ID работы: 4300837

Protege moi

Слэш
NC-21
Завершён
140
nellisey соавтор
Размер:
198 страниц, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
140 Нравится 31 Отзывы 34 В сборник Скачать

XV.

Настройки текста
Последние слова застыли в воздухе, так как глаза всех, кто находился в комнате, были устремлены на несчастного Сальери. В его ногах валялся пьяный вусмерть Моцарт, который чуть ли не облизывал носки его туфель. Перед его лицом трясли счетом, а с выражения лица хозяина гостиницы вообще можно было писать картины. Гений что-то промычал, прижимая ноги итальянца ближе к себе, заставив того взмахнуть руками в пытках устоять. - Что здесь происходит, Моцарт? - рявкнул придворный композитор, отпихивая от себя пьяное тело. Тот что-то вновь пробубнил, распластавшись на лестнице. - Ясно, - прорычал итальянец, осознавая, что от австрийца бесполезно чего-то добиваться. - Потрудитесь объяснить, что тут происходит? - Ваш друг отказывается платить, а сумма, знаете ли, не маленькая! - хозяина таверны трясло, его мясистое лицо от гнева налилось кровью, широкие ноздри быстро вздымались, а усы под носом выплясывали причудливый танец. Сальери перехватил листок, на котором была написана сумма. Подавив нарастающее возмущение, мужчина скомкал потрепанную бумажку и швырнул через плечо. Больные пальцы скользнули в карман камзола, ища мешочек с монетами. - Этого хватит? - Антонио швырнул мешок к ногам трактирщика. - Что вы себе позволяете?! - мужчина буквально взрывался от обилия красноты на лице. Смуглые губы скривились в довольной улыбке. - Что-то не нравится? Тут втрое больше, чем вы просили у моего друга. Берите и проваливайте. Атмосфера в гостиной накалялась. Сальери уже морально был готов к тому, что придется применять грубую силу, но тут вмешался хозяин гостиницы: - Уважаемый, вам следует послушать этого герра. Он служит при дворе Его Величества. Трактирщик замолк, резко побледнев. Бросив взгляд на Сальери, он несколько раз поклонился, пятясь назад. Затем, захватив мешок, покинул гостиницу. - Благодарю, - итальянец улыбнулся, глядя на хозяина гостиницы. Тот улыбался в ответ, но, к сожалению, придворный композитор прекрасно понимал, что кроется за этой улыбкой. И еще один мешок с монетами покинул карман черного камзола. - O, du lieber Augustin, Augustin, Augustin, O, du lieber Augustin, Alles ist hin! Geld ist hin, Mensch ist hin, Alles hin, Augustin. Пьяный язык выплевывал знакомые с детства партии балета, обращающиеся в звуки песни, пока композитор, шатаясь, взбирался на обрывистую лестницу, путался в своих ногах, падал, чтобы быть поднятым и направленным дальше. Чума, поразившая когда-то Вену, родной город милого Августина, теперь завладевала Моцартом, разъедая его разум. В грязь упал Августин. Ах, мой милый Августин, все прошло, все! В гроб ложись, смерти жди! Под этот гимн сильные руки втащили Вольфганга в грязный номер, освещаемый лишь слабым светом холодной луны. И только сейчас заткнувшись, чтобы развернуться и вцепиться в губы Сальери, мужчина перестал покачиваться и падать через каждый шаг. Чужие уста противились, руки, кажется, отстраняли глупого музыканта, но, нет, итальянец слишком долго и слишком старательно отталкивал Моцарта от себя, чтобы сейчас буйная душа австрийца не встала на дыбы. Он вжимался в горячее тело, заставляя его, поддаваясь внезапному напору, отходить, делать слабые шаги назад; он кусал желанные губы, которые были слишком жестоки в своих словах; он лобзал раны с разорванными краями, чтобы впитать их кровь, их боль. Запечатлеть их вкус, их форму, их запах на своих губах. Игнорировать протест, игнорировать неприязнь. «Почему вам можно позволять себе большее? Почему я должен терпеть, а потом ждать? Хочу вас, черт возьми, хочу вас здесь и сейчас». - Это вино – ничто, по сравнению с вами, - он судорожно глотнул воздуха, не отрываясь от губ до конца, храня между ними горячую влажность и пар алкоголя. - Я пьян лишь вами. И у меня есть предложение, от которого я не дам вам отказаться. Сальери, мы начнем нашу оперу сейчас, найдем в этой отвратительной комнате первый звук. Моцарт взял смуглую руку итальянца в свою холодную ладонь и приложил к разгоряченной дурманом и бесстыдством щеке. Тонкая кожа чувствовала влагу, которая впитываясь в прозрачность шелка, оставляла на нем ужасные разводы. Дрожащими пальцами он отдернул чужую кисть от себя и погладил смуглую ладонь. В глазах зиял ужас, смешивающийся со слезами боли. Ноги подкашивались, снова роняя Вольфганга на пол, склоняя его голову перед итальянцем. - Что вы наделали, мой глупый Антонио? – бессильный голос дрожал от испуга. Любимые руки были разбиты в кровь, которая теперь алела на побледневшей щеке. Руки, что рождали прекрасную музыку, что дарили миру созвучия неописуемой глубины, руки, что играли на теле, как на музыкальном инструменте, заставляя сердце петь святую молитву. Но теперь сердце остановилось, заледенело, оплакивая потерю. Губы боязливо поцеловали еще здоровую кожу, боясь коснуться ран, боясь, что это прикосновение принесет лишь больше боли. - Ничего, кроме боли, я не могу вам дать. Простите меня, простите, - Вольфганг задохнулся собственными словами. - Зачем вы это сделали? Итальянец одернул руку, пряча ее за черной тканью камзола. Его горло сдавила горечь, а боль в пальцах стала слишком осязаемой. Не смотрите. Черные глаза пытались найти укрытие от светлых, которые терпеливо ждали ответа на вопрос. Но Сальери нечего было ответить Вольфгангу. - Это вас не касается, - прошептали дрожащие губы. Что он еще мог сказать? Правда застряла в глотке, лишая композитора воздуха. Если Моцарт узнает, как низко пал придворный музыкант, то это будет катастрофа. Каблуки дорогих туфель глухо ударили прогнившие деревяшки пола. Сальери отходил от австрийца медленно, пытаясь спрятать в темноте душной комнаты свою боль, слабость и истерику, которая пыталась скривить непоколебимое лицо итальянца. - Ничего не произошло, - надо было говорить как можно уверенней, чтобы пьяный бред Моцарта не смог додумать всю ситуацию самостоятельно. - Вы не имеете к этому никакого отношения. Ложь щупальцами окутывала худое тело, тянула на дно, в чернеющую пучину греха. Скрывать от мальчишки все, врать ему, только бы он не волновался лишний раз. "Я сам смогу с этим справиться" - стучало в больных висках, отдавалось в сердце и лишало тело последних сил. Сальери задыхался от собственной лжи, путался в словах, нелепо пытаясь скрыть свое состояние. Не смотрите на меня, мсье Моцарт. Пожалуйста, не смотрите. Светлые глаза добивали, осознание собственной жалости сжимало душу. Он не должен быть таким, только не в глазах Вольфганга. - Не смотрите, - голос предательски дрожал, тело без сил опустилось на скрипучий стул. - Пожалуйста, не смотрите на меня. Окровавленные пальцы закрыли лицо, пряча их обладателя от светлого взгляда, что не отрываясь смотрел на него. Плечи вздрагивали, из последних сил стараясь оставить хозяина в сознании. Нельзя. Не сейчас. Нельзя показывать свою слабость. - Вам лучше уйти. - Нет, я не уйду, - уже твердо воспротивился Моцарт, подбираясь ближе и не упуская нить, связывающую взгляды композиторов. Теперь в душу пробирался страх. Страх, а не отвращение к разодранным терзаниями судьбы пальцам. Теперь не пугала неизвестность, что расцветала черным мертвым кустарником за плечами Сальери. Теперь пугал сам итальянец. Его кто-то будто держал за горло над пропастью, в которую улетают птицы умирать. Что случилось? Почему вы на этой грани? Но залитый дурманом мозг не мог приоткрыть ни одну догадку, все тонуло во мраке. Моцарт подобрался ближе, забывая про гордость, про самолюбие, он думал только о той боли, которая зудит в длинных музыкальных пальцах. Кажется, его собственные бледные пальцы начали отзываться этой боли, ломаться, разбиваться в кровь, покрываться бурой коркой, забывать про свои любимые струны, про черно-белые клавиши. - Я не смотрю, - глаза уже были покорно опущены. Одна рука скользнула к груди, спрятанной под черной тканью жилета, успокаивая биение израненного сердца, прижимая итальянца к спинке стула, другая же отрывала смуглую кисть от лица. - Я вам помогу. Он сжал запястье, что пыталось вывернуться, спрятаться вновь во тьме, удерживал отчаянье композитора, целуя убитые пальцы, слизывая с них кровь, забирая их боль себе. Язык ранили деревянные кинжалы, что вонзались под ногти, что высасывали силу из этих нежных рук. Чужая боль становилась своей, становится родной, привычной. Пусть лучше уста потеряют возможность говорить, жалить ядом едких фраз, но смуглые перста избавятся от муки. Пусть лучше более ни слова, но легкий перезвон по клавишам. Глотая чужую кровь, полную горечи разочарований и соли обид, Моцарт не испытывал отвращения или наслаждения. Царапая свою кожу, он чувствовал лишь облегчение, ведь этот Ад Сальери делит с кем-то, ведь он не обречен гореть в пытках в одиночестве. Убитые пальцы Сальери вздрагивали от чужих губ, ныли от горячего дыхания, что обжигало истерзанную в клочья кожу. Попытки одернуть руку были тщетными - австриец с силой сжимал смуглое запястье, продолжая вытаскивать деревянные занозы, что пронзали больную кожу. - Не надо, - голос дрогнул от странного чувства, что согревало сердце под хрупкими ребрами, разжигало бешеный ритм, отдающийся в висках. - Прошу вас, не надо... Прокушенные губы хватались за воздух, сбивали дыхание, задыхались от алкоголя, который еще несколько минут назад дарили чужие губы. Веки тяжелели, опускались на темные глаза, заставляя итальянца проваливаться в забытье, в странный сон, где были только горячие губы, что касались истерзанной кожи. Рука дрогнула, когда горячая влага обвила пальцы, а язык протолкнул их дальше. Движения Моцарта осмелели, когда тот почувствовал, что смуглая кожа не отзывается на прикосновения болезненной пульсацией. - Мсье Моцарт, - голос обрывался, падал вниз, словно осознавал, что в нем сейчас нет нужды, что слова сейчас бесполезны. - Вольфганг, пожалуйста... Итальянец не договорил. Освобождая истерзанные пальцы из горячего плена, он, не обращая внимания на боль в ладони, схватил помятое жабо австрийца, притягивая того к себе. Еще раз обжечься этими губами, почувствовать вкус горького алкоголя на потрескавшейся коже, утонуть вместе с Моцартом в пьянящем дурмане, что господствует в комнате, не позволяя слабым душам противостоять. Каждое прикосновение к худому телу доставляло невыносимую боль, отчего музыкант нахмурился, разрывая поцелуй. Тонкие пальцы всячески старались успокоить друг друга, забыть ноющую боль, закрыть вновь открывающиеся раны. - Простите меня, - шептали горячие губы. Моцарт не отвечал, не смотрел на Сальери. Его пробивала дрожь, отданная телу через поцелуй, его скручивала боль итальянца, которую тот вложил в щемящее сердце соитие губ. «И все же, целуйте меня еще, целуйте меня так чаще. Целуйте, пока не исчерпаете до конца, до последней капли наши чувства. Да, целуйте до смерти». Он опустился на колени итальянца, оживляя его вторую руку, лаская пальцы, забирая у них мучения, проглатывая кровь, вместе с чужими грехами. «Я вас прощаю, за что бы то ни было». - Маэстро, ваши пальцы в плачевном состоянии, - в зубах Моцарта скрипнула лента, соскальзывающая черной змеей с бледного запястья. - Боюсь, вы не сможете играть в ближайшее время, а значит… - Вольфганг поднялся и медленно обошел Сальери, оказываясь за его спиной, над самым ухом. - Руки вам в эту ночь будут не нужны. Резкий рывок не дал шансов воспротивиться. Моцарт слишком ловко для своего состояния связал чужие руки за спиной, затягивая ленту. Яд черной кобры обездвижил больные пальцы, не давая им причинять еще больше боли. «Берегите свои пальцы, маэстро, они должны быть здоровы днем, а ночью я могу лечить их поцелуями», - Вольфганг не осознавал грань между мыслями и вырывающимися наружу словами, он бормотал что-то, предназначенное лишь для ушей ночного неба. На пол стек яркий камзол, превращаясь в бесцветную кучу тряпья, жилет, жабо, перепачканное в крови, рубашка, кюлоты. А следом за одеждой вновь на колени перед итальянцем опустился и сам юный гений, на губах которого блестела теперь хитрая, безумная улыбка, природа которой была известна лишь самому Моцарту. - Вы все же хотите увидеть, как я делаю это, когда вы приходите в мои сны? Бледное тело в объятиях лунного света пленило, завораживало, заставляя итальянца захлебываться воздухом, что сжимал его слабые легкие. Черные глаза внимательно наблюдали за тем, как на гнилой пол опускалась пестрая ткань камзола, как следом летела остальная одежда, обнажая желанное тело. Посеревшая от нехватки красок в комнате кожа сияла под луной, обнажала кости, нелепо выпирающие из худого тела. Легкая улыбка во тьме заставляла итальянца вздрогнуть, не в силах подавить желание, что нарастало с каждой секундой. - Моцарт... - шипели пересохшие губы. Взгляд ловил каждое движение тела, каждый взмах тонкой руки, каждую улыбку, что украшала и без того прекрасное лицо. Слова застряли в горле, тело пробили дрожь, сводящая с ума истома, и желание прикоснуться к австрийцу. Пальцы напряглись, желая сбросить с рук проклятую ленту, но боль была слишком сильной, чтобы ей сопротивляться. Постепенно границы между фантазиями и реальностью стирались, срывая все запреты, открывая все мыслимое и не мыслимое, что творилось в головах музыкантов. Два грешника топили друг друга в развратных желаниях, раскрывали друг другу свои прогнившие души. Каждое движение Моцарта заставляло Сальери умирать и вновь возрождаться от этого непристойного зрелища. - Неужели вы... Слова замерли в воздухе, когда два убитых похотью взгляда переплелись. Больше не было ни звука, в глухой, кричащей от темноты и тишины комнате, было слышно лишь одно дыхание на двоих, опьяненное алкоголем и проклятыми чувствами, которые вновь сбивали разум с ног. Моцарт ревниво пожирал жадный взгляд Сальери, пока бледные пальцы вспоминали бессонные ночи, окунали фантазии в бесконечные секунды блаженства. Слова итальянца звенели в тишине. «Да, Сальери, я… я обезумел, я опустился слишком низко, я вновь готов стереть черту, рвануть запретную нить. А вам не сказать ни слова против, не сделать ничего, что могло бы меня остановить. Вы бессильны сегодня, наслаждайтесь этим». Собственные дрожащие, не слушающиеся пальцы выдавливали из Вольфганга тихий стон, заставляли откинуть голову, прикрыть глаза, оборвать переплетения жаждущих взглядов. Дыхание Моцарта сбилось, и он слышал, как сбилось дыхание итальянца, он буквально ощущал обжигающий взор, что скользил по бледному лицу, впивался в приоткрытые губы, спускался ниже, к шее, выпирающим ребрам, впалому животу, рукам. «От вашего бездействия можно задохнуться, Сальери. Это ужасно, но это нестерпимо пленительно». Воздух улетучился, оставляя музыкантов в тяжелом жару желания, легкие жалобно сжались, пытаясь втянуть кислород, но его действительно больше не было. Бледные щеки покрылись алыми пятнами, которые темнели в свете луны. Худощавые плечи дергались нервнее, отрывистее, приближая момент, когда Моцарт, уткнувшись холодным лбом в колени Сальери, наконец, судорожно выдохнет. - Вам нравится? Я достаточно хорошо вспоминаю о вас в одиночестве? – голос срывается, сбивается. Несколько секунд Амадей слушал поток дыханий, которые были доведены до предела, но затем снова отстранился, чтобы вонзиться серыми глазами в черные, смешать их краски. Руки заметно дрожали, но алкоголь толкал их в непривыкшее к такой ласке тело, вынуждал вытянуть очередной стон. Преодолеть отвращение, дать грязным пальцам нарисовать для итальянца очередную завораживающую картину. Наполнить его голову воспоминаниями, которые будет не стереть, дать больше поводов для ночных кошмаров, которые хочется видеть снова и снова. Свободная рука скользит по чужой ноге вверх, разглаживая ткань кюлот. Моцарт резко поднялся, обрывая пытку, когда голова вновь начинала кружиться. Он наконец дал телам, изнывающим по друг другу, соприкоснуться. Итальянец запрокинул голову, не в состоянии сдержать стон. Горячее дыхание обожгло кожу, движения осмелевшего тела свели с ума, заставляя хватать ртом воздух, которого больше не было. Вязкий кислород обволакивал легкие, уничтожал запреты, рвал душу на части, выталкивая из просохшей глотки хриплые стоны. Худое тело дернулось, слух резанул тихий крик, смешанный с болью. Горячий лоб уткнулся в плечо, делясь своим огнем с придворным музыкантом. Моцарт дрожал, едва сдерживая крики, не в состоянии стерпеть боль, которую дарил итальянец. Но движения не прекращались. Тонкие пальцы сцепили острые плечи, пытаясь разорвать плотную ткань рубашки. Австриец рванул к губам Сальери, словно это могло спасти его от боли. Итальянец чувствовал чужие крики на своем языке. Адская пляска тела сводила с ума, оживляла волны, что накрывали с головой, душили сознание, заставляя Сальери терять связь с реальностью, забываться, пропадая в больной любви к пьяному человеку, что сорвал последний замок с бушевавших в груди чувств. Пощадите, мсье Вольфганг. Словно заклинание, въевшаяся молитва в кору головного мозга, отпечатавшаяся черными ранами в душе, убивающая разум. Отречься от сотни богов, что диктовали религии в этом прогнившем мире, утонуть в том, кто разжигает сейчас пожар искушений, превознести его, как святого, боготворить и умереть в молитвах за него. Это нормально. Черт бы побрал весь этот мир. Это нормально. Легкие до боли сжал спазм, воздуха в них тоже не было. Дышать чужим телом, утопать в этом пьяном танце, в нелепых движениях, в режущих слух криках. Чувствовать чужую дрожь, ощущать прощупывать каждую мысль, что проскакивает в этом грешном теле. Затяните этот чертов ошейник, мсье Вольфгаг, задушите меня. Пожалуйста. Моцарт издалека слышал собственный крик, заглушаемый шумом в ушах. Боль штырем пронзала слабо дергающееся тело, отбивая неравномерный ритм в висках, поражая судорогой каждую мышцу. В глазах от этой боли темнело. Но все это не с ним, с Вольфгангом только наслаждение от сладостного танца крови, он тянущего на дно напряжения, от убивающего сердцебиения. С ним только любовь, что завязывается в еще более крепкий узел, привязывает к итальянцу, отдает ему разум, душу, тело. Все это теперь ваше. Снова. Снова вы получили в свои руки это чернеющее сердце в красивой оболочке. Наслаждайтесь его непрерываемым стуком, сжимайте его больными пальцами, разрывайте его, высасывайте последние капли жизни, но, Сальери, не отдавайте его в хорошие руки. А боль, омерзение, отчаяние – это все не Моцарта, это чужое, это не с ним. Не из его глаз на щеки проливались жаркие слезы, что душили пыткой, не его зубы впивались в смуглую кожу, туша об нее крики, смешанные со стонами, не его пальцы до синяков цеплялись за плечи, пытаясь удержать сознание. Но его губы шептали слова молитвы: «Я люблю вас. Люблю до этого безумия. Я хочу отдать вам еще больше, Антонио, забирайте, а взамен я попрошу лишь называть меня по имени». Бледные пальцы обвивали чужую шею, перехватывая пульс, выплескивая его в свою кипящую от возбуждения кровь. «Быстрее, заставьте свое сердце биться в мои руки сильнее». Скрывая яркие пятна боли от черных глаз, Вольфганг дернулся на самое дно, проглатывая очередной вой и отдавая темным губам лишь стон. Он вдавил Сальери в твердую спинку стула, крадя у итальянца вздохи, хрипы, что ласкали слух, излечивали тишину, рвущуюся от криков, разделяли вожделения на двоих, чтобы утонуть, задохнуться во взаимном сумасшествии. Я до боли Вас люблю. Из этого лабиринта должен был быть выход, эти оковы можно было сорвать, замки вскрыть, спастись от пожирающих душу чувств. Но никто из них не собирался спасаться, не желал блаженства в раю, не склонял голову перед дорогими иконами. У музыкантов была своя религия, свои молитвы, что шептали грешные уста, что вырисовывали развратные движения, что звучали в болезненных стонах. Ослепленные чудовищной верой черные глаза вглядывались в душащую темноту, цеплялись за дрожащее тело, что извивалось от боли, от ужасающих чувств, от непоколебимого желания. И больше не было понятия о нормальности, не было морали и не было здравого смысла. Все перечеркивали светлые глаза, утопающие в слезах, сбившееся дыхание, обжигающее кожу, посиневшие костяшки пальцев, цепляющиеся за худые плечи. Легкие хранили в себе запах чужого тела, смуглые губы рвались к бледным, кусали их, не желая останавливать чудовищный поток наслаждения, что пробивало тело, доводило то сумасшествия, рвало на части остатки разума. - Вольфганг… - задохнуться этим именем, повторять его вновь и вновь, создавать из него молитву, гипноз, который подчиняет разум, путает мысли и срывает с цепи истерзанное за месяцы тело. Прошу вас, не останавливайтесь. Пальцы Сальери беспомощно цеплялись за крепкую ткань ленты, что стягивала худые руки. Тело дрожало, не в состоянии больше терпеть эту убивающую пытку, удушающую, сжимающую слабые легкие в бессмысленных попытках уцепиться за воздух, которого больше не было в душной комнате. Если это сон, если это больной бред, то, пожалуйста, пускай он никогда не заканчивается. Итальянец не желал искать выход из этого развратного лабиринта, не желал падать в реальность, лишать себя проклятой веры, поклоняться несуществующим богам. Только не исчезайте сейчас, мсье Моцарт, прошу вас. Чужая кровь на губах доводила то исступления, лишала тело самообладания, выкидывала разум за пределы дозволенного, ломала рамки. Потерять на мгновение сознание, уткнувшись лбом в худую грудь, выдохнуть, не в силах больше сопротивляться нарастающей волне сумасшествия, что сковала тело, сорвала с петель возбуждение, довела до истерики разум. Сальери хрипел, бессильно опуская худые плечи, вдыхает в себя чужое тело, не в состоянии что-либо сказать. Моцарт обжегся, выдыхая раскаленный воздух. Тело пробила болезненно приятная дрожь. Трясущиеся от смешения чувств, эмоций пальцы почти нежно и заботливо гладили темный затылок, перебирая локоны. Он чувствовал на груди судорожное дыхание, мягко ласкающее кожу. Хотелось ощущать это всегда, хотелось остаться под властью тихих вздохов. Повторять любимое имя, как в бреду, пока язык сотрется до основания. Снова знать ценность каждого звука, который хочется присвоить только себе. Вы мой, только мой. Пальцы сжались в волосах, но тут же скользнули по перепачканной в разврате белой рубашке, отталкивая Вольфганга от итальянца, заставляя разорвать дорогую близость. Ноги дрожали, практически не держали, тянули обратно, тянули руки обнимать худые плечи. - Я надеюсь, этого достаточно, чтобы вы мне поверили, - пьяный шепот рассыпался над ухом Сальери. - Антонио, я люблю вас. Истерзанные губы коснулись пальцев, от чего сердце вновь с ужасом сжалось в тисках. «Я так хочу уберечь вас от этого. Я действительно хочу помочь. Если бы я мог…» Черная лента наконец соскользнула в бледные ладони и вновь обвила тонкое запястье. Она впитала всю боль и всю страсть, все желание сорвать с себя цепи ограничений, и теперь истрепанная ткань будет дарить воспоминания, убивающие и воскрешающие. Тело дрожало, мысли сбивались в комок грязи и ненависти к самому себе. Итальянец хватался за сбившееся дыхание, вталкивал в себя густой воздух, разминая затекшие кисти рук. Боль пронзала тонкую кожу, заставляя пальцы беспомощно дергаться от каждого прикосновения. Медленно встав, музыкант посмотрел на измученного гения, худое тело которого бережно обнимала полная луна, что бессовестно наблюдала в окно за всем происходящем. - Я верю Вам, - слова дрожали, падали вниз, не долетая до человека, которому были адресованы. – Я верю… Пальцы, борясь с невыносимой болью, схватили худую глотку, швыряя Моцарта на старую кровать. Скрип ржавых пружин ударил задохнувшуюся от тишины комнату, оглушил Сальери, заставляя того вжать беспомощное тело в грязные простыни, сдавить острые плечи, не обращая внимания на боль, заткнуть тихий крик поцелуем. Пожирая чужую слабость, итальянец постепенно сходил с ума, выпуская наружу все зверство, которого до этого момента умирало под камнем совести. Хвататься зубами за бледную кожу, рвать все запреты, заставлять гения хрипло стонать, задыхаться от боли, что пронзало тело с каждым укусом. Сжать тонкую шею, притягивая несчастную жертву к себе, сдавить пальцы, не позволяя вдохнуть, утопиться в бушующем удовольствии от этого, уничтожить почти мертвую мораль, что иногда проскакивала в сумасшедшей голове придворного композитора. Целовать опухшие губы, не позволяя мальчишке вдохнуть, вдавливать в тугой матрас, фиксируя тело. Рвануть худые плечи, заставляя австрийца уткнуться лицом в смятую простынь, сжать жесткую ткань дрожащими пальцами, просчитать губами позвонки, сгрызая кожу, оставляя красные следы своего господства, своей очередной победы над юным гением, своего унижения и своей слабости, перед которой мужчина вновь бессилен. Поймать чужое дыхание пальцами, схватить чужой крик, придавливая подушечками пальцев язык, когда юное тело вновь пронзает нестерпимая боль, которую дарит итальянец. Резче, сильней, сцепляя ногтями худые бедра, двигая их к себе ближе, уткнуться лбом в худую спину, дышать чужим телом, пьянеть еще сильнее, терять сознание от происходящего. Шептать любимое имя, словно в бреду, ласкать трясущимися руками горячую грудь, низ живота, заставлять больные пальцы срывать стоны, доводить бледное тело до дрожи. Сальери хватал ртом воздух, ощущая под собой слабое тело Моцарта. Рывок за рывком, доводя тело до сладкой истерики, задыхаясь от смешанных чувств, что рвали слабую грудь. - Громче… - совсем чужой голос, забитый от чувств, разбивался о глухие стены серой комнаты. Пальцы обжигали чужое возбуждение, тело сводила судорога, не дающая остановиться, отдышаться, отдохнуть. Нельзя, иначе все закончится, иначе бред исчезнет, а на беспомощные смуглые плечи безжалостно упадет реальность, в которой нет этих чувств, нет этого огня, нет ничего, что может довести тело до этого убивающего изнутри танца. С губ срывались молитвы, которые никогда не будут адресованы Всевышнему, что смотрел с небес за действием двух грешников. Молитвы, что клеймом въелись в мысли, что проложили итальянцу прямую дорогу в Преисподнюю, что связали ему руки хвостом Сатаны. Молитвы тому, с кем невозможно было быть счастливым, с кем не существовало будущего. Молитвы тому, кого Сальери должен был никогда не встречать. «Я молюсь только вам, Вольфганг. Вы мое божество. Начало и конец. И вы мое проклятие. Мсье Вольфганг, вдохните затхлый запах простыней, в которые я ткну вас носом, как дворовую шавку. Мсье Вольфганг, задохнитесь в своей боли, цепляясь за рвущуюся ткань, как за последнюю надежду. Мсье Вольфганг, убейте в себе все святое, утоните во мне. В каждом движении, в каждом слове, в каждом грубом касании выпущенного из клетки зверя». Обезумевшие черные глаза за спиной вдавливали в скрип старой кровати, в скрип собственного тела, которое выгибалось, грязно рвалось навстречу. Австриец подчинялся, ломая себя о простыни, сжимая зубы до скрипа, разбиваясь о собственные стоны наслаждения. Громче. Кричать громче, ласкать слух итальянца своей слабостью, своим подчинением, своей болью. Погружаться в темноту с плеском собственного сердца в груди, полной раскаленной крови. Цепляться за несуществующий, вымышленный воздух, который прожигал горло, высушивал его до белого пепла. Захлебываться слезами и просить большего, просить больные пальцы касаться разгорячённого до белизны тела, просить своего мучителя продолжать эту сладкую пытку до бесконечности. «Антонио, я умираю в этой грешной вере, в этой ереси. Вы тяните меня ко дну, как камень. Синий камень счастья». Под ребрами хрипела душа, разливаясь по желтоватым простыням. Моцарт слышал музыку этого вечера, слышал ее и записывал в своей памяти. Мелодия, которая не имела равных, и которую никто не услышит, никто, кроме двух композиторов, написавших ее на серых стенах безликой комнаты. Эти стены видели многое, они впитают и это безумие, положат под язык и этот сводящий с ума наркотик страсти, над которой был потерян контроль. Выпустив один раз веревку, удерживающую цепного пса, больше никогда не загонишь животное обратно в неволю. Нет, оно отныне царствует в головах. Вольфганг, из которого итальянец выжал все соки, вытянул все желания, опустошенный повалился на замызганные простыни и жалко простонал. Он сгорел, он выкурил этот едкий табак любви, он высыпал прах этого вечера, и теперь принял слабость в каждую свою мышцу. Слабость, которую всегда держал на расстоянии, настоящую усталость. Он понимал, что только сейчас чужие руки так нужны. - Не оставляйте меня, - снова повторяет слова, как заклинание, и беззвучно добавляет: «в этот раз что бы я ни сказал». Смуглые пальцы медленно притронулись к дрожащему телу, что обнимали светящиеся в темноте грязной белизной простыни. Притронулись осторожно, словно любое прикосновение к этому ангелу, чьи крылья лопатками точат из худощавой спины, уничтожит все сокровенное, что связывало сейчас музыкантов. Именно в эту ночь, в эту секунду, в это удушающее мгновение их души были хрустальны, невесомы, их не отяжелял грех, который до этого они телами рисовали на скрипучей кровати, их не очерняла ненависть, которая годами притягивала их друг к другу. Нет, это все сейчас было абсурдно, этого никогда не существовало. Все их разногласия, все ссоры и вся их боль казались чем-то до боли нелепым, ненужным. Две невесомые субстанции тянулись друг к другу сейчас, заставляли дрожащие пальцы сплетаться в слабый замок, который сдерживал порывы. Итальянец неловко прикоснулся своим лбом к разгоряченному бледному лбу австрийца. Оба знали, насколько это движение для них интимно, насколько оно сближает и успокаивает. Ни одна ночь, ни один, до дрожи сводящий скулы, поцелуй, ничто не способно было так уравновесить их сломанные души, сплести их нелепые чувства, создать из них единое целое, кроме этого нелепого жеста. Пальцы болезненно ныли, но не отпускали чужой руки, не разрывали этот слишком дорогой сердцу контакт, не теряли тепло чужого тела. Не сейчас, не здесь, нельзя его терять. Губы беспомощно хватаются за воздух, за чужой воздух, который дарят другие, прокушенные, бледные. Хотелось продать свою дешевую, никому не нужную душу, отдать свой разум, отдать все, лишь бы продлить эту секунду на мгновение, лишь бы утонуть в лунном свете еще раз, задохнуться от переизбытка чувств, которые рвутся наружу, желая показать себя тому, кому они адресованы. Я люблю Вас. Три слова, которые ломали судьбы, лишали жизни, забирали все, что дорого. Три слова, которые давали взамен нечто особенное, нечто чистое, но в тот же момент грязное. Три совершенно ненужных слова. Так почему же оба музыканта так в них нуждались? Почему тонули, захлебываясь этими словами, умирали и вновь воскрешались, ломали себя и друг друга. Потому что любили. Слепо, болезненно, одержимо. Тонкие пальцы прижали к себе бледное тело, окутывая в пожелтевшую простыню, сжали острые плечи, словно это поможет сохранить человека в своих руках, скрыть его от всего мира, что встал к грешникам спиной, отвернулся от них, поставил крест на этих ничтожных жизнях. - Я рядом, мсье Моцарт, - шептали сухие губы. Тихий шелест нелепых слов ударялся о серые стены непонимания и непринятия грешных действий. Темные глаза тонули в бесцветном воздухе комнаты. Им хотелось вновь схватиться за серые глаза австрийца, вновь прочитать в них то, что Вольфганг никогда не решиться сказать вслух. И ведь, правда. Так много хочется сказать, но слов не осталось. Моцарту было больно. Ему было больно, когда до скрипа зубов любимые руки коснулись пальцев, плеч, успокоили, показали, что можно откинуть мучения, терзающие глотку, в догорающее пламя ночи. Вольфганг обжегся об их заботливое тепло, как обжигаются заледеневшие от пытки зимним морозом перста об согревающую чашку чая. Эта столь дикая нежность встряхнула измученное тело, выбила из него правду, что прожгла язык насквозь. Эта правда, как палач в черном плаще, который окаймляет алая кровь, пропитывающая подол; эта правда, как сверкнувшее на ярком солнце лезвие топора; эта правда, как свист неотвратимой смерти. Она рвала на части, заставляла серые глаза поймать черный взгляд, задержать, притянуть к себе. «Я не прощу себе. Не прощу себе молчание. Не прощу себе эти слова. Простите хоть Вы». - Сальери, - нет, это не должно было звучать так отвратительно официально, так сухо и безжизненно. Моцарт пытался справиться с собой, унять дрожь в пальцах, поднося к губам чужие руки, касаясь пропахшей табаком кожи. - Антонио, простите меня, прошу. В бездне мрачной души ветром выло непонимание, которое цеплялось за ребра австрийца, царапало их, ломало. «Нет, лучше вам никогда не знать. Не знать, как я увидел другого человека на своем месте, как почувствовал самого себя в вашей шкуре, как посмотрел на нас, как разглядывал нашу нелепую картину в безвкусной галерее этого глупого мира. Слишком яркие и контрастные краски, слишком неаккуратные мазки, выброшенные на холст невпопад». - Простите мне мой грех. Не перед Богом, ведь пред его лицом я слишком грешен, а перед вами, - не хотелось говорить правдивые слова, что покажутся вычурной ложью, не хотелось лить свои мысли на эти грязные простыни. «Но, Антонио, я хочу быть только вашим, другие руки, губы, глаза противны мне, как божий плевок». – Но эти минуты разврата с той девушкой дали мне понять, насколько… Насколько низко можно пасть. Предать двух любимых всем сердцем людей ради глотка правды, которая обернется ядом. Он готов был рвать на себе волосы, падать на колени, сбивать лоб в кровь, снова молить Бога, от которого отрекся, о пощаде. - Насколько я ничтожен и жалок. Итальянец молчал. Он не знал, за что уцепиться в этой беспощадной реальности, которая пожирала его, пропихивала в свою слизкую глотку, безжалостно переваривала, растворяя в своих внутренностях. Где-то в глубине слишком осязаемой на данный момент души он знал о том, что Моцарт способен на такое, что он имел связь с другими, и его, Сальери, сильно подобное не волновало. Они не могли быть друг другу верны хотя бы потому, что, по сути, их ничего друг с другом не связывало. Несколько нелепых ночей, одна боль на двоих и чувства, которых не должно было быть. Никто из них не имел права требовать от второго чистой и непорочной любви, привязывать к себе. Но итальянца волновало сейчас совсем не это. В голове красочно возрождалось то, что всю ночь музыкант упорно хоронил в недрах своей памяти. Чужие сильные руки в волосах, надменный взгляд и грозный голос, от которого кровь стынет в жилах. Человек, против которого нельзя пойти, которому нельзя перечить. Человек, перед которым Сальери обязан был унижаться. Холод пробрал худое тело, заставляя острые плечи вздрогнуть, а дыхание участиться, предсказывая приступ паники. Собрав последние силы, которые были разбросаны по вялым мышцам, придворный композитор проглотил в горле ком истерики, которая готова была в любой момент вырваться наружу, захватить всю комнату, задушить ее обитателей и уничтожить все то хрупкое и светлое, что сейчас было между ними. - Вам не стоит извиняться передо мной, - голос сковала едкая обида и ненависть, которая потекла по жилам, оживляя озабоченный мозг. – Мы не обязаны друг другу ничем. Ведь мы… Слова застряли в сухой глотке, которая безуспешно проталкивала в измученные легкие вязкие клубы тяжелого воздуха. Это нельзя говорить вслух. Оба музыканта панически боялись этих слов, боялись этой, рвущей беззащитные души на части, правды. - Ведь мы, по сути, никто друг другу, - прошептали дрожащие губы, а сознание рухнуло куда-то вниз, таща за собой искалеченную душу и разбитое в дребезги сердце. Смуглые пальцы сильнее сжали худые плечи, которые бережно обнимала белая ткань старой простыни. Итальянец прижимал беззащитное тело к себе, словно это могло что-то исправить, словно эта близость разрушит жуткие стены реальности, что беспощадно выстраивал вокруг грешников Всевышний. Играя с душами своих глупых марионеток, тот смеялся. Сальери готов был поклясться, что он слышал этот смех сейчас, в эту секунду, когда их слабые тела в ненужном бессмыслии прижимались друг к другу, пытаясь сохранить фальшивую нежность, что скользкими щупальцами сплетала их тонкие пальцы. Этот смех грохотал в облаках, низвергал с суровых небес воду, что заливала столицу, смывала грехи, унося с собой разбитые на сотни осколков надежды. Этот смех звучал в устах матерей, что пели колыбельные младенцам, в стонах любовниц, что дарили свои тела мужчинам. Он ломал судьбы, он уничтожал прекрасные порывы светлых душ, издевался над теми, кто неловко ступал на грешную тропу любви, с которой было уже невозможно свернуть. И сейчас он застыл в удушающей тишине, что застряла в бесцветной комнате, в холодных стенах, в скрипучих пружинах. Застыл, обнажая перед всеми позорное чувство, что сплело два порочных тела. Сальери ощущал, что мокнет его плечо, в которое уткнулся австриец, осознавал, что тот из последних сил сдерживает ту боль, что несколько секунд назад рухнула в Тартар вместе с осознанием бессмысленности всего происходящего. Тонкие пальцы осторожно коснулись растрепанных светлых волос, зарылись в них, не сильно сжав. Ненужный жест, но, быть может, хотя бы он успокоит бьющуюся в худой груди душу, живую, горячую. - Вам нужно уснуть, маэстро, - слова разбивались о реальность, которая клеткой захлопнулась вокруг музыкантов. – Забыть этот день хотя бы на несколько часов. Слова вонзились в живот, под ребра, в шею, в виски. Они растворились в крови, отравляя каждую крохотную клетку ослабевшего от страсти, любви и правды тела. «Мы, по сути, друг другу никто», - шептали пересохшие от боли губы. Причините еще больше боли, приласкайте, дайте на мгновение забыть реальность, чтобы спустя секунду вонзить ее по самое основание в разум, чтобы хлестким ударом по ледяной щеке лишить хрупкого счастья. Сосуд с прохладной водой со звоном разбился о сухой песок пустыни. Осколки рассекли гладь африканского океана, разрезали ее на части, раскромсали. Но пройдет время, оно вновь успокоит какими-нибудь простыми словами: «Вам нужно уснуть, маэстро». Однако оно сотрет песком острые края, обласкает разбившееся стекло лишь для того, чтобы следующая ваза, выбитая из бледных рук смуглыми, издала еще более звонкий звук. Чертов музыкант, играющий на нашей боли! Чертов композитор, сочиняющий наши стоны! - Не оставляйте меня, - вновь руки Моцарта бестолково схватились за рубашку Сальери, из последних сил сжимая тонкую ткань. - Этого я Вам не прощу. Остановить его, задержать, не дать уйти, чтобы утром получить по ребрам удар черных глаз, на которые посмотрят серые, сдернувшие пелену опьянения. Не оставляйте сейчас, чтобы потом убить. Но Вольфганга опрокинул сон. Его убила та порода отдыха от осточертевшего сознания, которая приносила усталость в тело с каждой секундой. Беспокойный сон, заставляющий метаться на простынях, зарываясь в них и дрожа то ли от страха, то ли от холода, пронизывающего ткань. Сон, в котором пугают не картины, выплевываемые подсознанием, а бесконечная пустота и чернота. Сон, во время которого задыхаешься в духоте и мерзнешь на морозе. Сон, выливающий на лоб холодный пот. Сон, после которого по обыкновению просыпаешься один и воешь от боли расходящегося по неаккуратным швам сердца. Сальери мог только прижимать к себе худое, измученное тело, вдыхать его запах, успокаивая себя, сжимая отчаяние и обиду в тиски, повторять раз за разом те слова, словно заклинание. А затем бежать прочь из пропахшей болью и похотью комнаты, из проклятой гостиницы, что навеки запечатлела в своих стенах позор двух слабых от собственных никчемных чувств музыкантов. Бежать, чувствуя в спину удары ненависти к себе, к австрийцу, ко всему происходящему. Бежать, гонимым позорным чувством ревности, утопать в ней, как столица утопала в лучах сонного солнца. Лучи слабо касались своими пальцами крыш домов, просачивались в окна, вырывая город из ночных грез. Вставайте, глупцы, вставайте и радуйтесь новому дню, который не принесет вам ничего, кроме разочарования, который сократит вашу никчемную жизнь на несколько часов. Дом встретил своего хозяина холодно, словно за эту грешную ночь итальянец стал совсем чужой в родных стенах. На плечи камнем свалилась вина, совесть сжала беспомощные легкие, иногда встряхивая полумертвое сердце. Дом, сладостный дом. Чертовы стены, что сдавили музыканта, как никчемное насекомое, ткнули его носом в его ошибки, в его грехи, указывая ему, где его место. Небрежно сбросив черный камзол, Сальери направился в кабинет, где, как он думал, можно будет найти убежище, спастись от слизких щупальцев ревности, что душила, рвала на части и издевалась над беспомощным мозгом. Чертов Моцарт. Чертова девка. Костяшки пальцев ударились о дорогую чернильницу, которая отлетела в стену, запечатлев свою смерть черным кривым пятном. Чертовы чувства. Ненависти заливала черные глаза, проникала в сознание. Хотелось забыть этот вечер, уничтожить его, стереть с памяти. Хотелось забыть эти фальшивые чувства, что отправляли жизнь.

"Мсье Моцарт,

я искренне благодарен Вам за ночь, которую Вы мне подарили. Позвольте же мне побаловать Вас за это небольшим презентом, который, я думаю, придется Вам по душе.

С уважением, А. Сальери"

До отвращения аккуратный текст был безжалостно запечатан в дорогой конверт. Алые бутоны, которые и являлись тем самым презентом, бессмысленно пытались жить, цеплялись за любую возможность, отчаянно осознавая свою участь. Отправить проверенного человека к дому, который никогда не будет рад итальянцу, задушить несчастную жертву холодными словами, а затем исчезнуть, вычеркнуть его существование хотя бы на время.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.