ID работы: 1832472

Почему ты не можешь быть мной?

Гет
NC-17
В процессе
56
Горячая работа! 20
автор
Размер:
планируется Макси, написано 264 страницы, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
56 Нравится 20 Отзывы 7 В сборник Скачать

Глава 11. Букет веретенки

Настройки текста

«Старинная деревенская поговорка гласит, что веретенка пышнее всего растет для тех, кого постигло горе. Покрытую листьями веретенку часто приносят в сад соседи, дабы утешить хозяина дома, обычно даже не спрашивая при этом, что случилось…» ― Выдержка из "Руководства по ботанике"

Три года назад. Лотеринг Карвер       В окошко стучали мелкие капли холодного дождя, стекая вниз дорожками слез. Крыши, ворота, заборы - все казалось почерневшим от сырости. В воздухе стоял терпкий запах болотистой влаги и грязи. Предрассветный туман наползал молочной бледной дымкой из леса в долину. Солнце запаздывало в это пасмурное унылое утро, и Лотеринг пробуждался неохотно, медленно. Тишина казалась почти бездонной. Никогда в Лотеринге не бывало так тихо, даже ночью. С улицы не доносился звонкий детский смех, соседи не перекликались друг с другом громогласно, не обсуждали бытовые дела, новости, сплетни. Это было похоже на сострадание, сочувствие к горю, но от этого не легче. Все напоминало об одном и том же… Лотеринг словно предчувствовал этот день.       Это осознание, этот страх, сдавивший горло холодными пальцами, никак не мог исчезнуть, как я ни пытался от него отделаться, как ни старался прогнать его из своей головы. Кажется, это был даже не страх, а скорее озарение. Что-то неизбежное.       Я вышел рано, ничего не видящий перед собой и толком не спавший, к колодцу. Напряжение, которое сковывало меня в последние несколько дней, нагнетало. Все, о чем я мечтал –проснуться и увидеть, что все, наконец-то, снова вернулось в прежнюю колею привычной жизни…       Все должно было стать как прежде. Ведь он всегда легко простужается и легко выздоравливает. Так было всегда.       Мама боялась оставить его, а та вода в деревянной посудине, которой она всю ночь протирала ему лицо и грудь, уже стала неприятно теплой и пропахла сырой безнадегой. Ее голос был хриплым, а просьбы – короткими. Когда она опустила бледное лицо, под глазами почернела тонкая кожа. Сколько суток она не спала, боясь прослушать просьбу подать воды или обтереть? Трое? Четверо? Выражение ее лица утратило былую живость, кажется, уже навсегда.       Год назад в это время отец вставал так же рано и вместе со Скай, которую я всегда подозревал в ненормальном минимализме (спала по два часа в день, ела по одному пирожку и чувствовала себя прекрасно), выходил в поле одновременно с Барлином, не сговариваясь заранее. Они чувствовали друг друга и ориентировались по зову земли. А сейчас наш дом замер тоскливо, и лишь колосья тревожно дергались под горьковатым ветром, слабым и безжизненным, преданно ожидая своего отца и хозяина… Они знали, что папа никогда не опаздывал в поле. Он был верен этой земле.       Эта преданность простирается далеко в вечность.       И только когда я, словно в трансе, закрыл колодец, мое внимание привлек таинственный красный цвет вдоль забора. Вчера его не было. Мой затуманенный разум, опустошенный, выжженный, окрасил забор медленно стекающей кровью и, приглядевшись, я различил привязанную к деревянным зубьям веретенку. Она была повсюду: на заборе, на кустарниках смородины, на ветвях яблони. Это было привычное взору растение возле озер и речушек, но никогда прежде я не думал о нем как о символе надежды, помощи и исцеления. Пышные мокрые листья слабо шевелились на ветру, точно пытались мне что-то сказать…       Блеклое озарение прошло почти незаметно. Я понимал, зачем веретенка окружила мой дом. От этого осознания сердце болезненно сжалось в груди.       Сегодня. Она шептала с безмолвной тоской неразборчиво, тихо, но я словно инстинктивно различил в ее шепоте знакомое имя…       Дойдя до крыльца, я понял, что все это время был не один. За забором стоял, промокший и мрачный, Барлин, а рядом Улла, в непривычно безрадостном смуглом лице которой я с трудом узнал всегда всем довольную дочь Данала. Левее стояли Сабина и Келси, прижимавшая к себе своего маленького сына Элдена, глядящего на меня своими огромными глазами с неподдельно искренним детским сочувствием… Я невольно вздрогнул, когда понял, что они пришли сюда до того, как я вышел за водой, и все это время были здесь, с безмолвной преданностью разделяя мое горе...       Веретенка огибала весь забор и осторожно поднимала длинные листья, точно крылья, когда ее касался ветер. Мне вдруг почудилась картина, где под покровом ночи, выжигаемым первыми лучами медленно выползающего солнца, каждый житель деревни, от самых близких домов до другого конца Лотеринга, минуя первые полчаса своего обычного утра, выходил из дома, чтобы собрать по букету веретенки и поднести к нашему дому. Те, кто стоял сейчас передо мной, были не первыми и, скорее всего, не последними, поднявшимися сегодня до зари ради нескольких стеблей, оставленных на нашем заборе в знак безмолвного утешения…       Всего лишь растение, а всполошило все чувства.       На смену удивлению пришла тихая благодарность. Они сегодня еще не садились за стол, но нашли время, чтобы уделить его нам. Люди Ферелдена, единые, как одна сплоченная дружная семья, как одно солнце, гревшее всю землю, никогда не бросали друг друга и всегда стремились помочь, даже если пострадавший о том не просил. Не принимая отказов, они решительно отдавали что имели, чтобы облегчить чужое горе, и ничего не требовали взамен. Для них не существовало «чужих» бед. И сейчас, собравшись всей деревней задолго до того, как побелело пасмурное небо, они оголили речку и все ближайшие пруды, чтобы веретенка, символ тихого сострадания и утешения, врачевала наши раны, напоминая простые, но важные истины, которые мы, поглощенные собственным горем, забывали: что рассветы всегда прекрасны и долгожданны… но они не могут наступать без ночи. Что невозможно исцелить свое сердце, приумножая в нем обиды, ярость и ненависть… Что пока мы боимся за будущее и цепляемся за прошлое, проходит наше настоящее. Что шрамы на душе – следы ее силы. Что ответ на любой вопрос можно найти в тишине, заглушив громкие голоса собственных гордыни, страхов, сомнений и обид. Что нет счастья вне нас – оно всегда здесь и сейчас, внутри. И что нужно уметь отпускать тех, кто вынужден уйти… отпускать с прощением, благодарностью и благословением. И тогда наши близкие останутся с нами навсегда.       - Он…? – осторожно произнесла Келси и умолкла. Пять взглядов с тревогой устремились в мою сторону. Я видел, что они боялись ответа: Барлин затаил дыхание, в упор глядя на меня. Келси так и не смогла закончить вопрос, словно опасалась, что произнеси она это слово вслух, и оно тут же воплотится в реальность.       Я посмотрел на Барлина в надежде на понимание, не в силах говорить. Я просто не мог произнести это вслух. Только не по отношению к отцу. Барлин с первых дней нашей жизни в Лотеринге стал моему папе лучшим другом. Заметная дрожь пробежала по его телу, задев хмурое лицо. Осознание ясно отразилось в его взгляде. Несколько мгновений ему потребовалось, чтобы выдержать удар, но я прекрасно понимал, что он еще долго будет нести в своем сердце эту боль. Как и мы все... Барлин поднял на меня тяжелый взгляд и кивнул серьезно, сдержанно, молча велев держаться. Вид у него стал такой, словно ему сообщили о неизбежной кончине собственного брата.       В тусклом рассвете пробивающимися сквозь сырость всполохами замерцал неизбежный приговор. Алые листья заговорили, на этот раз четко и складно. Ветер прижимал их друг к другу, заставляя шелестеть и шептать о том, что, вопреки молитвам, просьбам и слезам, не миновало наш дом…       Цвет кровавый тускнел в увядающей жизни. Чужие взгляды пытались утешить, пытались проникнуть поближе к сердцу, защитить его, отогреть. Время на то, чтобы что-то исправить, закончилось. В этом туманном омуте, в этом падении я различал лишь шепот веретенки. Она говорила со мной. Неустанно повторяла лишь одно имя. Не как спутница смерти, а как олицетворение покоя, она звала его. И сожалела об этом.       Я вдруг ясно осознал, что отец обречен… Мы запрещали себе даже предполагать это. Но сейчас эта мысль пронзила меня до глубины души, обретая очертания, наполняя реальность. Веретенка знала правду. Против воли я верил ей. Только сейчас я заметил, что в них усыхала жизнь, так же медленно, как и жизнь в теле отца.       Это оглушило меня. Все, что осталось - неестественная тишина, таившая в себе безмерный ужас четко различимых шагов смерти по скрипящему полу рядом с папиной кроватью и шепот веретенки…       Смерть уже давно была здесь. И терпеливо ждала свой черед, снисходительно покачивая головой на отчаянные молитвы матери, взывающей к милосердию. Преданно держала папину жилистую руку, когда мы оставляли его, чтобы набрать воды в колодце и приготовить отвар, над которым мать лихорадочно читала молитвы, перебирая в голове все возможные слова, способные облачиться в исцеляющую магию и влиться в горло отца чудотворным теплом, гоня слабость прочь из его тела. Однажды, когда кто-то из нас неосторожно распахнул дверь, смерть протиснулась в дом, и никто не видел, как она осталась там - дожидаться, когда папа протянет ей руку и скажет: «Веди...»       Я понимал это. Бетани старалась сопротивляться, но я видел, что где-то глубоко внутри она знала правду. И лишь мама упрямо отрицала очевидное, отчаянно оберегая свою непоколебимую веру.       Папа умирал. Он болел в последнее время все чаще, боролся и выздоравливал, вставал на ноги и снова заваливался в постель с простудой, но сейчас он, покорно опустив голову на подушку, понял, что больше не встанет.       Мама не желала слушать его исповеди и демонстративно затыкала уши, когда он признавался ей в своих предчувствиях. Малькольм никогда не хворает. Ходит босиком по улице, много плавает, сидит допоздна под звездами, засыпает только при открытом окне, а она лечит его от бесконечных простуд, но Малькольм никогда не заболевает всерьез. Все это было настолько невообразимо, что выбило почву из-под ног: казалось, что судьба предала нас. Кто угодно мог слечь так надолго, но только не папа. Он никогда не заболевал серьезно.       Мне вдруг отчаянно захотелось домой. Захотелось посмотреть на его лицо и убедиться, что он еще здесь, с нами. Ноги рвались в дом с отчаянием испуганного ребенка, знающего лишь одну всегда надежную опору – дома, рядом с всезнающим, преданным, неуязвимым, всесильным Малькольмом.       Они все продолжали с неприкрытой тревогой смотреть на меня, не отводя глаз. Все, кроме Барлина. Мне показалось, будто за эту минуту он постарел лет на пять. Потускневший взгляд всматривался куда-то сквозь веретенку, сквозь меня, за стены нашего дома, в ту комнату, где тихо умирал его старый друг.       Земля остро чувствовала чужую боль и быстро разносила любые вести. Они спрашивали, потому что надеялись – хотели - что ошибаются.       - Ему хуже, - я хотел солгать милосердно, но веретенка, бережно привязанная к забору, коснувшись моего сердца, удержала от этой бессмысленной лжи. – Но спасибо.       … Где-то на изнанке тишины, там, где за твоей спиною, под ногами, ступившими на путь последний, в фиолетовом тумане исчезает росстань сущего, и ты пересекаешь границу сказочных миров, где реки могут течь вверх, а время – идти наоборот… Где смело верят в чудеса, а детская наивность не порок. Где хорошее начнется, чтобы не кончаться никогда... Где улыбаются из тени, помогают тайно: будто бы случайность, будто бы везение. Где в сердцах достаточно тепла, чтоб отогреть обиженных, угнетенных, устрашенных. Где не требуют и не ожидают от других схожести с собой, а просто любят – не для того, чтоб возлюбили в ответ, а потому что сами переполнены любовью. Где разум не омрачен обидами и завистью, и даровать прощение – легко. Где не нужно быть волшебником, чтобы творить чудеса – они всегда в тебе, и то, что наполняет твое сердце, обретает формы вовне. Где смеешься, не страшась, что в дальнейшем будешь плакать. Где открытые сердца не повод ранить. А любовь есть не притворство и не на словах, а как росток, что пророс в земле пустынной и сухой, безнадежной: если ты о нем заботишься – он прорастет и станет сильным, стойким деревом; а если ты о нем забыл – он со временем увянет безвозвратно… Где дружба никогда не обращается в войну, где нет места для лжи и укоризны. Где все живут, как в настоящей сказке, от внутреннего света, а не от обиды, не от зависти и не от внутреннего бунта... И где для счастья достаточно, оказывается, совсем простых моментов, которые при жизни, вечно в суете, вечно в поисках, ценить не успеваешь...       … Здесь, на изнанке тишины, в мире безграничных снов и бесконечного полета ты, наконец-то, обретешь покой. И неуловимым лунным бликом, а может, беспечной бабочкой или дождем выскользнешь из парящего над облаками замка своей новой обители, чтобы, ни на мгновение не забывая нас, ночной порой обмениваться с нами снами. Чтобы наутро столь же неуловимо быстро испариться, но все равно остаться рядом: остаться отзвуком тихой детской колыбельной, безмолвным откликом на просьбу не покидать нас снова… Шелестом веретенки за окном. Пусть даже дикой птицей, всполошившей ветку. Или серебряным дождем в жару и зной, или возродившимся грифоном, или пробившемся к поверхности ключом. И каждым чудом, каждым распустившимся бутоном, каждой травинкой и дуновением ветра, каждой новой жизнью ты обернешься, чтобы по радуге спуститься и отыскать свой новый путь ко мне...       Истина давно была с нами, тихая, малословная: она не защищалась и не спорила.       Папа покидал нас. Принял свою участь спокойно, без борьбы. Он говорил, что несмотря ни на что, ему, отступнику, повезло прожить столь насыщенную, столь счастливую жизнь. Все так же шутил, как и прежде, раскрывал Бетани маленькие секреты, сотканные из магии, просил Скай почитать ему вслух, и неустанно утешал мать… С искренней улыбкой на устах он повторял, что если смерть – это плата за то счастье, что выпало на его долю – счастье неожиданное и значительно большее, чем он заслуживал – то он готов платить, потому что обрел гораздо больше хорошего. Любовь. Семью. Счастье. Покой. И невероятно огромное количество шансов.       Папа говорил, что хотел бы пожить еще пару десятков лет, чтобы посмотреть, как Скай и Давет будут счастливы вместе; как я стану воином и гордостью ферелденской армии, а Бетани - настоящим лучиком света, к которому будут льнуть, чтобы согреться, все, кому не хватит своего тепла. Скорее всего, она станет лекаркой...       Но этому не суждено было сбыться, и папа сознавал это. Но это, кажется, не сильно расстраивало его, ибо папа был убежден, что ему не о чем жалеть: он прожил жизнь на свободе, с любимой женщиной, которая родила ему троих детей, в мирной деревне с доброжелательными соседями, а о большем отступник не смел даже мечтать.       Но мы все подсознательно отторгали от себя тот момент, когда он услышит, как его позовут с той стороны. Повернет голову на бок, стряхнув седые пряди на лицо, но не склонит ее покорно перед попутчицей своею, а лишь спрячет наступившие на поблекшие глаза слезы от своих близких, чтобы не видели, чтобы не расстраивались из-за неизбежного. Примет молча свою участь; почувствует, как теряет свою оболочку, как эта боль, уже почти неразличимая в чужом теле, забирает его и ведет за собой, и только попросит ее шепотом: «Только позволь мне попрощаться со своей семьей. Я согласился идти сам, только... позволь мне еще буквально минуту…». И не заметит даже, как попросил сразу о двух одолжениях. И она, наклонившись к его губам, различит его слова и выполнит оба. И точно это ее обещание принесло ему долгожданный покой, его лицо озарит последняя в этой жизни улыбка, слабая, удовлетворенная, светлая. И неизменно искренняя... Он не умеет улыбаться фальшиво.       И сердцу больше не страшно. И никогда не будет. Он умрет легко, без мук и страданий, без слез и горечи, чтобы не оставлять тяжелый след в доме, который построил с такой любовью.       … Безмолвная, в проеме, не отрывая руки от лица, неподвижно стояла мама, отошедшая от него, чтобы выплакаться. Порою нервы ее сдавали, и она, не выдержав, ссылалась на принятую всеми как данность отговорку и выходила из комнаты, чтобы он не видел, как она плачет из-за него, уповая наивно, что он не слышит ее слез... Порой мне казалось, что она вот-вот лишится рассудка. Целыми днями она бродила вокруг него, словно призрак, разговаривала сама с собой, нетерпеливо ожидая, пока он проснется. На какое-то время ощущение реальности покидало маму, и она вновь возвращалась в те времена, когда папа был здоров. Но когда ее разум ненадолго прояснялся, до нее неожиданно ясно доходило, что он покидает ее, оставляет одну. И она вскрикивала от ужаса, и, пробуждаясь, ложилась рядом с ним, прижимаясь всем телом: ей казалось, что тени наполняют комнату, и смерть все время где-то рядом – тянется ко отцу, а мать своим телом пыталась защитить его. И, следуя за открывшейся правдой, чувство сродни кошмару овладевало нами тремя с особою силой, стоило маме – обычно нетерпеливой, деятельной – послушно глотая ложку за ложкой отвар, вдруг вскрикнуть, разрыдаться, и, сквозь слезы неразборчиво повторять, что папа обречен. И эти слова снова звучали для нас будто впервые... Потом, с трудом успокоившись, мама опускалась в неглубокую беспокойную дремоту. И, пробуждаясь, вновь бросалась в бой со смертью за папину жизнь, твердо убежденная, что не отдаст его, пусть даже ей придется самой подняться в небесную обитель Создателя.       Мне вдруг показалось, что ее лицо изрешечено незаметными прежде морщинами, и рука, прижатая ко рту, сморщилась. Раньше я этого не замечал.       А может, раньше она и не была такой… Мы все повзрослели за последнее время. Внезапно, скачками. Минуя последовательные стадии взросления и осознанности, в мире изломанных линий, где рождение приходит всегда через боль, мы стали старее… И как бы мы ни старались утешать друг друга, дарить друг другу несбыточные надежды и столь необходимую нам сейчас ложь, это действительно происходило. Жизнь покидала его. И вместе с ним – всех нас. Как прежде, уже никогда не будет.       Каждой своей морщинкой – шрамы, обретенные в борьбе за папину жизнь - мама излучала необоримое упрямство. Я знал ее: она никогда не сдастся. Даже если поражение очевидно. Даже если это и не борьба вовсе.       Внезапно под тяжестью ведра я содрогнулся, почувствовав неожиданную слабость.       - Он…       - Папа хочет, чтобы его обтерли, - коротко произнесла она.       … Увиденное застало меня врасплох. Я помнил живого, полного сил человека с густой копной посеребрённых волос, доброго, жизнерадостного, гостеприимного, обожавшего плавать, животных, звездное небо и читать подле камина. Боявшегося засыпать в одиночестве. Никогда и ни в чем без весомой причины не отказавшего своим детям. Способного горы свернуть ради безопасности своей семьи. Помнил человека неуклюжего и добродушного, громко заявляющего о своем пробуждении топотом босых ног по полу и задорным насвистыванием знакомых мелодий. Помнил, как ему удавалось успокоить взбесившегося коня одним прикосновением и завоевать доверие дикой птицы. Помню, как старательно он притворялся здоровым и сдерживал кашель почти до удушья, если заболевал повторно, потому что не хотел расстраивать маму. Не мог припомнить ни единого раза, чтобы он всерьез когда-нибудь кого-то обидел… Он до сих пор казался мне самым чудесным человеком на свете, и только сейчас я с невыносимой скорбью осознавал, что понял это слишком поздно...       Неугомонный, жизнелюбивый, щедрый, мудрый Малькольм... Папа. Ты всегда появлялся как долгожданный дождь, опаивающий сухую и выжженную землю. Ты всегда был островом надежды, дававшим приют уцелевшим после кораблекрушения в море разрушенных жизней. В кольце всепоглощающего пламени, в эпицентре бури твоя вера в меня придавала сил: я чувствовал тебя рядом, чувствовал твою поддержку. За полгода жизни в Лотеринге ты умудрился расположить к себе всех его жителей без исключения шутками и добрым, отзывчивым сердцем. Тесно общаясь с простыми людьми, ты ни разу не навел ни на себя, ни на свою семью никаких подозрений. Умело лгал во благо, когда речь заходила на избитые темы о магии и Церкви, и никогда не терял самообладания. До слез трогали моменты, запечатленные в памяти, как ты возвращался домой с ярмарки, нагруженный подарками, без намеков угадывая, что кому хотелось бы получить. Как легко и без криков ты умел успокоить маму и прекратить любую ссору. Какие мудрые советы давал, если кто-то из нас ошибался. Как садился под ветряную мельницу в самый последний день утешника вечером и распевал с остальными фермерами во все горло «Дейн и оборотень», совершенно не стыдясь отсутствия слуха. И просиживал там вплоть до рассвета, приветствуя День Урожая бессчетной кружкой эля, но никогда не напивался до беспамятства, чем значительно облегчал жизнь матери, которая, в отличие от остальных лотерингских женщин, была лишена удовольствия тащить мужа домой на своем горбу.       … Я знаю, ты уйдешь. Увидишь в окне открытые двери парящего замка и поймешь: пора. Нет смысла тебя отговаривать, умолять остаться. Просто задержись, задержись настолько, насколько только сможешь!.. Побудь со мной. Еще хотя бы немного. Позволь запомнить цвет твоих глаз, их форму и ни с чем несравнимый внутренний свет, который побуждает их сиять, когда ты улыбаешься мне…       … И прежде, чем ты уйдешь, позволь мне: почему нет таких слов, которые могут одним своим звучанием облегчить тяжесть на сердце? Оживить его, побудить биться с прежней жаждой жизни, с желанием? Прекратить разом все страдания?       Прежде чем все закончится, позволь мне: был ли у меня шанс все исправить? Отсрочить твой уход? Произошло бы это, если бы я начал ценить, что имел? Если бы осознал прежде, чем стало слишком поздно, что твое присутствие в моей жизни - бесценное счастье?..       Предложив нам наплакаться вдоволь и жить дальше, ты, должно быть, сам понимал, что даешь бесполезный совет, и, наверное, глубоко внутри стыдился этого. Из тебя вышел плохой утешитель, ведь тебе не приходилось и уже не придется переживать ту горечь, что выпала на нашу долю… Это станет не первым моим бунтом, и тебя, быть может, расстроило бы мое нежелание просто смириться, ну и пусть. Ты не был на нашем месте, и тебе повезло не знать, какого это - когда прежняя жизнь рушится на твоих глазах! Магия, никчемные утешения, поддержка, даже время утрачивают свою мощь. Слова соболезнования звучат, как болезненный стук по гробовой крышке, погребающей под собой человека, который больше никогда не назовет тебя по имени – тот самый волшебный звук, магия которого никогда не меркла прежде…       … Тогда, в родном доме, под сенью изумрудного ясеня, он ушел. Тихо, без споров и сожалений, убежденный, что мы справимся дальше сами, без него. Что он сумел научить нас всему, что умел сам. Он ушел спокойно, обнимая нас взглядом, удерживая мамину руку, чтобы было не страшно на краю одному. В то мгновение я понял, что как бы он ни храбрился всегда, как бы ни старался казаться бесстрашным, он всегда жил под гнетом страха: страха потерять, страха разоблачения, страха перед одиночеством. И эти страхи успокаивало лишь мамино присутствие рядом… И мысленно он прижимал нас к самому сердцу, со всем жаром, на какой была способна его уставшая душа, искренне убежденный, что это лучший способ умереть: рядом с близкими, с легким сердцем, наполненным любовью, которая навсегда останется здесь, с нами, пусть даже сам он будет слишком далеко, чтобы дотянуться, докричаться до него…       Они понимали друг друга с полувзгляда. Ему не нужно было делать над собой никаких усилий, чтобы произнести вслух то, что она прекрасно понимала без слов. Он говорил это сотни раз, обнимая ночами, целуя ей руки, не уставал повторять никогда и сейчас собирался сказать это снова, каждым ударом своего слабеющего сердца, не перестававшего любить ее, и просил тишины, зная, что это будет в последний раз.       Шероховатую от рыданий кожу обожгли слезы. Мама все еще сопротивлялась очевидному, все еще не верила своим глазам. Упрямо мотала головой, словно маленький ребенок, который рос, убежденный, что стоит ему зажмуриться и сжать кулачки, и весь мир перемениться по его усмотрению. Ее сердце колотилось об ребра, отчаянно, истерично, но не верило.       Призвав на помощь все оставшиеся силы, папа напряг левую руку и оторвал от кровати. При виде его перекошенного от слабости и боли лица мать побледнела и, схватившись за дрожащую руку, стремившуюся к ней как к свету, взмолилась поберечь силы. Но одним взглядом он остановил ее, тяжело выдохнув – едва дернулись пересохшие бледные губы. Он словно просил ее молча: «Позволь. Мне нужно. Не лишай меня этого, мне недолго осталось. Я хочу запомнить…»       Осторожно он коснулся ее лица, призывая взглянуть на него. И хотя внутри у нее все сжалось до боли, мама затихла, рыдая беззвучно, и подняла покрасневшие от слез глаза, подняла на его зов, хотя его губы молчали. Ночь его глаз была чиста, безоблачна, и тень волнения не омрачала его всегда добрый и всепрощающий взгляд… Этот нежный рот, устало боровшийся за каждый вдох, чтобы отсрочить уход, чтобы побыть с близкими еще хотя бы немножко, ответил на ее взгляд едва заметной улыбкой.       Убедившись, что мама смотрит на него, папа закрыл глаза, и его лицо неуловимо изменилось, словно из него исчезла мрачная тень напряжения. С трудом удерживая руку на весу, словно на ней покоилась тяжесть их крыши и всего небосвода, папа зарылся ладонью в ее волосы, упиваясь нежностью черного шелка, струившегося между пальцами – ощущение, всколыхнувшее его чувства в их первую встречу и трепетом отдававшееся в его сердце на протяжении всей жизни. Рука медленно переместилась к ее виску, и он аккуратно стер большим пальцем слезу с ее щеки. Он касался ее слабо, осторожно, словно боялся, что задержись он, коснись настойчивей – и она узнает, как осязается смерть. Мамины руки ответили сразу, пальцами обвив его ладонь, и она услышала благодарность в его выдохе: каждый раз, когда она отвечала на его нежные прикосновения, на его душу снисходил покой. Ее ответные жесты словно бы убеждали его, что все хорошо, что она рядом, а значит, бояться нечего.       Но больше у него сил не осталось. Замерла его последняя дрожь. Единственное, о чем он будет сожалеть, пока не утратит возможность осознавать, - что она застанет этот момент.       «Пожалуйста, позволь мне уйти спокойно. Без борьбы. Я не знаю, что ждет меня дальше, но мне уже страшно быть без тебя… Ты сильная, любовь моя, мое драгоценное сердце. Ты сможешь. Ты сможешь дальше сама. А вот я без тебя бы не смог…»       Не в силах больше опираться на мнимое, державшееся лишь на его словах мужество, она не выдержала, позволяя переполнявшим ее слезам пролиться, и склонив голову, прильнула губами к сухой жилистой ладони, пытаясь удержать его еще ненадолго, вдохнуть в него жизнь, передать свою, пожертвовать пусть даже всю, если поможет… Он не примет, и она это знает. Но наравне понимает, что он обманщик. Он выдумал ее силу, ее мужество и бесстрашие. Выдумал все, подарив утешение, чтобы было легче отпустить. Облачил свой обман в заверение, что ее сила поможет им всем пережить этот день. И каждый, последующий за ним – без него…       «Знаешь, я ведь трус и обманщик. Я научил тебя верить, что ничего не боюсь. И никогда не признавался тебе, что каждую ночь, когда ты велела ложиться, а сама уходила к соседке помочь, я не мог заснуть без тебя. Дрожал под одеялом, как ребенок, и замирал от каждого шороха… Я начинал бояться всего, если тебя не было рядом… Оборачиваясь назад, я до сих пор с трудом верю, что ты чувствуешь хотя бы крошечную толику той любви, которую испытываю к тебе я…»       Она старалась ради него, но после первого сорвавшегося с губ всхлипа она зарыдала, уронив голову на кровать, отчаянно ища свои силы в его тонких безжизненных пальцах, но встречая лишь безучастный холод. Ей казалось, что тень смерти скрывает его лицо черным саваном, и эта ноша – жизнь без него – неподъемной тяжестью ложится на ее узкие плечи. Мама продолжала повторять свою просьбу остаться, целуя между словами его ладонь, прислушиваясь к пальцам в ожидании ответного отклика. Глотала слезы, захлебываясь и задыхаясь, лихорадочно касаясь каждого пальца в надежде, что они оживут, ласково перебирая ее волосы. Но его пальцы оставались глухи к ее мольбам. Они были холодны, как лед. Это был холод смерти, и ничто, даже ее любовь, уже не могло отогреть их. Он вытеснял все тепло. Эта рука больше не принадлежит ни ей, ни даже ему.       Его грудь тяжело поднималась и опускалась с редкими вдохами. Мама сжимала его запястье все крепче и крепче, словно верила, что причиненная боль оживит его, заставит шевелиться, задвигаться. Ее губы смыкались и размыкались, безмолвно взывая к жизни. Сквозь шумевшую в висках кровь, сквозь отчаянье она не слышала, как молчала его рука. Она продолжала просить, сбивчиво, слезно, не понимая, что ответа уже не последует.       Сердце защемило в груди.       «Ты обманщик. Ты выдумал мое мужество! Свое всегда выдавал за мое! Это не оправдание и не причина! Просто не уходи, не покидай нас, я…»       Грудь, лихорадочно содрогнувшись, медленно опустилась... и замерла. Рука отяжелела, словно смерть сковала ее льдом и потянула за собой. Призыв отозваться застыл в ее горле горячим комком, когда она, медленно-медленно подняв голову в мелькнувшей догадке, взглянула на него, ища на себе взгляд ясных карих глаз, и, собираясь что-то еще произнести, осеклась и замерла в ожидании очередного его вдоха…       Озарение пронзило ее, и руки дрогнули, не переставая сжимать его ладонь, а слова застыли на губах, так и не прозвучавшие в наступившей тишине. Этот момент навеки запечалился в моем сердце. Папа слишком хорошо ее знал. И потому поспешил уйти до того, как она заметит. Чтобы не позволять ложным надеждам вновь причинить ей боль, чтобы уберечь от безрассудного порыва сорваться следом, удержать в полушаге от безмятежной обители.       Мне казалось, что я слышал мысли сестер так же ясно, как свои. Они были малословны и повторялись однотонно, перекликаясь с моими: папа сделал это нарочно. Он ушел прежде, чем она успела застать этот момент. И мы знали: он никогда бы не позволил себе причинить ей так много боли. И потому ушел быстро и тихо – выскользнул из комнаты, словно неуловимая тень, чтобы мама не услышала, не успела застать. И когда она подняла голову и открыла глаза, замерев на полуслове - он уже спал.       Он спустился с последний ступеньки на золотой лучик и ушел тропинкою света, исчезая в поднебесной дали, там, где ему больше никогда не будет больно… Наконец его душа спокойна. Он ушел тихо, бесшумно притворив за собой ту единственную дверь, через которую за ним можно было последовать. И в следующее мгновение предстал перед Создателем… Но прежде обернулся, уходя навсегда. Эта картина станет последней, которую он увидит. И она навсегда останется с ним там, куда ни один из нас не сможет последовать за ним. Потому что он сознательно закрыл за собой эту дверь.       Бетани прижалась ко мне и беззвучно зарыдала. Мы знали, все трое, того, чего не знала мама. Мы видели, как он на последнем издыхании заговорщически улыбнулся нам, заклиная не выдавать его, точно проказник, и услышав свое имя где-то на краю горизонта под полыхающим солнцем, беззвучно нашептал последнюю волю своей старшей дочери и, впервые за последние тяжелые дни вздохнув спокойно, уснул, наконец, свободный от былых страхов, потому что в последнее его мгновение мама преданно держала его за руку.       Во сне он улыбался… Мне послышалось, будто откуда-то издали, из сердца самых далеких скоплений звезд, зазвучала его голосом старая колыбельная, провожавшая меня и Бет ко сну, когда мы были детьми. Теперь она баюкала его самого. У отца не было ни слуха, ни голоса, но чудесным образом после спетой им колыбельной на нас всегда снисходили добрые сны...       … Через год над могилой раскинула тонкие ветви плодородная вишня. Мама всегда любила вишню. И она прекрасно знала, что ни одно семечко не падало позади их дома и не прорастало рядом с папиной могилой. Иногда она слышала, как он зовет ее. Слышала улыбку в его голосе сквозь шелест вишневой листвы – так в тишине звучало его волшебство…       Она любила его больше жизни. Сбежав за руку с магом от богатой и безопасной жизни, никогда не оглядывалась назад. Без колебаний приняла его фамилию и его образ жизни, чуждый ей, тяжелый, опасный. Не убоялась возможных последствий, которые влекла за собой связь с отступником. Научилась готовить и полюбила садоводство. Вступив на чужую землю, приобрела себе новую родину и с тех пор никогда не отрицала свою принадлежность к Ферелдену. Быстро освоилась в новой жизни и полюбила скромную жизнь в маленьком доме без пышных балов, приемов и банкетов. Родила троих детей и после двух десятков лет отношений, тысячи ссор, десятка переездов и огромную прорву времени продолжала любить его все той же нежной, трепетной любовью, которой воспылала однажды, будучи еще совсем юной девушкой из дворянской семьи, не представлявшей тогда, кого изберет ее сердце... Она действительно не представляла жизни без Малькольма Хоука. Она ни разу не пожалела о своем столь быстро принятом решении сбежать с ним, ни разу не усомнилась в нем.       Она любила его. Всегда.       Мы любили.       И вот сейчас, когда все уже кончено, то, что могло бы стать моментом искренности, превращается в безвозвратно упущенный шанс. Безмолвными картинками проносятся в голове воспоминания о том, что, как оказалось, стало важным сейчас: о том, что когда-то так и не убрал свои игрушки, как обещал, не извинился перед сестрой, которую шутя столкнул с дерева, не помог собрать овощи в саду, загуляв допоздна… И то, что раньше казалось таким незначительным, сейчас вдруг раскрывает для тебя свой тайный смысл. А следом: чувство вины и нестерпимая боль от того, что просить прощения теперь уже поздно. То были запоминающиеся мелочи, которые не требовали огромных усилий и могли бы быть сделаны еще до того, как зайдет солнце… Сейчас они ушли вместе с ним. И становится стыдно не от того, что ты когда-то не выполнил просьбу или обещание, а от того, что они всплыли в памяти уже тогда, когда извиниться за свои глупые выходки больше не перед кем. И больно. И ты вынужден пронести эту боль через всю свою жизнь, до конца, пока не встретишься с ним у далекого горизонта, на краю тех самых сказочных миров, и там не признаешься ему в том, что не успел сказать здесь…       Только сейчас, когда все кончено, понимаешь, что все без исключения, оказывается, смертны, и тебе придется жить с этим. Начинаешь стаскивать с грязных полок пыльные книги и перелистывать желтые страницы воспоминаний. Корявый подчерк, мокрые пятна и страницы, заполняющиеся сами собой, останавливаются на этом моменте сокрушительным троеточием, коротким до слез… Где-то внизу, на полях, маленькими буквами вырисовывается знакомым подчерком одна короткая фраза: «Я горжусь тобой». И стыд давит, душит, рвет, переворачивая нутро наизнанку. Ты так и не извинился за то, что украл его любимый нож с золотыми рунами на рукоятке, а он все равно гордится тобой… В истерике сломал его деревянный посох, а он не сказал ни слова в упрек. Лишь молча смотрел на тебя добрым всепрощающим взглядом…       Это что-то выше и сильнее причиненной боли, бунта и затаенных обид. Эта та любовь, которая примет тебя таким, какой ты есть – примет любым – и все тебе простит; любовь безотчетная и беззаветная, беспримерно преданная тебе и открытая: она не ищет причин для ссор, они ищет пути к примирению. И ты неосознанно опираешься на нее, как на источник неиссякаемой силы, когда тебе не хватает своих.       Ты моргаешь, смахивая слезы, и видение исчезает. Пересыпаешь пыль времени в ладонях с потертых страниц. Ощущение его присутствия за плечом не покидает. И ты ждешь, ждешь часами, не чувствуя ни времени, ни голода, ни жажды, ничего – затаил дыхание и ждешь, когда же он подойдет поближе и прикоснется к твоему плечу – простой жест, говоривший о любви с таким трепетом, какого не передать словами. Он продолжает повторять, что всегда был и будет горд за тебя, несмотря ни на что, пусть даже я не услышу его. Но я знаю это, и он понимает, что знаю. Даже не видя его, я почти ощущаю, как он улыбается сзади, сжимая мое плечо. Он делал это тысячу раз, и я знаю, что значит этот теплый жест - маленькая, немеркнущая магия его прикосновения, не требовавшая ни дара, ни лириума, ни сосредоточения…       Быть может, это просто память, но я совершенно ясно ощущаю, как на душе становится легче… Он всегда так делал. Клал руку мне на плечо и забирал все мои тревоги себе. Для этого ему не нужна была никакая магия…       Эта глава закончилась несколько часов назад. Чувство сродни тому, когда заканчивается любимая книга, которой ты жил, и на смену трепетному восторгу, волнению, будто тебе сейчас должно открыться нечто невероятное, и упоению долгожданной концовкой, насыщенной эмоциями, яркими, воодушевляющими, со звуком шелеста прочитанных страниц и захлопывающейся обложки приходит осознание того, что продолжения не будет. История не закончена, конец словно оборван. Книга, написанная моими шагами, перекрестными дорожками, событиями, которые я видел и помнил, и ошибками, которые сам совершил… Когда жизнь одного героя, на котором держалась вся книга - сосредоточение справедливости, доброты, милосердия и героизма - героя, сыгравшего огромную роль в судьбе остальных, отдавшего им все, что имел, и даже больше, буквально вдохнувшего смысл во всю эту историю, неожиданно обрывается, ты теряешься. До слез, до истерики, до глубокой растерянности и непонимания, что будет дальше в этой истории без него?..       Переворачивая страницу, обнаруживаешь чистые, еще неисписанные листы. Только номер новой главы и название, смазанное, неразборчивое. Чистота этих страниц жжет и режет глаза… Исписал бы все страницы, все книги твоим именем, если бы знал, что так ты будешь ближе!.. Никогда ничего не желал так сильно, как крохотный шанс все исправить - вернуться в то далекое время и извиниться за деревянный посох, который сломал, солгав, что не нарочно…       Мгновение в другой жизни, где я чувствую его живое тепло на моем плече, и он улыбается мне одними глазами, заверяя, что все успокоится со временем, и края самых безнадежных и глубоких ран затянутся, сомкнутся, и жизнь перестанет быть просто смирением - она наполнится красками, чувствами, новыми впечатлениями, и я смогу ощутить всю ее полноту каждой частичкой своего тела - а где-то на кухне раздается мамин звонкий голос, зовущий нас к ужину, и мы все впятером бежим занимать свои любимые места за кухонным столом, чтобы урвать себе кусок пирога со сладким картофелем побольше… Слезы холодят кожу, но я не могу сдержаться, я рыдаю, вспоминая, как тяжело он садится, в шутку повторяя, что старость – не радость, ближе к печи, чтоб греть спину, а Бетани, заливаясь тихим смехом, усаживается к нему на колени, и завершает картину семейного ужина явившаяся, как всегда, последней вечно задумчивая Скай, облюбовавшая стул, близкий к выходу…       Но вот я стою, прислушиваясь к своим ощущениям в надежде почувствовать его живое тепло на своем плече, его силу, которая так нужна мне – и сейчас как никогда остро это осознаю - а ощущаю лишь холод и опустошение. Осознание, что этот дом навсегда опустел без него, не оставляет ни на мгновение. Кажется, что легче никогда не станет, а все, что было до этого – мое помешательство, наваждение, проделки отчаянья. Все, что у меня осталось – чистые листы, напоминающие безжалостно, что его рассказ окончен…       Белый цвет пуст и мрачен, он зазывно слепит, предлагая начать свою история, от нового лица, про нового героя. Не выдерживая, я с силой захлопываю книгу – осознание, что я ничего не смогу сделать, чтобы ты вернулся, не оставляет в покое. Был бы шанс, я бы ухватился за него мертвой хваткой, я бы не отпустил тебя! Но, словно нарочно, теперь, когда все кончено, и я ничего не в силах исправить, вдруг отчетливо осознаю, как сильно ты нужен мне. Готов отдать весь мир, лишь бы ты обнял меня еще раз, хотя бы раз!..       Но я продолжаю вслушиваться непроизвольно в шарканье твоих ног за дверью, а в ответ – мертвая тишина… и не сразу обращаю внимание, как чернила сами по себе начинают расползаться по листу, повторяя, как заведенные, строчку за строчкой одну и ту же фразу - одну единственную мысль, накрепко засевшую в моей голове, яснее и громче всех остальных: «Эта глава без него. Больше в этой истории его уже не будет…» И мне придется жить с этим. Каждый день, каждую минуту до тех самых пор, пока он не протянет мне руку в той, другой жизни, где мы уже никогда не расстанемся…

***

Где-то посреди Диких земель. Начало Пятого Мора Карвер       Когда умер Давет – первая задевшая меня смерть со дня смерти папы, я растерялся. Я чувствовал себя продрогшей бездомной собакой, что ищет тепла… Давет стоял рядом с нашей семьей неназойливо, словно тень, и также ловко и незаметно умудрялся всегда приходить на помощь. Я не просто привык к нему – я не задумывался раньше, до какой степени привязался к нему, до какой степени подсознательно благодарил его за Скай, за то, что он делал для нас с Бетани, для нашей мамы. Как и в прошлый раз, я слишком поздно понял, что неосознанно опирался на волю этого удивительного, вопреки его образу жизни, вопреки его постоянной борьбе за выживание доброго, не очерствевшего сердцем человека. Подсознательно я уже давно считал его частью нашей семьи. Без Давета… мы просто были обречены, какой бы парадоксальной не казалась мысль, что исход битвы может решить присутствие одного-единственного человека. Человека, тысячи раз совершавшего невозможное.       И я знал, что не существовало в мире таких слов, которые могли бы как-то утешить мою старшую сестру, хотя бы временно, хотя бы для борьбы, и действительно с трудом представлял, что именно она чувствовала. И, откровенно говоря, мечтал не представлять вовсе. Это была первая для всех нас преждевременная смерть, смерть человека, которого все считали неуязвимым. Я был абсолютно уверен, что символом возмездия он нанесет сокрушительный удар по вражескому войску, появившись откуда-то из тени на невидимых крыльях грифона и возродит надежду в тех, кто утратил ее…       Когда умер отец, мы знали, что так и закончится его жизнь. Он был уже на полпути к небу за две недели до рокового дня и неустанно повторял, что его история на этом закончится. Он знал, что уйдет. Знали и мы.       Мы никогда не будем готовы к потерям.       Но Давет… Это было похоже на дурную шутку, на чудовищную ошибку, на самый страшный кошмар, но это точно не могло быть реальностью. Давет столько раз оказывался в проигрышном, практически безвыходном положении, балансировал на грани, ставил перед собой недостижимые цели, умудряясь на протяжении двадцати трех лет, еще будучи даже ребенком, оставлять гнавшуюся за ним смерть ни с чем!..       Как же так случилось, что в самом расцвете сил, прямо перед переломным моментом его жизни, когда он вот-вот собирался насладиться заслуженными наградами за свою долгую мужественную борьбу и стать уважаемым человеком, его погубил какой-то ритуал?.. Я до последнего подсознательно надеялся, что это был просто трюк – ловкий маневр Давета, который он провернул, чтобы вновь обхитрить смерть. И непроизвольно прислушивался, ожидая его возвращения домой.       Но время шло, а он так и не вернулся. Это могло означать только одно.       … Казалось тогда, что самое худшее мы уже познали, и страшно больше не будет. Но словно пережитого оказалось недостаточно, словно подавить, сломать и уничтожить, пресечь любую возможность вернуться к прежней жизни было самым малым из того, что нам обещали - раскатом грома по затихшей пустынной долине прокатился смертный приговор: «Простите, Лиандра. Ваша дочь умерла…»       И ножом по сердцу полоснул мамин отчаянный всхлип: «Нет!.. Я… я же не смогу без нее…»       «Нет! Малькольм… Я же не смогу без тебя…»       И вдруг мне показалось на какое-то мгновение, что он повторно уходит из жизни. И рука Скай, дрогнув, касается папиного лица, замирает на мгновение... и закрывает ее большие глаза его теплого цвета. Я снова увидел это. И тот ужас, через который я прошел, вернулся, хлынул из прошлого неудержимым потоком. Словно никогда не учился жить без него, я почувствовал, с каким отчаяньем сопротивляюсь реальности, как не могу совладать с собой. Я снова уязвим, и почва уходит из-под ног, и реальность выворачивается наизнанку, обращаясь в сущий ад, а я ничего не могу исправить!.. Вокруг меня снова шумел враждебный мир, и я был напуган, растерян, в отчаянии от сознания, что не смогу смотреть жизни в лицо, не чувствуя за плечом поддержку этого доброго, мягкого, отзывчивого человека. Эта череда кошмаров не может происходить с нами.       «Я тоже», — подумал я и внутренне содрогнулся, представив себе долгие годы жизни без Бетани. Все следующие «завтра» без Бетани. Скитаться по морю в поисках убежища, зная, что Бетани оно уже не нужно… И как-то жить дальше. Без дома. Без Бетани. Словно тебя отрезали от прежней привычной жизни – единственной, которую ты знал, которую умел проживать правильно – и бросили на обочину мира без единого совета, что нужно делать дальше, в каком направлении двигаться.       Со смертью папы мы начали беспомощно тыкались в разном направлении, точно слепые котята, у которых умерла мать. Каждый приходил в себя как мог. Мы словно медленно пробуждались от комы, от долгого беспробудного сна, от кошмара… Но мы смогли справиться. Мы выстояли против этого удар.       А сейчас… я словно забыл, какого это – пользоваться мечом. Если бы - я с трудом сглотнул - на ее месте оказался кто-нибудь другой – кто угодно – я бы успел. Я бы не колебался ни мгновения… Но то была Бетани. Маленькая, тихая, мужественная Бетани.       И я запаниковал. Каждая секунда бездействия означала гибель кого-то из нас. И неожиданно именно Бетани шагнула вперед, навстречу смерти, прикрывая нас своим маленьким телом, словно недрогнувшим щитом. Отважная, она бесстрашно взглянула опасности в лицо и решительно заявила, что не будет больше жертв. Она без промедления, без малейшего сомнения пожертвовала своей жизнью ради крохотного промежутка времени, отыгранного для нас у смерти в обмен на саму себя, и не приняла в расчет, что цена запрошена слишком высокая, а риск может и не окупиться вовсе. Она не раздумывая пошла на это, потому что для себя решила четко: либо она, либо кто-то из нас... Для нее не существовало выбора.       Это должен был быть я. Это был мой долг перед Лотерингом. Как солдата. Как брата. Как ферелденца. Как последнего мужчины в семье, у которого не было магии, чтобы сразить врага на дистанции или защитить близких магическим полем – были только сильные руки и меч, который эти руки сжимали так крепко, будто он был продолжением меня самого.       Вместо нее должен был быть я. Но моя хрупкая младшая сестра, добрейшее создание, с которым мы еще в утробе матери разделили на двоих одну жизнь, опередила меня. Робкое, кроткое, тихое создание, чье сердце было наполнено столь же тихим мужеством, решительной готовностью на безрассудное самопожертвование. И речь шла не о риске, не о цене и не о торгах. Она сделала это, просто потому что для нее это было правильно. И будь у нее шанс, она бы без колебаний сделала это снова.       И теперь ее мягко мерцавший посох, старый посох отца, утративший связь со своим обладателем, гаснет навеки…       Секундного замешательства было достаточно, чтобы по жестокой иронии застыть в ужасе и прийти в себя тогда, когда стало уже слишком поздно. Будто сама судьба невозмутимо твердила, что кто-то должен остаться здесь, дома, с папой.       Чудовище одной огромной лапой оторвало ее от земли, и, почувствовав, как все внутренности стянуло в тугой узел, и сердце на мгновение парализовало, я закричал. Боль была в сотни раз сильнее, чем при Остагаре. Все, о чем я мечтал – чтобы она открыла глаза в ответ на мой зов. Влить дрожащими от страха перед неизбежным руками все пузырьки с целебным раствором ей в рот, которые только у нас имелись, чтобы она пришла в себя.       Беспомощно вглядываясь в это нежное, покрытое ссадинами и ранами лицо, я все ждал, когда произойдет чудо. Я сидел словно в трансе, пока Скай снимала с ремешка Бетани больше ненужные ей бутыльки - те самые, которые она взяла для нас. И в это мгновение я осознал, что происходящее реально. Это действительно происходит с нами. Намерения Скай, ее медленные, напряженные движения, мгновение, когда она, задев безжизненную руку младшей сестры возле ремешка, застыла, словно сама до этого не верила до конца, – все это ударило в голову, и в этот момент я окончательно понял, что эти бутыльки Бетани больше не понадобятся.       Она останется с папой.       Три года назад я пообещал себе, что этого никогда больше не повторится. Только тогда, когда придет время: все произойдет естественно, после долгой, счастливой, насыщенной радостными событиями жизни. Когда состарится Скай, состарится Бетани, наши дети, внуки…       Словно внезапно оборвавшийся сон, надежда разлетелась на тысячи мелких осколков, не устояв перед вторжением жестокой, невообразимой, несуразной реальности, принявшей облик вырвавшейся из лап всеобщего оцепенения Бетани, чье прекрасное, необыкновенно чистое и светлое лицо накрыла тень неотвратимого…       Где-то словно вдали, в полузабытом кошмарном сне читал заупокойную молитву храмовник - произносил слова, смысл которых я не понимал… В истерике мать колотила хрупкими кулаками землю, но ее голос заглушала боль. Склонившись над неподвижным белоснежным лицом своей маленькой дочери, целовала ее лоб мокрыми от слез губами, умоляя очнуться; срывая голос, обвиняла Скай в смерти сестры, обвиняла весь свет, что он не уберег ее дитя, что отнял самое дорогое, что было у ее сердца. Точно заведенная, повторяла, что ей нужны не жертвы и подвиги, а ее ребенок… А Скай неподвижным изваянием сидела перед телом Бетани, неосознанно сжимая ее руки, которые молчали, касаясь оскверненной земли, пустыми глазами смотрела куда-то сквозь мать, раздавленная, разбитая, неживая… И я знал, что она видела вдали, там, куда был устремлен ее взгляд... Она не сумела отразить первый удар, как судьба уже нанесла ей второй. Она не выдержала такого напора. Это была смертельная атака.       Словно во сне я нерешительно поддержал Скай, когда она неживым голосом произнесла, что Бетани отдала свою жизнь не ради того, чтобы мы подвергали себя еще большей опасности, потому что понимал, что в этом есть своя, пусть и горькая правда, свое слабое, жалкое утешение. Жертвы не должны быть напрасными.       Боль пережитых потерь разрывала на части, а я позволял ей, ничего не в силах исправить. Стало чуть легче дышать, когда храмовник прочитал молитву - словно это был некий ритуал, освобождавший ее душу от уз плоти, снимавший с ее плеч тяжесть незавершенного, позволявший покинуть этот мир беспрепятственно. И словно неуловимое сияние ее последнего прикосновения осушило удушливые слезы, и она подняла мое лицо нежно, бережно, чтобы наши взгляды встретились, и произнесла, прежде чем свет ее души навсегда исчезнет за горизонтом: "Я в порядке, братишка. Мне больше не больно..."       Это было все, что мы могли для нее сделать. Бетани согласилась с этим решением. Она бы сделала это снова, если бы осталась жива. Она бы снова ринулась в бой первой – она бы без колебаний выиграла бы для нас немного времени, если бы знала, что это поможет нам. Бетани верила, что поступила правильно. Цена за наши жизни оказалась непомерно высока, и я не допущу, чтобы эта жертва оказалась напрасной…       … Я не верил до самого конца.       Но то была Бетани. Она всегда боялась отходить далеко от дома…

***

Начало Пятого Мора. Гварен Карвер       Я окинул взглядом угрюмых беженцев, которые, как и мы, бросили свои дома и сейчас бежали как можно дальше от смерти, чтобы начать новую жизнь вдали от этого кошмара... Они так же, как и мы, заглушили в себе всосанный с молоком внутренний зов земли и заставили силою воли друг друга поверить, что так будет лучше...       Само это слово – беженец - закрепленное за мной, точно клеймо, звучало унизительно, точно я бездомный.       Бездомный… В носу до сих пор стоял запах гари и пыли. Горели травы и деревья, полыхали золотые, столь дорогие моему сердцу поля, рушились дома, вырастившие под своей крышей много поколений, точно величавые дубы в древних лесах, а мельница держала на себе весь небосвод… Я не хотел помнить этого и не мог забыть. Мой дом был среди тех, что сейчас лежали в руинах, безмолвный, погребенный под пеплом разорения и смерти.       Опустошенная земля, которая была когда-то благодатная и изобильная. Везде была враждебная пустота и пепел. Наступившая тишина, прежде мирная и безмятежная, таила в себе безмерный ужас.       Я содрогнулся при мысли о том, что, возможно, этот Мор окончится только тогда, когда остальные страны объединят свои силы и бросят их на его искоренение. Потому что Ферелден некому больше защищать. Всех, кто мог держать оружие, павший король собрал под Остагаром… Орда пронеслась кровожадным вихрем, вырезав всех до единого… Жалкая горстка Серых Стражей, о спасении которых упомянула таинственная ведьма из Диких земель, не смогут справиться с целой ордой. Если Давет стал первой жертвой Мора, с горечью признал я, то оставшиеся точно не смогут его подавить. И мне с трудом верилось, что край, который выдержал столько атак, столько войн, эпидемий, столько катастроф, на этот раз не выстоит.       Целая культура, столетиями взращиваемая обособленно от остальных, исчезнет с лица земли. Исконно ферелденские имена, которыми не назовут новорожденных детей гордые родители. Племенные мабари, которыми так гордились ферелденцы. Огромное озеро Каленхад – жемчужина Ферелдена, которой посвящали поэмы и песни, на которой возвел свои стены единственный в стране Круг магов. Неукрощенная, щедрая и своевольная золотая земля с ее пестрым разнообразием флоры, ее многочисленными обитателями и детьми, которых она приютила… И сейчас эта земля была разорена и выжжена, осквернена. Ни единой души не ступало по ней, ни одна птица не нарушала тревожную тишину, и лишь тысячи призраков наводнили леса и болота: безмолвные, они потерянно бродили меж оголенных деревьев, глядя остекленелыми глазами нам, уцелевшим, вслед сквозь пронизанные алыми лучами заката голые неподвижные ветви, с нашей общей разоренной земли. Теперь эта земля – их приют, а мы сбежали в поисках безопасности, и я чувствовал себя так, словно самовольно бросил их на верную погибель. На земле наших предков, окропленной их теплой кровью, говорящей с ветром их голосами. Она никогда не оправится полностью...       Должно быть, сейчас там догорали первые пожары. Безудержно и безмолвно. Юг Ферелдена лежал в руинах, и печать гнетущего, неестественного, словно колдовского оцепенения лежала на той выжженной земле, которая еще совсем недавно дышала жизнью. Эта почерневшая земля была как прекрасное лицо матери, замершее на выдохе, успокоившееся наконец после перенесенных ею мук и страданий.       Возможно, подумал я с горькой иронией, Скай сейчас даже легче, чем мне. Она потеряла в этой войне все, на чем зиждилась ее жизнь. И вместе с этой утратой она утратила саму волю к жизни, а следом – способность бояться и переживать. Ей было все равно. С пустым взглядом потемневших глаз, с ничего не выражающим лицом и окаменевшим сердцем она шла вперед, ведя за собой тех, кто остался от ее некогда большой дружной семьи. Шла решительно, не оглядываясь по сторонам, не вникая, не прислушиваясь к миру, потому что ей не за чем было оставаться здесь больше. Ей было все равно, куда идти. Лишь бы не останавливаться. Лишь бы встречный ветер, голоса и звон клинков заглушали в голове чужой голос, снова и снова повторявший одни и те же слова: «Давет? Мне очень жаль, но он... не пережил Посвящения…»       И не было ничего, кроме оцепенелости и безразличия ко всему – защитная реакция, помогающая ей пережить потрясение, словно бы ее обратили в камень, и она застыла, не ощущая течения времени, не чувствуя происходящего вовне. Я знал, что мои слова перемежались с чужим голосом внутри нее, путались, и их смысл ускользал от нее, подавляемый одной-единственной мыслью, огромной безудержной волной обрушившейся на ее маленький уютный дом и безвозвратно унесший все щепки далеко в море. Вместе с теми, кто был внутри, в самом сердце ее дома. Эти слова, произнесенные перед битвой чужим голосом, разделили ее жизнь на до и после. И я знал, что это «после» ей не нужно без дома, Бетани и Давета…       Вновь ворчливо скрипнуло старое дерево. Прояснение приносит гораздо больше боли. Холодные пальцы отчаянья сдавили мне горло. Это действительно происходит сейчас: мы уплываем. Прочь от старых друзей и соседей. Прочь от Бетани и отца. Прочь от Давета. Прочь от дома… Ноги одеревенели и подгибались от усталости и напряжения, и я только сейчас почувствовал, что меня трясло, лихорадило. Разум налился свинцом. Реальность происходящего не укладывалась в голове. Вода зыбилась и проваливалась куда-то в глубь, в темноту. Это было чем угодно, но только не явью…       Я не чувствовал радости от того, что мне удалось спастись. Другие ферелденцы, такие же простые люди, как и я, остались в Лотеринге. У них хватило мужества. За эту землю стоило бороться, и я бы бросился без колебаний в эту борьбу. Отдать порождениям тьмы, бездушным отпрыскам гордыни, алчности и корысти землю, по которой ходил папа?! И от одной мысли о таком надругательстве над Лотерингом у меня бешено заколотилось сердце. Бессильная ярость требовала выхода, осушала изнутри, а берег неумолимо отдалялся от меня... Я ничего не могу больше сделать. Я не смогу спасти свой дом.       Боль неустанно дергала натянутые до предела струны обнажившихся нервов... Стыли сердца под лохмотьями старой одежды. Мешки и карманы, набитые до краев тем, что удалось унести с собой – мелочь, но бесценная своей нерушимой связью с землей, с домом, с прежней счастливой жизнью. Они были похожи на побитых собак, выгнанных из дому. И я ничем не отличался от них… Мы смотрели друг на друга и видели людей, которые тысячу раз за этот день успели погибнуть…       И эти их причитания, жалобы, их плач повторяли точь-в-точь мои мысли: облаченные в слова, произносимые дрожащими, напряженными голосами, они становились еще ужасней, и это еще больше угнетало, усиливало мою злость на самого себя. Каждому было больно сознавать, что они теперь обездоленные, беженцы, чужаки без роду и племени, гонимые прочь из собственных земель и домов, вынужденные бежать за море в поисках спасения, когда ничего, кроме собственной жизни, уже не осталось; сознавать, что мало кто решится прикоснуться к ним из-за чувства брезгливости, помочь хоть как-то, утешить; унижаться, прося подаяние у тех, кто относится к ним как к грязной брошенной псине; терпеть оскорбления покорно, работать не в меру, чтобы было что положить на стол перед исхудавшими детьми, и лелеять теплые мысли холодными ночами на улице, что когда-нибудь они вернуться домой…       Я всем своим существом восставал против побега. Всей своей уставшей душой рвался назад, как испуганный ребенок, мечтающий оказаться под крепким, надежным кровом своей родной тихой гавани посреди шторма – островок безмятежной тишины, безопасности, спокойствия, непоколебимости… Домой! В невысокий деревянный дом с развевающимися белыми занавесками на окнах, с густо поросшим одуванчиком и клевером садом, с раскинувшими свои пышные зеленые ветви яблонями, над которыми неумолчно гудят пчелы, к безмятежному покою золотой земли, протянувшейся бесконечно далеко к фиолетовому горизонту!..       … К папиной могиле, где я почувствую сердцем его присутствие. Встать непробиваемой стеной на защиту Лотеринга и потребовать реванш. Вновь посадить в саду яблони и сливы, защитить от смрада порождений тьмы вишню, каким-то чудом выросшую у папиной могилы. Вырыть рядом еще одну и уложить туда Бетани, чтобы они теперь больше никогда не расставались, и накрыть золотым одеялом оскверненной, но все еще родной земли, тепло которой она узнает, почувствует даже на той стороне. И оставить букет веретенки, чтобы она поняла меня без слов. Оборвав веретенку вдоль речки, в озерах, в прудах, осыпать забор и крыльцо. Повязать на кустарники, повесить на ветви яблонь, разбросать на тропинке, ведущей к дому, окружить его сотней, тысячей листьев, чтобы заалела вся округа. А самую красивую, самую пышную веретенку принести ей на могилу. И приносить каждый день, снова и снова, до самого донца, не уставая повторять про себя, как сильно я сожалею, и будь у меня шанс, все было бы иначе… Высечь на камне ее имя и то, кем она была на самом деле – любимой дочерью. И любимой сестрой. Неугасающим лучиком света и самым добрым человеком на свете… И почувствовать тот волнующий трепет, то покалывание кожи, смесь радости и недоверия, когда осознаю, что они стоят прямо позади меня, обнявшись, и улыбаются, тепло и искренне, одинакового цвета глазами…       Берег моря был усыпан алыми листьями веретенки… Она вновь смотрела на меня тем же сочувственным взглядом, как прежде. И, как прежде, говорила со мной. Но теперь в ее шепоте к тому одному прибавилось еще два имени. Три разных голоса, звуки которых я забыть никогда не смогу, звали меня по имени – призрачное эхо над руинами Лотеринга…       Когда внутри все затихло, я почувствовал жгучее изнеможение. Промелькнуло мгновение черного провала в какой-то неестественно страшный, изматывающий сердце зыбкий сон, и на смену злости, глухой, раскаленной, пришла усталость. Настоящая усталость, которую ощущает опустошенный человек, который потратил все силы, все свои ресурсы, достиг предела возможностей ради спасения чего-то очень дорогого ему, но этого все равно оказалось недостаточно. Я словно выжил все силы, чтобы сломать стену, за которой ожидал увидеть свет… а за этой стеной оказалась еще одна глухая стена, тупик... Сдаваться нельзя, иначе потеряешь то, что осталось. Но продолжать борьбу сил нет...       У меня остались старая мать и старшая сестра. Дома нет. Опоры нет. Цель лишь одна – спастись бегством от Мора. И я не представлял, что будет потом, когда мы окажемся в безопасности. Все это представлялось каким-то непонятным, неразгаданным концом моей жизни...       Я никогда не смогу вырвать дом из сердца. Никогда не смогу оставить Ферелден за горизонтом… Дом. Папа. Бетани. Давет… Мое сердце защемило: оно беззвучно всхлипывало, произнося их имена, как имена потерянных, ушедших, погребенных.       Слева веяло холодом: Скай тоже смотрела, как тонет в черной пучине золотая полоса родной земли. Ее лицо, прежде излучавшее какое-то мирное спокойствие - водная гладь, прохладная и невозмутимая в преддверии вечерней зари, обещавшая безопасность и тишину - и ее ровная мимика, всегда плавно переходящая от одной эмоции к другой, словно замерла, заледенела. Ее лицо застыло, как зимний пруд подо льдом. От былой теплоты и умиротворения остался лишь неуловимый след жизни, память на сухой земле, безжизненной, выжженной, разоренной...       И все то, что поддерживало в ней жизни, то, что еще можно было спасти, осталось за горизонтом. Вместе с папой, Бетани и Даветом. И душа ее вернулась к ним - оберегать их покой, не теряя надежды однажды вновь увидеть их, обнять и не отпускать теперь никогда…       … Ветер бросил на дно поводья от морских волн, и воды вздыбились, зашумели, отпущенные на волю, в свою стихию: они бросались на корабль, обволакивая его холодом, точно мечтали взобраться на борт, но, не дотягивая, соскальзывали обратно в море. Терзаемые воющим и шипящим морем, мы непреклонно шли вперед, медленно, осторожно, точно стараясь не тревожить море, стараясь проплыть незаметно.       Алое солнце вспыхнуло… и исчезло, как потухший во мгле огонек, как утраченная последняя надежда. Мысль о том, что я покидаю дом навсегда, что это последний мой закат в Ферелдене, причиняла почти физическую боль… На мгновение мне показалось, что я увидел в этой вспышке лотерингскую улыбку...       Повинуясь какому-то странному внутреннему рвению, я приподнял руки, словно в попытке успеть ухватить горсть земли с отдалявшегося горизонта. И поймал последние лучи ладонями, как падающую звезду, что, угасая, несла на себе мое имя и мою несбывшуюся мечту…       Дом в моем сердце. А мои руки – его стены.       Словно у художника, писавшего жизнь, закончились теплые краски, и холодное небо наполнилось беспросветным мраком… Золото ферелденской земли померкло, и горизонт обесцветился, тоскливый, безмолвный. Вспышка, и то, во что я так напряженно вглядывался, пытаясь мысленно вытянуть из-под воды, померкли. Все похолодело внутри.       В это мгновение я полностью осознал, что потерял…       … Волны хлестнули корабль так, что нас здорово качнуло, и старое дерево ворчливо закряхтело, сопротивляясь волне. Ветер завыл, холодный, порывистый, взбираясь все выше по нотам едва различимой пока что, пугающей песни о неизвестности…       А вдогонку сорвался последний крик невосполнимого разрушения… и далекий, тихий, как дыхание земли, шепот пролетел под черной полосой неба. Я знал этот шепот. Он только что повторял наизусть, высекая на сердце и линии времени, имена, чтобы ничто не могло ни стереть, ни забыть их. Но сейчас, растаявший над кораблем молочной дымкой, он на мгновение разбавил беспросветный мрак черных вод белоснежным мерцающим светом и выдохнул неумолимо теплым и звонким, как пение птицы, голосом, который никогда не умолкнет внутри меня: «Я всегда буду рядом…»
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.