ID работы: 491877

Before the Dawn

Слэш
NC-17
В процессе
3198
автор
ash_rainbow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 2 530 страниц, 73 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3198 Нравится 2071 Отзывы 1846 В сборник Скачать

Часть 3. Глава 10

Настройки текста
Из края в край шатаюсь, и дом кажется просто огромным, но, несмотря на это, некуда приткнуться, нигде покоя нет. В комнате, где спал, тени, и пусть в голову, может, и не заберутся — не хочу к ним. В опустевшей гостиной диван, который тоже успел стать свидетелем пары эпизодов, воспоминания о которых сейчас просто лишние. Не мерзкие, не давящие — просто лишние. Просто то, чего не хочется касаться ни мыслями, ни двухметровой палкой. Маленькая кухонька, что теперь завалена ещё и склянками, которые ведьма не успела вернуть в лабораторию, тоже не лучшее место, чтобы где-то спрятаться. Хотя бы потому, что хочется скрыться от чужих глаз, а не предстать перед целым десятком запертых в стеклянной банке. Некоторые даже моргают. Некоторые напоминают о заготовках иного, совсем не магического существа. Существа, которого мне не хочется даже называть человеком. Того самого, что я задушил. Остаются лаборатория и спальня самой ведьмы, занятой очередным варевом и, пожалуй, даже слишком сочувствующей. А я вовсе не хочу этого, не хочу даже намёка на жалость. Ни во взглядах, ни в действиях. Мне не нужно предлагать отдохнуть или поесть. Мне не нужно одеяло или одно из восстанавливающих зелий. Мне не нужно ничего, кроме треклятого одиночества и покоя, в которых если и будет что, то прорва тишины. Мне не нужно ничего, кроме… И именно это самое я и не могу найти. Словно не спрятаться и не присесть. Где бы ни устроился — тут же поднимает на ноги и гонит на новый круг. Обойдя этаж ещё раз и едва не запнувшись о задравшийся ковёр, всё-таки спускаюсь вниз, надеясь, что среди копоти, странных запахов и обречённо квакающих лягушек почувствую себя лучше. Просто себя почувствую. Криворукой бестолочью хотя бы. Кем-то. Останавливаюсь в конце лестницы и, вцепившись в перила, опускаюсь на ступеньку. К деревянной перекладине прижимаюсь щекой, и плевать, что не обработана и легко схватить пару заноз. И плевать, потому что едва ли почувствую это. — Тебе нужна помощь? — спрашиваю, даже не подняв глаз и едва ли повысив голос. Спрашиваю, уставившись на боковину стола и не в силах даже разжать пальцы. Спрашиваю, потому что так надо и другого мне не приходит в голову. Отвечают не сразу, и то с моего места кажется, что не Тайра вовсе, а сама лаборатория шуршит там чего-то. Шуршит из подсобки и потому голос так искажён. — А ты в состоянии мне помочь? — Ну… — Пожимаю плечами и принимаюсь вяло, скорее по привычке, спорить: — Я мог бы подержать что-нибудь. Или пожертвовать какую-нибудь часть себя на зелье. Возьмёшь сердце? Показывается спустя вечность и длительную паузу. Показывается через три движения веками вверх-вниз и в руках действительно держит пустую, смахивающую на медный таз посудину. Тусклую и покрытую копотью. На красивом лице крайняя озадаченность и, надо отдать должное, плохо прикрытое ехидство. — Мне стоит сказать, что я предупреждала, или тебя лучше просто обнять и позволить поплакать? Мотаю головой так, что потолок на стену заезжает, и закусываю губу, чтобы загнать назад, вниз, пустую, имеющую привкус желудочного сока тошноту. — А я не могу больше. Не могу больше плакать. — Тебе только так кажется, малыш. — Может быть. О чём тут спорить? Я явно уступаю ей в жизненном опыте и количестве разбитых сердец. О чём тут спорить, если приходится сначала прикусить язык, чтобы им пошевелить? — Так я могу сделать что-нибудь? Что-нибудь, чтобы впустую просто не шататься по дому. Можешь выдать мне метлу, или жабу, или… — Почему бы мне не усыпить тебя до завтрашнего вечера? Вот как. Значит, завтра вечером. Уже завтра вечером. Бесконечно быстро и бесконечно же долго. Куда мне себя деть ещё на сутки? — Потому что я не знаю, вернутся ли кошмары, и не уверен, что переживу ещё одну смерть, а ты слишком милосердна, чтобы просто вышвырнуть меня туда. — Так уж и «милосердна», — хмыкает и всё не двигается с места, прижимая к себе чёртову миску. Всё не двигается и продолжает рассматривать меня не скрываясь и чуть прищурившись. Словно гадает о чём-то или же прикидывает. — Именно, милосердна. Интереса во взгляде становится больше. Он столь явен, что и меня цепляет тоже. — Ты спрашивай, если есть что. Я отвечу. — Нечего, княжна. Прекрати искать пятый угол и займись чем-нибудь полезным. Почитай что-нибудь. Знания всегда сгодятся. Соглашаюсь тут же и, опустив подбородок, кошусь в сторону стеллажа с книгами, которые куда опаснее тех, что занимают полки в гостиной. Художественная литература и теоретические труды там и практическая магия здесь. — И что же мне выбрать? Деланно пожимает плечами. — Что хочешь. Уже собираюсь встать, как останавливает вдруг, вытянув вперёд руку: — Нет, погоди! Попробуй по-другому. — Как это? — Попробуй подумать о том, что тебе сейчас больше всего нужно. — Я понятия не имею, какая из магических дисциплин мне нужна. И сейчас, и вообще когда-нибудь. И нужна ли вообще. — Йен. — Глядит с бесконечным терпением и чуть поджимает губы. — Попробуй. — А если ничего не выйдет? — Значит, я сама выберу для тебя книгу. Давай, сосредоточься и попробуй заглянуть внутрь себя. Попробуй позвать и услышать отклик. — Отклик чего? Книги? — Ещё один глупый вопрос — и я просто вымету тебя отсюда. Делай, как велено, и не болтай! Клацаю зубами, пожалуй, слишком поспешно сжав челюсти, и для пущей убедительности закрываю глаза. Тут же ощущаю, насколько тяжёлые на самом деле веки. Тяжёлые, плотные и опухшие. Тут же ощущаю, что ничего из этой затеи не выйдет, но честно пробую сделать всё так, как она сказала, чтобы после с чистой совестью пожать плечами и виновато улыбнуться. «Прости балбеса, бабушка, ничего не вышло». Что же мне нужно? Какой из трудов? Что же, а? Эй, кто там сидит внутри, подскажи мне? Только внутри — зияющая чернота и ни намёка на ответ или отголосок. Только внутри всё настолько выжжено, что никакого желания копаться в магических премудростях нет. Думай о книге. Думай о том, что тебе нужно. Просто думай. До скрипа обёрнутого в кожу корешка на полке, что вдруг выдвигается вперёд на полпальца, да так и замирает, потому что выдернуть его и заставить прыгнуть в раскрытую ладонь у меня не хватает сил. Но и этого, по сути, достаточно. И этого хватит для того, чтобы уголки губ ведьмы — а именно на её лицо я смотрю, когда нехотя поднимаю веки, — дрогнули. И этого хватит для того, чтобы она закончила начатое мной, сама перехватила ничем не приметную обложку и наконец-то рассталась со своей медной посудиной. Постукивает кончиками пальцев по корешку и, быстро кивнув словно самой себе, подходит ближе. Останавливается около нижней ступеньки и протягивает мне руку. — Давай вставай. И глядит ещё так странно. Глядит с явной симпатией, и глаза её не жгут, как раньше. Неужто и впрямь привязалась? Или дело в том, что в итоге я всё-таки оказался не так пуст? Что-то же внутри есть. Что-то помимо умершей, вытравленной болью и страхом похоти. Что-то же есть… Поднимаюсь на ноги, сжав тревожно скрипнувшие перила, и, подумав с секунду, всё же берусь за так и не опустившуюся ладонь. Сжимаю поперёк пальцев и с каким-то сожалением даже понимаю, что никакому мороку меня теперь не провести. Зрение подводит, а вот тактильные ощущения, к сожалению, нет. Как бы мне хотелось видеть и ощущать её молодой и прекрасной… Как бы мне хотелось, чтобы она действительно стала той, кем может лишь притвориться… — Спасибо. — Это за что же? — уточняет, лукаво прищурившись, и я, не сдержавшись, вымученно улыбаюсь в ответ. Против воли нутро греет. Уточняет лукаво и сама, должно быть, знает ответ, но хочет, чтобы я сказал. Что же… — За то, что тебе не всё равно. Хмыкает и отдаёт книгу, которую я принимаю даже не взглянув. Ни на обложку, ни внутрь. Убитое любопытство не спешит воскреснуть. — Давай иди, не мешайся. Киваю и, отступив на ступень выше, отпускаю её ладонь. Пячусь, рискуя навернуться и упасть на спину, и ведьма, не выдержав, закатывает глаза: — Ну что ещё? — Можно я почитаю в твоей комнате? — И прежде чем рявкнет на меня или поинтересуется, не слишком ли сильно меня придушили, добавляю: — Я на полу где-нибудь. Просто гостиная занята, а в соседней страшно. И… — Я поняла. Иди. — Так можно? Становится ещё скептичнее, чем была секунду назад. И да, мне вроде бы как уже разрешили, но в разговоре с ведьмой не лишним будет и уточнить. Мало ли? — Дыру в ковре своей костлявой задницей не протри. Ещё один кивок, и, развернувшись, поднимаюсь уже нормально. Вот вроде и отпустило немного, попроще внутри. Неужто всё оттого, что теперь есть чем заняться? Готов пялиться в книжные строчки, даже если они написаны на незнакомом мне языке, пока в глазах не зарябит. Ещё одна лестница. В доме по-прежнему тихо. Коридор заканчивается быстрее, чем раньше. Нужная дверь ближе. Дверь, что не в «нашу» спальню ведёт. Не в спальню, что вместе со мной столько всего видела. Не в спальню, что видела «нас», которых уже и нет. Сворачиваю в комнату ведьмы, и тут же зажигается настольная лампа, словно только первого шага за порог и ждала. Двигаю её ближе к краю, чтобы освещала кусок ковра по правую сторону от кровати, и, закрыв за собой дверь, осторожно опускаюсь, как и обещал, на пол. Со вздохом прижимаюсь лопатками к краю матраца и вытягиваю ноги. Убедившись, что в сон по-прежнему не клонит, всё-таки принимаюсь за книгу, что выбрала за меня какая-то невнятная сила. Затаскиваю на свои ноги и, удостоверившись, что никаких опознавательных надписей на обложке нет, открываю, предполагая нарваться на какие-нибудь руны, пространное введение в историю магии или ещё какую-нибудь хрень. Открываю её, ожидая увидеть описание способов борьбы с тёмной магией или же пособие по склеиванию разбитых сердец. Ожидая увидеть всё что угодно, но только не жёлтые и жёсткие листы бумаги, собранные по странице и осторожно переплетённые по новой. Ожидая увидеть… не этот скачущий почерк. Не бурые пятна на полях, а иногда и строках, и не поплывшие, дождём размытые чернила. С чувством бьюсь затылком о матрац и — ожидаемо — никакой боли не чувствую. Сжимаю зубы и медленно выдыхаю сквозь них же. Чувствую себя глубоко обманутым, но почему-то мне нисколько не обидно из-за этого. — Так магия считает, что это то, что мне нужно? — негромко спрашиваю у стен и белёного потолка. Негромко спрашиваю у ведьмы, которая слышит, что происходит в доме, только когда сама этого хочет. Видимо, это как раз тот самый случай, потому как лампа с готовностью мигает и пламя, медленно пожирающее горящее масло, тут же выравнивается, вытягиваясь к узкому горлышку. — Или это ты так считаешь? Пламя не мигает, но рассерженно трещит в ответ, бросаясь на мутные стенки лампы. — Что же, — пожимаю плечами, не в силах ни сердиться, ни спускаться вниз ещё раз, — раз уж ничего более подходящего нет… Раз ничего более подходящего нет, то почему бы не убедиться ещё раз в том, что чудовище, которое я так упорно игнорировал всё это время, и вправду существует? Почему бы не убедиться в том, что он никогда не был тем, кем я его считал? Не был тем, кого я себе придумал. Решаю не пролистывать, как в последний раз, выискивая какие-то конкретные заметки, а идти последовательно. Почти с самого начала. Почти, потому как строки самой первой и, пожалуй, страшной главы и безо всяких напоминаний отпечатались в моей памяти. Обложка отчего-то кажется тёплой, а страницы — шершавыми и грубыми. Страницы, что приходится пролистать с не один десяток, чтобы добраться до нужной «новой» главы. *** Иногда всё ещё принимают за дворянина и пытаются ограбить. Бредущего по ночному тракту — так два раза только на прошлой неделе, заприметив ещё, должно быть, за городской чертой и увязавшись следом, дождавшись темноты. Что конным догнать пешего? Анджей уже и не вздрагивает, заслышав приближающийся топот копыт и залихватский свист. Анджей уже даже не оборачивается, а ждёт, когда повозка или всадники приблизятся и окружат его, взяв в кольцо. Анджей просто ждёт и, лишь когда это происходит, скидывает потяжелевший за прошедшие месяцы рюкзак с плеча. Не торопясь тянется за мечом, что таскает за спиной, обмотав порядком уже вышаркавшейся козьей шкурой и подвесив на перекинутый через плечо ремень. Так много удобнее, чем в руках, учитывая, что такую громадину не подвесишь на пояс подобно изящной шпаге. Затем всё по одному сценарию идёт: угрозы, попытка добиться ответа, а после и порезать. Один раз в него даже пальнули из дрянного лука, но стрела сломалась о плотный кожаный плащ, что он раздобыл накануне, и оставила на коже лишь синяк. Затем всё становится столь привычным, что порой, когда особенно озлобленный или голодный, даже не слушает до конца, и если налётчиков много, больше четырёх, то половина иногда успевает смыться целиком. Если же всего двое, то ранит и, пошарив по их карманам, бросает на тракте, предварительно как следует шуганув лошадей. Не убивает без надобности. Списывает на усталость и нежелание лишний раз пачкаться. Не убивает без надобности, где-то глубоко в душе веря, что всё ещё не… беспросветно. Что ещё можно как-то справиться и выгрести наверх. Хотя бы потому, что самого дна уже достиг — и либо там, либо вверх. И он чертовски хочет. Хочет туда, где посветлее, хочет хотя бы в чём-то соответствовать кем-то придуманным правилам. Начинает верить в высшую справедливость и равновесие. Пускай сжав зубы и через силу. Пускай только потому, что свихнётся, если перестанет верить. Свихнётся… если не уже. Дороги в это время года уже не пыльные, но грязища после дождей стоит такая, что жуть. Лошади вязнут порой, и только пешему удаётся обойти. Пешему, как новоиспечённый, едва-едва обживающийся в новой шкуре монстролов. Монстролов, что успел умереть пару-тройку раз по глупости и обзавестись первыми шрамами. Отчего-то не сомневается, что их станет только больше. Отчего-то всё ещё смеет надеяться, что они не коснутся его лица. Всё ещё жалеет его, а значит, и себя. Всё оглядывается назад. И в сторону мерцающих сигнальных огней, что разжигает для припозднившихся путников стража самой крупной виденной им деревни, и на прошлое, и пуховые подушки, что ему больше не светят. Хмыкает и поправляет лямку на плече. Только о перинах думать, бредя почти по колено в грязи. Зажигаются первые звёзды на небе, где-то поблизости тянет свою заунывную песню отбившийся от стаи волк. Анджей лишь качает головой и прибавляет шагу. Следы от зубов на своей шкуре пересчитывать бы не очень хотелось. И потом — боль никто не отменял, пусть она и притупилась немного. Да и за плащ пришлось выложить весьма нехило. Он однозначно против новых трат. Звёзды всё ярче и, кажется, будто ниже. Звёзды, что светят над ним и выгорают лишь под утро, когда, плюнув на все предосторожности, решает не останавливаться на ночлег и бредёт по тропе, свернув с тракта. Бредёт, существенно сбавив шаг, опасаясь наступить на притаившуюся в траве, не успевшую забиться в нору для сна на зиму змею, продираясь к следующей выросшей на пути деревне. Куда меньше той, что осталась за плечами. Куда меньше и много глуше. Как и места вокруг. Вместо частокола — высокие стройные сосны, макушками подпирающие само небо. Вместо дружинников и сигнальных огней — глядящие на широкую тропу слепыми окнами брошенные ветхие дома. Но лишь первые два. Все остальные жилые. Сплошь и рядом собаки и загоны для скотины. Анджей даже краем рта не ведёт, заслышав, как чья-то лошадь копытом в стойле бьёт. Привык уже. Не нравится он им — и пусть провалятся. Они ему нравятся ещё меньше. Собаки, выглядывая сквозь щели в заборах, щерятся, показывая жёлтые, временем расшатанные зубы. И ни одна не лает — все низко рычат. Монстролову хочется оскалиться в ответ. Но чего-чего, а выдержки он изрядно поднабрался, и потому просто шагает вперёд, прикидывая, не стоит ли заранее выхватить висящий на поясе короткий нож. Бесполезный против лесной твари, но с людьми — очень даже. С людьми, из-за разборок с которыми ему частенько лень даже разматывать громадину за спиной. По улице вверх идёт, отмечая для себя, что деревня куда больше, чем кажется на первый взгляд. Осмотревшись по сторонам, насчитывает несколько улиц да примечает пару стоящих совсем уж в лесу дворов. Неужто не водится ничего у них, раз не боятся прямо посреди поляны ставить срубы? А если и так, то зря тащился всю ночь и работы здесь никакой не найдёт. Что же… Пройдясь в тишине по самой широкой из всех протоптанных дорог, раздумывает, стоит ли перекинуться с местными парой слов или можно сразу разворачиваться и тащиться назад, как краем уха улавливает скрип старой деревянной половицы. Улыбается, опустив голову и скинув с головы капюшон. С открытым лицом ему больше верят. Должно быть, кажется не таким пугающим. Взглядом не давит. Волосы, что раньше собирал в хвост, отстриг при первой же возможности настолько, что едва падают на лоб. Оборачивается на звук, безошибочно вычисляя направление, и ждёт. Оклика, угроз или же очередную любопытную старушку, что скорее предпочтёт рискнуть скромными пожитками, чем остаться без свежих сплетен. И, судя по всему, именно на последнее ему и везёт. Доски скрипят снова. Монстролов глядит прямо на дверь, выжидающе приподнимает бровь и на всякий случай показывает пустоте перед собой поднятые вверх ладони. Дверь, кою и раньше бы, не особо напрягаясь, ногой вынес, отворяется с таким истошным скрипом, что он едва сдерживается от того, чтобы не скривиться. Серая, покосившаяся и явно рассохшаяся ещё лет десять назад. Держащаяся на петлях благодаря одному честному слову, а то и без оного вовсе. Дверь отворяется, и из-за неё высовывает длинный, словно умышленно заострённый нос сухонькая маленькая старушонка — из тех, что никогда не спят, а всё дежурят у оконца, показываясь из-за задёрнутой шторки. На плечах коричневый, явно шерстяной платок поверх такого же невзрачного платья. На макушке туго стянутый седой пучок. И прорва подозрения в выцветших, почти прозрачных глазах. Поди, и не видит ничего, но вон как старательно лупит почти лысыми, лишёнными ресниц веками. — Чего надо? — спрашивает ещё более подозрительно и никак не отцепится от тяжёлого бруса, что использует в качестве засова. А у самой пальцы костистые и такие ломкие на вид, что чуть сжать — и захрустят. А сама настолько старая, что шепелявит и во рту ни единого зуба нет. — Работу ищу. — И работаешь чем? Вон той своей штукой? — кивает куда-то за спину монстролова, и до Анджея не сразу доходит, что она имеет в виду виднеющуюся из-за плеча рукоять меча. Меняется в лице, а старушка скрипуче хихикает. — Ага. Своей штукой, — кивает, предпочитая не злиться на явно тронувшуюся ещё лет десять назад старуху и её шуточки. — Водится нечисть какая в округе или, может, мертвяки встают? Бабка тут же глубокомысленно морщит и без того смахивающее на печёное яблоко лицо и, убедившись, что невнятного вида пришлый мужик не собирается её грабить и насиловать, выскакивает — пожалуй, даже слишком резво для своих лет — на крыльцо. Энергично машет ладонью, подзывая монстролова подойти поближе. Анджей пожимает плечами и делает, как попросили. Толкает такую же ветхую, как и всё вокруг, незапертую калитку и заходит. Косится на пустующую будку, стоящую чуть в отдалении от дома, и поднимется на крыльцо, надеясь, что оно не провалится под его весом. — Это тебе к Беате надо. На соседней улице живёт. Сводит брови и на всякий случай уточняет, стараясь как можно аккуратнее отцепить ловкие ручонки, ухватившиеся за полу его плаща. Сломает ещё ненароком палец — вой стоять будет на всю округу. — А кто такая «Беата»? И почему к ней? — Горе у неё, милый. Крупно вздрагивает от обращения и, избавившись наконец от пускай и цепкой, но крайне ненадёжной хватки, отступает на полшага. — Не повезло девке. Старший дурачком родился, а младшего, без году неделя от роду, нечисть утащила. Вот буквально пару дней назад. Всей деревней искали, да так и не нашли лесную тварь. Монстролов кивает и, буркнув обязательное «спасибо» себе под нос, спускается вовсе. Бабка указывает вправо и добавляет, что дом этой самой Беаты пятый по счёту, если от поворота. Добавляет, что сынишка у неё хороший, хоть и придурочный. Добавляет уже криком в спину, чтобы заходил ещё как-нибудь, и Анджей против воли ёжится, но калитку, вместо того чтобы шарахнуть ею по забору, осторожно притворяет. Поворачивает, где было сказано, и отсчитывает пять калиток. За четвертой оказывается непривязанная псина, которая по глупости своей пытается ухватить его за голенище, но, словно одумавшись, с визгом скрывается за шатким забором. Анджей только качает головой и старательно делает вид, что не видит взглядов любопытствующих жителей постепенно просыпающейся деревни. Теснится к увитой плющом ограде, когда местный пастух мимо проводит пяток не самого тощего вида коров. Уворачивается от зубов ещё одной высунувшейся псины и наконец оказывается напротив нужных ворот. Единственных новых во всем ряду, а то и улице. Беата, с которой он сталкивается, едва постучав массивным стальным кольцом по деревянному полотнищу, оказывается вполне себе обычной женщиной около тридцати лет от роду. Среднего роста и веса, непримечательной внешности и с усталостью во взгляде. Анджей такую бы и посуду мыть не взял каких-то полгода назад. Анджей сейчас сам бы с удовольствием устроился куда-нибудь на кухню и не вылезал оттуда. Но что о том, чего нет и никогда не будет? Иногда гадает, как повернулось бы, родись он в другой семье, но что от этого толку, если никак не переиграть? Первое, на что обращает внимание монстролов, — так это её глаза. Совершенно сухие и не красные от пролитых слёз. Второе — это вовсе не изнеженные уходом и праздным бездельем руки. Беата — местная травница и сейчас сводит ожоги со своих пальцев, оставленные едким растительным соком. Третьим и самым главным оказывается то, что она прямо говорит, что ей нечем заплатить. Нечем, кроме какой-нибудь снеди в дорогу и пары-тройки полезных притирок и зелий. Монеты у местных не в ходу, а старый добрый обмен, напротив, процветает. Поразмыслив с минуту, монстролов соглашается и на это. Соглашается, а она ни на секунду не верит, что младенец — или то, что от него осталось, — найдётся. Слишком сухие глаза. Слишком много обречённого смирения на лице. Анджей оставляет свою сумку в сенях довольно бедного дома и нигде не видит старшего сына женщины, о котором ему болтнула старуха. Неужто тоже ищет брата? Не такой и тугодум, выходит? Решает разобраться с этим позже и перво-наперво осматривает сам дом, но ни следов когтей, ни копыт не находит. Вообще никаких следов, отличных от людских. После обходит деревню кругом и думает ещё мельком осмотреть убранные поля — возможно, наткнётся на какую-нибудь нору или яму. Обходит деревню кругом и всё дальше и дальше углубляется в лес, то и дело оборачиваясь для того, чтобы не сбиться и знать, куда следует возвращаться. Попутно пытается припомнить хотя бы одно лесное чудище, что таскает детей, и не может. И не потому, что оных не водится — напротив, в избытке, — а потому, что знает о своём новом мире слишком мало, чтобы угадывать, а не пытаться выследить или, если уже совсем честно, просто по случайности наткнуться. С его первым перевёртышем так и было. С призраком сталась похожая история. Старается не углубляться в мысли, а всё больше вертит шеей по сторонам. Кругом сосны да густой папоротник. Густо пахнет грибами и какими-то кислыми ягодами, что он если и видел раньше, то исключительно венчающими пирог. Недурственный, надо полагать… А что, если пару пригоршней в рот закинуть? Отравиться ему в любом случае не грозит, а тварь явно не убежит. Тварь уже наверняка сделала всё, что хотела, и теперь сытая где-то спит. Цокает языком и, покосившись на ярко-синий куст, одёргивает себя. Успеется. Сначала ближайшие заросли прочешет, а уже после, если ничего не найдёт… Шорох! Столь громкий, что монстролов замирает с занесённой для шага ногой и по никак не желающей умирать привычке выхватывает из-за пояса пусть и массивный, но абсолютно бесполезный против лесной живности нож. Подходит ближе, опустив взгляд, чтобы не спугнуть то, что бы там ни засело в зарослях, хрустом одной из великого множества опавших шишек. Подходит ближе, и сердце, что колотится куда медленнее прежнего, ускоряется. Пульс тоже чуть выше. Наверное, это можно было бы назвать отголоском страха, что он всё ещё испытывает. Каждый раз, на самом деле, сталкиваясь с кем-то по ту или же по эту сторонним и жаждущим чужой крови. Каждый раз, на самом деле, но страх этот совсем иной. Совсем блеклый. Будучи убитым и вернувшимся из черноты, он уже и не дёргается, если понимает, что другого исхода не стоит ждать. Он уже и не дёргается, если знает, что проиграет на этот раз, и просто ждёт, когда всё закончится, чтобы начать ещё раз, уже зная всё наперёд. Верхушки зарослей дрожат всё сильнее, словно тот, кто прячется в них, дрожит тоже. Словно тот, кто прячется в них, и не нежить вовсе, а… Мелькает неброское пятно с яркой вставкой. Мелькают тёмные всклоченные вихры, и под ноги отпрыгнувшего назад монстролова валится самый что ни на есть обыкновенный человеческий мальчишка лет тринадцати. Запыхавшийся, загорелый и грязный, как прочищавший печную трубу домовой. В изгвазданных тиной, не по размеру больших сапогах и мокрой, отчего-то ставшей зеленоватого цвета рубахе. Анджей ругается сквозь сжатые зубы и, выдохнув, возвращает лезвие в ножны. Протягивает так и лежащему на брюхе пацану ладонь и небрежно стряхивает с одежды приставший мелкий сор. — Тебя родители не учили не шариться в одиночку по лесу? — спрашивает только для того, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, и отчего-то цепенеет, заслышав в ответ не внятную речь или виноватое бормотание, а почти звериный скулёж. Чумазую щёку тут же чертит сбежавшей с ресниц слезой. — Ты немой, что ли? — растерявшись, интересуется чистильщик, и мальчишка, должно быть, реагируя на знакомое слово, радостно мычит и, отерев щёки длинным рукавом, принимается щербато улыбаться. Да так старательно, что больше смахивает на оскал. И не со зла вовсе. Анджея на миг оторопь берёт, а после он понимает. Понимает, чей это сын и почему парнишка без страха шарит на границе самой чащи. Дриады, если здесь и водятся, убогих в своё логово не волокут. *** Присаживается рядом, придержав длинную юбку простого, как и у всех местных, шерстяного платья, и молча протягивает монстролову миску с тушёными овощами. Анджей принимает её и, особо не разглядывая, что там плавает, принимается за еду. С мясом он куда более осторожен. Всё ещё опасается нарваться на человечину и порой предпочитает перебиться куском хлеба, а то и вовсе сухим голодом. Привык уже к деревянным ложкам, но иногда в голову всё ещё забредают бедовые мыслишки и желание обзавестись какой-нибудь вилкой и таскать её с собой. И всякий раз, как только это происходит, живо представляет себе, как на него посмотрят в любом из заведений, где случается что-нибудь пожевать, хмыкает и качает головой. Столовое серебро — больше не про его честь. Солнце ещё подсвечивает стволы деревьев и вот-вот ухнет за горизонт, но пока в округе довольно светло, несмотря на то что Анджей не видел ни одного уличного фонаря. Найденного в кустах парня довёл до самого порога, желая убедиться, что никуда больше не влезет, и прочесал всю округу ещё раз. А после ещё, и лишь на третий заставил себя признать, что всё это бесполезно. Ни следов, ни зверей, ни существ. Ничего. Разве что лесное озерцо, больше смахивающее на болотистую заводь, показалось ему подозрительным — да там даже утонуть негде, не то что какой нечисти завестись. Разламывает крупную картошину и, задумавшись, превращает её в бесформенное месиво, продолжая давить ложкой. — Не понимаю, — произносит вслух, когда сумрак сгущается и словно медленно подбирается к крыльцу от забора. Женщина — Беата, напоминает себе Анджей, — что сидит рядом, за всё это время не проронила ни единого звука. — Никаких следов нет. Совсем никаких. — Разве лесные духи следят? — О, порой ещё как, — хмыкает и только после понимает, насколько это неуместно. Понимает, что ухмылки — явно не то, что сейчас хочется слышать убитой горем матери. — Что-то да можно найти. Хотя бы что-то. Впрочем, в который раз думает о том, что она выглядит удивительно спокойной. Смирившейся и уставшей настолько, что попросту уже не может страдать. Не может чувствовать что-то сверх того, что уже испытала, и Анджей, повернувшись к ней, вдруг вспоминает о своей собственной матери. Как она там? Скучает ли? А если и скучает, то есть ли какой-то толк от стенаний, если на них никто не придёт? А он сам как же? Тоскует по дому или же слишком злится на отца, чтобы это признать? Она молчит, опустив взгляд, и Анджею становится стыдно. Совершенно странное чувство опутывает всего и отпускает весьма нехотя. Недолго длится, но и этого хватает для того, чтобы отставить посудину и придвинуться чуть ближе. — Но я могу и ошибаться. Слишком мало знаю о… всяком. — Запинается в конце, не сразу нащупав нужное слово. Запинается и, кажется, будто даже глядит виновато. — И всяких. Беата же только качает головой, словно слабо сопротивляясь, и никак не перестанет теребить узкие рукава платья, скрывающие её пальцы почти до самых кончиков. Обожжённые и смазанные каким-то густым маслом. — Не надо. Не утешай меня. Я всё понимаю. А вот он, признаться, не понимает почти ничего. Странно ему всё. Очень странно. — Понимаешь что?.. — переспрашивает с осторожностью и не может не замечать, насколько же старо платье женщины. И в темноте видит торчащие нити и грубые швы. — Что уже ничто не вернёт моего младшего сына домой. — Спокойно, но кажется самопровозглашённым приговором. Спокойно, но рот всё-таки кривит. Обветренный, кривоватый и растрескавшийся. Анджею жаль её вдруг настолько сильно, что он отводит взгляд и вот-вот скатится в лепет: — Это не обязательно должно… Обрывает, вскинув ладонь, и во мраке напоминает ему нимфу. Такая же вытянутая вся, тени выгодно подчёркивают скулы, а глаза, и без того карие, кажутся такими же, как у него самого. Кажутся чёрными и матовыми. — Не надо, прошу, я не заслужила, — на едином дыхании всё, будто перед срывом. На едином дыхании выдав и замолчав вдруг. Опустив плечи и ухватив одной ладонью другую по новой. — Ни помощи, ни надежды. Сама виновата, не досмотрела. Тишина между ними кажется абсолютной и холодной, как воздух. Где-то за деревьями, собираясь пуститься на охоту, ухают первые совы. — Расскажешь ещё раз, как всё произошло? — Просто не может отпустить это. Не может — и всё тут. Грызёт его, как ничто. Грызёт и гонит прямо сейчас за ворота. Гоняться за тем, кого рядом и близко нет. — Я знаю, времени много прошло, но многие лесные твари крадут детей не только для того, чтобы съесть. Дриады, некоторые виды наяд… — На этом и знания, и запас воздуха в лёгких заканчиваются. Ему больше нечего выдавить, нечем аргументировать или поддержать. И женщина это прекрасно понимает. Качает головой и, опустив её, возражает с горькой усмешкой: — Здесь никогда не водилось наяд, господин. Слух режет. Кажется, будто бы не одно тысячелетие прошло с тех времён, когда его называли так последний раз. — Просто Анджей, — поправляет вполголоса, прислушиваясь к возне, что отпущенные на ночь собаки устроили за забором. — Господин остался в прошлой жизни. — И какой же она была? Твоя прошлая жизнь? — спрашивает с неподдельным интересом, явно отвлёкшись от своих дум и посветлев лицом. Монстролов улыбается даже, глядя на голенища своих сапог. Порядком истёршихся, но всё ещё крепких и целых. Качество выделки и шитья, на удивление, высоко. Тоже остались из его другой, куда более сытой бытности. — Громкой, яркой и беззаботной. — Улыбка его становится шире, но вокруг уже так темно, что кажется, будто рот ползёт вправо, чёткой линией тени растягиваясь почти до уха. — И совершенно бессмысленной. Наверное, даже более бессмысленной, чем теперь, но не сказать, что я на неё жаловался. Напротив, меня более чем устраивало. Не кривит душой и не хочет врать. Не хочет ничего придумывать. Напротив, хочется поделиться правдой, что иногда так больно кусает за бок. Правдой, которая никому не была интересна столько времени. Собственно, как и он. — И почему же ты решил оставить её? Сожаление, любопытство и, самую малость, зависть — вот, что ему слышится в её высоком голосе. — Пришлось. — Вспоминает отцовские слова, бледного слугу, дрожащим голосом известившего о том, что ему было велено спустить собак, и мрачнеет. — И это самая неинтересная часть моей истории. — А какая же тогда интересная? Какая была лучшей из всех? — Должно быть, детство, но его я уже почти не помню. Настоящее стало вытеснять. Молчат какое-то время, каждый думая о своём, глядя на далёкие высокие звёзды, и монстролов же первым стряхивает с себя будто бы сонное оцепенение: — Теперь ты мне расскажи. О травах, что собираешь, и зельях, которые умеешь варить. Качает головой и тяжело поднимается на ноги. — Завтра, господин Анджей, — она старше на добрый десяток лет, и потому довольно юному охотнику на чудищ странно слышать это, — если ты останешься ещё на день. — Да, — кивает и вдруг вспоминает про отставленную в сторону чёрт-те когда миску. Косится на её содержимое и думает доесть. — Пройду кругом ещё раз. Возможно, повезёт больше, чем сегодня, и наткнусь на тряпицу, след или… — Или моего Януша, — заканчивает за него, и Анджей в который раз удивляется обречённой твёрдости её голоса. Задирает голову, обернувшись, и глядит с так и застывшим в глазах вопросом. — О, не стоит смотреть так осуждающе. В деревнях дети часто болеют и умирают, господин. Мою сестру до смерти защекотал домовой, а отца загрыз оборотень. Здесь всё совсем не так, как в вашем мире. — А старший? — не к месту вспоминает про найденного в зарослях около озерца мальчика, что давно в доме спит. — Что с ним? — Слабоумие. — Беата грустно улыбается в ответ, но в глазах её так и сверкает искрами вызов: только попробуй пожалеть. — Он таким родился, Анджей, и таким всегда будет. Но это не мешает мне любить его и защитить, если потребуется. — А отец? — А отца у них нет. — Звучит довольно жёстко из уст той, кто только что грустно улыбалась, глядя, как мягкий свет восходящей луны омывает ворота и дорожкой стелется к крыльцу. — Ушёл, как только… как только младшему исполнился месяц. — Запинается на середине и прикрывает глаза ладонью. Моментально справляется с накатившей слабостью и договаривает. И улыбка её вовсе не похожа на ту, что так и светилась на лице во время рассказа монстролова. — Собрал вещи и бежал в поисках более лёгкой доли. Уже поздно, господин. — Обращение нарочито серьёзное и подчёркнуто официальное. — Если желаете, можете лечь в сенях. На сеновале холодно, да ещё и протекает крыша. Анджей, хранящий молчание, только кивает и ждёт, когда за ней притворится входная дверь. Отчего-то не считает нужным рассказывать о том, что больше не может спать и плевать ему на дыру в потолке. На звёзды глядит, пока те не начинают выцветать, и всё думает. О своей участи, о чужих. О пропавшем ребёнке женщины, которая никогда не видела ничего, кроме родных стен и высоких сосен. О местных, для которых иметь пару коров — уже счастье. О том, что, возможно, ему самому бы хватило и просто крыши над головой. Гордыню он давно усмирил, а амбиции и вовсе задушены. На звёзды глядит, пока те не начинают выцветать, и уходит за ворота ещё до первого солнечного луча. Сам не знает почему, но это становится безумно важным — отыскать. Ребёнка или же его останки. Ребёнка и тварь, что, проскользнув внутрь дома, могла его сцапать. *** Не уходит ни через день, ни через два. Остаётся на одном месте дольше чем на полторы недели впервые с того дня, как его вышвырнули из дома. Местные привыкают к нему пугающе быстро, а селянки и вовсе начинают заигрывать, наплевав на цвет глаз и то, как холодна его кожа при случайных прикосновениях. Что им такие мелочи, если прошёл слух, что данный господин благородной крови? Только что забыл в их медвежьем углу — из поля зрения упускают. Только Анджея они не интересуют — он всё ждёт, когда же гадина объявится снова, чтобы утащить ещё кого-нибудь. Детей в поселении много, и тех, что не умеют ходить ещё, с добрый десяток, и потому по вечерам он не спеша обходит улицы, силясь почувствовать что-нибудь. Дни идут, но по-прежнему нет ни следа. Зато Беата медленно расцвела и начала улыбаться снова. Анджею кажется это странным, но, помня о местных нравах, он заставляет себя махнуть на это рукой. Малодушно не поднимает опустившееся на дно и не мутит воду. Только косится на пустующую кроватку, и иногда ему кажется, что замысловатый рисунок на стёганом одеяльце будет являться ему в кошмарах. Если вообще уснёт когда-нибудь. Беата, настил над сеновалом которой он худо-бедно прикрыл досками и забил, оказалась довольно неплохой собеседницей и слушает его затаив дыхание. Слушает и всё вызнает про балы, традиции и даже убранства домов, в которых ему доводилось побывать. Слушает, и глаза её порой загораются как у маленькой девочки, что мечтает о своей собственной сказке. И тогда она становится иной. Становится мечтательницей, а не замученной работой и потерями женщиной, с не поблёкшими упрямыми глазами. Анджей не влюбляется в неё, вовсе нет. Анджей находит её приятной и напоминает себе, что не бродяге теперь кривляться и отказываться от тёплой похлёбки и грубоватых, но безмерно заботливых рук. Не бродяге. И потому, когда монстролов в очередной раз возвращается из леса мокрый и злой, как чёрт, а она вместо привычного пожелания снов зовёт его переночевать в доме, он соглашается. Без раздумий. В нём прежнем было маловато морали, теперь же и вовсе ломаться стал бы только дурак. Она не спрашивает, когда он уйдёт. Он незаметно для себя перестаёт таскать на не приносящие никакого результата прогулки тяжёлый меч. Вот уже битый час он стоит склонившись над столешницей, рассматривая сложенные в аккуратные кучки маленькие пучки разномастных трав, и пытается запомнить самые простые из сочетаний. Которые ему, в общем-то, и не к чему, учитывая то, что со смертью у него теперь туго, но кто знает, как повернётся и что в итоге может пригодиться. Пытается запомнить, но всё время путает корешки и скукожившиеся сухие ветки. С пропорциями туго тоже. — Так… — изрекает крайне глубокомысленно и, забывшись, опирается на столешницу двумя ладонями. Столешнице это, разумеется, не нравится, и она опасно трещит рассохшейся древесиной. — Значит, вот это… и… Беспомощно машет ладонью, и Беата заходится хохотом. И Анджей не может осуждать её за это хотя бы потому, что путается уже в шестой раз. Улыбается в ответ виновато, и женщина, покачав головой, берёт себя в руки. Склоняется напротив и кончиками пальцев смешивает по щепотке от трёх соседних кучек. — Корневище ирницы, нераскрывшиеся цветы багульника и белозёр болотный. — И это у нас?.. — Противовоспалительное зелье. Если, конечно, всё собрано правильно. — А если нет? — Медленно действующий яд. — О. Так, значит, мы варим яд. Смеётся снова, а Анджей, состроив мученическое выражение лица, отодвигает ребром ладони получившуюся смесь в сторону. Плечам удивительно легко без покрова крепкого плаща, а ладони уже больше недели не сжимали рукоять меча. Зато с молотком он очень даже ничего. Освоился. Думает, что, возможно, стоило бы починить ещё опустевший чёрт-те знает когда загон для мелкого скота. Мало ли пригодится?.. Настолько сильно хочет нормальности в своей жизни, пускай даже такой полунищей и деревенской, что почти смог убедить себя в том, что получится. Привыкнуть, справиться, всему научиться. — И всё-таки, три компонента — слишком сложно. Есть что-нибудь из одного? — Есть. Моя бабушка говорила, что если пожевать вот этот корень, — указывает на нечто скрученное и напоминающее обломанный бычий рог, — то язык распухнет так, что в рот не влезет, а дёсны начнут кровоточить. — И для чего он тогда? Если приносит столько вреда? — В сочетании с другими травами он способен заглушить аппетит на несколько дней, а то и вовсе на неделю заставить забыть о чувстве голода. — Всё ещё сомнительно. — Сомнительно или нет, но соседки его только и берут, приводя в форму свои телеса. — А тебе, значит, без надобности? — Анджей подтрунивает над ней и чуть щурится в ожидании обиды или смеха. Беата замирает на месте, приподнимает бровь и проводит ладонями по своим бокам. — Без надобности. — В карих глазах лукавство так и светится. — И кореньям я предпочла бы корсет. Такой, что надевают поверх платья, знаешь. Расшитый жемчугом и золотыми нитями. — Да, знаю. — Выпрямляется в полный рост и, невольно покосившись на взметнувшееся вверх в открытой печи пламя, неторопливо огибает стоящий между ними стол. — Но, признаться, носить никогда не пробовал, но модницы говорят… — И что же они говорят? — Ждёт, пока подойдёт ближе, и сама шагает навстречу, перехватывая ладонь монстролова и укладывая её на свою талию. Выглядит очень-очень заинтересованной. Анджей же заглядывает в её глаза и видит в них не блеск, а тонкие лучистые морщинки, растекающиеся от уголков век. Совершенно точно не влюблён. Совершенно точно хотел бы этого. Хотя бы потому, что тогда не чувствовал бы себя виноватым за то, что отнимает чужое, и без того утекающее с годами время. — Говорят, что дышать в этой штуке можно только при наличии жабр, и мечтают поскорее найти кавалера, которому будет дозволено его снять. — Вот как. — Находит его вторую ладонь и переплетает пальцы. Анджей ощущает, что ожоги на её почти полностью сошли, оставив после себя только розовую гладкую кожу. — И часто ты был этим самым кавалером? — Иногда был, — не кривит душой и обманывать не собирается. К чему ему, если она не обманывает его? К чему, если вся эта праздность ему не светит ещё примерно… никогда? — Потанцевать хочешь? — меняет тему так же стремительно, как и делает шаг назад, увлекая и её следом. Комнатушка совсем маленькая, и почти негде развернуться. Комнатушка маленькая, а потолки столь низкие, что ещё пару сантиметров роста — и коснёшься макушкой. — Я не умею танцевать, — звучит сухо и со странной категоричностью. Отводит взгляд, глядя на рубашку, натянувшуюся на его плече. — Не умею ничего из того, что положено уметь моднице, носящей бальные платья и корсеты. — Это несложно… — отвечает, понизив голос до шёпота и меняя положение рук. Одну повыше, на выступающие рёбра, вторую поднимает и отводит в сторону, касаясь лишь кончиков чужих пальцев. — Просто шагай за мной. Шаг назад и в сторону. Ещё один, и, споткнувшись, она наступает на нос его сапога. Монстролов едва сдерживает улыбку, но пробует снова. И снова. И снова. На пятом круге у них вроде как начинает получаться. Грубые топорные па, и снести одну из трёх сколоченных из обрубков толстых веток табуреток. Смешно ровно до первого порыва ветра, что с силой шарахает не запертой на засов дверью по стене и тут же отшвыривает её назад. Беата стряхивает с себя всё веселье и, выкрутившись из самих собой разжавшихся рук, выскакивает на крыльцо. Анджей выходит следом и, запрокинув голову, глядит на тёмные тучи, принёсшие с собой бурю. — Леслава всё ещё в ограде нет. — Обеспокоенность в голосе, а сама уже возвращается в дом в поисках наплечного платка. — Наверняка опять убежал к своему проклятому пруду. Монстролов перехватывает её за локоть и останавливает, уже занёсшую ногу над ступенькой. — Останься, я сам схожу. — Но это мой сын. — Но я быстрее. И потом… мне не мешает юбка, — шутит и, схватив куртку и, по обыкновению уже, повесив на пояс массивный нож, сбегает со ступенек. Время лишь немного за полдень, а кругом стремительно темнеет. Вот-вот небо на головы дождём, а то и градом упадёт. — Не беспокойся! Лучше пока припрячь свой ядовитый корень да нагрей воды. Твой Леслав наверняка измазался в иле, как поросёнок. Спиной пятится до самых ворот и умудряется даже не запнуться о разбросанные мальчишкой мелкие полешки. — Лучше под ноги смотри! Навернёшься — и сам будешь отмываться под дождём! — Беата делает вид, что сердится и даже складывает руки на груди. Сурово глядит на него с края крыльца и даже поджимает губы. Анджею хочется подразнить её ещё, но на соседней улице вдруг начинает протяжно выть чья-то псина и почти сразу же подхватывает вторая. Анджею хочется подразнить Беату ещё, но предчувствие чего-то нехорошего, дремавшее все прошедшие недели, оживает вдруг и буквально волной сносит. Толкает в грудь, выпихивая за ворота, и, развернув, заставляет перейти на бег и сломя голову броситься в сторону чащи. Броситься к тому маленькому мелкому озерцу, что по неясным причинам выбрал для игр Леслав. Анджей знает уже, что другие дети его не любят и часто задирают ничего не понимающего мальчишку. Анджей знает уже, что он безобиден и то и дело тащит в дом подбитых птиц и выхаживает маленьких осиротевших белок. Анджей знает, что если что-нибудь случится ещё и с ним, то уже он будет виноват в этом. Потому что, будучи так близко, не досмотрел. Деревья, кажется, за несколько ночей сдвинулись, и теперь попробуй протиснись мимо стволов на бегу, не оцарапав лицо. Деревья, кажется, стеной и совсем не хотят пропускать его. Дороги особо не разбирает, ориентируется на тёмные заросли впереди и вдруг так же резко, как сорвался с места, не застегнув даже наброшенную на плечи куртку, замирает. Переходит на шаг. Потому что слышит. И мальчика, что вместо слов только мычит с разными интонациями, и кого-то ещё. Кого-то, кому и вовсе неведома человеческая речь. Кто может только стрекотать и шипеть. Кто может только щёлкать челюстями и что-то шкрябать своим скрипучим голосом. Анджей подходит медленно, тщательно взвешивая каждый свой шаг, чтобы не спугнуть. У него ладони мокрые, и вот-вот выскользнет из пальцев рукоять ножа. Подходит медленно, ориентируясь на голоса, и понимает, что мальчик вовсе не напуган. Мальчик играет с кем бы то ни было притаившимся в камышах, что стеной выросли с этой стороны озерца. Мальчик хорошо знает это существо и именно к нему приходит раз в несколько дней, прихватив из дома кусок хлеба или что поувесистее. Монстролов лично видел, как несмышлёныш прячет за пазуху пару крупных варёных картох, но не понял, в чём дело. Глупый, недогадливый монстролов. Анджею хочется влепить себе как следует за это, а после ещё и пинка дать до кучи. Анджей едва сдерживается, чтобы не выругаться вслух, и всё приближается. Тропка ныряет вниз, спуск довольно покатый и скользкий из-за примятой травы. Пригибается, чтобы не быть обнаруженным раньше времени. Пригибается, подкрадываясь ближе. Мычание Леслава похоже на радостный гомон, с которым дети бросаются в новую игру. Шипение и клацанье зубов твари, что прямо в воде сидит и костлявыми, невозможно длинными пальцами по её поверхности водит, — на предвкушение аперитива. Маленькое, сгорбленное существо, ростом не выше десятилетнего ребёнка. Плешивое, с горящими рыбьими глазами и зеленоватой кожей. С морщинами на круглом лице и острыми зубами в два ряда. Анджей узнаёт в ней кикимору, а в правой руке, больше похожей на перепончатую лапу, — старую, потасканную и от воды потерявшую всякий вид деревянную куклу. Дыхание перехватывает. Неужели?.. Неужели она могла? Неужели она, замотанная в какие-то тряпки и смахивающая на маленькую постаревшую девочку? Неужели она? Монстролов смаргивает и запрещает себе обманываться. Глядит на острые, как стилет, ногти и ряды не скрытых губами зубов. Зубов, которые предназначены только для того, чтобы выдирать куски мяса и перемалывать их. Выдыхает слишком громко для того, кто не хочет быть обнаруженным, и жалеет, что не схватился за меч. Жалеет, потому как хотел бы покончить со всем разом. Единым росчерком тяжёлого тёмного лезвия. Жалеет, потому как ему ещё ни разу не доводилось связываться с такой маленькой нечистью, и, как бы сильно ни желал, не может перестать видеть в изуродованном водой и смертью лице детские черты. Не может перестать чувствовать жалость, которой и в помине быть не должно. Оступается и едва не теряет равновесие. Звучно приминает растущие по правую сторону от камыша кусты, и мальчик и кикимора тут же оборачиваются на звук. Глаза Леслава становятся совершенно круглыми от страха, он вскакивает на ноги и принимается мотать головой будто бы в припадке. Мотать головой, неразборчиво бормотать что-то на своём, не похожем ни на один существующий, языке и махать руками, пытаясь оттолкнуть монстролова. Кикимора же медленно поднимается и прячет за спину главное своё сокровище — маленькую, изуродованную коррозией куклу. Угрожающе шипит, демонстрируя огромную, распахивающуюся почти от уха до уха пасть, и выставляет вперёд костлявую руку, будто готовясь напасть. Монстролов тяжело сглатывает и словно со стороны слышит свой просевший вниз голос: — Леслав, отойди. Мальчишка почти кричит и протестующе мотает головой. Отступает даже на шаг, становится спиной к воде, и маленькая монстра перетекает на четвереньки и теперь выглядывает из-за его ноги. — Я прошу тебя, — Анджей повторяет это как можно медленнее и чётче, глядя в глаза рискующему в любой момент попрощаться с жизнью мальчишке, — отойди. Нежить непредсказуема и, даже маленькая, весьма опасна. Нежить на то и нежить, чтобы вершить бесчинства, и монстролов знает, что самые мелкие из них — не исключение. Монстролов всё прекрасно знает, но до конца не уверен. Не уверен, что именно эта прижившаяся в зарослях около озерца монстра, которую и тварью-то язык не поворачивается назвать, утащила младенца из колыбели. Не уверен, но тут же понимает, что ей ничего не стоило прокрасться за глупеньким, недалёким мальчишкой в дом и утащить его брата. Понимает, что подобные ей не брезгуют человечиной, а кости после прячут, да так надёжно, что ни одна собака не отыщет. Анджей понимает, но человек в нём отчаянно видит в скукоженной кикиморе девочку, а не нежить. И это не даёт ему покоя. Насмерть вцепляется в мысли и не пускает вперёд, лишает всякой решительности. До того, пока она сама, набравшись смелости, не нападёт, пригнувшись к земле и оттолкнувшись от неё тощими босыми ногами. Пока она не подскочит на добрых полтора метра и, лягнув Леслава, не повиснет на Анджее, вцепившись зубами в лацкан его завернувшейся куртки. Пока не повиснет с диким нечеловеческим визгом и не попытается разодрать лицо. Один раз даже мазнёт по виску и до самой челюсти резанёт. Боль отрезвляет, жалости в венах в полтора раза меньше. Боль отрезвляет и толкает вперёд, смешиваясь с досадой и медленно вскипающей злостью. Отдирает её от себя вместе с куском рукава и вырванной с мясом застёжкой. Отдирает её от себя, трижды ударив лезвием в твёрдый бок и резанув вверх, против рёбер, а после схватив за тонкую, едва-едва удерживающую вес большой головы шею и сжав, пока не заверещит. Молотит руками и ногами, висит на вытянутой руке и шипит, отвратно скалясь, напоминая одержимую чёрт знает чем крохотную старушку. Оглядывает её, примечает кусок ткани, обмотанный вокруг пояса на манер юбки. Очень мокрой и грязной, но со столь знакомым рисунком, что во рту сохнет. Пелёнка, видать, из той же ткани, что и одеяло, сшита была. Сомнения развеиваются быстрее, чем ветер разгоняет тяжёлые, нависшие над лесом тучи. Сомнения, а вместе с ними и отдающая тупой ноющей болью в грудине жалость. Давит её остатки и мельком бросает взгляд на притихшего пацана, что смотрит на него во все глаза и отчего-то даже не мычит. Не срывается в крик и не машет руками, а просто глядит, словно по капле пытаясь душу вытянуть своими огромными расширившимися зрачками. Только души у Анджея больше нет. Вместо неё теперь другое. Другое, что заставляет его как следует встряхнуть кикимору и, молча пригрозив ей ножом, потащить назад, в деревню. Тяжёлая, но брыкаться не смеет и просто висит кулём, болтаясь из стороны в сторону, пытаясь несуразно большой ладонью погладить медленно кровоточащий мёртвой кровью бок. Предплечье ноет, мышцы же вот-вот сведёт судорогой. Упорно тащит её так, и следом же семенит мальчишка. До первых домов в полном молчании. Даже притихшая монстра не верещит, только, насколько может, головой по сторонам вертит и зыркает на заборы и потянувшихся на лесную образину глянуть местных. Шепотки нарастают быстро, а когда Анджей подходит к нужным воротам, следом тянется уже половина деревни. — Она… она утащила… — слышится из-за спины. И тут же, почти сразу же, уже другим голосом: — Сожрала, поди. Зубищи-то! Ты погляди, погляди… И глядят же. Во все глаза. У кого вилы в руках, у кого — полено, у кого — схваченная на бегу палка. Он же не смотрит ни на кого, кроме той, что, заслышав шум, выбежала на крыльцо и тут же изменилась в лице. Побледнела, а глаза её стали совсем тёмными. Узнала тряпицу, которой маленькая страшилка обвязала себя на манер юбки. — Погляди, погляди, как на Льолю-то похожа… Анджей молча смотрит в ответ, игнорируя шепотки, понимая, что вот он момент. Момент, в который она должна понять, что её младшего сына больше нет. Что вот она, маленькая убийца. Поймана наконец. Убийца, что, оглядев толпу, просто немыслимо изогнув шею, начинает брыкаться снова. Верещит, и вместе с ней оживает и Леслав. Подбегает сбоку и вдруг с силой кусает монстролова за вытянутую руку. Впивается зубами в запястье и буквально виснет на нём всем весом. От неожиданности Анджей разжимает пальцы и, зашипев, пытается стряхнуть мальчишку, не причинив ему вреда. Кикимора плюхается на траву боком и, опираясь на четыре конечности, отбегает к забору. Не найдя кое-как заделанной Анджеем же на днях лазейки, просто вжимается в угол. Знала же куда бежать! Знала, как выйти! Толпа волнуется, гомон становится громче, а сбежавшая с крыльца Беата вцепляется в плечи сына и тащит его на себя, севшим голосом уговаривая разжать зубы. Быстро всё, в считанные мгновения. Быстро всё, как и просвистевший в воздухе и врезавшийся в худое тельце камень. Первый из многих. Палки летят, поленья, вилы и даже острозаточенный серп. Кикимора воет от боли, и вместе с ней воет и мальчик, удерживаемый матерью. Анджей же словно в ступоре. Запястье кровит, да так сильно, что капает с опустившегося рукава куртки. Анджей же словно в ступоре и просто стоит, наблюдая за тем, как раззадорившиеся собственными криками местные забивают маленькую лесную тварь до смерти. Нежить живучая… если от неё остаётся хоть что-нибудь. Верещит долго и, прежде чем затихнуть, протяжно хрипит, выгнувшись. Пронзённая вилами, изрезанная сельхозинструментом, недвижимо лежит, распахнув свой жабий, усеянный зубами рот. Кто-то хлопает в ладоши, кто-то — монстролова по плечу. Молодец, мол, поймал. Поймал тварь. Мужчины уходят почти сразу, женщины же окружают Беату и долго талдычат ей что-то. Кто-то жалеет и пытается погладить по голове «натерпевшегося страху» мальчика. Мальчика, чей взгляд абсолютно осмысленный и серьёзный. Чей взгляд пронизывает Анджея насквозь, а ненависти в нём столько, что невольно хочется попятиться. Отгородиться хотя бы выставленными перед собой ладонями. Анджей отводит глаза и, не дожидаясь ещё чьих-то слов, уходит в дом. Схватив первое же попавшееся под руку полотнище, спешит завернуть в него маленькое тощее тельце. Унести её отсюда и побыстрее сжечь. Отпустить. Никак не может избавиться от ощущения неправильности, но тварь — она и есть тварь, верно? Разводит костёр на берегу озерца, примечает прибившуюся к берегу отсыревшую куклу и решает её сжечь тоже. Но та только чадит, исходя вонючим чёрным дымом, и так и остаётся головёшкой лежать в центре выгоревшего кострища. От кикиморы не остаётся ничего. Только игрушка да клочок оторвавшейся во время борьбы, на кусте повисшей грязной тряпки. Возвращается назад уже в густом ночном тумане и насквозь провоняв дымом и, ни слова не говоря, устраивается на косоногой табуретке. Смотрит на то и дело вздрагивающего во сне мальчика, что выглядит куда меньше своих сверстников. Анджей замечает и слишком большую голову, и какие слабые у него тонкие руки. Анджей физически не может отвернуться и перестать смотреть. Чувствует себя его главным врагом, отнявшим единственного друга. Пускай и пахнущего тиной, с морщинами и острыми когтями. Анджей чувствует самого себя монстром. И царапина на лице печёт куда меньше, чем вспухший след от порвавших его запястье зубов. Кровь у него густая теперь, сочится медленно и сворачивается крайне скоро, закрывая раны. Кровь у него тёмная и в полумраке комнаты — всего две свечи, истекая воском, стоят прямо в глиняной кружке — кажется почти чёрной. И так и этак крутит запястье, с исследовательским интересом отмечая, в каком положении больнее всего, и, вычислив, именно так держит сжавшуюся в кулак руку, разглядывая обозначившиеся чётче сухожилия. Уходит в себя настолько, что даже вздрагивает, когда его сжатые пальцы накрывают ещё одни. Куда более тёплые. Беата присаживается на корточки и, всё ещё бледная, вымученно улыбается. — Дай мне осмотреть рану. Анджей только отмахивается и переводит взгляд на детскую колыбель. Одеяльце и рисунок на нём просто глаз режут. Тогда женщина осторожно касается его лица и поворачивает к себе, чтобы разглядеть закрывшуюся царапину, уходящую от виска к линии челюсти. — С этим нужно что-то сделать, — словно уговаривает его, как совсем маленького, а Анджей противится, как несносный вредный ребёнок: — Зачем? — Потому что негоже портить такое лицо. Глядит на неё, будто в первый раз видит, но всё-таки не отводит смоченную в чём-то терпко пахнущем тряпицу, когда Беата омывает полученные раны, и лишь прикрывает глаза, когда мажет чем-то ещё. Чем-то прохладным и отдающим илом. *** Своим чередом идёт. И осень, что только-только касается макушек деревьев, и жизнь в деревне. Никто и не вспоминает больше ни о кикиморе, ни о пропавшем ребёнке. Никто, кроме Анджея, что раз за разом прокручивает всё в голове, сопоставляя как кусочки головоломки. И сходится же! Сходится, а всё равно кажется, что не то. Не тот складывается излом, не в ту сторону поворот, и по новой начинает всё. И лаз, и пелёнка, и сама природа твари… Да только мальчик на него волком глядит и день спустя, и неделю. И если раньше следом частенько бегал, хватался за рукав и поджимал ноги, радостно стрекоча, то теперь и не подходит вовсе. Глядит только большими и, как у матери, тёмными глазами, а поймав ответный взгляд, отворачивается и вздыхает. Как у матери… У матери, что вокруг Анджея так и вьётся, окружая вниманием столь сильно, что тот начинает от неё уставать. Уставать от проникновенных взглядов, прикосновений и куда более частых, чем раньше, попыток утащить его в постель. Но она вовсе не глупая, она понимает тоже. Замечает и отступает на день или полтора. Рассказывает монстролову о травах и настойках, о мелкой пакостной нечисти, что порой захаживала в родную деревню, как ей самой рассказывала бабушка. Рассказывает и осторожно, словно по одной рыбке из мелкой речушки, выпытывает у него крупицы информации. Какой у него был дом, убранство комнат, что подавали на завтрак и много ли он мог промотать за единую ночь. Анджей отшучивается чаще, уклоняется от ответов и понимает, что долго не вытянет. Не вытянет, но и не может просто собраться и под покровом ночи вернуться на тракт. Взгляд парня держит его, приваривает лучше сцепляющего заклинания. Парня, что, вопреки всем уговорам матери, его, Анджея, открыто ненавидит, но отчего-то не делает никаких пакостей и не кричит. Беата же всё равно перестаёт оставлять его в доме и теперь за травами уходит, цепко ухватив маленькую ладошку своей. Всё чаще задумчива, всё чаще хмурит тёмные брови, и это её почти портит, омрачая и без того сероватое лицо. Дня три уже, не меньше, с собой водит и возвращается глубоко после темноты. Совершенно вымотанного спать укладывает и от Анджея почти не отходит, притираясь к его боку. Анджея, который начинает притворяться спящим, чтобы передохнуть, но даже так, не поднимая век, ощущает на себе её взгляд. Совсем не спит, откровенно дурнеет от этого и становится почти назойливой. Настолько, что сохранять нейтралитет почти осязаемо сложно. Настолько, что, прилежно ответив на все её вопросы и обнимая до самой зари, Анджей вздыхает с облегчением, когда, наскоро накормив сына и сонного за собой потащив, уходит снова. Хмурая и бледная, необычайно молчаливая. Нет-нет, а бросит оценивающий взгляд. То на ребёнка, то на монстролова. Словно взвешивает. Анджей же весь день мается, не зная, чем себя занять, в который раз понимая, что прекрасно помнит, в каком направлении следует идти, чтобы покинуть этот дикий угол, но, вместо того чтобы схватить меч и плащом покрыть плечи, решает, что неплохо было бы почистить очаг. Выгрести скопившуюся снизу, уже плотно утрамбовавшуюся золу и наколоть дров. Ночи становятся холоднее, и Леслав порой дрожит даже под двумя вовсе не пуховыми одеялами. Выгрести… да только, оглядевшись в поисках совка, коим в его доме слуги выносили остатки углей из камина, но так и не обнаружив, решает попробовать сделать это обломком им же выструганной грубой доски. Скребёт от угла к углу, присев на корточки и стараясь ещё больше закоптившийся пол не запачкать, и с удивлением вдруг ощущает, как древесина проседает, наткнувшись на нечто мягкое. Не на камень. С удивлением обнаруживает и, присмотревшись к кладке, видит, что речные камни, кои по бокам уложены, новые совсем, смазанные свежим слоем только-только растрескавшейся красной глины. Снимает тонкую железную жердь вместе с висящим на ней котелком и отставляет в сторону, чтобы не мешало. А внутри замирает всё, и в голове абсолютно пусто. Ни догадок, ни предположений, ни домыслов. Ничего. Разгребает — и всё тут. Уже пальцами, наплевав на то, что намертво въестся в кожу и чёрт знает, сколько не отмоешь. Разгребает и ощущает нечто мягкое под плотным слоем глины и сверху накоптившейся сажи. Ощущает нечто мягкое и тащит его вверх, выдирая буквально по сантиметру из-под кладки. Свёрток. Небольшой, размером со среднюю вытянутую тыкву. Свёрток, который на поверку оказывается прямоугольным куском ткани, смахивающим на детскую пелёнку. Смахивающим… Она и есть. Анджей осторожно раскладывает его на полу и, уже зная, что найдёт внутри, почувствовал на ощупь, всё-таки разворачивает. Одни угольки. Большой и много поменьше. Тонких и вытянутых, изогнутых… Закрывает глаза и какое-то время просто сидит так, погружённый во тьму. Закрывает глаза и так плотно сжимает зубы, что вот-вот заскрипят — и в крошево. Так плотно, что ему, который и вовсе может не дышать, не хватает воздуха. Вот неверный фрагмент проклятой головоломки. С щелчком становится куда надо и объясняет всё разом, а он-то идиот! Он даже и не подумал! Не подумал, что она могла… Вспоминает сведённые на переносице брови и залёгшую между ними глубокую морщинку. Быстрые взгляды, которые она бросала на сына и тут же отводила глаза. Упрямо сжатую линию рта. Вскакивает на ноги так скоро, что едва не расшибает лоб, и выбегает из дома, перемахнув сразу через всё крыльцо. Где-то в глубине той, которой у него и нет уже, не верит. Не хочет верить. Хочет думать, что есть какое-то другое объяснение, что всё не так, как ему кажется. Хочет просто верить… в неё. Не знает, где и искать даже, но ноги сами несут к заводи. К пруду, где и ребёнку-то не утонуть. У Анджея внутри ледяная корка нарастает, и он гонит от себя подобные мысли. Гонит так же быстро, как и переставляет ноги. Ветер в ушах свистит, ветки хлещут. Прикрывает глаза ладонью, чтобы не повредить, и сталкивается с ней, поднимающейся в том же самом месте, где он первый раз натолкнулся на мальчишку. Поднимающуюся от воды, опустившую голову и придерживающую мокрые юбки. Без сына и корзины, что неизменно берёт с собой на сбор трав. Без сына… Анджей останавливается, а она его всё не видит. Всё под ноги глядит, остановившись на вершине пологой тропы, и словно чего-то ждёт. С силой жмурится, вскидывает голову, упрямо задрав подбородок, и замечает наконец. Замечает и едва не отшатывается назад, но приходит в себя в мгновение ока и даже улыбку, самую мягкую из всех, давит. Как полотно бледная, а на виске — капля пота. Всклоченная и мокрая. — Что ты здесь делаешь? — спрашивает, а у самой глаза бегают в поисках ножен или меча, что монстролов и не взял в собой. А у самой глаза бегают, но самого важного — его сжатых, чернённых сажей кулаков — не замечает всё же. — Соскучился, — звучит мрачно и столь тяжеловесно, что искажает смысл самого слова. Звучит так, как она того заслуживает. Издёвкой. — Где Леслав? Неопределённо ведёт плечами и как сумасшедшая продолжает тянуть уголки губ в стороны. — Убежал от меня опять. Думала, что, как всегда, около заводи возится, но тут не нашла. Сходим к болоту на другой стороне деревни вместе? Анджей приподнимает бровь и не спеша подходит ближе. Выдержка отказывает ей, когда монстролов почти касается коленями густых кустов и вот-вот увидит поверхность пруда. Бросается вперёд и хватает его за руку. Тащит в сторону деревни, неумышленно меняясь местами, и едва не падает, когда он с силой дёргает назад. Выпускает его ладонь из своей и, неуклюже взмахнув руками, чтобы не потерять равновесие, вдруг замирает. Замирает, глядя на следы золы, отпечатавшейся на кончиках своих же пальцев. Спина неестественно прямая. Ни вздоха, ни выдоха. Абсолютная тишина. Будто бы вот так, стоя, и умерла. — Я могу объяснить. Его самого отбрасывает назад. Хотя бы потому, что он этого объяснить не может. Никак и ничем. — Почему спрятала тело своего сына или почему его убила? Сжимает ладони в кулаки, и Анджей видит следы зубов на её пальцах. Анджей видит следы прямо поверх розовых пятен, что остались напоминанием о сошедших ожогах. Ожогах, что оставил вовсе не едкий растительный сок. Как следует вымыться, пускай и в ледяной стоячей воде, хочется всё больше. — Он был больным, ясно тебе?! Он был болен так же, как и Леслав! Я бы просто не… — Начав с крика, теперь шипит на него, так и не повернувшись, и снова предстаёт перед ним уставшей и замученной. Предстаёт перед ним сгорбленной и совершенно сбрендившей. — Я бы просто не вынесла двух таких сыновей! Это в твоём мире, где у каждого есть нянька, всё проще! Здесь это — приговор! — Так вот почему ушёл их отец. Понял, что и второй тоже… — Прозрение накатывает морской водой и, подобно ей же, залепляет глаза и ноздри едкой солью. — Или и не ушёл вовсе? Его ты тоже убила? — А почему я должна была тащить всё это сама?! Почему?! — Снова в крик, но на этот раз уже лицом к лицу. Ниже его, но глядит прямо в глаза, вскинув голову и даже не думая скрывать злые безумные слёзы. Слёзы, которые его больше не трогают. Ни внутри ничего, ни даже тембра голоса. Анджею хотелось бы думать, что она просто свихнулась от горя, своих трав или ещё чего. Анджею хотелось бы, да только не может. Хотелось бы, да знает, как никто, насколько она в своём уме. — Где Леслав? Беата дёргается как от пощёчины и смотрит в сторону. — Я же сказала, что он убежал от меня, — цедит по букве и не хуже взбешённой полуденицы вцепляется в монстролова, когда он оборачивается к воде. Хватает за руку и спину, пытается удержать на месте, но отлетает, как щепка, когда он просто отпихивает её, и оседает на землю. Не пытается подняться, так и сидит, подтянув колени к груди и пытаясь спрятаться, уткнувшись в них лицом. Бормочет себе что-то, и Анджей рад бы не слышать, но разбирает каждое проклятое слово и себя ненавидит тоже. Ненавидит за то, что просто не ушёл сразу же, как только впервые подумал об этом. — Я думала, что смогу начать снова. Думала, что мы вместе вернёмся в… Начнём заново. Хочется самому зажать уши и трясти головой, пока она не избавится от всего услышанного бреда. Хочется трясти ей, пока не избавится от всего, что связано с этим местом. С местом, с людьми и с этой женщиной тоже. — Куда? В мой мир? В мой дом? — Последнее — откровенной насмешкой над ним самим звучит. Хотя бы потому, что у него не то что дома — даже землянки нет. Ничего, помимо меча за спиной, пары всё ещё крепких сапог да плаща, что уже успел обзавестись глубокими царапинами. Такой себе принц, сомнительная мечта из девичьей сказки. — Почему нет?! Почему кто-то достоин, а я — нет?! — Отводит волосы от лица и отлаженным движением убирает их за уши. Принимается едва заметно раскачиваться на месте и глядит на монстролова так, как глядят дети на самых настоящих, всамделишных рыцарей. С трепетом и затаённой надеждой во взгляде. И тише уже, словно для самой себя, повторяет одними губами: — Почему нет?.. А он уже и не слушает. Спускается вниз и внимательно вглядывается в гладкую как зеркало водную поверхность. Ни ряби, ни плавающих веток. Ничего. Только если приглядеться и сощуриться, если замереть на месте и привстать на носки, то в отдалении от берега, всего в паре метров, можно увидеть что-то лежащее на дне, нечто округлое. Можно увидеть движение и как это «что-то» медленно увязает в зыбком, покрытом илом, песчаном дне. Мягком, как масло. Озерцо оказывается весьма чистым и смертоносным болотом. Только зайди подальше и… Анджей запрещает себе додумывать и прячет лицо в ладонях. Анджей запрещает себе абсолютно всё в этот момент. Дышать — почти тоже. Анджей ненавидит всё и вся даже больше, чем полгода назад. Анджей ненавидит себя ещё больше. За то, что был таким наивным и даже подумать не мог. За то, что самый очевидный из всех вариантов не проверил. Во рту так горько, словно он жевал тот треклятый корень не один час. Во рту привкус крови. Обводит взглядом маленький клочок не заросшего камышом берега и долго всматривается в очертания им же разведённого кострища. Дождями замытого чёрного круга. И остатки той куклы чуть в стороне. Следов тоже много. Двух пар ног, если не считать его. Побольше и… Вскидывается и, не оглядываясь, поднимается назад, к Беате. Так и сидит на земле, прижавшись щекой к коленям и покачиваясь из стороны в сторону. Останавливается рядом и, закусив щёку, чтобы не сделать того, чего ему так отчаянно хочется, спрашивает: — Где Леслав? — Опять от меня убежал. — Её голос дрожит, а лицо мокрое. Лицо в саже, что она размазала своими же пальцами по щекам. Улыбается Анджею совсем так же, как до этого её слабоумный сын, и спрашивает: — Ты поможешь его найти? Качает головой и проходит мимо. Глядит только перед собой. Не оборачивается ни на причитания, ни на крики. Не оборачивается, даже когда она начинает звать сына. Ни единой секунды в безумие не верит. Но надеется, что взаправду сойдёт с ума и утопится следом. Забирает свои вещи, нарочно не поворачиваясь к разворошённому очагу, и глядит на пучки собранных вместе, перетянутых нитками трав. Урок им усвоен. Деревню покидает быстро, ни на один из взглядов не обернувшись и ногой отпихнув попытавшуюся вцепиться в сапог псину. Свернув на широкий тракт, нос к носу сталкивается с рыскающими вокруг брошенного хозяевами обоза мародёрами. Один из них кажется ему будто знакомым даже. Один из них стреляет в него из лука и мажет. Рубит всех. Того, кто бросает нож и, плюхнувшись наземь, как жаба, молит о пощаде, тоже. *** Если хорошенько приложиться головой о край кровати, то, проверено, не поможет. Ни от образов избавиться, ни от мыслей, которых вообще не должно быть в моей голове. Равно как и от ощущения того, что ОН совершенно другим был, но попал не в те руки, как опасный зверь или же заклятие. Попал не в те руки и… разуверился? Как ещё это можно назвать? И стоило ли называть хоть как-то вообще? Если хорошенько приложиться головой о край кровати, да так и оставить её в прежнем положении, то можно убедить себя, что ничего не изменилось. Так же пусто и ровно внутри. Так же пусто, а глаза режет от долгого чтения при недостаточном освещении. А глаза режет вовсе не потому, что будь то пробудившаяся магия или же слишком живое воображение сделали картинку слишком яркой и живой. Представить вовсе не сложно. Представить заборы, скалящих зубы собак и её. Её, которая устала так сильно, что нашла самый страшный выход из всех возможных. Её, невысокую и мечтающую о чём-то большем. О красивых платьях, приёмах и… рыцаре. Равно как и обманутая на собственной свадьбе невеста. Такие разные и такие похожие одновременно. У одной могла быть целая жизнь впереди, вторая же, замучавшись, отняла целых три. Одну за другой. И Анджей… Анджей перестал верить именно в тот самый момент. В то, что кто-то достоин помощи или лучшей доли. В то, что лучше может стать сам. Совершенно другим был… до всего. Внутри что-то ноет и тянет под рёбрами, как от долгого бега, когда дышать уже нечем, а ноги всё ещё нужно переставлять. Как от затяжной истерики, когда спазм мешает воздуху расправить лёгкие. Как от удара. Удара, боль от которого лишь нарастает вопреки всем законам и логике. Боюсь моргать. Шевелиться тоже. Боюсь, что именно этот последний удар и добьёт меня. Станет той каплей, что поломает к чертям всё моё столь тщательно возведённое равнодушие. — Ты мне больше не нужен, слышишь? — шепчу в потолок, и ресницы предательски вздрагивают. — Не нужен, что бы с тобой ни произошло. Не нужен со своими тайнами и секретами, мрачной физиономией и неспособностью поверить хотя бы во что-нибудь. Не нужен… Совсем, абсолютно и окончательно. Неосторожно смаргиваю и на секунду, всего на одну лишь секунду смежив веки и оказавшись в темноте, вижу по новой всё. И мальчика, играющего с обезображенной кикиморой, и его мать. По новой вижу Анджея, совсем юного, едва ли намного старше, чем я сейчас, ещё не раздавшегося в плечах и почти лишённого шрамов. Вижу тот самый момент, когда он сломался и стал тем, кто есть сейчас. Стал тем, кто охотнее водится с грязью и изуверами, предпочитая их обществу высокородных господ. Предпочитая тех, кто и без вскрывшихся секретов достаточно плох. Сломался… Можно ли починить? Или за столько лет уже и клеить нечего? Хочется спросить. Ещё раз в глаза глянуть. Хочется… Медленно опускаю лицо и, посмотрев на так и оставшуюся раскрытой почти что книгу, смаргиваю. Горячая солёная капля резво скатывается и, замерев на кончике носа на мгновение, срывается вниз. Растекается по пожелтевшим страницам новой кляксой, и я спешно закрываю книжицу и заталкиваю под кровать. Не для того, чтобы от кого-то спрятать. Для того, чтобы спрятать от себя. Не совать нос больше, не трогать, не… Ещё одна капля. Уже по скуле чертит, а та, что за ней, умудряется даже обогнуть подбородок. Четвёртая — по верхней губе. И самое мерзкое то, что невозможно дышать. Мне в очередной раз так жалко себя, что ком, перекрывший горло, вниз не пропихнуть. Час назад был уверен, что не могу больше плакать. Сейчас готов молиться о том, чтобы вспомнить, как остановиться до того, как кто-нибудь сюда зайдёт. До того, как совсем размажет. Лучше бы в чужих кошмарах побродил, чем это. Всё лучше, чем думать о том, как могло бы повернуться, будь монстролов другим. Всё лучше, чем знать, что другим бы он не был. Не с тем, что на него рухнуло и как плитой придавило. Сожалей или выживай. Какие уж тут сантименты? Какие свалившиеся, как снег на голову, капризные принцессы? Зачем я увязался за ним? О боги, зачем? Для Анджея — очередное разочарование, для меня — колотая рана в груди. Не следовало уходить, не следовало на что-то надеяться. Не следовало думать, что имею на него какое-то право. Да куда там… Щёки уже совсем мокрые и, кажется, будто даже шея тоже, но, на удивление, спокоен. Ни рваных хрипов тебе, ни рыданий. Отираю лицо рукавом рубашки, а после и жестковатой перевязью, что закрывает порез на ладони. Заталкиваю книгу подальше, чтобы свисающее до самого пола покрывало скрывало, и поднимаюсь на ноги. Далеко не сразу, пошатываясь и едва не рухнув на чужую застеленную кровать. Мышцы затекли, и двигаться не очень хочется. Мышцы и содержимое черепной коробки, кажется, тоже. Дышу через рот, чтобы не шмыгать носом, и, ещё раз, для верности, отерев ставшее каким-то шершавым лицо, собираюсь с духом, чтобы вернуться в лабораторию и спросить о дневнике. Она подкинула или нечто, именующееся моей магией. Спросить, как именно это должно помочь мне. Помочь или научить. Пальцы на дверной ручке. Тянут на себя и, не отворив и наполовину, с силой тащат назад. Да только разве успеешь тут, когда тот, кто по ту сторону порога, сильнее и куда проворнее? Сначала взглядами сталкиваемся, а после, когда распахивает дверь полностью, касается и ручки, и тыльной стороны моей ладони. Отдёргиваю кисть и пячусь, не в силах ни кричать, ни разговаривать. Хватит с меня уже. Хватит всего. Его волосы, по обыкновению небрежно убранные назад и запутанные, блестят от стремительно тающих в тепле снежинок. Его серые глаза сейчас сами как грязный снег. Отворачиваюсь, потому что вовсе не хочу видеть. Отворачиваюсь, потому что страшно — и вовсе не потому, что может ударить, по новой морально выпотрошить или повалить на кровать. Страшно потому, что молчит и поднимает вверх пустые ладони, показывая, что капитулирует. Без оружия и даже привычной, на плечи накинутой куртки. Без набедренной портупеи и извечной, на губы косо приклеенной ухмылки. Другой совсем. Совсем молодой и без оскала. Не понимаю, что это значит, и, признаться, не хочу разбираться. Не хочу! Но всё молчит и преграждает мне выход из комнаты. Всё молчит и ждёт, внимательно вглядываясь. Скулы выделяются чёткими линиями, губы почти обескровлены. Бледен, и в одних только глазах сталь. Выходит, не один я бродил чёрт знает где, окружённый своими мыслями. Не выдерживаю и сдаюсь первым. Сдаюсь, убеждая, что никакая это не схватка и не важно, кто подаст голос первым. Убеждая себя — и… тщетно. — Что это значит? — Голос подводит. Оказывается, если слёзы просто текут по коже, говорить после — тоже сложно. Говорить сложно, даже если не было надрывной выматывающей истерики. — Пришёл сдаваться. Поворачиваю голову так резко, что клинит шею. Даже щёлкнуло что-то, заныла челюсть. Уголок его губы ползёт вверх, но ухмылка отчего-то не складывается. — Просить прощения, если так угодно. — Вот так просто? — Могу притащить букет или корзину. Желание съездить по его лицу прикроватной тумбочкой становится невероятно привлекательным. Поднять бы её только ещё. — С корзиной шансов будет больше? Прикрываю глаза, чтобы удержаться и не опуститься до крика, и, поджав губы, просто огибаю его по дуге, стремясь побыстрее покинуть комнату. Хочет разыгрывать представления — пускай делает это один. Только стоит обогнуть сбоку, как хватает за предплечье и легонько толкает назад, а когда останавливаюсь, вовсе не собирается убирать пальцы. — Я серьёзно. Продолжая хранить молчание, пытаюсь отодрать их по одному, разгибая по очереди, но результат, мягко скажем, выходит так себе. — Прости меня. Отворачиваюсь, всё ещё не желая разговаривать, а внутри всё медленно закипает. Поднимается вверх и сворачивается, как попавшее на раскалённую печь молоко. А внутри меня на части тащит. И все эти части сходятся только в одном. — Ты не мог бы убрать руки? — Кошусь и замечаю, что скулы у него довольно бледные, а пальцы, что ощущаю даже через плотную рубашку, холодные. — Пожалуйста? — Тон подчёркнуто ровный и сугубо деловой. Никаких тебе эмоций или грозящейся наружу прорваться злости. Тон подчёркнуто ровный и совершенно никакой. Глядит внимательно и чуть сощурившись. Второй ладонью касается моей щеки. Невольно подаюсь назад, стремясь минимизировать прикосновение. — Ты плакал? — Уж точно не по тебе. Сам не знаю как, но срываюсь и едва ли не зубами клацаю в попытке отхватить фалангу-другую. Укусить так, чтобы искры из глаз и крови побольше. И, уверен, даже не стошнит. Лука же довольно хмыкает. На эмоции пытается вывести, заставить распсиховаться и начать кричать. Заставить выпустить всю скопившуюся злобу и почувствовать вместо неё слабость и пустоту. — Прости меня. Упрямый и пробует снова и снова. Снова и снова, так и не желая разжимать пальцы. Напротив, сильнее стискивает и даже встряхивает легонько, привлекая к себе внимание. Заставляя вскинуться и впиться в лицо взглядом. Взглядом… хотя хотелось бы ногтями. Подпортить линию скул и точёный нос. Оставить от себя на память пару царапин. Жаль только, что и на четверть не будут такими глубокими, что он щедро подарил мне. Что он щедро оставил на моей душе. — Наори, укуси, ударь или рань, но прости, — шепчет, сбиваясь на темп столь быстрый, что слова сливаются. Шепчет, и всё равно звучит как упрямый приказ, а не просьба. Потянув ближе, едва не касается лбом моих волос. Не касается, потому что успеваю отпрянуть в сторону. — За то, что ты сделал? Ударить? — переспрашиваю с насмешкой вроде бы, а горько. Горько так, что не могу перестать кусать губы, чтобы от привкуса этой горечи не стошнило. Не стошнило яблоками и водой. — Ну ты же отказался от ножа. — И что же мне было с ним делать? Отрезать то место, которым ты думаешь? Это пустой разговор. Отпусти меня. Всё ещё пытаюсь, правда. Пытаюсь свалить подальше и отделаться малой кровью. Пытаюсь не позволить ему забраться ко мне под кожу и по новой выпотрошить изо всех сил. — Прости, конфетка… От очередного «прости» передёргивает как от оскорбления. Как если бы шлюхой назвал или того хуже. Как если бы «прости» ровнялось какому-то приговору вроде казни через отсечение головы. — …но я не могу. Совсем паршиво. Паршиво! Ему! — Значит, я смогу. Руку. Убери её, убери! И не смотри на меня так, будто устал и замучен. Не смотри на меня, будто бы тебе действительно не всё равно. Будто жрёт изнутри и мучает. Не смотри! Маски всё, тысячи лиц, что он, кривляясь, меняет по десятку в день. Маски, маски, маски! — Йен… — зовёт, но мотаю головой так яростно, что замолкает на полуслове и покорно слушает. Покорно сжимает челюсти и, кажется, сейчас готов спустить мне куда больше, чем раньше. Да только не требуется уже. Не надо. — «Йен»? — переспрашиваю и сам не верю, но, услышав своё имя, остановиться уже не могу. — Не подстилка? Не шлюха, с которой удобно? Не дрянь, которой можно присунуть, когда больше никого под рукой нет? Йен? — Ну, — ухмыляется, и ладони, напряжённые и вытянутые, сжимаются в кулаки, и даже тупая боль им не мешает, — я думал, остальное можно приберечь для… Замахиваюсь, и последнее слово сливается со звучным стуком зубов. Костяшки словно ополоснули кипятком, но отшатывается и всё-таки разжимает пальцы. Пригибается чуть, касается указательным даже не лопнувшей нижней губы и пробует челюсть. Ухмыляется и возвращается как был, на шаг вперёд. — Умница. Только ты и сильнее можешь. Могу. И не заставляю сомневаться в этом. Между словом и делом — секунды лишь. Между словом, усилившейся болью и мелкими кровоточащими ссадинами на пальцах — мгновения. По щеке и носу, и всё-таки не так, как хотелось бы. Перегородка цела. — Мы уже проходили это, тебе не кажется? О да. Проходили. Только тогда ты был тем, кто меня вытащил, а не утопил, как сейчас. Только тогда я тебе верил. Верил в тебя. — Ну как? Стало легче? — тянет чуть задумчиво и наступает. Я же, как и в амбаре, пячусь, но вовсе не потому, что хочу быть пойманным, как тогда. Совсем нет. Я пячусь потому, что иначе коснётся меня. Потому что иначе схватит снова и придётся смотреть ему в глаза. — Мне кажется, что тебе пора выйти в коридор и закрыть за собой дверь. Вали. За спиной — кровать, и её узкая спинка изножья упирается почти что в поясницу. Ещё одного шага назад не выйдет. Только если вбок. Только если… Пытаюсь скользнуть в сторону — и не выходит. Всего одно движение наперерез — и заперт. Только если он позволит. В этот раз не предлагает кричать или звать на помощь. Не пытается развернуть спиной или сжать до искр из глаз. В этот раз взгляд не отводит и цепко держит мой, подаваясь вперёд. Руки — по швам, лицо — чуть выше моего. — Я не должен был. Не должен был поступать так с тобой. — И говорит пускай и негромко, но склонившись к самому уху. Обдавая шею дыханием и почти касаясь скулы носом. Борясь с желанием сделать это. — Сам не понял, как сорвался, будто бы затмение нашло. — Не все вещи можно исправить, — отвечаю так же, не повышая голоса и не таясь. Всё так же лицом к лицу, взглядом ко взгляду. Кивает, соглашаясь со мной, но тут же добавляет, не желая сдаваться: — Не все вещи можно исправить словами. Скажи, что мне сделать. Сглатываю, невольно понимая, куда смотрит опустив ресницы, и, ожидая, что внутри вот-вот заискрит всё от ненависти и обиды, говорю ещё тише. Говорю так, что порой затираются целые слоги, но он не может, не может не уловить смысла. Как же близко… И вовсе не страшно, как было в ванной. Вовсе не мерзко. Только отравить хочется примерно так же сильно, как врезать лопатой и бросить где-нибудь в горах. Где-нибудь, где не найдут. Никто и никогда. — Выйти в коридор и никогда больше не прикасаться ко мне. Никогда, слышишь? Ненависть, подобно кислороду, расправляет мои лёгкие. Ненавистью дышу, и она и только она в моём взгляде. Ненависть, с которой порой Анджей, недобро сощурившись, глядит на весь мир. Ненависть такой силы, что я никогда и ни к кому не испытывал. Слишком сильное чувство, чтобы растрачивать на кого попало, так ведь? Хмыкает, так и не поднимая взгляда, и словно его вовсе не беспокоит проступающий на щеке синяк. Хмыкает и, рискуя получить ещё один, наклоняется чуть ниже. Кончиком носа касается моего и не может не видеть, как я сжимаю зубы, чтобы просто перетерпеть. Не может не видеть и сжавшиеся по новой кулаки, и потому успевает перехватить их, стиснуть оба запястья сразу и медленно потянуть их вниз. Колено, дёрнувшееся вверх, блокирует своим. И плевать он сейчас хотел на распахнутую дверь. Плевать хотел на то, что находится в спальне хозяйки дома, и то, что она сожжёт нас обоих, если увидит. Плевать он хотел на то, что меня трясёт рядом с ним. — Я хотел бы сказать, что раскаиваюсь, но не могу. Я мог бы соврать тебе, что не хотел, но… но я хотел. Я так сильно хотел… сломать тебе что-нибудь. От подобных откровений мороз по коже. От подобных откровений, что он выдаёт одно за другим маниакальным шёпотом на выдохе, волосы на затылке шевелятся, а пальцы на ногах невольно сжимаются. Весь сжимаюсь, и никуда от этого. Никуда. — Ты и сломал, — давлю из себя, потому что смолчать невозможно физически. Потому что слова так сами и рвутся, как отрава из вскрывшегося гнойника. — Сломал мне хребет. — Я хотел, чтобы тебе было так же плохо, как было мне. И я не смог. Просто не смог сдержать это. — Но Лука словно не слышит, всё своё гнёт, делая всё большие и большие паузы. Лука всё своё гнёт и, кажется, вот-вот начнёт путаться в своих же словах. — Не смог, потому что не привык. Мотаю головой и, мазнув своей щекой по его, опомнившись, подаюсь назад, прогибаясь в спине. — Не смог, потому что не захотел. И без того слишком близко. Слишком контактно. Нельзя. Не должно. — Потому что меня этому не учили! — взрывается и едва не ломает мне нос, слишком резво дёрнувшись вперёд. Теперь, кажется, отодвинуться дальше можно только перемолов позвонки в крошку. — А кто должен был тебя научить? Кто должен был объяснить тебе, что нельзя вывернуть наизнанку, растоптать, а после прийти со своим «прости»? КТО?! — Может, ты и попробуешь? — Вопрос плавно перетекает в почти приказ. Вопросительная интонация скатывается в нечто совсем иное. — Научи меня. Научи по-другому, Йен. — Тебе знакомо слово «нет»? — Забывшись, утрачиваю бдительность и перестаю следить за его глазами. Забывшись и едва не захлёбываясь ехидством, оказываюсь пойманным. Так просто, что даже слишком. — Короткое, всего три бу… Не противоречит и не оспаривает. Не возражает и не вставляет свои реплики поперёк. Кусает. Слабо и будто лениво, сцепляет зубы поверх верхней исказившейся губы и тянет её. И это уже не кипятком. Это сразу и до углей. Это дёргает и прошивает как молнией. Потому что последнее, что я собирался делать в этой жизни, — это позволить ему поцеловать меня. Снова. Потому что последнее, что мне следовало делать сейчас, — это с силой кусать в ответ. С силой, до негромкого скрипа прокушенной кожи и выступившей крови. Даже не вздрагивает, а лишь давит ещё сильнее, нависая ближе. Последнее, что мне следовало делать сейчас, — это сжимать зубы сильнее и пытаться дышать, потому что со вздохом обводит мои губы языком и, несмотря на то что сдавливаю ещё сильнее, едва на ногах стоя от наполняющей рот всё больше и больше соли, продолжает целовать. Странно. Больно. И до головокружения. Всего пара мгновений, всего два взмаха ресниц. Всего ничего на то, чтобы прийти в себя и, выдрав руки из ослабевшей хватки, изо всех сил пихнуть в грудь и медленно отереть нижнюю часть лица рукавом. — Пошёл вон, — низко и своим ногам, кажется, а не ему. Своим ногам, потому что гляжу на колени, а не прямо перед собой. — Почему нет? — «Почему»? Тебе объяснить почему? — Ты же хочешь! Хочешь, чтобы всё стало, как было до… — Осекается, а я жду, что он всё-таки произнесёт это. Скажет вслух. Скажет и тем самым подтвердит, что понимает всё. Понимает, что со мной сделал. — Что же ты замолчал? Договаривай давай. До того, как ты вжал меня в стену и трахнул просто потому, что мог сделать это? До того, как я умер в том колодце вместе с девушкой, которую ты обманул ради того, чтобы развлечься? Или до того, как я умер вместе с мальчишкой, что имел неосторожность запасть на тебя? Так до чего? — Просто дай мне десять минут и всё… И что «всё»? Засунешь свой язык в мою глотку? Обнимешь? Отсосёшь? ЧТО ты сделаешь?! — Да ни черта ты не исправишь! Нельзя, понимаешь? Это нельзя исправить! Потому что ты не умеешь. Не умеешь нормально, а можешь только уродовать и ломать. Ты — моральный урод, и таковым и останешься до самого своего конца. И это твоя проблема, а не тех, кто тебя окружает. Не моя проблема. И я не хочу никаких «исправить», не хочу разговаривать с тобой или просто тебя видеть. Не хочу касаться тебя или думать о тебе. Хочешь доказать мне что-то? Уйди отсюда и закрой за собой дверь. Это всё, что ты можешь для меня сделать. — Я могу поклясться, что этого больше не повторится. — А ты разве не клялся уже? — Другому, не мне, но какая, к чертям, разница? Какая разница, если всё закончилось оглушительным провалом? — И что-то подсказывает мне, что слова ты не сдержал. Так как тебе верить? — Были причины. — Да, конечно, у вас всех были причины использовать меня. Кстати, а ты никогда не думал о том, что во всём мире нашёлся лишь один человек, который смог тебя вынести, да ещё и полюбить в довесок, а ты и его умудрился продолбать? Вот теперь — попало. Попало прямо в центр мишени. Отводит взгляд, и на скулах явственно проступают желваки. Кулаки наверняка сжимает тоже, и я мысленно готов к тому, что в любой момент может сорваться и пустить их в ход. Но молчать — уже выше моих сил. Хотел поговорить? Так теперь слушай меня. Слушай, раз не хочешь уходить. — Задумывался или нет? — Чаще, чем ты думаешь. — И как оно? — Больно, — огрызается почти, но бешенство выдаёт только пылающими взглядами да излишней резкостью голоса. Интонацией. Вовсе не предупреждающей, какой она могла бы быть. Без скрытой угрозы. Но даже если бы обещал убить меня здесь и сейчас, вкатать в стену или бросить на пол вместо ковра — я не смог бы заткнуться. Теперь нет. Теперь хоть двумя ладонями зажимай рот и протяжно мычи, лишь бы только не продолжать. Не поможет. Несёт как течением быстрой реки, и по пути я собираю все острые камни и крутые пороги. — Что ты вообще знаешь о боли? Что ты знаешь, если только и делаешь, что причиняешь её? Три шага между. Три шага, а много дальше сейчас от него, как было тогда, в горах, когда разделяла целая пропасть. Много дальше, чем когда-либо. — Ты прав. — Отводит от лица непослушные волосы и всё ещё умудряется оставаться чуть насмешливым. Всё ещё умудряется придерживать маску, что пересохла и вот-вот должна сама треснуть. — Чертовски прав. Но я не могу уйти. Просто не могу уйти, слышишь? Не могу оставить всё так. Я не могу. Каждое слово — новая полоса. Росчерк. Те самые сколы. И много их, как же много. Ещё пара — и перестанет тянуть уголки губ вверх. Ещё немного — и в глазах ничего не останется от упрямого вызова. Да только разве это теперь моё дело? Только разве он думал, каково будет мне, когда всю накопившуюся на другого злость и обиду вымещал? Только разве он думал… хоть когда-нибудь? — Я не стану спрашивать почему. — И словно в подтверждение слов, медленно мотаю головой из стороны в сторону. Нет. Не буду. — Мне наплевать на твои причины, слышишь?! Мне наплевать даже, сдохнешь ты или нет! — Громче, чем всё остальное, и повысив голос. Почти в крик. Почти забыв, что не одни в доме. Почти забыв, что дверь приглашающе распахнута. Почти в крик… Почти в смысл сказанного поверив. Почти… последняя трещина. Меняется в лице. Ненависти в моём взгляде слишком много. Во взгляде, в словах и даже на кончиках сжавшихся пальцев. Ненависти. Одного из самых сильных и отравляющих чувств. — Так уж и наплевать? — переспрашивает и едва ли сам знает, для чего. Подразнить чтобы или потому, что взаправду желает убедиться. Или потому, что больше нечего сказать. — Не стану по тебе плакать, — шипящим шёпотом и выпрямившись, будто меж позвонков встала стальная кочерга. Шипящим шёпотом и не дыша. Глядит до ужаса внимательно, вдруг опускает голову и вымученно, совсем иначе, чем раньше, улыбается. Затравленно и словно устав от всего на свете и, прежде всего, самого себя. Как же он улыбается… Три шага между нами. Смаргиваю и упускаю момент, когда остаются всего два. — Но ты уже плачешь, княжна. — Я не… Сгребает в охапку до того, как успею отскочить назад, увеличив расстояние. Сгребает в охапку и держит так крепко, что остаётся лишь бесполезно лупить по спине сжатыми кулаками. Лупить яростно и совсем недолго. Лупить, пока тело не вспомнит, что у него совершенно нет сил. Удерживает, обхватив за плечи и прижавшись щекой к макушке. Удерживает и едва ли заметит, если я даже укушу его или и вовсе вырву кусок плоти. Едва ли заметит, что, несмотря на то, что не притворяется, не кривляется и не играет, я не хочу прощать его. Несмотря на то, что безумно тёплый и спустит мне сейчас что угодно. Несмотря на то, что поток этих самых путаных «прости» обрушивается на мою голову. «Прости. Пожалуйста. Я едва соображал». «Прости. Пожалуйста. Я привык к тому, что со мной можно и не так. Привык к тому, что границы — всего лишь условности». «Прости. Пожалуйста. Княжна». «Прости. Слишком поздно понял. Пожалуйста. Не осознавал». — Скажи, что мне сделать, — в третий, пятый, десятый раз спрашивает, а я, обмякнув в его руках, вдруг запрокинув голову и глядя в потолок, улыбаюсь. Расслабленно и словно лишившись разом и эмоций, и разума. — Плохо тебе — плохо… нам. «Нам»? Нам… Как много в этом коротком слове смысла. Как много… Много, и несмотря на то что столько лет порознь — всё равно… «нам». Несмотря ни на что. «Нам», которое включает в себя лишь двоих. Улыбаюсь… и вот теперь чувствую, что да. Плачу. Плачу, и от его рук только хуже. Только хуже, потому что исправить всё хочет. Потому что «нам». Потому что Анджей не понимает ни черта и тоже по-своему страдает. Этот Анджей, а не тот, про которого я читал каких-то полчаса назад. Этот, который не мой и входит в это самое «нам». — Хочешь знать, что тебе сделать? Кажется, будто слоги прямо на его плечо липнут. Кажется, будто слоги липнут, а рубашка его мокрая вовсе не от моих слёз. Вовсе нет. Растаявший снег. Аномально поздно начавшийся дождь. Да хоть колодезная вода. Не мои слёзы. Не они. Нет. Кивает и раскрытым ртом прижимается к моим, всё никак не желающим просыхать волосам. Кивает… Что же. — Отойди от меня. Выйди из этой комнаты и сделай вид, что между нами никогда и ничего не было. А когда всё закончится, дай уйти. — Йен… — Это всё, что ты можешь для меня сделать. Пусти. Секунда. Вторая… Чувствую, как сжимает челюсти и, помедлив ещё мгновение, опускает руки. Шаг назад, и замираю с уже распахнутым для очередной едкой дряни ртом. Для очередной едкой дряни, которая должна была заставить меня почувствовать себя чуть лучше. Замираю с распахнутым ртом, и теперь уже совсем по-настоящему хочется разрыдаться и убежать куда-нибудь. Пресловутая последняя капля, которая, звучно плюхнувшись откуда-то сверху, вывела меня из ступора. Заставила разом вспомнить всё, что свалилось за последние дни, и… и гнёт к полу. И Лука прав. Я хотел бы. Хотел бы сделать вид, что ничего не было. Я хотел бы, чтобы всё не рушилось на глазах. Но конструкция была слишком шаткой. Конструкция была… так себе. На двух стульях не усидишь. Виноват сам в том, что пытался и в итоге провалился с оглушительным треском. Виноват сам. — Уходи. — Твёрдости в голосе взяться неоткуда, но упрямства не занимать. — Уходи. Прямо сейчас. Глядит и молча делает первый шаг. Спиной вперёд к двери пятится и всё никак не желает отворачиваться. Спиной вперёд к двери пятится, как загнанный в угол берлоги волк, разве что больше не скалится, а в глазах — обречённость. Показывает зубы, но знает, чем кончится. Теперь знает всё. Знает, что перешёл черту и с этим уже никак не справиться. Знает и, смирившись, опускает голову, разрывая зрительный контакт. И как разрядом дёргает. Дёргает жалостью, противным пониманием того, что он таким вырос и другого никогда не знал. «Научи меня». Научи меня — и молись, чтобы урок был усвоен раньше, чем, вспылив, я просто убью тебя. Молись, чтобы я не спутал ещё раз. Не спутал тебя и его, которому можно сломать пару костей, съездить по роже и успокоиться, получив в ответ. Не спутал… опять. Пятится и уже у двери, когда на лестнице раздаются тяжёлые знакомые шаги. Вскидывается в один момент, вслушивается и тут же меняется в лице. Не хочет быть пойманным сейчас. Не хочет, чтобы видели посеревшего его и зарёванного меня. Не хочет, чтобы вот так вскрылось всё. Вскрылось то, чего больше нет. Меняется в лице и, оглядев комнату, скользит в образовавшуюся между стеной и дверью нишу. Замирает там, в темноте, и я, наскоро вытерев щёки, выхожу в коридор, чтобы смыть всю скопившуюся на коже соль. Выхожу в коридор, да так и остаюсь на пороге ведьминой комнаты. Снова чувствую себя запертым между ними. Между молотом и наковальней. Лука — вот он, потяни на себя ручку двери. Анджей же — прямо передо мной. Анджей тоже шатался где-то на улице и всё ещё припорошён падающим снегом. Между молотом и наковальней, и не важно, к кому ближе в итоге. В итоге всё равно одна лишь только боль. Только, в отличие от Луки, Анджей не собирается разговаривать со мной. Не собирается шутить или пытаться вывести на то, что и без того дорожками подсыхающих слёз написано на моём лице. Не собирается разводить патетику или просить прощения. Ничего из этого. Оглядев с ног до головы, просто подходит ближе и, стащив перчатку, всё так же, не размыкая губ, укладывает руку на моё плечо. А я во всём, в каждом его движении — не важно, рук или ресниц — вижу параллель. Вижу, сколько у них этого проклятого «мы». Сколько всего… важного и нет. Заметного с первого взгляда и того, о чём начнёшь догадываться лишь с десятого. И лишнее лишь одно между ними. Лишнее, но не способное ни склеить назад, ни разделить. Хочется, пошатнувшись, стечь вниз и усесться прямо на пол. И сидеть так, пока не придёт время тащиться на кладбище к тому самому склепу, а после и вовсе куда глаза глядят. Только пока я здесь, только пока напротив лицо монстролова… хочется разобраться ещё кое с чем. Хочется проследить пальцем ту самую царапину, что тянется от его виска и до самого низа челюсти. Едва заметная уже, смахивающая на тёмную нить. На тень нити. Едва заметная, но останется с ним навсегда, как и множество других. Но эта — особенная, после этой он разуверился и стал тем, кто есть. Смотрит тоже и продолжает молчать. Смотрит тоже и выглядит ещё хуже, чем переставший кривляться Лука. Выглядит уставшим и тёмным. Выглядит ослабевшим и будто бы весь окружающий мир претит. Будто бы всё достало на несколько жизней вперёд. Смотрит тоже словно не в глаза, а сквозь, и продолжает молчать. Даже когда тянет к себе, неосторожно сдавив ключицу. Даже когда я, не в силах больше топать ногами и плеваться ядом, послушно, как поднятый из могилы мертвец, делаю шаг вперёд и утыкаюсь лбом в гладкий, испещрённый царапинами плащ. Как переходящее знамя. Из одних рук в другие, и от этого тошно тоже. Тошно от того, что, как ни брыкался, всё равно ничего не смог сделать. Стою как статуя и не смею даже шелохнуться. Не смею ничего, потому что уже на месяцы вперёд выгорел и остаётся только развалиться прахом. — Я многое успел сделать и большей частью не горжусь. Знаю, что меня ждёт за это, и ни в чём не раскаиваюсь. Знаю, что ничто из того, что я успел причинить другим, не случится с тобой. — Ты не можешь этого знать. — Возражать, прижавшись щекой к холодной коже, так странно. И удобно одновременно. Спокойно. Кажется, истощён настолько, что сейчас и вырубит. Стоя. — Нет, я могу. Равно как знаю то, что не использовал тебя для того, чтобы доказать что-то. И жалости во мне недостаточно для того, чтобы всё держалось на ней одной. — Я не понимаю тебя. — И не надо. Не понимай. Просто слушай. Пожимаю плечами и закрываю глаза. Пускай так. Пустой внутри, на ещё одну истерику или ссору уже не наскрести ни эмоций, ни слёз. Снова всё. Ещё один опустевший резерв. Можно ли умереть от навалившегося равнодушия? А если и можно, то много ли мне до черты? Проводит ладонью по моей спине, для чего-то разглаживая перепутавшиеся волосы, и так и оставляет вторую ладонь, не лишённую перчатки, чуть ниже лопаток. Словно просто удерживает, чтобы не завалился прямо так, плашмя, и парочку зубов половому покрытию не подарил. — Ты мне нужен. Не как грелка или мальчик для битья. Не как кукла, которую можно выставлять напоказ. — А для чего тогда? — Чтобы помнить, как это — когда нормально. Чтобы заботиться о тебе, не думая, в какой бок ты можешь мне нож всадить. Чтобы чувствовать себя хоть сколько-то живым, Йен. Какие длинные предложения. Больше трёх слов на фразу. Надо же. Наверное, многого стоит. Наступить себе на хвост и снизойти. Наверное, сегодняшний вечер им обоим многого стоил. Обоим. — Но ты любишь его. Его, что по иронии сейчас так близко и наверняка лишний раз вздохнуть не смеет, желая провалиться под пол или исчезнуть. Провалиться под пол или исчезнуть, чтобы лишний раз не услышать отрицание в ответ. Только Анджей в этот раз, сам того не зная, решил нас обоих удивить. Или добить. Как поглядеть. — Да, люблю. Пальцы, что сами собой водили там себе что-то по его боку, безжизненно опускаются вниз и не желают шевелиться. Вот и всё. Столько в стену бился — и услышал наконец. Добил. А теперь что? Что с этим делать теперь? Смешно до слёз: сам обоих бросил и сам же не знаю, как теперь жить. — Но это пустое. И абсолютно ничего не значит. — Как это может ничего не значить? Ответа и жду, и боюсь одновременно. Боюсь, несмотря на то что плевать должно быть. Не обо мне речь. Не мои чувства. Не стоит щадить. Ответа и жду, и боюсь одновременно, а когда всё-таки слышу его, то жмурюсь. На новую истерику или ссору не хватит сил, но вот для боли место всегда есть. Для боли, что и не моя вовсе, но столь остра, что и мне хватило для того, чтобы зубы сцепить. Сцепить и не думать, не думать, не думать о том, каково оно — услышать заветное «люблю», а следом вот это. Услышать заветное «люблю» и сразу же: — Мы монстры рядом друг с другом, Йен. Монстры, что хуже любого из тех, кого я убил. Вспоминаю копателей, и язык не повернулся бы спорить. Вспоминаю маленькую тощую кикимору и мать, что утопила собственного ребёнка, уцепившись не за шанс даже, а за его мимолётную тень. Вспоминаю и невольно сравниваю два его образа. Образа, между которыми прошла всего пара лет. Заканчивает, а я сразу и поверить не могу. Не могу поверить, что не очередной сон и не чудится. — С тобой я чувствую себя человеком. Кем-то, кем, возможно, когда-то был. Кем-то, кто хочет не только чужой боли и тяжёлого мешка монет. Кем-то, кто не хочет тонуть в чужой крови. — Наверное, это самое длинное, что он когда-либо говорил мне. Говорил вполголоса, не переставая гладить по волосам и укачивать, кренясь из стороны в сторону. Говорил вполголоса и так спокойно, что потягивает чёрной обречённостью. Обречённостью, что в его жизни и без того много, и вряд ли у кого-то достанет сил что-то с этим сделать. Вряд ли у кого-то достанет, если он сам давно смирился и отпустил. Надо же… «монстры». Что делать, если любишь подобного себе? Что делать, если зеркало показывает худшего из всех встретившихся на пути? — И давно ты так решил? — сипло, севшим. Сипло и всеми правдами и неправдами уговаривая себя не коситься, не смотреть и даже не думать о том, кто остался рядом. Не думать о наковальне, что может не выдержать удара молота. Не думать о том, каково это. Вместо ответа пригибается и, как десятки раз до этого, подхватывает на руки, унося в соседнюю комнату. — Это ничего не значит, слышишь? — шепчу на ухо, а у самого от слабости потолок заползает на стены и будто убранство комнаты кружится. — Не меняет, — соглашается просто и совершенно буднично. — Тебе нужно поспать. Не шелохнулся ни разу — ни когда опускал на кровать, ни когда, шторы задёрнув, зажёг ночник. Не думать проще, чем не чувствовать себя уничтоженным. Тоже. *** Точно так же, как и прошлым утром, спускаюсь вниз, и шатает даже больше прежнего. Шатает потому, что с едой у меня так и не заладилось, а истощённый организм отказывается принимать нравственные страдания вместо пищи. Точно так же, как и прошлым утром, спускаюсь вниз, с той только разницей, что умудрился поспать на этот раз. Целых несколько часов в абсолютно пустой темноте без намёка на кошмары. Целых несколько часов ощущая, как грубовато гладят по голове и перебирают пальцы. Целых несколько часов щекой на широком предплечье, а всё остальное время думая каждый о своём. Думая и то и дело вслушиваясь в ещё более медленное, чем обычно, сердцебиение. Просто так. По привычке. Радоваться бы, да не выходит. Радоваться бы, да это ничего не меняет. Не для меня. Подумаешь, посидел рядом, пока я сплю. Подумаешь… Ничего не значит. Проснулся в пустой комнате и, убедившись, что даже намёка на чужое присутствие нет, вернулся в комнату ведьмы и, как и прежде, уселся на пол, выискивая вполне конкретные строки, но нарвался только на выдранные и так и не восстановленные магией страницы. Искал просто для того, чтобы убедиться. Искал для того, чтобы для себя подтвердить и, уже разобравшись, покончить со всем этим. Качаю головой и спускаюсь вниз, к Тайре. Знаю, что найду её там, так и не сменившую платье и вряд ли умудрившуюся выкроить пару часов на сон. Спускаюсь вниз и, вместо того чтобы усесться на ступеньки, подхожу к самой свободной из всех столешнице. Всего-то крысиные лапы, настойки в ряд да сушёные листья чертополоха. Не глядя сдвигаю вбок и укладываю книжицу посредине. Тайра всё это время упорно делает вид, что страшно занята, хотя и косится не переставая. — Ну как? Обзавёлся новыми знаниями? Бездумно киваю, зная, что и затылком увидит, и, подняв голову, гляжу в потолок. Мне так отчаянно нужна помощь, что я готов пообещать в обмен что угодно. Даже пару своих органов или, скажем, глаз. — Мы одни в доме? Ведьма замирает, прислушиваясь, и, помедлив, кивает. Откладывает ступку в сторону и оглядывается по сторонам, выискивая полотенце или тряпицу, которой можно было бы вытереть руки. Постукиваю костяшкой пальца по обновлённой обложке дневника, привлекая к нему внимание: — Здесь не хватает страниц. Можешь восстановить? — Так уже, княжна. Всё, что было рассыпано по полу, я собрала, а те, что выдраны, в другом месте лежат. Были бы уничтожены — запросто вклеила бы назад. А так — увы, нельзя найти, не зная, где искать. Ты думаешь, на них что-то важное? — Думаю, что они помогли бы мне. Помогли разобраться. — «Разобраться»? Разобраться в себе и убедиться, что всё правильно. Убедиться, что никаких надежд нет и нечего ждать, и собраться с силами и свалить. Вот тут нужен вздох и полноценная пауза. Пауза, что грозит тянуться целую вечность, если, поддавшись малодушию, я так и не решусь заговорить и слова останутся на кончике языка. Но хватит уже так. Хватит недомолвок. Нельзя. — Я вляпался. Так сильно вляпался. Замирает и вдруг становится ближе. Абсолютно точно уверен, что даже не шевелилась, но вот она. Через стол. Прямо передо мной. Сглатываю и ощущаю себя как человек, вот-вот сделающий первый шаг в сторону эшафота. Только разница в том, что я делаю это добровольно. Потому что мне нужно кому-нибудь рассказать, чтобы окончательно не слететь со всех оставшихся катушек. — Это с самого начала было крайне дерьмовой идеей — спать с ними обоими. Длинные накрашенные ресницы опускаются раз. Второй… Наверное, надеется, что ослышалась или не так поняла. Жду удара и даже не собираюсь уклоняться от него или прятаться. Заслужил — так принимай. Кулаком или магией. Жду, что вспылит и просто подожжёт меня к чертям. Она же просто… меняет цвета, медленно бледнея, а после и вовсе приобретая синеватый оттенок. Она же просто плотно-плотно сжимает губы и на мгновение утрачивает личину. Показывается настоящей, но, дёрнувшись и уставившись на свои скукоженные руки, возвращает прежний облик. Потирает висок указательным пальцем с длиннющим ухоженным ногтём и выдыхает через раздувшиеся ноздри. — Скажи мне, княжна, когда я тебя предупреждала, когда я тебя ПРОСИЛА не связываться с ним, ты был слишком занят, раздумывая, как бы ловчее подставить задницу? — Начинает вкрадчиво и с расстановкой, а заканчивает, не сдержавшись, перейдя на почти что крик. Стеклянные склянки по её правую руку тревожно звенят, резонируя от движения существенно накалившегося воздуха. — Я и не собирался. — Оправдания крайне хлипкие. Оправдания — и не оправдания вовсе. — Само собой вышло, и чёрт его знает, что теперь делать. Что делать, если кончено, а костью поперёк глотки всё одно? Что делать, если то один, то второй проходятся по мне, как по половице, а стоит только ожить немного, прийти в себя, как внутри болит снова? — Бежать, пока цел, идиот! — прикрикивает и вдруг замирает, задумавшись и словно вспомнив о чём-то. Два и два сложив в своей голове. — Или погоди-ка… Уже поздно, верно? Непонимающе хмурю брови, надеясь, что неверно угадал направление её мыслей. Непонимающе хмурю брови и невольно принимаюсь разглядывать резьбу на склянках, когда голос ведьмы тяжелеет: — Что он с тобой сотворил? Невольно замираю и надеюсь, что удалось взять лицо под контроль до того, как оно меня предательски выдаст. Надеюсь, что её это не коснётся тоже. Не хочу. Не надо. Только моя проблема. — Что он сделал, что ты вмиг начал барахтаться в чужих смертях? — Ничего он не сделал! — выходит слишком резко и тем самым выдаёт с головой. Выходит слишком резко, и для того чтобы продолжить и прогнать хрипотцу из голоса, приходится взять паузу и прочистить горло. — Важно то, что они и друг друга на части рвут, а я не знаю, как это изменить. Не знаю, что делать. Ничего и не должен, но грызёт хуже голодной крысы. Ничего не могу, так хотя бы для себя понять. — Я же говорила тебе! Говорила! Одна из верхних полок с грохотом обрушивается на стол, и в воздух поднимаются клубы разноцветной пыли. Одна из верхних полок обрушивается на стол, и я, вздрогнув от неожиданности, понимаю, что ждал этого с самого начала. — Лука помешан на Анджее, потому что тот единственный, кого он не может искалечить. Единственный, понимаешь? Ещё бы не понимать. Ещё бы не понимать того, что для меня и так почти прописная истина. — Ты можешь отыскать страницы или нет? Короткое движение подбородка и новый вопрос. Вопрос, которого я, признаться, ждал куда раньше. Вопрос, который должен был быть задан самым первым. — А Анджей? Он знает? Теперь мой черёд отрицательно мотать головой и, выдохнув, сказать то, о чём я думаю всё утро и большую часть минувшей ночи. Сказать то, что окончательно сделает всё бесповоротным: — Как только с некромагиней будет покончено — я расскажу. Потирает виски, будто бы пытается избавиться от головной боли или же внутренних противоречий. Всё ещё не испепелила меня на месте, и это кажется безумно странным и нелогичным. Я за этот месяц испачкался больше, чем за предыдущие несколько лет. — И что ты надеешься услышать в ответ? Скепсиса во взгляде столько, что, глядишь, вот-вот покапает. Всё ещё жду крика и обвинений. Всё ещё жду, а ведьма не спешит. Даже не выпроваживает в ближайший публичный дом или комнату. — Ничего. Пускай только всё закончится уже. А ведьма не спешит, кусает только так и оставшиеся по-старушечьи тонкими губы и теперь точно так же, как и я, разрывается на части. Я не прошу её молчать, но больше чем уверен, что вмешиваться не будет. Позволит самому. Пускай закончится, а там — будь как будет.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.