ID работы: 491877

Before the Dawn

Слэш
NC-17
В процессе
3191
автор
ash_rainbow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 2 530 страниц, 73 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3191 Нравится 2071 Отзывы 1844 В сборник Скачать

Чёрное и Красное

Настройки текста
А небо над головой вовсе не чёрное. Совсем нет. Оно кажется едва ли не радужным, с цветными вспышками-сполохами, с разводами и далёкими, отчего-то отдающими фиолетовым сейчас звёздами. Холодными, ехидно подмигивающими, переливающимися и, кажется, готовыми обрушиться вниз, прямо на ничего не подозревающие головы. И чёрт бы с ними всеми, пусть. Пусть только мутить перестанет и так дико давить на глаза. Запахи раздражают тоже. Густые и клейкие. Запахи листвы, колосящихся, никем не примятых буйно растущих трав и почему-то дыма. Самую малость кровью тянет, но то от разделанной накануне лосиной туши. Шкура вон она, на заборе, служащем слабой защитой от лесного зверья для скудного поселения, сушится. Скудного поселения, что кажется таковым лишь с окраины да после шума больших городов. На деле же наверняка насчитывает не меньше тридцати дворов. Монстролов выдыхает, тянется рукой ощупать гудящий от боли затылок и понимает, что не может: слишком крепко стянуты за спиной руки. Слишком крепко, да ещё и не за спиной вовсе — это осознаёт, когда приходит в себя чуть больше, — а за стволом явно не одно столетие простоявшего на поляне дерева. Лопатки немилостиво ноют, плечевые суставы вот-вот к хренам вылетят. Жмурится пару раз, стремясь как можно скорее обрести нормальное зрение, и, пока всё кружится и мелькает, языком проходится по зубам. Вроде все целые. А вот сам язык он явно успел прикусить. Или это разбитая губа так кровит? Да и важно ли? Осматривается, глядит на наполовину вросшие в землю, в отдалении от жилых домов стоящие бараки, в которых когда-то давно наверняка жили лесорубы или сборщики корений и ягод. Когда-то давно, пока нечто обозлившееся и вечно голодное не завелось в этих местах. Монстролов знать не знает, откуда оно взялось, с какой из сторон пришло, и, признаться, знать не хочет. По обыкновению, поймал зверя, притащил живьём и вместо денег получил обухом топора по голове. И наверняка бы на месте сдох, если бы вообще мог. Наверняка бы сдох от досады, потому что сам, тупица такой, на двери одного из покосившихся домов защитные символы, не выпускающие зверя, высек. Заранее побеспокоился, как же. Задирает голову по новой, упирается затылком в шершавую кору и усмехается, да только выходит горько. Усмехается небу, проклятым звёздам и своей судьбе. Надо же, со спины на этот раз. В прошлый в грудь выстрелили. До этого — отравили. Наверное, ему даже жаль, что никто голову отрубить не додумался. Страшно любопытно порой: суток хватит, чтобы назад прирастить, или нет? Зато наутро наверняка проверят, насколько хорошо горит. Столб посреди вытоптанной поляны да целые вязанки хвороста не для зверя готовили. Ох, не для него… Пробует верёвки ещё раз, но те только впиваются в запястья и давят на ладони. Пальцы чувствует, лишь когда пытается ими пошевелить. Чувствует из-за разливающейся, кусающей нервные окончания боли в обескровленных конечностях. Выдыхает, косится в сторону того самого дома, рядом с которым так и остались стоять его вещи. Свёрток да дорожный рюкзак. Удивляется тому, что не тронули. Надо же, суеверные. Пробует губу ещё раз, ведёт шеей, проверяя, не утих ли фейерверк в голове, и мысленно подсчитывает сколько же. Сколько человек осталось в бараках. Сколькие переживают эту ночь вместе с монстроловом и запертым зверем. Зверем, что громко дышит и часто всхрапывает, словно волнующаяся лошадь. Зверем, что смог перекинуться лишь раз и так и застрял в облике чудища. Со старым, покрытым проплешинами и шрамами серым волколаком. Анджей сокрушённо вспоминает, что у него три дня ушло только на то, чтобы напасть на след. Ещё столько же, чтобы выследить. Сутки, чтобы поймать. И, надо же, его хотели грохнуть за триста монет. Сжалился ещё, запросил на четверть меньше привычной суммы. Сжалился — и вот попробуй-ка избавиться от верёвок. Сжалился, а теперь раздумывает, как бы вернее и это чувство в себе прикончить. Поднимается ветер, далёкие кроны шумят где-то наверху, и вместе с холодными порывами доносится ещё и запах. Затхлости и болотной ряски. Запах ила и пролежавшей на берегу не один день рыбы. И как это он не заметил, что какая-то мелкая, явно сохнущая в жаркий сезон речушка рядом? Не хватало только, чтобы ещё какая дрянь вылезла… Отгрызенные пальцы уж точно назад не прирастут, да и остатки лица терять не то чтобы хочется. Хватит с него ломаного около пяти раз носа да шрама, перекашивающего рот. А уж на теле отметин столько, что на три жизни вперёд да ещё на бытность какой-нибудь бессловесной тварью останется. А звёзды всё кружатся. Лениво уже, медленно. Никаких больше радужных переливов. Ничего, кроме ночной тьмы, порывистого ветра, мерцающих в трёх домах зажжённых ламп да дыхания волколака. Ничего кроме или же?.. Анджей даже дыхание задерживает, чтобы вслушаться. Что-то ещё? Кто-то. Не крадущийся, но явно глядящий под ноги, чтобы лишнего шума не натворить. Не нежить, по крайней мере. Те едва могут сообразить, как обойти забор, да часто валятся в выкопанные ямы — куда там до осторожности? Куда таиться, если половина туловища истлела, а то и вовсе ног нет? Тот же, кто подходит со спины, со стороны проклятого дерева, явно владеет своим телом. Живым, гибким и носящим оружие. Попробуй-ка продраться к лесному поселению без хорошего ножа. Примитивная нежить сожрёт и сапогами не подавится. Монстролов прислушивается ещё и, когда мелкий сор хрустит совсем близко, даже улыбается. У него есть предположение. Всего одно. Дожидается, когда шаги затихнут, остановятся прямо за стволом дерева, и пытается вспомнить, сколько же прошло на этот раз. Полгода? Четыре месяца? Два? Ещё меньше? — Проваливай. Я ещё не успел соскучиться, — негромко, так, что только чувствительный слух неправильного, тут же затихнувшего оборотня улавливает, да разве что ещё тот, кто за деревом. В бараках его не слышат. Да и к чёрту их, пусть спят. Может быть, так протянут до утра. — Как грубо. Снова хочешь разбить мне сердце? Собеседник, всё ещё невидимый, держащийся позади, наверняка немного манерничает, дует губы и закатывает глаза, и Анджей не знает, что его пугает больше: то, что он прекрасно представляет всё это, или то, что он действительно рад слышать этот голос. — Я бы разбил, если бы оно у тебя было, — выходит вроде и насмешливо, а вроде и не так равнодушно, как хотелось. Выходит странно и словно выдавая то, чего быть не должно. То, чего он не может чувствовать. Запрокидывает голову и видит бледные пальцы, задумчиво поглаживающие грубое дерево. Лишь по костяшки, которые спустя минуту скрываются, чтобы появиться чуть ниже. Снова игры. Что же, у Анджея ещё целая прорва времени. Целая прорва времени до того, как его попытаются сжечь или застрелить снова. — Занятно слышать подобное от того, кого даже калёное железо не берёт. У тебя самого-то что в груди? — А ты в следующий раз целься лучше. — Мы и в этот не обойдёмся без оскорблений? И что значит «лучше»? Разве не попал? — Не попал, — отрицает, а у самого тут же начинает ныть аккурат за рёбрами с правой стороны. Скорее сам себе язык отхватит, чем признается. Ведь тогда их глупые пререкания перестанут иметь смысл. Монстролов не уверен, что хочет этого. — Да всё ты врёшь. — В голосе, хозяина которого пока так и не удаётся разглядеть, почти что чистое, не прикрытое ничем удовольствие. Наслаждается этим нездоровым действом так сильно, что вот-вот заурчит. — А впрочем, что мне твои слова? Я и сам могу проверить. Появляется наконец, бесшумно огибает дерево, лишь только просторный дорожный плащ шуршит многочисленными складками, и ловко стекает вниз, на вытянутые ноги монстролова. Возвышается над ним, коленями чуть сжимает бока и улыбается откуда-то из чёрной глубины своего капюшона. Лукаво до крайности. Своему имени под стать. Опирается ладонями на плечи, обтянутые чёрной курткой, и Анджей, скосив глаза, может разглядеть повязку на правой. Не сказать, что малозначимая царапина его сильно интересует. Вовсе нет. Так проще игнорировать, всего-навсего. И тепло, и это самое, растянувшее тонкие губы. Жаль даже, что глаз, светлых и лихорадочно блестящих, не разглядеть. Досадливо от того, что жаль. Жаль до того, что бесит. — Сколько раз я говорил, что балахон у тебя идиотский? — Почти столько же, сколько слышал то же про свой рюкзак. Я думал, мы так флиртуем, разве нет? Тот, что в плаще, склоняется ниже, горбится, и длинные пряди его ничем не перехваченных волос щекотно проходятся по украшенной шрамом щеке. Вместе с тем пальцами, не той, что ранена была, руки касается оголившейся шеи чистильщика и так и оставляет их там. Греет место, где едва слышно бьётся ярёмная вена. Гипнотизирует своими прикосновениями так, что Анджей почти умудряется забыть про стянутые за спиной руки. Умудряется забыть про волколака и что, в общем-то, ему стоило бы уже освободиться и свалить. Или же разозлиться и навестить тех, кто вздумал, что может за выполненную работу не платить. Им стоило бы. Вдвоём веселее, верно? — Как же иначе с тобой-то, чудовищем? — отвечает скорее потому, что последнее слово за собой оставить хочет, и выгибает шею. Позволяет убрать прядки с лица, отвести их в сторону и погладить кончиками пальцев потемневший шрам. Почти не чувствует ничего. Почти. — Знаешь, если я чудовище, — в губы тёплым дыханием, магическим образом заставляя в предвкушении приоткрыть разбитый рот, — то почему же это я за тобой бегаю, а не наоборот? И вместо ответа Анджей сам к нему тянется. Анджей, который жуть как привык уже хватать за волосы, стаскивать плащ, касаться чужого тела и лица. Анджей, который и сейчас с удовольствием коснулся бы его, завёл руки за спину, под плащ, и, задрав лёгкую куртку, прошёлся бы пятернёй по коже, собирая тепло и новые царапины или шрамы. Шрамы, которых на этом лукавом почти нет. Довольно редко видятся, но монстролов знает их все наперечёт. Не может выкинуть из головы. Ни шрамы, ни свой сладкий персональный кошмар, который того и гляди сделает в нём очередную дыру посредством лезвия или арбалетного болта. Когда он уже додумается попробовать разрывные? Или дурачится больше, чем действительно пробует? Дурачится больше… Совсем как сейчас, когда кончиком языка по его, Анджея, шероховатой и треснувшей губе ведёт, собирая подсохшие капли, уходящие дорожкой вниз. Совсем как сейчас, когда не торопится, больше пробует, чем в самом деле пытается что-то урвать. А ладонь его — узкая и проворная, неизменно горячая — уже справляется с пуговицами на рубашке монстролова почти так же незаметно, как с верхней застёжкой на куртке. Почти так же, только касаясь кожи, и, пробравшись под ткань, скользит вправо, нащупывая округлый, не самый ровный шрам. Прямо там, откуда Анджею дважды пришлось выдёргивать сначала стрелу, а после тяжёлый, сломавший пару его рёбер болт. Прямо там, где, лениво перекачивая кровь, бьётся сердце. Накрывает его, неловко гладит и ещё ближе становится — так, что носом по чужой скуле ведёт. Губами к губам, но не жмётся, не втягивает в поцелуй. Ждёт. Сигнала. Разрешения. Первого шага. Чего-то из или всего сразу. Ждёт совсем недолго и сам оказывается втянут в чёрт-те что из сплётшихся языков, болезненно цепляющих губы зубов и какого-то почти животного урчания. Сложно назвать поцелуем то, что приносит боль. Сложно назвать пыткой то, от чего онемение в конечностях уходит на задний план. Сложно назвать, но вот попробовать вполне можно. Это как передышка или отступление. Это странно, но Анджей так к этому привык, что неизменно убеждает себя, что не ждёт. А сам, переступив порог постоялого двора, первым же делом осматривает все тёмные углы и ночью нарочно не запирает дверь. Как будто бы этот, в плаще, заходит через дверь… Этот, жадный до всего, до чего доберётся, сейчас отчего-то ограничивается одними лишь поцелуями. Не спешит больше прикусить или по-иному сделать больно. Не спешит ничего. Только гладит пальцами подбородок, только лениво шевелит губами и позволяет монстролову вести, охотно пропускает язык в свой рот. Покорный настолько, что Анджей, не разрывая поцелуя, напрягается, ожидая как минимум под рёбра нож. Это они уже проходили тоже. Отчего бы и в этот раз нет? Но только губы, тепло и нависающий над лицом монстролова объёмный капюшон. И так, пока не насытится каждый из них. Анджею мало даже. Тянется за ускользающими губами, когда те отстраняются, и успевает прихватить за нижнюю, потянуть, а после с сожалением отпустить. — Что ты здесь делаешь? — спрашивает первым, чтобы не дать наёмнику вставить и полслова. Чтобы тот не успел как-то всё это прокомментировать. Монстролов и сам всё о них знает. Не хочет говорить вслух. Прежде чем ответить, тот, кто предпочитает прятаться в тени, оборачивается через плечо, оглядывает бараки и уходящую вверх по улице, расширяющуюся тропу. Останавливается взглядом на том, в котором заперт неправильный волк. Вслушивается и скидывает капюшон. И Анджею до судороги в и без того онемевших, нечувствительных пальцах хочется пригладить его волосы. Хочется запустить в них пятерню и как следует дёрнуть. Хочется столько всего, что это наверняка читается в его глазах. Действительно чудовище. Не спросив, в его голову и жизнь, окрашенную в чёрное и серое, влез, а теперь и клещами из мыслей не выдернешь. — Как и ты. Ищу работу. А тут в соседней деревушке болтнули, что местное поселение уже как пару месяцев терроризирует медведь. И что взялся уже один, да не слышно про него. Вот я и решил глянуть, что за зверь. Любопытство, мать его. И, надо же, не подвело. — И везение с безрассудством всё ещё при тебе тоже. Сунулся бы раньше меня — сейчас бы не болтал. И, словно в подтверждение слов монстролова, злобно и низко, испуганно даже, воет «зверь». Лука, чьё бледное лицо кажется и вовсе с синевой под холодным лунным светом, оборачивается ещё раз. Внимательно вслушивается, и черты его искажаются, проступает понимание. — О… — не теряется, а словно быстро размышляет о чём-то, и с интересом уже задаёт следующий вопрос: — И кого ты поймал? Там оборотень? — Волколак. Оборотни в подавляющем большинстве разумны и человечину редко жрут. Этот же как обратился, да так и застрял в шкуре зверя. Впрочем, тебе не соврали в той деревне. Останки медведя я нашёл тоже. — Занятно… — Потирает подбородок пальцами и глядит уже на опоясывающие широкую грудь верёвки. — А после поймали тебя. Верно? — Как видишь. — И почему ты позволил им? — Затылок потрогай и сам ответь на этот вопрос. Предложение скорее так — чтоб было чем в ответ плюнуть, но ладонь действительно ложится на его шею сзади и, ероша волосы, ведёт вверх. Совсем не больно задевает запёкшуюся рану и, чуть выше, вздувшуюся шишку. — Лопата? — Топор. Молчат некоторое время, и тот, второй, всё косится в сторону бараков, а после свистящим шёпотом, понизив голос едва ли не вдвое, так и не отняв пальцев, спрашивает: — Скажи мне, в каком из, и я тебе его голову принесу. Хочешь? И это звучит так зло, так маниакально и правильно вдруг, что Анджей, чтобы не улыбнуться, кусает себя за опухшую губу. Это вовсе не то, что должно делать его почти счастливым, это неправильно, но ОНО. Только такое и может сгодиться для твари вроде него самого. Только такой. Но это не то, чего чистильщик хочет. Ему мало отсечённых голов. Тьме внутри него, обманутой и униженной, мало. — Нет. Но кое-что другое ты сделать для меня можешь. Сделаешь? Кивает и тут же склоняется пониже снова, боком. Монстролов пользуется этим, носом по жестковатым растрёпанным прядкам ведёт и почти что губами прижимается к уху, когда переходит на быстрый шёпот. — И это меня ты назвал чудовищем? — приподняв бровь, дослушав, спрашивает наёмник и, потянувшись к голенищу сапога, выдёргивает из-за него длинный узкий нож. — Сделаешь? Ответом ему ухмылка и всё тот же безумный огонёк в глазах. Ответом ему вложенный в онемевшие пальцы тот самый нож и вместе с ним неловкие объятия, без которых было не дотянуться, не обхватить ствол. Поднимается на ноги, возвращает капюшон на голову и укладывает ладонь на ножны, что всегда носит на бедре. — Жди меня на самой высокой крыше. — Это Анджей бросает уже вдогонку успевшему сделать шаг или два в сторону бараков наёмнику. Успевшему примериться к цели Луке, что не выдерживает и оборачивается. — Это что же, свидание? Я могу подумать и не прийти? — спрашивает насмешливо, переходя на тот самый, бесящий порой до красного марева перед глазами тон. Бесящий порой, но не сейчас. Не сейчас, и это тоже один из пунктов очень длинного списка, которого вообще не должно было быть. Анджей не думает об этом, не хочет думать. Поэтому пропускает мимо ушей весь подтекст и невозмутимо кивает: — Может быть. У тебя не больше десяти минут будет. Не медли. — А ты сам в это время что? — спрашивает, но наверняка догадывается. Анджей не знает, что больше его к этому лукавому тащит. То, что его никакое безумство не отвращает, или то, что он сам порой — причина этого безумства. То, что он единственный, кто заслуживает разделить с монстроловом его костёр. — Какое же в этом веселье, наперёд знать? Иди. Иди. Не оборачивайся. Анджей справляется с верёвкой даже раньше, чем его тень доберётся до первых домов. Анджей спешно разминает кисти и, несмотря на расстояние, слышит, как со скрипом отпирается тяжёлый засов… *** Звёзды над головами далёкие. Равнодушные и страшно холодные. Теперь лишь мерцающие точки вдалеке. Мерцающие на тёмно-синем, чёрном почти, небесном полотнище. Анджею кажется, что он может бесконечно смотреть на них. Голова больше не кружится, а под макушкой не заскорузлая, ставшая почти каменной от времени древесина. Под макушкой чужие острые колени, лежать на которых, на удивление, удобно. Затылок не ноет, а пальцы, всё ещё не такие ловкие, как он привык, неторопливо растирают куда более горячие, чем его, руки. Гладят, мнут, даже щиплют. Он, наверное, мог бы щуриться, как довольный кот. Он, наверное, мог бы щуриться, что и делает, только вовсе не от ласки, а от едкого дыма, поднимающегося со всех сторон. Вокруг них — настоящий ад. Пылает заготовленный старательными жителями столб. Пылают бараки, а срывающиеся в визг крики почти сразу же затираются треском дерева и воем неправильного волка. Анджей глядит на звёзды, и ему настолько хорошо среди всего этого ада, что он едва сдерживается от того, чтобы не засмеяться. Тьма внутри довольна как никогда. Тьма чувствует себя отмщённой. Тьма тает и готова ластиться к этим самым рукам, восстанавливающим его кровоток. Готова жаться к ним, по-звериному лизать ладони. Готова вцепиться и не отпускать больше. Потому что ей не одиноко наконец, потому что есть второй. Есть второй, такой же чёрный и плохой. Такая же тварь. Тварь, в глазах которой нет осуждения, в глазах которой нечто странное, смахивающее на мечтательную поволоку. Что-то такое человеческое и вместе с тем страшно дикое, если оглянуться вокруг. Анджей слышит резкий громкий хруст. Не дерева. Слышит, как рвётся что-то, что в разы плотнее и крепче ткани. Слышит такой оглушительный крик, что закладывает уши. Анджей смотрит на звёзды и сжимает расслабленную до этого момента ладонь, успевая поймать ей едва не выкрутившиеся пальцы. Неожиданно сильно и наверняка больно. Да только кто тут станет жаловаться? Там, внизу — резня и месиво. Здесь, на крыше деревенской часовни, уходящей тонким шпилем вверх, царит полное умиротворение. Злое до скрежета мелких острых камней под кожей. — Как думаешь… Анджей ожидает любого вопроса, любого предположения. Ожидает даже упрёка в жестокости или риторического о том, как долго им самим потом придётся за это гореть, но Луке суждено удивить его. Ещё не раз, на самом деле, но какая разница, если важно только то, что происходит сейчас? — …они далеко от нас? Зверь, в чей бок только что вонзились стальные вилы, воет, по-собачьи взвизгивает и в одно движение лапы перебивает черенок. Обламывает его и прыжком валит обидчика на землю. Ни крика, ни писка на этот раз. В мгновение ока лишается головы, и в махом расплывшейся алой луже отражаются языки танцующего на крыше дома пламени. — Кто? Звёзды? Чёрт их знает. Следующий крик уже женский. Монстролов даже бровью не ведёт, продолжает задумчиво поглаживать большим пальцем повязку на чужой раненой ладони. Хочет даже забраться под неё, чтобы оценить повреждение. Есть ли швы? Следы зубов? Колотая рана? Анджею абсолютно спокойно и всё равно. С его второй руки, той, что вдоль туловища вытянута, всё ещё медленно сочится кровь. Так, царапина. Даже не надрезал толком. Анджею абсолютно спокойно и всё равно. Чёрный дым столбами поднимается вверх. Оранжевое пламя лижет стены домов и лишь тот самый, временно звериный загон обходит стороной. Защитные символы перекрыты новыми. Багровыми. Прямо поверх. Защитные символы, что не отпускают окончательно обезумевшего зверя в безопасный глухой лес. — Куда дальше думаешь? — Вопрос осторожный и, кажется, неуверенный. Анджей хмыкает и задирает голову. Глядит снизу вверх на точёный подбородок, губы и островатый нос. Глядит и выпускает руку из своей наконец. Тянется вверх, касается скулы и указательным пальцем зачем-то очерчивает край капюшона. — А ты? Небрежное пожатие плеч ответом: — На востоке неплохо вроде бы. Разве что много змей. Монстролов хмыкает и не шевелится до тех пор, пока пальцы, решившие вдруг ещё раз пройтись по его шраму, тому самому, что так сильно портит всё лицо, отводят упавшие на щёку прядки в сторону. — Звучит неплохо. Восток так восток. Это не то чтобы переломный момент. Это что-то невнятное, во время которого даже дерево перестаёт трещать. Крики становятся слишком далёкими, а звёзды ехидные ярче сияют. Анджею кажется, что он только что проиграл. Да только что можно отдать в качестве выигрыша, если у него ничего нет? Вместо души и то чёрный просвет. — Восток так восток… — эхом повторяет Лука и, запрокинув голову, смотрит вверх. На небо, которое начинает выцветать, а звёзды, словно отдаляясь, блекнуть, предчувствуя рассвет. — Так чего же мы ждём? И, будто этого момента дожидаясь, до крыши доносится приглушённый, полный отчаяния и злобы крик: — Да будь ты проклят! Тройную цену заплачу! Только убей!!! Анджей ухмыляется и рывком садится, взглядом находит стену, к которой так и стоит прислонённый, никем не тронутый меч: — Этого. *** Стены настолько тонкие и паршивые, что вбитый снаружи гвоздь опасно торчит на добрые пять сантиметров внутри. Стены настолько тонкие, что, привалившись к такой, можно запросто оказаться на улице, и ладно, если невысоко. Стены настолько тонкие, что весь этаж наверняка будет слышать, но да кого это должно волновать? Сначала плащ, бесящий своей мудрёной застёжкой. После — куртка, которая явно достойна лучшего, чем этот грязный, скрипящий при каждом шаге пол. Анджею плевать, впрочем. На клопов, если они здесь и водятся, тоже. Всё равно передохнут, его крови напившись. Все дохнут. Только один оказался живучим, сколько бы ни хлебал. В прямом и переносном смыслах. Оба после дождя насквозь мокрые, оба в гари, с налипшей на кожу копотью. На шее монстролова горят алые следы. Досадливо ноет кожа, украшенная следами зубов. На шее Луки красуется алая, стремительно синеющая пятерня. Всё ещё хрипит и едва сдерживает кашель, но, зараза, жадный и не отлипает, даже когда уже задыхается. Анджею с этим проще, ему воздух нужен меньше. Анджею с этим проще, раздевать легче, когда почти пьяный и неверными руками за его, монстролова, одежду цепляется. В стену вжимается, высокий, а колени предательски подламываются. Анджею он таким больше всего нравится. И самую малость потому, что молчит. Очень редко затыкается. Укусов больше остального. Укусов, что они даже не делят, а за которые борются. Чистильщик кривится от боли во время последнего и, мстя, с чувством прикладывает к стене. И ладно бы болезненный вздох в ответ, так нет же — смеётся, хоть и наверняка снова видит звёзды, пускай только на низком потолке. А губы расслабленные, опухшие, алым окрашены. А губы кажутся ненормально яркими на фоне бледной кожи и под подбородком растёкшейся синевы. — Тебе идёт красный, — шепчет Анджей, находя его пальцы и сжимая в своих. Ему отчего-то нравится это делать. Настолько, что внутри прокатывается словно ожогом вызванное тепло. — Твой цвет. — Думаешь? — Всё ещё хрипит, и больно наверняка. Всё ещё хрипит и смеётся так жутко, что у нормального бы внутри всё сжалось. У нормального — у человека. — Тогда, может, мне прикупить парик? Или свои перекрасить? Анджей тянется к его голове, пальцами разбирает спутавшиеся пряди и, как следует вцепившись в них, рывком тянет вниз. — Да, отлично будет смотреться. На каком-нибудь кусте или стене полоской скальпа. И снова смех. Они, кажется, оба немного пьяные. Хотя монстролову для того, чтобы опьянеть, требуется едва ли что-то слабее чистого спирта, а Лука и вовсе не пил. Эль не в счёт. Что там с пары глотков? — Что, скажешь, я злой? — Анджей дразнит его, и это кажется безумно приятным. Из раза в раз это делать. Это кажется приятным — смотреть, с какой лёгкостью кто-то ведётся на очевидную подначку и плюётся ядом в ответ. — Скажу, что ты не достаточно злой. — Вот как? — Лоб прорезает вертикальная морщинка, а бровь стремительно поднимается вверх. — Вот как, — прищурившись, подтверждает с кивком Лука и тут же крупно вздрагивает, не готовый к новой боли, словно захлёбываясь, хватает воздух ртом. Анджей всё ещё держит его руку. Только за запястье теперь. Только резко вздёрнув вверх и вдавив в стену. Туда, где опасно торчит толстый гвоздь. Пришпилил и продолжает давить, пока остриё медленно не пройдёт насквозь. Продолжает давить и с удовольствием проходится по раненой ладони, сплетает с ней пальцы, с силой сжимает чужие в своих. Сжимает и чувствует, как те становятся липкими, как медленно отсыревает его рукав. Как одинокая капля тянется под курткой и чертит линию, теряясь где-то у локтя. Лука, кажется, через раз дышит, прикрыв глаза. Кажется, с трудом терпит, но и монстролов его успел изучить тоже. Знает, что там на самом деле творится в его растрёпанной голове. Знает и оттого ещё больше медлит. Знает, и именно поэтому его искалеченному, перевёрнутому не раз и не два, покрытому шрамами от старых предательств и новых ран нутру он так нравится. Нравится так безумно и сильно, что хочется зубами вцепиться в глотку и кусок выдрать на память. Чтобы не ушёл и на этот раз. Чтобы не пришлось его ждать. Чтобы выкинуть уже из головы, вырвать или же, напротив, клеймо на лбу выжечь, оставив себе. Оставив, как и россыпь новых следов на податливо выгнувшейся шее. Анджей с ним неприкрыто нежничает, обводит языком контуры уха, прижимается к тонкому хрящу ушной раковины губами, оставляет отметку за мочкой и ни на мгновение не перестаёт давить на пришпиленную к стене конечность. Стискивает её как в клещах и нарывается на такую же хватку, и плевать, что кровит от этого в три раза сильнее, а боль и вовсе должна становиться невыносимой, многократно усиливаясь. И от этого в пору совсем потерять голову. Так же резко, как и насадил, снять с крючка и, не дав опомниться, дёрнуть в центр комнаты, а оттуда и на расшатанную, явно неспособную пережить их кровать. Которая стойко сносит первый удар и опасно скрипит на втором. Вот-вот послышится треск, и рассохшиеся ножки не выдержат двойного веса. Вот-вот послышится, но разве это должно волновать? Анджей спешно раздевает его всего, не оставляет абсолютно ничего, а сам же, чтобы не мешала, скидывает куртку и с силой бьёт по дёрнувшейся к своим штанам ладони. Той, что перевязана, которой сегодня повезло больше. В этой дыре по-осеннему холодно из-за пропитавшей стены сырости, и кожа наёмника, хочет тот или нет, тут же покрывается маленькими колкими мурашками. Анджей спешно собирает их языком, начав с шеи и добравшись до сосков. Анджей хочет поиметь его до зубного скрежета, но всё себя тормозит. Проверяет на выдержку. Уговаривает ещё немного поиграть. Помучить обоих. И себя, и этого, у которого исправно встаёт от хорошей затрещины, как от изысканной ласки. У которого стягивает всё внутри живота, стоит ему только напороться на удар или торчащий из стены острый гвоздь. Который, наверное, и вовсе не сможет кончить, если не сделать ему как следует больно. Но «больно» — это как раз то, что монстролов умеет лучше всего. Особенно с такими чудовищами, как это. Это невообразимо прекрасное, гибкое белокожее чудовище, что гнётся и извивается под ним, разведя ноги в стороны так широко, словно умоляя отодрать себя. Взять побыстрее и развалить проклятую кровать. Анджей спускается ниже, упирается ногой в низкую спинку, второй и вовсе спускается на пол, становится на одно колено. Ухмыляясь и не опуская глаз, удерживая зрительный контакт, кончиком языка по твёрдому, отмеченному старым и почти не ощутимым уже шрамом животу ведёт. Собирает с него привкус гари и выступившего холодного пота. Сцеловывает оставшуюся после мокрой ткани дождевую воду и опускается ниже. И эта прекрасная во всех смыслах тварь почти воет, пронзённой пятернёй вцепившись в неровно обрубленные волосы монстролова. Эта тварь заставляет его взять сразу максимально глубоко и заливает своей кровью лицо. Ото лба, по переносице, обогнув распахнутый рот и исчезнув под подбородком. Но привкус всё равно чувствуется. Всё в нём, в этом привкусе крови. Солёном, смешивающимся с выступающей смазкой и земляным оставленного позади пепелища. И Анджей ни на секунду не думает раскаяться. Анджей понимает сейчас как никогда ясно, почему этот монстр так упорно следует за ним. Понимает и притормаживает, намереваясь постараться для него. По-настоящему приласкать перед следующим ударом. Анджей хочет слышать его. Хочет полных удовольствия и боли криков. Хочет стонов, хочет хрипов. Всего. Вместе и больше. Вылизывает его, проходясь языком по стволу, большим пальцем массируя, по мошонке после, оставляет ладонь под ней, водит ими по нежной коже и снова заглатывает, насколько позволяет рот. Выпускает, прижимает головку к губам и ею же, от слюны влажной, размазывает продолжающую лениво сочиться кровь. Не сдержавшись, прикусывает, наполовину втянув в рот. Ответом стон. Абсолютно правильный. Так и протаскивается по стволу, не разжимая зубов. Медленно, почти пытая, замирая под напрягшейся оголённой головкой. Челюсти ещё ближе друг к другу, сильнее. Крик от стен отражается даже лучше стонов. Продолжает дразнить, с нажимом зализывая языком всё то, что сам же и причинил, снимая боль, словно налипшее слоями нечто. Снимая и щедро делясь другим ощущением. Другим, полностью противоположным муке. Пальцы, прижатые друг к другу два, уже ниже кружат, из-за слюны, которой вдруг становится много, влажный не только член, ниже меж ягодиц тоже. Анджей с удовольствием этим пользуется, с нажимом гладит особо чувствительные места, а после, переместив ладонь, большим пальцем разминает тугой вход, подумав о том, что трахал его чуть меньше месяца назад. Неужто не было больше никого? Или не было того, кому бы он был готов отдаться вот так? От кого бы так же радостно и открыто принял всю эту боль? Растягивает совсем немного, не спеша, а Лука, кажется, от ожидания с ума сходит. Кровать ходуном. Лука, что не держится относительно неподвижным долго, направляет его, вскидывает бёдра, жёстко толкается вперёд и сам подаётся на тут же подставленные сухие пальцы. Натягивается на них, шипит и бурно кончает, стоит только Анджею отодрать от своих волос его руку и прямо поверх раны сжать. Бьётся, словно в конвульсиях, упирается ступнёй в столь удобно подставленное плечо и затихает. Настолько, что кажется мёртвым, да только для того, чтобы остановиться сейчас, монстролову самому придётся превратиться в труп. Не каменная статуя, штаны невыносимо жмут. — Если я скажу, что не хочу… — слабо подаёт голос всё ещё пьяный, словно окуренный чем-то наёмник, и окончание фразы теряется в лязге расстёгивающегося ремня, — ты всё равно меня трахнешь? Анджей перекатывает его, совершенно не сопротивляющегося и разморённого, на живот. Согнув ноги в коленях, ставит на четвереньки. Кровать грозится не пережить и первого толчка. — Скорее за стенкой обнаружится принц, чем ты скажешь мне «нет». Лука посмеивается, прячет лицо в согнутой в локте руке. Той самой, что так досталось, и захлёбывается почти было сорвавшейся с языка ответной остротой. В ту ночь они больше не говорят. Успевают ещё дважды на кровати, а когда та, не выдержав, разваливается, продолжают на полу. Владелец постоялого двора полночи молится, надеясь только, что его таверна останется цела. *** Анджей ненавидит растения. Особенно те, что кустами растут под окнами влиятельных господ. Особенно те, что настолько густые и удобренные, что, если среди оных и заведётся какая хрень, до последнего не заметят. Пока любимую собаку не сожрут или садовника не покалечат. Ну или с десяток нелюбимых, или зловредную, всё обещающую завещать имущество местному проповеднику бабку. Анджей ненавидит их всей той тёмной материей, что осталась у него внутри вместо души. Каждый грёбаный шип и лепесток. Ненавидит, потому что среди них вполне может притаиться дрянь длиной в пару метров, которая прицельно плюётся ядом, а зубы у неё, прямо там, у основания лепестков, растут в три ряда. И крепкие же твари! Без щипцов не выдерешь. Да ещё и уляпался с ног до головы. Хорошо хоть, что кровь у этой мразины оказалась почти прозрачной. Хорошо это, но плохо то, что один из плевков он всё-таки поймал спиной. И теперь левая лопатка натурально пузырится и плавится. Всё ярче и ярче становится ожог. Ещё и куртку прожгла, зараза! Шкура-то, хрен с ней, зарастёт, а вот на добротную кожу придётся нехило потратиться, а это совсем не то, на что он рассчитывал, когда лез в это розами пахнущее дерьмо. Ещё и боль. Такая же пузырящаяся, как ожог, всё больше и больше выводит его из себя. Царапает словно тупой иглой и втыкается всё глубже, медленно вкручиваясь в расползающуюся рану, растравливая её. Злее и злее. Выходит из Камьена пешком, потому что, плюнув, бросил так сильно возненавидевшую его лошадь, что та порой отказывалась переставлять ноги. Продать её стоило бы, но проклятая тварь с клумбы так его отравила, что тут себя бы помнить и, выбравшись из города, найти место, в которое можно забиться да очистить рану. Злее и злее… Сжимая зубы, вспоминает совершенно некстати о том, что в своей прошлой жизни мог устроить истерику из-за забившейся под кожу щепы. Потребовать врача для срочнейшего извлечения занозы и свалиться на три дня в постель, пока столь ужасная рана, уродующая его аристократичные пальцы, не заживёт. Вспоминает и ухмыляется разрубленным ртом так зло, что идущая ему навстречу горожанка отшатывается и покрепче сжимает корзину, что тащит, прижав к боку. Вспоминает и невольно проводит параллель. Вспоминает даже, сколько минуло, хоть и не сразу. Вспоминает, что вообще-то ему всего только двадцать четыре стукнет через пару недель. Чувствует себя стариком. Древним озлобленным лешим — или что там ещё сотни лет живёт, отпуская бороду всё ниже? Анджей и под страхом смертной казни не вспомнит всех, кого видел. Анджей и не хочет вспоминать. Быстрее бы выбраться из города… Быстрее бы найти ночлег попроще, где его вид — вид грязного, покрытого чёрт знает чем бродяги с внушительным свёртком на ремнях — никого не удивит. Быстрее бы смыть выводящую его из себя дрянь, пока до кости не проело. Пока с ума не свело… Солнце уже к горизонту близится, стены в алый окрашивает закат. И в проклятых предместьях — пепелище вместо пускай и паршивого, но постоялого двора. Как же он не заметил на пути в город? И теперь, интересно, куда? Оглядывается назад, на медленно закрывающиеся ворота, и с чувством лупит ладонью по покосившейся, посаженной на кол и обуглившейся вывеске. Та шатается и с шумом падает, подняв в воздух облако высохшей до чёрной пыли золы. Движение отдаётся ещё большей болью. Сатанеет с каждой минутой всё больше. Осматривается по сторонам и вдруг примечает яркое пятно. Алое, как сама кровь, да ещё и подсвеченное закатными лучами. Почти горит, мерцает на фоне тусклого, сереющего неба, привлекая внимание. Анджей, заинтересовавшись, подходит ближе и, чуть склонив голову набок, изучает название сего сомнительного заведения с заколоченными окнами. Почти на окраине, да и пост местных дружинников с вилами совсем рядом. Но дом кажется самым большим из всех окрестных, и, собственно, у монстролова есть одно предположение. Да и какие тут догадки, если на вывеске значится гордое «Будуар мадам для уставших господ и дам». Дом-то большой, даже коновязь и бочка с водой стоит, да только близость стражей порядка Анджея удивляет. Неужели девок не дёргают или те зарабатывают настолько хорошо, что мадам имеет чем откупиться? Монстролов, забывшись, пожимает плечами в ответ на свои же мысли и тут же кривится от новой вспышки боли. А рядом ещё и проклятые лошади. Лошади, которые его ненавидят. Ну, по крайней мере, из борделей его ещё не выгоняли… Уже берётся за перила, решая, что ничего лучше ему всё равно не найти, как слышит негромкий хлопок неподалёку и свист. Кривится, будто ещё все зубы заболели разом, и нехотя оборачивается. — Эй, оборванец, осади-ка! Разворачивается в полкорпуса и молча ждёт, всё так же оставаясь на первой ступеньке. Помяни чёрта… Впрочем, он явно не опустился бы до сговора с этими засаленными ребятами, поигрывающими вилами. Двое. Один даже с каким-то знаком отличия на груди — Анджей не вглядывается особо, но отмечает для себя то, что он наверняка и есть главный. Уж по размеру пуза точно. Монстролов ловчее перехватывает лямку закинутого на плечо рюкзака и ждёт дальнейших действий. — Не местный? — деловито осведомляется тот, которому пояс скоро разве что на грудь налезет, и удобнее берётся за свой сельхоз инструмент. Анджей даже нужным не считает открывать рот и хочет уже услышать конкретную сумму, за которую от него отвалят. В карманах куртки завалялась пара медяков — ему не жалко, поделится. — Да ещё и, видать, немой! Эй ты, понимаешь меня вообще? Щелчок грязных пальцев перед носом он тоже терпит. Смыкает только веки поплотнее и, устало выдохнув, лезет за пазуху: — Сколько? — Надо же, заговорил! — Тот, что второй, поменьше да помоложе, вдруг перестаёт разделять энтузиазм своего прямого начальства, всё косится на свёрток за спиной да проглядывающий сквозь чёрные, упавшие на лицо прядки шрам. И едва не роняет вилы, заслышав самонадеянное: — А всё что есть, то и давай! Монстролов тут же отдёргивает поглаживающие шероховатую ткань кошеля пальцы. Делиться и быть законопослушным разом расхотелось. А вот выместить на ком-то хотя бы крупицу, хотя бы толику своей злости и боли… — А рожа не треснет? — звучит ровно, но плешивый пятится и даже пытается оттянуть разошедшегося толстяка. Но, кажется, недавно выпитое крепко дало тому в голову, а теперь и вовсе не даёт остановиться. — Это ты кому сейчас так, пришлый?! Мне?! Да я сам все твои карманы выверну, а свёрток и то, что в нём, отниму и старьёвщику продам! Как тебе, а? Страшно?! О да, Анджею очень и очень страшно. Страшно настолько, что он даже разворачивается и делает шаг вперёд. Лицом к лицу теперь, наполненная до неровных краёв железная бочка по правому боку. Мельком осматривается по сторонам, слышит, как кто-то расторопно захлопывает ставни, слышит приглушённые голоса, доносящиеся из-за столь близкой запертой двери. — Страшно, — подтверждает и даже разводит руки в стороны. — Я вот так постою, нормально будет? — Сразу бы так! И внутрь не суйся, местные девки не про твою честь. Кармашки вывернешь да вали, пока не отделали! Монстролов просто кивает и ждёт. Шага. А дождавшись, выбрасывает руку вперёд, с омерзением, которое ему вовсе уже не должно быть ведомо, сжимает пальцами широкую шею и, дёрнув на себя, перехватывает за загривок, с чувством прикладывает о неровный крепкий край бочки прямо широкой мордой. Звук выходит не ударом, а звучным шмяком, какой будет, если врезать кулаком в шмат сала. Вода, прозрачная прежде, окрашивается мутными оранжевыми разводами. Спешно капает прямо в бочку. Ослабевшего и вот-вот грозящегося завалиться на землю кулём выдёргивает из воды и заламывает попытавшуюся отпихнуть его руку. — Если мы встретимся когда-нибудь ещё раз, и ты снова вякнешь про мои карманы… — Не шипит и даже не повышает голоса. Да только концентрированная злоба с языка капает, словно змеиный яд. Тот, что помоложе, так и стоит неподалёку, как заворожённый, широко распахнутыми глазами пялится на алые, тяжело падающие на пыльную дорогу капли. — Я вырву тебе руки. Страшно спокойно и без тени угрозы. Страшно спокойно и с отчего-то куда меньшим, чем он ожидал, удовлетворением. И куда подевалось всё? Убить их обоих, что ли? Тут же предательски напоминает о себе рана. Жалит и, кажется, ехидно пузырится. Анджей кривится и разжимает пальцы. Оборачивается ко второму и, подойдя вплотную, так чтобы заглянуть в глаза, так чтобы он заглянул в глаза монстролова, негромко приказывает прибрать тут. Быстрый кивок вместо ответа, и демонстративно переступает через завалившееся наземь тело. Подрагивающее и так и не поднявшее головы. По ступенькам во второй раз. По ступенькам, прикидывая, стоит ли расчехлить меч на всякий случай или обойдётся столовой вилкой? Дёргает за ручку оказавшейся незапертой уже двери и, переступив через порог, почти слепнет от обилия красного. Гардины, диваны, ковры. Вазы, подсвечники и сами свечи… И висящий в воздухе плотный дым. Дуреет на мгновение от опиумных паров, от привкуса горчащей на языке конопли и перегара. Мгновение всего, но для такого, как он, и этого много. Гомон, крики, смех. Голоса. Мужские и куда больше женских. Запахи духов, снеди и почему-то, кажется, лекарственных трав. Во всей этой адской смеси и не разберёшь. У дверей никого нет, ни привычного для больших борделей камердинера, ни вышибалы. Монстролова это удивляет, а после он стискивает челюсти так сильно, что красное заполняет не только его рот, но и всю голову. Красное, что сейчас просочится через глазницы и из ноздрей закапает. Красное… которого слишком много. Так и остаётся на месте, сделав всего два шага от двери. Так и остаётся стоять, вцепившись пальцами в лямку рюкзака, подумывая, скинуть его или, напротив, покрепче затянуть, развернуться и уйти. У него внутри всё тоже стало красным. Кровоточащим и воспалённым. Внутри, где, казалось бы, поселилось одно только чёрное. В сердце, в той чёрной сосущей дыре, что осталась у него вместо души. Он почти что перестал чувствовать что-либо помимо злобы и ненависти. Он думал, что перестал. Что же, выходит, не один он. Девок в борделе не так и много. Около десяти, плюс-минус те, кто уже наверху. Девок не так и много, и все, даже обнажённые почти, по сравнению с главной фигурой в зале меркнут. Анджей в очередной раз хочет развернуться и выйти. Выйти, осесть на ступеньки и рассмеяться. — Тебе идёт красный, — роняет вроде как небрежно, и глаза напротив — светлые, стальные — становятся сузившимися щёлками. Всего на секунду или две прячется за мелькнувшими накрашенными ресницами и берёт себя в руки. Упрямый. Какой же упрямый. И вместо привычного глазу чёрного по самую макушку алый. Шуршащее тонкими нижними юбками платье, лак на ногтях и даже пряди. Теперь локонами лежат, а не торчат как чёрт-те что в беспорядке. Подходит ближе, сохраняя абсолютно нечитаемое выражение на лице, и Анджей действительно ожидает чего угодно. От стилета в грудину до пожелания свалить побыстрее и никогда больше не показываться. Анджей ожидает чего угодно, но только не протянутой для поцелуя тонкой кисти, которую тут же, не мешкая, берёт в свою руку и, пройдясь большим пальцем по ладони, отмечает, что не все мозоли ещё сошли. Хмыкает и, всё-таки скинув сумку, подносит чужие пальцы к губам. Ох уж эти манеры — раз в детстве палками вколотили, так теперь не выскребешь. Медленно целует костяшки и едва сдерживается, чтобы не прикусить ни одной. Безумно хочется. Сделать больно и посмотреть, как же отреагирует сейчас. И отреагирует ли вообще? — Мадам не назовёт мне своё имя? — Анджей упорно убеждает себя, что не надеется на ответный смех или острую шпильку. Анджей упорно убеждает себя, что не ждёт, что весь этот спектакль закончится и спешно скомкается. Не верит сам себе. — Мадам… — Даже голос тише, чем прежде, ни намёка на ужимки или сарказм нет. Только кокетство и нечто ещё, настолько покорно приторное, что для того, чтобы со всей силы руку и чужую в ней не сжать, уходит почти всё его самообладание. Он хочет вцепиться в эту куклу в платье и трясти её, пока в глазах былое бешенство не появится. Или пока не нарвётся на сжатый для удара кулак. Анджей согласен даже на арбалет. С разрывными болтами. Хуже всё равно не сделает. — Будет называться так, как пожелает господин. — Господин желает услышать её настоящее имя. Улыбка в ответ мягкая и вместе с тем неживая. — Тогда мадам предпочтёт выбрать Лукрецию. Анджей только улыбается в ответ и снова, прежде чем отпустить, касается губами тонких пальцев. Внутри всё алое медленно выцветает. Словно угли стынут, сплошная чернота. *** Остаётся на всю ночь, но не выбирает никого из девок. Остаётся внизу, в гостевой зале, с каким-то удовольствием уже ощущая, как всё больше и больше ноет рана, кажется, продравшаяся-таки до костей. Остаётся, попросив лишь прибрать куда-нибудь его вещи, и развлекается тем, что разглядывает прибившуюся к нему мадам, которая отчего-то, как шептались две достаточно миловидные барышни, обычно проводит вечера и ночи в своём кабинете. Мадам, чьё платье пришлось перешивать не раз, потому что, несмотря на излишнюю уже худобу и такие острые скулы, что хочется коснуться и проверить, можно ли порезаться, никуда не деть ширину плеч. Потому что ростом едва ли намного ниже самого монстролова и имеет соответствующий размер ноги. Анджею даже любопытно взглянуть на туфли. Остаётся, сам не зная зачем, и медленно пьёт Красное из глубокой чарки, наблюдая за тем, как алые тонкие губы обхватывают мундштук. В серых глазах всё меньше стали и больше шального веселья. Анджей предпочитает не спрашивать, что именно курит мадам. Анджей, который почти никогда не спит и поэтому никуда особо не спешит. Да и куда ему? Нежить в лесах не торопится уходить. Потерпит до утра. Всё потерпит. — Как идут дела? Что-то с клиентурой негусто, я смотрю, — подаёт голос первым и заглядывает на дно чарки. Ему таких около десяти потребуется только для того, чтобы самую малость захмелеть. Лукрецию же уносит куда раньше. — Сносно. — А девки откуда? — Кто сам приходит, кто уже работал. Им лишь бы не били да кормили чаще чем раз в никогда, как предыдущий хозяин. Анджей воспринимает это ниточкой и цепляется за неё. Сам не знает, зачем ворошит, но так сильно докопаться хочет. Хотя бы осколок прежнего, хотя бы что-то. — И где он теперь? Своеобразная красавица в алом беспечно пожимает плечами и снова подносит к губам мундштук: — Чёрт его знает. Может, рыбы сожрали, может, течением унесло. — Неужто ступенька подломилась и с лестницы упал по роковой случайности? Ответом ему самый настоящий оскал, от которого внутри всё сладко сжимается и замирает. Усмешка и вызов. Анджей прекрасно понимает, почему, в общем-то, теперь обитателям этого места наплевать на деревенскую охрану. Анджей понимает, почему только двое ему навстречу вышли — остальных, должно быть, попросту вообще нет. Покинули службу. Кормят рыб. — Господин меня осуждает? — Вдруг словно в никуда вопрос. Анджей поворачивает голову так резко, что челюсть едва не клинит. Натыкается на облако дыма и полный пустоты взгляд. Анджей не понимает, о чём именно его спрашивают. И как же мало он хочет в этот вечер знать! Чуть больше, чем ничего, или кромешное совсем. И второе ему куда больше подходит. Второе куда легче, а он больше не идёт по сложному пути. — За платье или бывшего хозяина? — Ему не следовало уточнять, потому что в вопросе и так слышится ответ. Потому что мадам кивает и, прежде чем Анджей успеет ещё слово вставить, резко поднимается на ноги и отбрасывает свою опасно исходящую дымом игрушку прямо на диван, не беспокоясь о целостности подушек. — Потанцуй со мной. Предложение настолько неожиданное, что Анджею кажется, будто он ослышался. Но берёт себя в руки сразу же и демонстративно оглядывается по сторонам. — Музыки же нет. — Могу заставить одну из сучек попеть, если ты без дополнительной стимуляции не можешь. — Снова с запалом и достаточно зло для того, чтобы заставить монстролова встать и, не говоря больше ни слова, отвесить шутовской поклон. Снова с запалом и слишком быстро, не успев прикусить язык. Борется с собой, и, видно, плохо выходит. Как Анджей вообще до этого докатился? Танцевал когда-то же, точно танцевал. Не помнит уже, у кого и с кем, но до такого в приличном обществе дело бы никогда не дошло. Он раненый и грязный, как оборванец, и эта мадам в алом платье. Эта мадам, на пояс которой Анджей укладывает ладонь и, как положено по этикету, держит за самые кончики пальцев. Сжимает едва-едва, скорее создавая видимость, и уверенно делает шаг назад. Квадрат у них выходит правильный и, пожалуй, даже слишком хрестоматийно чёткий. — Не думал, что ты и это умеешь тоже, — шепчет, чтобы не разрушать что-то зыбкое, повисшее в воздухе, мадам Лукреция, и монстролову хочется ответить тем же. Но он только плечами жмёт, чтобы не выбиваться из ритма, и ловко обходит застывшую посреди комнаты девушку с кувшином. Ведёт к лестнице и около самого подножья берёт крутой разворот. Его это по-настоящему забавляет. Отбрасывает искры на тлеющие угли. Красное всё ещё борется с холодным чёрным. Зря. Он не хотел бы чувствовать то, что чувствует. Он не хотел бы жалеть, что куртка слишком плотная и через неё ему никак не ощутить жар расслабленно лежащих на плече пальцев. Ему вдруг приходит кое-что на ум и, закравшись, так и не покидает головы. Два шага назад, один вперёд, снова назад, три вперёд. Удерживает за пояс и ни разу не успевает наступить на кончик туфли. Два назад, теперь вперёд три… — Вальс мало общего имеет с фехтованием, дорогой, — насмешливо закатывает глаза госпожа, но ухмыляется и кажется живее, чем весь предыдущий час была. — Но тебе не хватает этого? — Анджей не допытывается, но кормит свой интерес. И ответ, что он слышит, столь восхитительно небрежный, что Лука, проглядывающий из-под тряпок, топит себя с головой. Топит и даже не пытается сделать вдох. Не пытается плыть. — Определённо нет. Анджей возвращает ему улыбку. Да только потеплевшую. На пару сотых градуса. — Определённо врёшь. — Определённо много на себя бе… Заткнуть мадам Лукрецию оказывается неожиданно приятно. Несмотря на привкус белил, помады и горького дыма. Несмотря на то, что она вовсе не пытается спорить с ним и бороться за главенство, а растерянно расслабляет губы и позволяет вытворять чёрт-те что. Позволяя давиться невесть откуда взявшимся, кристально чистым, без примесей, отчаянием. Позволяет сожрать к чертям всю свою помаду, позволяет дразнить, и только пальцы её, расслабленно лежащие на плече, вдруг напрягаются, перетекают на широкую спину. Только пальцы её выдают, и Анджей с шипением дёргается, не сдержавшись и с силой сжав зубы на чужой нижней губе. Да так, что в дополнение к помаде выступила алая блестящая капля крови. Мадам запоздало вздрагивает, даже ойкает, но вместо того чтобы озабоченно заняться испорченным макияжем, тупо пялится на свою выпачканную в подсохшей и свежей крови, сукровице и, кажется, даже отпадающих тонких лоскутах кожи ладонь. — Господин. — Голос напряжённый и почти вибрирует. Анджей знает, что это значит. Анджей знает, что сейчас кто-то пытается отчаянно справиться с собой. Не взорваться и не сорваться вниз. — Сделал мне больно. — Ты не сдохнешь, если произнесёшь моё имя. — Боль не позволяет ему миндальничать или играть дальше в ответ. Боль, что, кажется, затаилась на время, чтобы вернуться, набравшись сил, и сторицей отомстить ему за то, что о ней забыл. — Как знать… Почему ты не сказал, что ранен? В холле совершенно тихо. Исчезли даже шепотки. Ни смеха, ни клиентов голосов. Лишь на втором этаже глухо врезается в стену расшатанная кровать. Анджей находит это ироничным. У них здесь такая драма, а раньше всё решалось иначе. Кто верх возьмёт, тот и прав. — А разве мадам Лукреция умеет чистить раны и шить? Лицо непроницаемо, и под белилами не заметно, пятнами идёт или нет. Лицо непроницаемо, но губы сжаты в плотную линию, и плевать на налившуюся алую бусину, что вот-вот капнет на подбородок. Лицо непроницаемо, а внутри самая настоящая борьба идёт. Анджей чует и просто ждёт. — Она? Нет. Наверное, ему всё-таки стоило бы убраться отсюда. Сразу же, как только увидел, сразу же обратно на тракт, и плевать на спину — само рано или поздно пройдёт. Как и остальное всё. Ловит короткий кивок, указывающий на притворённую невзрачную дверь, и не собирается спорить. Обходит полукругом и лопатками чувствует внимательный цепкий взгляд. Ту, которая медленно превращается в питательное месиво, больше жжёт. — Хочешь мне помочь? — Не оборачивается даже, только притормаживает всего на шаг. Притормаживает и, заранее зная, каким будет ответ, добавляет: — Сними платье. *** Сидит на кресле, развернувшись боком так, чтобы спиной к широкому подлокотнику. Сидит, раздетый по пояс, и даже не вздрагивает, когда смоченная чем-то едким тряпка раз за разом проходится по пылающей ране и слой за слоем снимает с неё запёкшуюся кровь и мёртвые, словно выварившиеся ткани. А вот касания горячих уверенных пальцев воспринимаются иначе. Лучше бы иголками. Лучше бы продолжало жечь. Потому что пронзает тоска. Потому что в себе настолько, что лезвие, коснувшееся воспалённой кожи, вспоровшее её, чтобы вывести остальной яд да пару успевших зацепиться за плоть спор выколупать, почти не чувствует. Только раз — холодное что-то, и щиплет всё, залитое невесть чем. Невесть чем крепким, настоянным на чистом спирту и какой-то горькой траве. Здесь, в кабинете, алого вполовину меньше, чем в холле. Здесь, в кабинете, стены которого звуки снаружи почти не глушат, они всё-таки одни. Анджей и Лука. Волосы которого стянуты в тугой низкий хвост и запиханы под рубашку, свободную и непривычно светлую. Острое колено, которым он опирается на подлокотник, обтягивают коричневые брюки. Анджей всё косится на него, пытаясь сконцентрироваться на чём-то помимо движения пальцев и резких запахов. Пытаясь сконцентрироваться, но, даже когда рана оказывается очищена и противное разъедающее жжение стихает, а тонкая леска ходит под кожей, стягивая края длинной узкой раны, не может. Надо же, старается, чтобы шрам не слишком уж уродский остался. Анджею на это наплевать, Лука же почти всегда заставлял его садиться и терпеливо ждать, пока заштопает. Чтобы не блямбой в полруки, а полосой. Чтобы не вмятиной или пятью от когтей, а, посыпанное магическим порошком, пятнами лишь. Лука почти всегда заставлял его… Анджей, не сдержавшись, хмыкает и опускает голову. Тут же нарывается на недовольное шипение из-за спины. — Ты можешь не дёргаться? Мешаешь. — Не могу. — Это почему же? Стежки неторопливые, место, где кожу пронзает прокалённый над свечой конец, слабо ноет. И так из раза в раз, медленно поднимаясь вверх. Вопрос так и остаётся повисшим в воздухе. Никуда не спешит уходить, оставив вместо недосказанности просто уютную тишину. Анджей всегда любил молчать больше, чем трепаться. Анджей иногда вообще забывает, что он что-то когда-то любил. На столе, что напротив кресла стоит, растёт гора грязных, в красном, жёлтом и буром тряпиц. Рядом изгвазданный нож и дамские маникюрные ножницы. На них Анджей залипает дольше всего. — Это теперь твоя жизнь? — Сам не понимает, как произносит вслух, но вовсе не злится, что сказал. Напротив, кто-то из них должен был. — Да, — размеренно звучит, идеально ровно. А главное, сразу же. Словно только этого ждал. — Это теперь моя жизнь. — И как оно? Лучше, чем спать на земле и давиться чёрствым хлебом? Рука мечника, пускай теперь куда более нежная и почти без мозолей, дёргается. Анджей с неким удовольствием даже ощущает, как вдруг кольнуло болью. Не рассчитал. Растерялся. Держится… Голос становится ещё небрежнее: — Лучше. Монстролов кивает в ответ, принимая и это. Ему часто врут, но чтобы так нагло… Ему часто врут, но никого он не наказывает вот так. Не наказывает, извернувшись, стукнувшись о чёртов, кажется, окаменевший подлокотник коленом, и сразу двумя ладонями обхватывает лицо. Удерживает, заставляя смотреть себе в глаза. И тот, кто никогда не боялся клубящейся в них тьмы, отводит взгляд. — Не надо, — сквозь зубы, как ругательство звучит, но пальцы не отталкивает, а стискивает замком на своих же коленях. — Не поступай так со мной. Её можешь даже поиметь, а меня не трогай. Это «её» заставляет монстролова усмехнуться. Вот, значит, как. — А по вкусу каково? Притворяться кем-то другим. — Попробуй сам. Потом мне и расскажешь каково. Анджей глядит на него ещё долгую минуту, а после отпускает, мазнув подушечками по тёплой коже, словно на прощание. Поворачивается спиной снова, позволяя взяться за так и оставшуюся свисать вниз леску. Выжидает стежок или два и только после заговаривает снова. Даёт расслабиться немного, а после если не бьёт, то, по крайней мере, пробует: — Не думаю, что у меня получится. Во всяком случае теперь. — Это почему же? — Лука и есть Лука. Любопытный столько же, сколько лукавый. Даже сейчас не может не сунуть свой нос. Монстролов улыбается и тут же кусает губу, не позволяя этому стать слишком явным. Не позволяя этому превратить его в треснутую маску. — Иногда я ловлю себя на том, что перестаю чувствовать. — Делает паузу, начинает говорить с новым стежком. — Абсолютное ничего внутри. Чёрное и непролазное. Пальцы замирают, словно их хозяин собирается с мыслями, и вместо нового болезненного тычка сквозь разгорячённую, порядком онемевшую кожу, проходятся по уже стянутому, выпуклому из-за лески шву. — Часто? — Пока ещё не вычислил. В этот раз молчание вполне оправданное. Да и Лука, закончив с раной, стянув её, насколько это вообще возможно, наложив повязку, принимается спешно собирать перепачканные тряпки. — Наверху в конце коридора есть комната. Оставайся, если хочешь. — И надолго? — Анджей даже честно пытается бороться с собой, но не выдерживает. Ему отчего-то не просто хочется ужалить, ему хочется сделать намного хуже. Намного хуже, чем сделала дрянь с его спиной. — Насколько захочешь. — Захочу? Не насколько будет нужно? Лука заканчивает с тряпками, нож, спешно обтерев об них же, прячет по обыкновению за голенище сапога. Ножницы теряются где-то среди вороха тряпья. — Не пройдёшь мимо лестницы. А там направо. Дверь закрывается. Анджей поднимается на ноги и накидывает висящую на изголовье рубашку на плечи. Застёгивать не видит смысла, да и кого можно удивить голым торсом среди полностью или почти раздетых дам? — Если надумаешь прийти, не забудь избавиться от каблуков и платья. — Если я надумаю прийти, то об одном прошу: не обделайся от счастья. Чистильщик не перестаёт улыбаться, поднимаясь наверх, не перестаёт улыбаться, нарочно наступая на каждую ступеньку и волоча за собой полупустой рюкзак. Не перестаёт улыбаться, потому что каждый грёбаный шаг отзывается там, где засела мерзкая колючая заноза. Кажется, с каждым ударом пульса вонзается глубже. Кажется, он не перестанет замечать её, даже если выдернет. Анджей запирает дверь и всю ночь просто лежит, слушая торопливые и нет, раздающиеся и затихающие в коридоре шаги. Слушая звуки голосов и частые наигранные стоны. Ни Лукреции, ни Луки. *** Монстролов уходит ближе к полудню. Из своей будки, стоящей на окраине деревни, его провожает начальник местной деревенской охраны с вусмерть изуродованным опухшим лицом. Провожает одним только взглядом. Уходит ближе к полудню, когда дом блуда крепко спит, абсолютно вымерший и погружённый в тишину. Дверь в кабинет мадам заперта, и не то чтобы Анджей искал с ней встречи. Он уходит ближе к полудню и даже с каким-то злым удовлетворением понимает, что с рассветом в его груди осталось только восхитительно чёрное прекрасное ничего. Ничего, что можно было бы почувствовать.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.