ID работы: 4979937

Сукровица

Гет
NC-17
В процессе
143
автор
Размер:
планируется Макси, написано 265 страниц, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
143 Нравится 83 Отзывы 31 В сборник Скачать

15

Настройки текста
Пустота. Абсолютная и полная. Алеку кажется, что за последние пару дней он умудрился потерять ту часть, которая была только его. Ту часть, где не было никого другого; ту часть, с которой Джейс не был связан. У него пачки сигарет еще никогда так быстро не заканчивались. Он задумывается — а теперь он почти постоянно задумывается, — и пальцы сами уже лезут за новой, пальцы сами уже на кнопку зажигалки нажимают. У него не черная дыра внутри, у него пустота сплошная. Интересно, а если вскрыть, распороть к хуям грудину, там тоже пусто будет? Потому что Джейс забрал с собой все, кажется, абсолютно все. Джейс — этот эгоист херов. Он ненавидеть его пытается. Искренне и по-настоящему. Но выходит только руки в кровь сбивать, а ненависть все равно не приходит. Он курит-курит-курит; ни с кем не разговаривает практически. Засыпает ночами с трудом и думает, какого вообще хера Джейс был первым. Не договаривались они так; по негласному плану они должны были сдохнуть вместе. По негласному плану их должно было подкосить на какой-то вылазке, на миссии, на очередной войне. Обоих и сразу. Так, чтобы другой никогда и не узнал, настолько ли болезненно терять парабатая, как о том говорят и ни один раз еще до церемонии. А этот ублюдок просто взял и снова пошел не по их плану. И Алек даже злиться на него не может, у Алека сил на эту злость нет. Он даже о том, что пришел все же на ту чертову церемонию, не жалеет. О том, что поддался уговорам сестры. О том, что всю свою влюбленность в Джейса куда подальше засунул, смог ее пережить, понять, что это все юношеский бред, — а потом у него оторвали кусок. Выдрали с мясом, выдрали со всеми внутренностями, кажется. И лишь нервную систему ему оставили, чтобы он чувствовал. Чтобы он каждый болевой импульс прочувствовал максимально. — Если продолжишь концентрироваться на том, что чувствуешь, годами из этого состояния не вылезешь, — говорит ему отец. Алек дымит прямо при нем, окно комнаты в который раз открыть забывает. Все уже провоняло сигаретами, а Роберт только рукой машет, чтобы рядом с ним не собирались светло-серые дымовые завесы, и никак не комментирует эту дурацкую привычку старшего сына. — Завали себя работой, — говорит ему отец. — Лидия как раз хотела сложить с себя все обязанности главы Института. — Снова, — язвительно замечает Алек. В словах отца действительно есть здравый смысл; слова отца не пустые хотя бы потому, что он сам ровно через то же прошел. Но Алек то ли слушает его недостаточно внимательно, то ли не хочет вообще выкарабкиваться. Порой кажется, что он заслужил сполна все это; ему самое место в той пустоте, что образовалась там, где раньше он ощущал собственную связь с Джейсом. А раз уж заслужил, то смысл вообще пытаться хоть как-то этого избежать. Алек пепел себе под ноги стряхивает, ощущает себя странно, сидя за столом, сидя на этом дурацком кресле. Роберт говорит: — Матери бы не понравилось, что ты тут устроил. Ему в ответ хочется сказать: матери бы не понравилось то, что я целовал собственную сестру. Прямо так и выдать, не поднимая взгляда даже. Тупо смотреть куда-то то ли в пол, то ли в край стола, сигарету зажимать между пальцами и вывалить все одним предложением. Отец бы его головой к этому же столу приложил; висок о край стола разбил. Роберт, может, вот уже лет десять только дипломатией и занимается, но все еще в хорошей форме. И Алек просто уверен, что отец прекрасно помнит, как проломить череп. Способов эдак пятьдесят. Хорошая была бы история. Но вместо всего этого он только затягивается и тупо кивает. Потом слышит, как за отцом тихо закрывается дверь. Эти разговоры минут по пятнадцать или двадцать — единственная социальная активность, на которую его хватает. И, если уж совсем честно, Алек не помнит даже, сколько времени прошло с той ночи, когда он подорвался с кровати от болевого шока. Потому что легче не становится, он просто не позволяет себе будто бы забывать о том, что сам виноват. Если бы его больше заботила пропажа парабатая, а не собственный стояк на сестру. Если бы его больше заботил Джейс, а не все эти формальные условности в документах. Если бы его больше заботили поиски, а не чертова рана на руке. Любые минут пятнадцать могли решить ситуацию. Алек крупно проебался. Кажется, ему стоит повесить такую табличку себе на дверь. В его комнате слишком много пепла, в его комнате душно и запах настолько стойкий, что его уже никогда отсюда не вытравить, кажется. (Нет, он себя отравить намеренно не пытается.) Хуже всего от тех взглядов, что направлены в его сторону, когда он все же выходит из комнаты. Потому что раздражение изнутри поднимается на раз-два; ему ни жалость не нужна, ни эти перешептывания за спиной. Соболезнования свои тоже могут в жопу засунуть. Не кидается он разве что на собственную семью; и то потому, что те особо и не лезут. Лишь изредка взглядом натыкается на фигуру сестры в чем-то настолько ослепительно белом, что ему кажется, что сейчас стошнит. Хорошо, что Изабель к нему не кидается и в объятиях не стискивает, убеждая, что все наладится. Такого лицемерия с ее стороны он бы не выдержал; съездил бы ей по лицу, наверное. (Не съездил, вцепился бы в нее и не смог руки разжать; было трое, стало двое. Он даже самому себе не признается, что теперь до панических каких-то колик в мозгу боится еще и ее потерять.) Трупа нет, а траур уже есть. Алеку глотку охота сорвать, крича на все здание, что это он чувствовал его смерть, что это принадлежит только ему одному; что они будут своим трауром давиться, когда будет труп. Но вместо оров одна лишь тишина оглушающая. Такая, что самому на барабанные перепонки давит, самого глушит. И от этой тишины — в отличие от пустоты внутренней — он сбежать хочет. Разрезать ее, разорвать, выбраться наружу. Эта тишина его полиэтиленовым пакетом душит. Желание закрыться в коробку из четырех граней напоминает о себе мужским заботливым голосом. Желание никогда не выбираться и сдохнуть от асфиксии говорит: — Александр, я знаю, что ты у себя. Прекрати закрываться от тех, кому не все равно на тебя. И Алек к двери подходит. Смотрит на нее секунду, полторы; а потом замок проворачивает. С той стороны Магнус дергает ручку двери, та не поддается. Алек дым изо рта выпускает, свет в комнате выключает и уходит вглубь. — А вот это уже свинство, Александр! — звучит возмущенный голос из-за двери. Он хмыкает себе под нос. — Ты же знаешь, что если я захочу попасть внутрь, то дурацкий замок меня не остановит? Алек дым в легкие до кашля тянет, на пол усаживается, ноги согнув в коленях. Спиной к двери, взгляд тупо в окно вперив. — Я не могу смотреть, как ты там страдаешь, да еще и в полном одиночестве, — и в голосе столько тепла и заботы, что Алеку тошно становится. Хочется заорать: пока ты любишь меня, я разрушаю эти отношения. Вместо этого он бубнит себе под нос: — Не смотри, — выпускает дым изо рта и шепотом, чтобы даже самому себя не слышать. — Уходи, Магнус. Просто уходи. Тот в дверь стучит еще несколько минут. Сначала спокойно, а потом почти долбить начинает кулаками. И замок действительно не проблема, он может его сломать щелчком пальцев, он может просто попасть в комнату; но то старое, давно оговоренное правило не использовать магию в их отношениях, не считая прямой опасности, все еще действует, кажется. А он все вслушивается и ждет. Ждет-ждет-курит, выдыхает с облегчение, когда после очередного удара — ладонью, кажется — следуют удаляющиеся шаги. Пальцами фильтр давит, кидает на пол рядом с собой. Ни видеть, ни говорить ни с кем. Изабель это понимает, Изабель не лезет. Только пустой кабинет находит, чтобы спокойно поговорить с Магнусом. Саймона взглядом смеривает и кивает одобрительно, пропуская и того впереди себя. Дверь закрывает за собой, проворачивает замок. У них колоссальных тайн нет, но она все равно не хочет посторонних. Ни видеть, ни слышать, ни чтобы они знали. Саймон по плечу ее гладит, когда она садится рядом на подлокотник кресла. И у нее нет сил отмахиваться, а выяснять отношения она сейчас ни с кем не намерена. — Ты как? — Нормально. Пока не увижу тело, все равно не поверю, что его больше нет, — отвечает спокойно, а сама взглядом за Магнусом следит. — Дай угадаю: он отказался с тобой разговаривать. И тот лишь как-то горько хмыкает. Не может усесться, успокоиться, ходит туда-сюда, руками машет, а потом все же останавливается у стола, опирается о поверхность руками и далеко не сразу взгляд на Изабель переводит. — Надо было брать бутылку из лофта. Она улыбается. Кажется, напряжение сейчас в Институте такое, что каждый на иголках. Тут любому бы алкоголь не помешал. А Изабель вдруг почему-то себя почти предательницей ощущает, обсуждая Алека за его спиной. Не отдает себе отчета в том, что что-то внутри грызет и разъедает кислотой, стоит только чуть дольше в глаза Магнусу посмотреть. Руку выворачивает из ладони Саймона, на ноги поднимается. — Не донимай его, ладно? Знаю, ты хочешь, как лучше. Но он потерял важную часть себя. Магнус смотрит настолько прямо, не отводя взгляда, буквально сквозь нее как будто сканирует. — Я сейчас начинаю терять важную часть себя. И Изабель лишь открывает рот, чтобы тут же закрыть. Эгоистичная сука, вот она кто. Ей должно быть стыдно, ей должно быть стыдно, потому что она вроде как влезла туда, куда ее не просили. Плевала на все и вся, просто захотела поиграться — и пошла делать то, что хотела сама. Глотку дерет от желания вывалить Магнусу все как есть. Глотку дерет от желания сказать, что она — хуевый такой друг. Она его парня целовала; собственного брата. (То, что произошло — все равно выше любых отношений, вне каких-то категорий и определений.) Друзья так не поступают. А Изабель будто бы снова шестнадцать, потому что у нее нет друзей. Она ни одного в своем окружении таковым снова назвать не может, да и не хочет. У нее внутри буря, ее эта буря и без посторонних тяготит. Саймон говорит: — Вдруг все это неправда? Саймон говорит: — Вдруг Джейс на самом деле жив? Саймон говорит: — Мы же не можем знать этого наверняка. Изабель смеется. Изабель на нервный смех пробивает, что по интонациям неровным скачет. Она замолкает не сразу, взгляд с Саймона на Магнуса и обратно. И ладонью рот прикрывает, пытаясь взять себя в руки. Смешки какими-то неровными толчками воздуха изо рта рвутся. У нее глаза не увлажняются, у нее просто комок какой-то за грудиной, который давит будто бы. — Простите, — выдавливает из себя совсем не сразу. — Серьезно, простите, я не хотела. И все продолжает смеяться, пока Магнус не подходит и не заключает ее в крепкие объятья. Сначала ей кажется, что она рыдать начнет у него на плече, но лишь как-то неоднозначно, будто бы нерешительно ладонь кладет ему на спину и постепенно успокаиваться начинает. Должно быть мерзко от самой себя. Потому что ее успокаивает тот, чье счастье она уничтожает медленно, но верно. Тот, о ком она не подумала даже. Она давит из себя: — Не надо, Магнус, — звучит не особо решительно: — Я в порядке, правда. Просто поверить не могу. — Иззи, ты же в курсе, что мы рядом, да? — подает голос Саймон у нее за спиной. — И ты можешь на нас положиться, и… — Я ценю, правда, — обрывает она его. Дура, полная дура. У нее ведь и так есть тот, кто безгранично о ней заботится. Кто зовет ее замуж и хочет всю свою жизнь провести с ней рядом. Правда, придется вычеркнуть этот факт. Саймон бессмертный, а ей еще лет двадцать остается, если она продолжит вести себя, как любой охотник. Если не решит заняться бумагами или отправиться на полную ставку в морг, забыв о вылазках и открытых сражениях. Тогда лет сорок, может, если очень сильно повезет, то все шестьдесят. От одной мысли о том, что ей будет восемьдесят, а Саймону так и останется двадцать, начинает тошнить. От одной мысли, что ее хотят привязать к себе навсегда, становится откровенно мерзко, страшно и непривычно. И сразу хочется напиться, пойти крутить задницей на барной стойке. Лучше — где-нибудь у шеста. Не самое действенное проявление свободы, но для нее почему-то единственно возможное. Она свободы хочет от того, кто о ней заботится; она своей этой мнимой свободой распоряжается неправильно. Хлопает Магнуса по спине, чтобы тот выпустил ее из объятий. Осторожно вытирает кожу от слез под глазами, чтобы косметику не размазать. Немного влаги, проступившей совершенно неосознанно, не задевает накрашенные глаза. Вроде. Ей хочется верить, что так оно и есть. Изабель улыбку на лицо натягивает привычно, больше сама себе даже врет, чем окружающим ее. — Вы бы проведали Клэри. Она в жутком состоянии, честно говоря. Но зато, в отличие от Алека, хотя бы подпускает к себе. Почему-то его имя жжет язык. Каждый раз, когда она произносит его, оно жжет язык. Каленым железом. Будто она говорит то, о чем не имеет права говорить. Будто бы стоит ей произнести несколько простых звуков, и все знают, как часто он крутится у нее в голове, как часто мысленно она возвращается к нему. Была бы пугливой девчонкой, была бы хоть чем-то похожа на Клэри Фрэй, уже бы закусила нижнюю губу и отвела взгляд в сторону. Но что бы там ни происходило, она все еще Изабель Лайтвуд — а это словно жуткое клеймо, мешающее ей жить. Это словно издевка всей жизни. Она улыбается, смотрит честным взглядом и ни одним своим жестом не выдает ураган, что беснуется где-то на подкорке сознания, где-то в легких и в самой крови. Только на лицемерии ее никто не ловит. Еще с тех давних времен, как только она научилась пользоваться этим сложным оружием. Времени ушло, правда, все равно меньше, чем на то, чтобы научиться управлять хлыстом в собственных руках. Когда Магнус и Саймон направляются к двери, Изабель кажется, что у нее все ее маски с лица сорваться готовы, что она прямо сейчас вцепится в руку Саймона, попросит не бросать ее. (На долю секунды ощущает себя полной дурой, потому что она почти готова согласиться. Почти готова пообещать что угодно, лишь бы ее одну не оставляли.) Но не делает ничего, не двигается даже. Коротко кивает Магнусу, когда тот оборачивается. Она для него подруга херовая, улыбку получается натянуть лишь на самые уголки. Жаль, что она не Клэри Фрей. Жаль, что ей нельзя так легко ломаться с оглушительным треском. А Клэри уже белее смерти, кажется. У нее чувство усталости стабильно-непробиваемое, ей сил уже не хватает рыдать. Она в свою стабильность приходит весьма условно. Периодически из разговоров выпадает, не сразу слышит, когда к ней обращаются. И дергается как-то уж слишком явно, когда взглядом натыкается на входящего в кухню Алека. Рот открывает, как рыба, воздух несколько тупо тянет, а сказать ничего ему не может. Ей хочется извиниться. Ей хочется сказать ему хоть что-то; но он смотрит на нее не больше пары секунд. Тупо-озлобленно, Клэри носом шмыгает и снова затыкается. Было бы проще, если бы она все вспомнила. Было бы проще, если бы она помогла им найти Джейса, когда еще было время. И у нее чашка из рук выскальзывает, Клэри всхлипывает, руки режет непроизвольно, шипит от боли. Инстинктивно ждет, что Алек скажет, что это была чашка Джейса. Что у нее нет никаких прав вот так разрушать последние остатки, последние детали, что хоть как-то напоминают о том, что тот был. Он в ее сторону ни движения не делает. Прикуривает прямо так, не открывая окна. И за чайником тянется. — Воняет, — говорит она как-то неуверенно, отправляя осколки чашки в мусорное ведро. В ответ тишина и щелчок чайника. В ответ тишина, а Клэри все же находит в себе силы подняться на ноги, повернуться к нему лицом и сказать мешающее в горле: — Прости. — Что? И в этот момент она, кажется, жалеет, что вообще рот открыла. Лишь смотрит за тем, как он сигарету от лица в сторону отводит. И усмехается как-то нервно. Чересчур нервно, если присмотреться. — Он всю свою жизнь ради тебя похерил, а ты говоришь мне «прости»? Клэри хотела бы разрыдаться. Разрыдаться и уйти в свою комнату, но вместо этого лишь моргает медленно и пальцами цепляется за край кухонной тумбы. Ей бы так хотелось обвинить хоть кого-нибудь. Алека, Изабель, Себастьяна — кого угодно, лишь бы не быть виноватой самой. Проблема в том, что ни один из них не подходит на эту роль. Проблема в том, что это все она. Она-она-она, а легче все равно не становится. Клэри сипит: — Мне тоже больно, что его нет, — и, кажется, чуть вжимается в тумбу, когда Алек делает шаг в ее сторону, чуть наклоняется. И она знает, что он скажет, еще до того, как он рот открывает. — А ты физически это чувствовала? Скажи мне, Клэри, что ты чувствовала, когда у него мозг отмирать начал? — она видит, как у него ноздри двигаются, когда он воздух в легкие втягивает. — Тебе ногу когда-нибудь отрывали? А вот мне, кажется, оторвали. Ногу, руку, внутренности вытащили и обратно швырнули. А теперь скажи мне, что тебе тоже больно. Вместо ответа она лишь всхлипывает. Алек вспоминает о чайнике, взглядом ее смеривает и почти выплевывает: — Так и думал. У него в глотке застревает: лучше бы ты сдохла. У него во рту сухостью остается: лучше бы вместо него была ты. Алек лишь сигарету о край чашки тушит, так и не докурив. Окурок в мусорное ведро. И хочется наорать на Фрэй, чтобы она не стояла истуканом, чтобы не пялилась на него так, чтобы, блядь, у нее хотя бы панического страха в глазах не было. Но в голове пустота оглушительная; а он и видеть никого не хочет. Ему бы сдохнуть где-нибудь в углу, лечь и лежать, пока последний выдох не выйдет. Ему самого себя вспомнить нужно, вспомнить те, казалось бы, слишком далекие времена, когда они с Джейсом не были связаны, когда у него не было парабатая, когда ему и не нужен был тот. Он самого себя давно потерял уже. Весь аппетит куда-то пропадает, потому что он все так же чувствует на себе взгляд Клэри. Весь аппетит куда-то пропадает, а он на полную чашку в собственных руках тупо пялится. И, кажется, жжет себе и небо, и язык разом, почти залпом выпивая все содержимое. Споласкивает эту чашку и только тогда переводит снова взгляд на рыжую. Она рот открывает, но он проходит мимо, а в спину ничего тоже не слышит. Сбегает; Алек снова сбегает от самого себя. Понимает это причем, но все равно продолжает делать это. Отец говорил, что так и будет. Отец говорил, что ему будет херово, откровенно так херово. Но ссылаться на отца и быть примерным сыном не получается. Где-то лет с семнадцати, когда осознал в полной мере тот факт, что женщинам мужчин предпочитает. Где-то в тот момент, когда спустя столько лет вдруг захотел родную сестру. И убежать от себя получается. Не отвечать на звонки, не разговаривать ни с кем лично. Не быть частью всего этого мира вокруг, изолировать себя до состояния тупого вакуума. Если не считать того факта, что ближе к ночи все его попытки куда-то бежать начинают рассыпаться. Можно и голову не поднимать от книги, которую он почти и не читает, а лишь глазами по ней скользит. Можно не поднимать голову, чтобы понять, чьи именно туфли стучат по паркету, чей голос привлекает внимание достаточно тихо, без упреков и злости. — Меня тоже видеть не хочешь? Он глаза прикрывает, выдыхает тяжело. И считает. Раз. Два. Раз-два. Три. Гребанное три, но легче не становится. И открывает глаза, голову в ее сторону поворачивает. У нее губы дергаются в улыбку болезненно-заботливую; ему бы прижать ее к себе, вцепиться в нее. Ему почему-то хочется впервые за все это время кому-то убедительно врать, что он в порядке, в полном и абсолютном. — Я могу уйти, если хочешь побыть один. Алек головой качает отрицательно. Они не в то играют. Он на части рассыпается, кажется, а все то, что там было, — этого и быть не должно. Им не настолько скучно жить, им не настолько рутина пресытилась, чтобы пытаться найти какие-то непонятные острые ощущения, чтобы проверять собственные границы дозволенного. — Иди ко мне, — Алек не сразу понимает, что мысли обходят стороной голову, что он просто не фильтрует, не пропускает через вечное сито здравого смысла. Изабель делает чуть больше трех шагов, на диван рядом с ним садится и меньше четырех секунд колеблется, а потом обнимает его, буквально под руку подлезает, к боку жмется. На мгновение он перестает дышать. На мгновение — в голове мысли о том, какой же он беспросветный эгоист, если позволил себе забыть о ней. И она дышит ему куда-то в грудь, она говорит: — Ты напугал меня, — чуть громче: — Ты так ужасно напугал меня. Он ненавидит себя. Кажется, нет, абсолютно точно. Он ненавидит себя за то, что все свое это существование построил вокруг смерти брата. Забыл о ней, просто вытолкнул ее за сотни стен, которые понастроил. Вытолкнул, забывая о том, что ей тоже непросто. Забывая о том, что она всегда была важной и значимой. — Если бы я потеряла тебя… — и Изабель вдруг замолкает. Ладонями по спине его гладит несколько тупо, продолжает не сразу. — Знаешь, я ведь потому никогда и не хотела себе парабатая. Это все равно, что русская рулетка. От ее волос пахнет этими ее духами, почти неуловимо так. Ему кажется, что все снова почти в порядке. Он снова почти целый. Он снова… Изабель руки убирает, отстраняется от него, и у нее взгляд обеспокоенный. У нее взгляд обеспокоенный, а Алек опять ловит себя на мысли, что зря они все это устроили. Почему-то правда переключатель в голове не работает; но он себя вполне убедить может, что ему лишь показалось. Что все это блажь. И получается. Чем чаще повторять себе это мысленно, тем лучше получается. Хотел бы ненавидеть ее. Хотел бы ненавидеть ее за этот взгляд, за то, как она смотрит на него, несмотря на все те дни, когда он закрывался, морально захлопывался, избегал ее буквально. За те дни, когда она снилась ему голой, прижимающейся к нему и уговаривающей поддаться уже, просто взять ее. За те дни, когда он допускал совсем не те мысли в свою голову. На выдохе: — Нас не туда тянет, понимаешь? Она взглядом по его подбородку, по губам — слишком долго, дура, слишком долго, — по скулам, переносице, лишь потом к глазам. И дыхание задерживает. Сама себе признаваться отказывается, что поцеловать его хочет. Губами к губам и просто забрать всю его боль себе. Как раньше, почти как в детстве, только уже совсем не невинно. Ангел, он никогда не позволял ей даже из дурости в детстве целовать его в губы; а она сейчас хочет. Сейчас, когда они давно уже не дети. Когда за этим последовать может вполне однозначный сценарий. Изабель слюну, накопившуюся во рту, сглатывает. — Не туда, — согласиться с ним выходит слишком легко как-то. Чересчур легко даже. Блядь, она же никогда с ним не соглашается. Что теперь не так? Алек смотрит на нее слишком долго, будто бы взглядом радужку ее глаз, зрачок пытается прожечь. И боковым зрением видит, как ее грудь опускается, стоит ей выдохнуть. А она вдруг к себе его тянет, понимает, что если не так, то хуже будет. То пошлет к черту весь этот его здравый смысл. В мыслях она вполне может допустить такой расклад. В мыслях она уже ладонями в его штанах и дышит с трудом от его прикосновений. Предсказуемо — он напрягается. Изабель его голову к себе на плечо тянет, пальцами в волосах путается, гладит успокаивающе. Она должна забрать у него эту боль; она просто позволить не может ему самостоятельно все это тянуть. И щекой, носом к его макушке прижимается, когда чувствует, что он расслабляется. Лбом в ее плечо утыкается и расслабляется. Он должен был прийти к ней раньше. И сам, а не ждать, когда она все же решит прорваться сквозь те стены, что он снова понастроил вокруг себя. — Все хорошо, — шепчет она. — Все хорошо, милый. Ничего не было. А если ничего не было, то тебе не в чем винить себя, правильно? Он глаза закрывает. Просто на собственном дыхании сосредоточиться пытается. Все внимание непроизвольно все равно съезжает на ее пальцы в собственных волосах. На хаотичные движения пальцев, на касания подушками пальцев к коже головы. — Я буду рядом. Алек ничего не отвечает. И его молчание Изабель принимает за согласие. Они нужны друг другу, их из стороны в сторону швырять перестает. А все те попытки выскочить за грань — они ведь лишние; из-за них все может прахом рассыпаться. Его в сон тянуть начинает, и он хочет сказать ей, что пойдет, наверное. Он хочет сказать, что она не обязана сидеть с ним. Вместо этого на колени ее сползает, не открывая глаз даже. Она шипит протяжное «тшш», и все его мысли так и остаются мыслями. Все то, что он собирался сказать, так и остается несказанным. Она не пытается вести себя тише, когда он засыпает. Дышать начинает чуть более поверхностно, руки несколько безвольно остаются лежать на его спине. Изабель чувствует себя какой-то другой, совершенно не такой. И это ощущение странное; это ощущение странное, а она готова до последнего вдоха спорить, что рядом с ним не играет, не натягивает свои извечные маски и не пытается быть кем-то другим. Изабель чуть на диване удобнее усаживается, за спину брата цепляется крепко. Чтобы не проснулся, чтобы не решил встать и уйти. Чтобы вдруг не решил, что все это неправильно и неуместно. Голову откидывает на спинку дивана, взгляд скашивает на Алека. Его ломает, а она с ним ломается, кажется. У нее у самой мир по швам трещит, стабильность порваться обещает. А она, как последняя дура, вдруг понимает, что если вытащит его, если сможет спасти и всю его боль на себя перетянуть, то все станет лучше. Все наладится. Это будет новая норма, до которой всего лишь необходимо дотянуть. Она ведь сможет. Она сильная; она сильнее его (вранье), ему нужна ее сила (разрезающая вены правда). Ей уснуть не удается, как бы она ни хотела. У нее мышцы затекать начинают, ей бы толкнуть его в плечо. Ей бы сказать, чтобы он нормально лег на диван. Изабель знает, что не позволит он ей лечь рядом, что вскинется и скажет, что это уже перебор. У нее осознание четкое в голове. Она прекрасно понимает, что происходит; думать себе об этом запрещает. — Ничего не было, — беззвучно, почти неслышным шепотом, опять пальцы в его волосы запуская. — Совсем ничего. Глаза закрывает. И совесть полностью отключается, когда она, перед тем, как заснуть, в мельчайших деталях вспоминает тот поцелуй. Его губы на своих, его язык у себя во рту, непонятную пустоту в своей голове. В сон утягивать начинает, когда воспоминания подменяются мыслями о том, чего не было. Когда она в своем сознании уже платье расстегивает, а хватка его рук на талии становится ощутимее. А потом пустота. Потом ощущение невесомости и блаженное состояние без каких-либо снов. Изабель просыпается первой. Чувствует, что ее кто-то за плечо трясет и чуть дергается, ощущая тяжесть на собственных ногах. Глаза открывает, перед собой Макса видит. — Что-то случилось? — настороженно спрашивает, звучит ужасно сонно. И по спине Алека с нажимом настойчиво ведет, он бубнить куда-то в ее колени начинает. — Просыпайся. Алек, проснись. У Макса взгляд напряженный, он сглатывает. И заговаривает, кажется, лишь тогда, когда ловит на себе прямой взгляд старшего брата. — Мы нашли. Алек воздух втягивает шумно, носом по коленкам Изабель чиркает, приподнимается, садится рядом. — Что нашли? — уточняет. Изабель губы поджимает. — Алек, — сипит она, понимая раньше него, о чем идет речь. Ладонью его ладонь ищет рядом с собой, но лишь непроизвольно руку ему на бедро кладет. Хорошо, что никто этого не замечает. Хорошо, что она руку убрать успевает. Макс повторяет. Макс говорит: — На ночной вылазке нашли труп, — и тупо смотрит на брата. Алеку кажется, что у него начинает сводить легкие судорогой.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.