думала… — наконец выговорила Аннетт, не умея возразить на его правоту, ведь поистине редкая женщина оказывалась возведена в культ; она всегда первой оставляла споры, и этот разговор не сделался исключением: в лице Джозефа Аннетт давно, со дня дуэли, читала приметы чего-то подвижнического, чего никак нельзя было отринуть, потому как именно оно толкнуло его на грех и под занавес выплюнуло со сцены. — Знаю и обещаю быть почтителен к вам, пока вы сами не будете расположены, — Джозеф предпочитал отвечать так, словно действительно знал и понимал, где оставил ее, и Аннетт, успокоенная тем, что он, руководимый советом матери, помнил о том, что не нужно сцен и открытых измен, и потому уступал, точнее, на время отступался от ее приличий, в последний раз попросила: «Мы должны идти…»

***

По лестнице она спускалась с твердым сознанием того, что им придется договорить, что Джозеф не оставит ее и не уедет, не выспросив всего о произошедшем между нею и мисс Бетти разговоре, таком повседневном и вместе с тем в самой сущности своей ужасающем. После таких разговоров всегда хочется надеть траур по чужой жизни и никогда, никогда не испытывать своего постыдного и, казалось, ничем не заслуженного счастья — Аннетт принуждала себя думать об этом и смотреть перед собой, на ждавшего их в холле отца и стоявшую поодаль миссис Джейн, только бы не оглядываться на то, как нескладно по слишком тесной лестнице со слишком высокими ступенями шел за нею Джозеф. Она отчетливо различала опору на перила и, пожалуй, слишком звучные штрихи тростью о стену, но держалась — все это означало только то, что в ней должно быть вдвое больше достоинства; всегда, если их дом действительно мал и в нем такая же лестница. — Никогда не знаешь, какой из брошенных камней окажется последним. Я прошу вас опустить руку, потому что никто другой этого не сделает, — Джозеф, еще держась у основания лестницы, ощерился первым, на что миссис Джейн ответила выразительным взглядом, призывающим прекратить эти выходки: на них еще никто не нападал. Однако мистер Портер слишком хорошо понимал, почему он защищался, и не думал поднимать руки, а потому держал ответ отечески терпимо: — Вы очистили свое имя перед Богом, выстрелив в воздух — это мне прекрасно известно: такого рода риск чего-то, да стоит. Ваша мать — эта благородная женщина, что стоит теперь подле меня, — ведет игру изящнее и тоньше вас, и то, что, как мне стало известно, вы склонны называть партией, счастливо окончилось для вас единственно ее осторожностью и вниманием к вашей судьбе. Первое письмо я получил в утро дуэли, письмо с известием о том, что вы тяжело ранены, а моя дочь при вас, утомлена и ослаблена своими переживаниями. Я не жестокосерд, верно, а потому, сознавая, что моя дочь, в отличие от вас, находится вне опасности, не мог стать причиной тревог вашей матери. Я прислал вещи, несколько дневных и вечерних перемен, до тех пор, пока ваше состояние не определится. Мне надлежало ждать, мне предстояло простить вам избытую в мучениях вину, — завладев вниманием всех присутствующих, Марк Портер замолчал с тем, чтобы продолжить свой монолог с прежней обстоятельностью и ничего не упустить: — Следующее письмо миссис Джейн написала мне спустя несколько дней. В нем говорилось о том, что она смеет надеяться на лучший исход, а Аннетт лучше еще несколько времени оставаться гостьей, потому что ваш кузен, Чарльз, и ваша сестра все время занимают ее и отвлекают от тягостных мыслей. Я и сам вполне сознавал, что, увезенная насильно, Аннетт все равно оставалась бы подле вас, только мои утешения или строки, написанные рукой вашей матери, не дали бы ей того успокоения, какое, по-видимому, она могла найти в словах доктора Хейла и лицах домашних. В том же письме ваша мать спросила меня о том, хочу ли я шекспировской трагедии в завершении этой во всех отношениях безобразной истории? Так ли, что нашим семьям никак нельзя примириться? Из письма Генри я уже знал, что это не так, дважды не так, что мне, пожалуй, и в самом деле не следовало вмешиваться, по крайней мере пока. Доверив вас рукам этой умной и рассудительной женщины, я подолгу бывал у Грид: старался примирить ее с ее положением и Генри; как муж, он, разумеется, оставался в своем праве, но ты знаешь Грид… — точно ища поддержки, Марк Портер коротко взглянул на свою дочь, с какой-то невыразимой внутренней сосредоточенностью вслушивавшуюся в каждое его слово и оттого казавшуюся сознательной, повзрослевшей, равно готовой принять или оспорить любое его решение. — Позже мне стало известно о семейной Библии, о ветви, что прервалась, и о человеке, лишенном наследства, — мистер Портер с отцовской робостью позволил себе допустить в свою заранее подготовленную речь поэтизмы, чтобы смягчить дочь, но Аннетт так мало надеялась на его снисхождение к своему мужу, что он оказался вынужден возвратиться к прежнему своему предмету и вновь перевести взгляд на Джозефа: — Миссис Джейн уверяла меня, что вскоре все разрешится и что венчание состоится тем вернее, что вы развенчаны. Я спросил вашу мать: для чего держать в тайне? почему мне нельзя открыть дочери, что я не виню ни вас, ни ее и готов принять… Она ответила в тот же день… коротким — в несколько строк — замечанием: в ваших глазах это уменьшит ее жертву, и если я дорожу своей дочерью, то должен сделать так, чтобы вы поняли цену тому чувству, которое прежде не имело для вас никакой цены. Я сам… видел, как вы говорили с Аннетт в этом доме, здесь же, на лестнице. У меня действительно были основания страшиться за нее. После случился побег — побега мы не могли ждать, но ваша мать переписала для меня письмо мистера Сэма Брауна и сопроводила рекомендациями его семью, от нее же я узнал, что все последние дни вы проводили в городе один и я мог не волноваться за репутацию своей дочери, — Джозеф видел, как мать, совершенно точно знавшая об их отъезде к Браунам, едва заметно кивнула на эти слова, вполне готовая довольствоваться тем, что в остальном мистер Портер говорил по тексту. — Вы не из тех, кто способен любить беспричинно, а потому вам следовало лишиться многого, прежде чем обрести. Пожалуйста, не поймите этих моих слов превратно: вашей фигуры никто не разменивал, против вас никто в сущности не играл — я лишь хотел объяснить, для чего я только наблюдал. Я нахожу, что вы держались достойно… под гнетом неснятых обвинений. Я... я благословляю, да, благословляю вас перед лицом Господа, — со значением проговорил мистер Марк Портер. Аннетт не верилось, что ее отец ни слова не сказал о ее грехе, о ее вине перед ним, и оттого ей хотелось стоя на коленях принять это отнюдь не свысока данное им прощение. Однако одного осторожного взгляда на Джозефа, чьи гордость и извечно уязвленное достоинство крепли от каждой новой мысли, высказанной ее отцом, оказалось достаточно для того, чтобы она поняла: играть раскаявшегося сына он не намерен. Когда же мистер Портер протянул ему руку, Аннетт невольно вздрогнула — Джозеф предчувствовал что-то, смотрел на мать и точно не замечал поданной руки. — Друг вашего дяди оказал вам поистине неоценимую услугу, — Марку пришлось сказать нечто неопределенно церемонное, чтобы завладеть его вниманием, и Аннетт отошла на шаг, чтобы в следующую минуту увидеть, как Джозеф, переложив трость в левую руку, с сознанием оказанной ему чести отвечает старику-отцу тем же и тот не по годам крепко жмет ему руку. — Вы оказались лучше, чем я думал о вас поначалу, — отпуская его ладонь, с неподдельным уважением проговорил мистер Марк Портер, прежде чем, ненадолго оставив их посреди холла, поспешно возвратиться из гостиной с давно знакомым Аннетт футляром: как и все добропорядочные, но обнищавшие люди, ее отец оставался трогательно щепетилен в такого рода вопросах. — Прошу вас, возьмите… — Я не могу… — …ваш подарок для моей дочери, — продолжал старик Портер, с взволнованной поспешностью открывая перед ним футляр с дорогим колье. — Повторяю вам, я недостоин, я не могу принять — слышите вы меня?.. — Я не передал: не думал, что оно может понадобиться девушке в доме… — перекатывая на пальцах тяжелые звенья колье и путаясь ими в тонкой паутине кружева, как в скользких кишках вспоротой совести, Марк точно не замечал лица, искаженного неверием отрицания. — Я прошу вашего прощения, мистер Марк Портер, — чеканно и резко, чтобы только старик перестал расправлять — распинать — на своей ладони выкидыш его Фортуны, выкрикнул Джозеф в каком-то странном — последнем — озлоблении, и все вдруг действительно остановилось. «Разве же вы можете отказаться от всех своих прав?» — спрашивал в немом недоумении воззрившийся на него старик Портер, а он не мог, никак не мог взять. Тяжело и шумно выдохнув, Джозеф закрыл глаза, но там все было то же: пустая грудь с холодным, мертвым колье и шея со вскинутым подбородком, удушенная в сладострастно вывернутых пальцами звеньях — этого он хотел, этого он с омерзительной настойчивостью требовал той ночью. — Я много… много виноват перед вами, мистер Портер, и я прошу вашего прощения, — не открывая глаз, выговорил Джозеф, как одержимый, что, стараясь спастись от наваждения, одними губами повторяет давно затверженную молитву. Он простоял так, впиваясь пальцами в трость, несколько времени, а после, овладев собой, с виноватой и все же принужденной покорностью перенял колье, неровным, надрывным шагом пересек холл и, подойдя к Аннетт, в замешательстве остановился против нее. Он смотрел так странно, словно все еще продолжал видеть что-то перед собой, и она, не говоря ни слова, осторожно приняла его трость и медленно отвернулась, слегка опустив голову, чтобы Джозеф мог застегнуть колье; когда же оно отяжелило ее шею, Аннетт оглянулась и, выпрямившись в спине, несмело повернулась… завершенной дамой треф. Сегодня она вышла за пикового валета — о том говорил силуэт ее закрытого венчального платья: высокий ворот, линии которого плавно опускались к плечам, от них пышными волнами падали к локтям и там, перехваченные чуть выше линии сгиба, шли по руке до запястий; лиф, лишенный всякой отделки, мягко принял тонкое кружево ее колье, только пальцы от волнения чуть сильнее сжали черное дерево трости с увитым змеей черепом. В церкви он этого не видел, не мог видеть — и теперь оказался поражен тем, что ему открылось в скульптурном изяществе линий и выцветшем взгляде ее понимающих, взрослых глаз, в которых читалось позволение и вечно покойное ожидание. Джозеф наклонился к ее распавшимся губам с тем же внутренним смятением, что и во время церемонии — под взглядом матери, стоявшей в углу церкви, прежде чем, встретившись с ним долгим и прощальным взглядом, она неслышно вышла, оставшись никем не замеченной. Аннетт ответила, нисколько не стесненная присутствием матери и отца, и ей казалось, что под этим долгим поцелуем медленно плавится сургуч сегодняшних соглашений — первых соглашений их новой жизни. — Все разрешилось, Джозеф... — отстранившись, едва слышно — только для него — произнесла Аннетт, после чего бережно возвратила трость и сама, до того испуганно державшаяся Джозефа, аккуратно подошла к отцу, не зная, как к нему подступиться: — Не волнуйтесь, папа, пожалуйста… Мы станем, станем приезжать, только пообещайте не слишком о нас беспокоиться, — торопливо шептала Аннетт, принявшись целовать старые и увлажнившиеся слезами щеки отца, твердя одни и те же простые и наивные, но так нужные ему слова, нечаянно ранившие другую душу — Аннетт успела заметить только плавный изгиб шеи и излом руки скрывшейся за дверью женщины, за которой тут же последовал Джозеф, с энергической решимостью сошедший вслед за нею по ступеням порога. Аннетт застала их на ведущей к дому дорожке, Джозефа и его мать, чьи руки он с лаской сына отводил от ее лица — миссис Джейн, только теперь по-настоящему поверившая в то, что он действительно уезжает и с этой минуты принадлежит не ей, а другой, другой женщине, старалась отвернуться и что-то говорила ему дрожащим, срывающимся на хрип голосом. Аннетт могла их слышать, могла видеть, как миссис Джейн — эта таинственная и непостижимая женщина — с закрытыми глазами билась в руках сына, который с силой удерживал ее и негромко уговаривал вернуться в дом и задержаться еще ненадолго. Джейн отговаривалась, рвалась, сопротивлялась, пока вдруг не встретилась взглядом с застывшей на пороге Аннетт и не заговорила тише: — Позволь… оставь, я так виновата… — произнесла она, привлекая его голову к своему плечу и тихо извиняясь за то, что не могла не прийти. — Пообещай, пообещай мне, матери, какой бы она ни была, пообещай приезжать... Он смягчится, слышишь? Смягчится к тебе, я стану его просить о том каждый вечер, я стану умолять... Я не должна была позволить ему... Всем очень жаль... Несколько лет — и все пройдет, забудется, он смягчится... Ты не отторгнут, эта рука никогда не исторгла бы тебя из моего сердца, никогда, слышишь?.. Я не оказала бы дурного влияния… Прошу, не только фотографии… — Я обещаю… как отец… — последнее тяжело упало в душу не слушавшей его женщины, которая в своем отчаянии все же сознавала: прощение возможно, она никогда, право, никогда не умоляла, а потому прощение возможно, но он не вернется, не для того так грязно уехал, чтобы возвратиться, и само возвращение в чужой дом для него постыдно. Лицо ее дрожало — Джейн никогда прежде столь отчетливо не сознавала, что род прервался, что она не вправе настоять на этом унизительном возвращении, что ей уготованы… что ей следует приготовить себя к редким и тайным встречам, к недолгой памяти детей, в дела которых ей не позволят войти; детей, которые, единожды оказавшись на ее руках, на следующий год взглянут на нее как на чужую, незнакомую… и дом так мало похожей на нее девочки и во всех отношениях положительного юноши уже не есть ее дом, а потому она тоже, тоже должна сойти со сцены. Аннетт, неслышно ступившая на гравийную дорожку, почти опасливо подходила к миссис Джейн и ее исполненному достоинства, такому живому и сильному страданию, что, казалось, одно неосторожное слово — и оно ранит ее протянутые к матери руки. Аннетт думалось, что миссис Джейн никак нельзя счесть посторонней ни для нее, ни для ее отца — такая едва ощутимая связь установилась между ними в ходе этой переписки, а потому, возможно, ей окажется позволено сказать этой женщине то, что она имела на сердце и что могло хоть сколько-нибудь облегчить ее мучения: — Мне кажется… я думаю, что понимаю ваше чувство, — нетвердо начала Аннетт, отвыкшая давать советы и по-прежнему плохо умевшая говорить с кем-то, кроме Джозефа, которого она не касалась до тех пор, пока Джейн медленно не оставила сына и не взглянула на нее с каким-то затаенным неверием. — Я понимаю ваше чувство… — шепотом повторила Аннетт, ища опоры в человеке, который, она знала, внимательно следит за каждым ее словом. — Вы отдали, не пожалели для меня последнее, что связывало вас с вашим домом, и теперь вам кажется, что и вы заслуживаете лучшей участи, что вы тоже могли бы просто уехать, освободиться и вернуться к тому человеку, которого, я знаю, вы до сих пор любите. Вы его целовали теперь, при мне, вам… хватало сил довольствоваться одним напоминанием о нем, и потому вас сводит с ума мысль о том, что вы должны остаться, но я видела, что там ничего нет, — нечаянно, как откровение, но с неожиданной убежденностью вырвалось у нее, и Аннетт, почти испуганно взглянув на Джозефа, поспешила… до первых возражений все объяснить. — Если мне и доведется играть, то только те же роли, что я видела в исполнении своей сестры и вас. В Штатах у состоятельных людей достаточно средств для того, чтобы купить билет в первый ряд и посмотреть поближе на ту жизнь, которая здесь, в Англии, была для них недостижима, поэтому Джозеф прав… Меня действительно ждет успех — мне в каком-то смысле присуще то, что им недоступно по рождению, и я знаю, перед кем мне предстоит играть — перед новой аристократией, которая станет снимать копии с нас и наших вечеров, с нашего домашнего уклада и тиражировать их; не умея впитать, они выучатся и станут подражать. Меня ничто не ждет, кроме разве что смены декораций. Мне известно, что газетчики, которые писали о Штатах, лгали, но вашими усилиями я возвращаюсь туда не одна и нисколько не сомневаюсь в том, что ваш сын покажет себя как честный игрок, любящий муж и преуспевающий делец, — усмехнувшись в слезы, Аннетт, тронувшая миссис Джейн этими иронически верно сделанными акцентами и заключенная в ее прощально грациозные объятия, договаривала уже много тише и сокровеннее: — Вы всегда представлялись мне женщиной, которая играет свою партию до конца. Благодаря вам я до сих пор не сошла с доски. — Пусть приготовят экипаж, — с прежней изысканной сдержанностью распорядилась миссис Джейн, после того как, прижавшись губами к ее виску, отступила. — Я провожу, — неопределенно, словно спрашивая у матери позволения, предложил Джозеф, на что Джейн, ничего не ответив, только кивнула. Когда же Аннетт возвратилась с дворецким, мистером Филипсоном, не имевшим на их счет каких-нибудь особенных распоряжений, Джейн одними губами произнесла: — Простись с нею, я подожду в экипаже… — с этими словами она направилась к каретному сараю в сопровождении дворецкого своего старого друга, позволив им проститься в свое отсутствие. — Уильям нехорошо меня поцеловал, — подойдя к руке, после непродолжительного молчания призналась Аннетт, давно усвоившая его привычку говорить о Уильяме и мисс Бетти Гил как о чем-то отвлеченном, но несомненно приятном. — Вас это смутило?.. — иронически осведомился Джозеф, согласно принимая перемену негласно оставленной всеми темы. — Да, но вы знаете, что теперь его карта крыта… — Я уверен, он не нарочно. Он только хотел привить вам представление о разнообразии, — не изменив деланной серьезности своих интонаций, Джозеф удовлетворенно улыбнулся на одну сторону, заметив, что его очаровательно миниатюрная жена смущена сознанием своей игрушечной измены и вместе с тем польщена этим несомненным доказательством своего успеха. — Ваши щенки, щенки, которых мы тогда выбрали, вы видели их? Вам известно, что они при доме? — трепетно спрашивала Аннетт, несмело отказываясь от нашедшей на нее неловкости, потому что Джозеф разговаривал с ней и улыбался ей, а она могла обнимать его плечо и знать, что для них все окончилось счастливо. — Нет, признаюсь, я о них не знал. — Они были в коляске, когда Уильям привез Бетти к Браунам. Я сама видела из окна… — Уильям! Уильям, поторопись, ты нас задерживаешь! — остановившись и оглянувшись на Уильяма, капризно произнесла Бетти. Уильям действительно задерживался у экипажа: ему пришлось долго гладить щенка, пока тот не ляжет на сидении, и все же, стоило ему подняться, щенок спрыгнул со своего места и принялся тонко скулить у закрывшейся перед ним двери. Уильям со всей обстоятельностью внушал извозчику, что возместит любую неприятность, только бы тот проследил за этой маленькой драгоценностью в его отсутствие. Извозчик оказался сговорчив, и в ту самую минуту, когда Бетти потребовала его к себе, Уильям уже мог ответить на ее призыв: — Как ты мог его оставить? Бесчувственный! Он плачет! Он не может без мисс! Аннетт тонко улыбнулась, вспомнив, как это говорилось — со сложной смесью возмущения и огорчения — и кем, мисс Бетти, державшей под грудью щенка английского сеттера, повязанного красивой розовой ленточкой, которая, на взгляд самой хозяйки и ее горничной, очень шла мисс, потому что у той была мягкая белая, местами дымчатая шерстка с темными пятнышками на мордочке. — Я не могу поверить, Уильям, что ты оказался на это способен, ты нас всех очень расстраиваешь… Вот видишь, мисс хочется к мистеру!.. — выговаривая Уильяму, что тот должен возвратиться к экипажу и исправить свою провинность, Бетти то поправляла нежно-розовый бант — ведь они с мисс приехали на торжество, — то подсаживала щенка, который никак не мог устроиться на сгибе ее локтя. Уильям старался вразумить ее, говорил, что это не декоративная порода и им не следовало привозить щенков, но Бетти его не слушала: — А я тысячу, тысячу раз говорила тебе, Уильям, внимательно перечесть письмо, где ясно сказано, что щенков выбирала мисс Аннетт, а значит — для меня, а не для охоты, псарей или твоих жестоких спекуляций в городе. Возвратись и принеси мистера, — повелела мисс Бетти тем скандальным тоном, который не обещал Уильяму никакой положительной перемены. — Расстроил нас — не расстраивай невесту… — много тише прибавила тогда она, но этого Аннетт уже не могла слышать, как и видеть, как от этих последних слов губы ее стали мягче, полнее от подступившей к глазам влаги. Мисс Бетти не была невестой, они не были даже формально помолвлены, а потому она вновь занялась своей маленькой мисс, и выходило так, что у него, Уильяма, не оставалось никакой возможности не подчиниться. Он пошел к экипажу и открыл дверь коляски, по низу которой ходил нос мистера, который уже не плакал, только нетерпеливо поскуливал — чувствовал, что сейчас, совсем скоро, его заберут. — Я знаю, что тебе это безразлично, но я недоволен твоим поведением, — проговорил Уильям, принимая на руки такого же дымчатого щенка, что и на руках мисс Бетти, только повязанного голубой ленточкой, поскольку самостоятельно спрыгнуть на узкую подножку экипажа мистер не решался, а дорожку уже сама Бетти сочла бы слишком грязной для только что выкупанных по случаю важной даты щенков. — Поцелуй мистера, — смягчившимся тоном, свидетельствующем о намерении подарить прощение, попросила мисс Бетти. — Он чувствовал себя покинутым, ты перед ним виноват, — продолжила мисс Бетти, покровительственно следя за тем, как Уильям, удобнее перехватив щенка, целует его горячий лоб. — И мисс, только ручку, — не сдержав смущенной улыбки, проговорила Бетти, когда Уильям наклонился к изящной и тонкой, чуть продолговатой лапке — щенки и в самом деле оказались породистыми; у них, в отличие от хозяйки, была хорошая родословная. — И меня, — от ревности поспешно, даже нетерпеливо добавила мисс Бетти, потому что ей показалось, что он забыл, потому что она не могла видеть, когда Уильям целует других, даже если эти другие — щенки, которым она никак не могла выбрать подходящих имен и все потому, что Уильям отказывался ей в этом содействовать и не хотел называть их в честь своих родителей, потому что щенки — не дети. — Скажи, что ты тоже их любишь, — чуть не плача, попросила мисс Бетти, окончив поцелуй; она не могла признаться, что ждала других слов, что поэтому сделалась придирчива и капризна, что хотела и все же не могла разделить чужое счастье. — Люблю тебя, а потому прошу: оставим щенков в экипаже, приласкаешь их после церемонии. — Хорошо, оставим в экипаже, — покорно согласилась мисс Бетти, которую последние его слова, казалось, лишили власти; она отнесла мисс в коляску, затем взяла из рук Уильяма мистера и, поцеловав обоих, повелела им вести себя хорошо в свое с Уильямом отсутствие. — Скажи им, что скоро вернешься, — напомнил Уильям, уже не в первый раз оказавшийся свидетелем такого рода сцен и потому знавший, что следует говорить, чтобы личная горничная мисс Бетти докладывала им, что щенки не только не плакали, но даже послушно ждали их возвращения. — Мы скоро вернемся, — заверила щенков мисс Бетти, после чего тихо притворила дверцу экипажа и подала Уильяму руку, тем самым выразив ему свое расположение за то, что, несмотря на все свое внешнее равнодушие, он все же любил маленьких мистера и мисс. — Аннетт?.. — отвлекшись на эту маленькую и трогательную сцену, Аннетт не заметила того, как вдруг на несколько секунд замолчала, но Джозеф спрашивал так мягко, так нежно, что она, прижавшись щекой к его плечу, отвечала «Да?..» и все еще почти смеялась, взявшись делать свои маленькие разъяснения: — Дальше я не могла слышать, но Уильям поцеловал (действительно поцеловал!) щенков и, по-видимому, уговорил ее оставить их в экипаже, а после они вошли в дом и вскоре мисс Бетти поднялась ко мне — вам следовало видеть, с каким достоинством она вошла, энергически стянув перчатки. Она сказала, что даже ковры в этом доме корчатся от того, как она порочна, — и это вместо приветствия, Джозеф, — взглянув в его глаза с плохо скрываемым восхищением, Аннетт продолжала пересказывать для Джозефа события своего утра, тех нескольких часов, когда ей впервые за долгое время врачевали раны и накладывали холодные компрессы на ее воспаленный лоб: — Она держалась и говорила так, словно ей и вправду не было никакого дела до того, что думает мисс Эмбер Браун. Я слышала, как она кричала внизу, в холле или на лестнице, что ехать отказывается и ждет, чтобы ей объяснили, где мой отец, и почему он не желает меня знать, и кто в конце концов эта женщина? Бетти сказала, что и не подумала оглядываться на эту вздорную мисс, оставила Уильяма и, наведя некоторые справки, тут же направилась ко мне. Вам нужно знать, что она все поняла… по произошедшей во мне перемене или по тому, что я, должно быть, не задала ей тех вопросов, которых она ждала?.. — Аннетт, казалось, никогда прежде не думавшая, что может сама рассказать что-то подобное, в настоящую минуту сознавала, что должна сказать, признаться, но только теперь откровение ей давалось легко и естественно: — Помните, в тот вечер, в театре, вы назвали ее не Уильямом сорванной розой — тогда я подумала, что эти слова нужно понимать так, что это сделали вы… Бетти только сказала, что это подруга и что это не по-настоящему, ведь с женщиной нельзя по-настоящему?.. Она сказала, что в такие места молодые люди часто приезжают компаниями, играют, пьют, разговаривают, что у них даже была музыка в общей зале, а она не знала, чего ждать, что это окажутся за люди, как станут с ней обращаться. Она ничего о вас не знала, а теперь знает все, только вы по-прежнему не хотите знать. Она сказала, что вы с Уильямом ее разыграли и что вы... конечно, не присутствовали. Втайне от хозяйки ей помогла подруга. Об этом мы говорили, — заключила Аннетт, глядя на гравийную дорожку, по которой они осторожно двинулись под руку, чтобы унять ее все нарастающее волнение. — Она начала первой, я только ответила, что вы… были очень внимательны ко мне и… целовали меня. Она не расспрашивала, она лишь хотела убедиться, что между нами все устроилось хорошо. Она сказала, что я долго не давала вам ответа… Я не знала, как отнестись к ее словам и только заметила, что теперь мне иногда кажется, что напрасно. Бетти покачала головой и вдруг улыбнулась, передав мне со слов Уильяма, что вы взволнованы, оживлены и находитесь в самом приподнятом расположении духа. Это правда?.. Вы правда… радовались?.. — подняв на него на свои глаза, с какой-то трогательной надеждой спрашивала Аннетт, не умея скрыть того, какого ответа ждет с таким нетерпением, но Джозеф отвечал нарочито степенно, со своей привычно несколько снисходительной иронией: — Я действительно много говорил, точнее, отговаривался, шутил — ведь вы знаете Уильяма? Он волновался много сильнее меня… как человек, у которого есть возможность видеть, как свершается то, что ожидает и его самого. Здесь я в роли мистера Брауна по отношению к моему дяде: на мне лежит ответственность, я должен подать положительный пример, пусть даже из одной только прихоти. Однако я подлинно счастлив тем, что могу назвать вас своей женой, мисс Портер. — Она тоже… так искренне счастлива за меня, в то время как… Мне кажется, что не вполне правильно было при ней… Она была единственной незамужней… — Вы ни в чем перед ней не виноваты. Поверьте мне, одним своим вниманием вы сделали для нее больше, чем кто-либо и когда-либо. — Что думает Уильям?.. — перенимая взвешенную серьезность его интонаций, спрашивала Аннетт, казалось, выучившаяся читать в лице приметы благоприятной перемены чужой судьбы. — На этот шаг очень непросто решиться, но в последнее время он думает о нем достаточно много для того, чтобы мы могли ждать от него окончательного решения в самом скором времени. На месте Уильяма, я непременно почувствовал бы себя обязанным дать ответ. Повторюсь, вы перед ней ни в чем не виноваты, скорее, перед Уильямом — за предстоящие ему сцены, — заметил Джозеф с тенью насмешки: он не ушел ни утомительных приготовлений, ни церемонии, но, казалось, навсегда оградил себя от неприятных аудиенций с совестью. — Однако я знаю Уильяма достаточно долго для того, чтобы уверить вас: он не оставит мисс Бетти и сделает все именно так, как я описал вам тогда. Со своей стороны, я готов оказать ему содействие. — Аннетт не поверила тому, что сказал Джозеф, и недоуменно взглянула в его глаза: дочь Уильяма, верно, будет прелестна, даже обворожительна, но позволить их сыну… — до этого она не доходила даже в мыслях — торговать именем, родословной и условиться, пусть в шутку, о том с Уильямом — столь многого Аннетт не ждала. — Подарите мне здорового сына, и в тот же год он женится. Сейчас, полагаю, он в этом уверен, — вторя ее мыслям, проговорил Джозеф пустым, ничего не выражающим голосом, и Аннетт понимала: мыслями он возвращался к их утреннему разговору. Уильям, разумеется, был спекулянт в том смысле, в каком Джозеф считал талантливейшим спекулянтом себя, но он по-прежнему оставался единственным человеком, которому Джозеф мог доверять вполне, и теперь лицо его омрачилось именно потому, что Джозеф не хотел начинать своего главного жизненного предприятия один. Были же, в конце концов, у его отца взаимно преданные Далтоны! Однако все эти перспективы Джозеф оказался вынужден признать слишком далекими, а потому и неопределенными, тогда как одно оставалось неизменным — он дал слово и во всем повторит отца. — Я должен ехать. Если позволите, я не стану заходить в дом, — остановившись в свете окон нижнего этажа и придержав Аннетт за локоть, произнес Джозеф, когда они в очередной раз подошли к ступеням порога. — Конечно… — Вещи от Браунов перевезут завтра, если что-то останется, напишите мне — я съезжу сам. И еще одно… прошу вас, по крайней мере теперь ни о чем не тревожьтесь. Мы еще не раз увидимся, прежде чем я приеду сюда с тем, чтобы сопроводить вас до железнодорожной станции, откуда мы и отправимся в порт Ливерпуля. Подумайте об этом, Аннетт. Быть может, вам захочется разучить и сыграть мне и вашему отцу что-нибудь премилое в той самой гостиной, где устраивалась ваша помолвка? — Я подумаю, — согласно обещала Аннетт, улыбнувшаяся оттого, что, не выслушав всего ее ответа, Джозеф целовал ее чуть поднятую под локоть руку, тыльную сторону ладони, саму ладонь, укрытое кружевом запястье и, говоря, как муж, оставался отлученный от храма любовник, которому в сущности нет никакого дела до того, что именно она сыграет ему в присутствии отца. Однако, возвратившись в дом после этого расставания, Аннетт отчего-то вовсе не хотелось говорить: для мистера Портера она нашла всего несколько неопределенных слов о том, что все в порядке и что Джозеф уехал со своей матерью, проводит ее, а затем остановится в своих комнатах в Лондоне, после чего пригласила наверх свою пожилую няню и вместе с нею поднялась к себе. Метаморфоза завершалась до горечи прозаично — снятыми украшениями, перемененным на домашнее платьем, осторожными, скромно произнесенными поздравлениями и пожеланием покойной ночи, точно в течение этого дня ничего и вовсе не происходило. Аннетт чувствовала невыразимую ясность в мыслях и понимала: в таком состоянии она, несмотря на подступившую к ней усталость, никак не сможет уснуть. В молчании Аннетт прошлась по прежней, ни в чем не изменившейся спальне, в задумчивости потянула за ручку комода и, разложив вещи на постели, занялась тем, что принялась перебирать их. С почтительной осторожностью вошедший к ней в комнату отец застал ее за этим в немом, почти механическом спокойствии совершающимся делом, показавшимся ему, по-видимому, странным или во всяком случае никак не шедшем девушке, только сегодня венчавшейся в церкви. — Они не мои — сестры, — нарушив невозможное молчание, произнесла Аннетт, не оглянувшись на отца, который действительно не понимал, почему она откладывает некоторые еще вполне опрятные юбки и лифы, тогда как Аннетт внутренне страшилась одного: в платьях сестры она может произвести на Джозефа выгодное впечатление или даже заслужить для нее похвалу через них, несмотря на то что предпочтение в конечном счете оказалось отдано ей, а не такой сильной, развитой и во всех отношениях выразительной женщине, какой представлялась другим миссис Ингрид Ренфилд. — Мне не кажется, что следует везти много… — постаравшись смягчить свой ответ, Аннетт подняла глаза на мистера Портера, в нерешительности задержавшегося в дверях ее комнаты. — Я знаю: нам всем нужно отдохнуть, верно? Но все эти дни я ни на шаг не отойду от вас, папа. Стану ухаживать за вами, стану заботиться о вас и так вам надоем, что вы будете счастливы оттого, что я наконец-то уехала и оставила вас в покое, — с этой насмешливой, но теплой лаской Аннетт подошла к нему и только теперь заметила, что отец бережно накрывал ладонью маленькую квадратную коробочку из темного дерева. — Наш с мамой подарок повзрослевшей дочери ко дню ее свадьбы, — справляясь со своим дрожащим голосом, говорил Марк Портер, аккуратно передавая Аннетт свой подарок, двустворчатые карманные часы на цепочке с тонкой, но простой гравировкой, украшавшей их обратную сторону и скромно свидетельствовавшей о том, что подарок сделан «Ко дню венчания — их инициалы — от любящего отца с сердечным пожеланием счастья». — Мы с мамой останемся здесь, рядом, а ваше время еще только начинает идти, — объяснил старик Портер, когда дочь, прочтя надпись, открыла створки часов, на внутренней стороне одной из которых была фотография, сделанная еще при жизни матери. — Я покажу, — расчувствовавшись, предложил он, показав, как открывается задняя створка, скрывавшая их фотографическую карточку, которой Марк Портер не хотел слишком часто — при каждом взгляде на часы — тревожить память и совесть дочери, — а туда… в пустующую раму… обрежете и вставите свою, когда будут готовы фотографии… — Я не знаю… — не находя слов, лепетала Аннетт, зажавшая лицо руками и тихо привлеченная к груди, у которой, казалось, зашептала не она, а самое ее сердце, излившееся оттого, как мягко отец касался ее волос — невесомо, как обнимает легкий порыв теплого осеннего ветра. — Мы ждали картин Страшного суда в заключительном акте этой трагедии, но… вы даровали нам прощение — мы невыразимо признательны вам… Мы хотели поехать к вам сразу после венчания и просить вас простить нас. Мы хотели поехать к вам и прежде, Джозеф хотел, а я все отказывалась… Я думала, что после венчания вы не сможете не простить и не сможете разлучить, я плакала оттого, что если мы не примиримся, то вы умрете и не простите нас и что я вас больше не увижу, никогда, никогда не увижу, папа… — Все устроится… все привыкают, со временем все привыкают… — утешающе повторял Марк Портер, глядя в пустоту сомкнувшихся вкруг него стен, казалось, разоренного кем-то дома.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.