ID работы: 5908448

ventosae molae

Слэш
NC-17
В процессе
190
Горячая работа! 259
автор
Размер:
планируется Макси, написано 962 страницы, 59 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
190 Нравится 259 Отзывы 31 В сборник Скачать

de astris : о звёздах

Настройки текста

настоящее время.

— Откуда тогда тот связанный скелет? — Может его хоронили вместе с господином, как хоронили слуг в других державах? Речь, судя по всему, идёт об обычае, когда умершего барина закапывали вместе со всем его имуществом — а рабы полноценно считались вещами, которые именно принадлежали. Вот их и могли погребать заживо с умершим хозяином. И это вместо того, чтобы давать свободу. Какое кощунство! Впервые поумневшего на андонской воде Чонвона пустили вглубь перевозной лаборатории, которая представляла из себя несколько соединённых коридоров грузовиков и кучу аппаратуры — взяв с него обещание, что будет ходить хвостиком за своим прорабом и ничего не трогать даже с разрешения археологов. Не было никакой нужды сюда идти — за повышенную любознательность никто не обещал дополнительных плюшек, поэтому свободное время следовало потратить на отдых, повторение давно забытой (бедная айдольская часть Чонвона, скоро завоняется от бездействия, хоть палкой в неё тыкай) хореографии или вовсе телефонные игры, но. Он здесь. И с чего это, спрашивается? Прогресс не за горами, а желание копнуть поглубже в землю вот уже прям на носу? Нет, надо брать поконкретнее, решимее. В ноздре? — Тц-тц-тц, — цыкает надзиратель, крутя головой, — погляди как поднабрался знаний за время, проведённое здесь, у меня запазухой, pocket, — это он сейчас Яна карманом назвал?! Что за возмутительное… — Но нет, Чонвон-а. Рядом не было никаких могил. Его абсолютно точно связали и бросили сюда, пока он ещё был живым, причём полностью одного. Ну ты посмотри на него! — разводит мужчина руками, как будто до сих пор не может помириться с шоком. — На нём буквально застыла гримаса ужаса, — указывает он на недоскелета, который оказался мумией; его, найденного последним в полном одиночестве, почти так же, как предыдущих двух «возлюбленных» перенесли в лабораторию, изъяв из-под земли, но на этот раз уже без её кусочков. Вытащили просто тело, потому что он валялся в углублении под грунтом, которое чудом сохранилось ничем не засыпанным, пусть и воздуха там не было никакого. Зато ни к чему не приросший, а отдельно сидящий. Прождавший, пока его найдут, столько лет. Интересно, а эта мумия ждала кого-нибудь, ещё пока была жива? Надеялась ли, что её придут и спасут? — Но мы же не видим его лица. Во всяком случае, кем бы ни был её потенциальный спаситель, который мог всюду искать владельца этого тела ещё при жизни (если такой вообще был) — он не успел. Вот так любишь кого-то, по чьей-то ошибке оказываешься разлученным и, когда тебя погружают под землю целиком связанным, какой бы силы ни была дыра в груди от потерянной надежды — ты всё ждёшь и ждёшь, продолжаешь то же самое. Потому что ничего другого не остаётся. Как можно смириться с такой смертью ещё до её наступления? Даже когда шансов на спасение нет, мечтаешь о том, чтобы особенный человек за тобой пришёл. Как-то найдя?.. Почуяв, наверное, направление сердцем, даже когда находишься под землёй. Словно он, твой спаситель, должен упасть на колени и начать копать, как собака, в надежде однажды до тебя докопаться и вызволить, проторить путь к свежему воздуху. Ждать его до самого конца, а он не только не явится, чуть-чуть тебя поискав, а потом столько же пооплакивав. Спустя годы боль его отпустит, так он ещё и проживёт долго и счастливо — с другими. Доживёт до глубокой старости, сродив несколько детей, а потом застав внуков — и починет, как будто никакая любовь в его жизни не заканчивалась грустнее смерти святого. Пока ты продолжишь ждать его связанным под землёй ещё шесть тысяч лет. Трагично. Кто знает, может, так оно и было? А мумия — подтверждение чьей-то застывшей в веках боли. Или это просто Чонвону уже пора в писатели? Янвон уж не знает, чьё сердце он собрался разбивать такими придумками, но с собственного начал успешно. Что там говорили продюсеры? Айдолы должны встречаться и любиться (в тайне от публики, разумеется), потому что, не познавшие романтики отношений и боли, как они вложат эмоции в свои песни? Откуда их брать? Петь всё с пустой башкой? А вот когда любовь есть, пусть и скрытая, всё творчество начинает играть новыми красками. Мол, открывается второе дыхание. Но продюсеры и менеджеры — это разные люди, и пока одни хотят качества для музыки и текстов песен любой ценой, другие хотят качества для репутации. Чонвон вот умница хоть какая — и на двух стульях усидел, и обоих зайцев поймал, хотя ни за одним не гнался. И репутацию сохранил, и душевные переживания на своих раскопках ещё какие пережил. Ну золото, а не ребёнок. Здесь он себя чувствует и познавшим любовь, которой не страшна ни смерть, ни время. И одиночество, больнее всякой разлуки. Ох и тексты выйдут из-под пера, когда он вернётся в свой кипящий активностью Сеул… Особенно при повторном взгляде на мумию за стеклом рука так и тянется схватиться за ткань собственной рубахи, чтобы ту разорвать от тоски. Странно. Разве водолеи такие эмоциональные? Надзиратель тоже ревел бы, умей — но свою непомерную грусть он изъявляет количеством выкуренных сигарет. Их много, что ж. Вид найденных останков вызвал бы бурю эмоций у кого-угодно, и самые чёрствые сухари не исключение: оставшихся умирать шесть тысяч лет назад внушал абсолютное отчаяние, пропитавшее кости и то, что осталось на них не обглоданным — черви до него как будто не доползли. Что же спугнуло даже их? Пол пока что был не установлен официально, но телосложение чем-то напоминало мужское. Он был похоронен в одежде — на нём так и остались висеть порванные от времени кофта и юбка, по которым в те годы сложно было определить принадлежность к какому-нибудь из полов: все носили одинаковое. Руки его закрывали лицо, колени были поджаты к грудной клетке, как будто прятали рёбра, моля тремор те не переломать, хотя ладони будто замерли в дрожи, а всё тело было связано сдерживающим всякое движение верёвками. Найденное в углублении, оно казалось тем, что туда запихали ещё при жизни. Как будто она у него остановилась от недостачи воздуха. Он выглядел так, как будто перед смертью долго плакал — до тех самых пор, пока не задохнулся. — В том-то и дело, что остаётся только представлять: каким было его выражение лица, раз от страха он скукожился, прикрыв лицо руками? Что он перед собой такого видел, что темнота смерти ему показалась менее пагубной, чем то, что предстало перед глазами наяву, видимым? И правда — резонно. Такие позы и в современности приобретают жертвы, которые пытаются защититься перед агрессором. — А может он… Плакал? — делает допуск Вон, привычно следуя за старшим вглубь лаборатории. — Конечно, плакал, — это всё ещё предположение, но из уст прораба звучит уверенно. — Кто бы не плакал на его месте? Может и лицо прикрывал из-за этого, а может просто из-за страха. На его месте любой бы так сделал, погибнув в одиночестве. Пока кто-то лежал в земле вместе целых шесть тысяч лет, кто-то делал это в полном одиночестве. И что из этого больнее? — Углубление в земле существовало ещё прежде, чем мы сделали подкоп экскаватором. Заживо его похоронили, причём нарочно. Из-за особенностей климата под землёй и отсутствия воздуха он мумифицировался, а верёвки сохранились до наших дней. — Но за что с ним так? Какой-то пленник из прошлого? Раб? — Судя по одежде — простой ёнинец. Хотя мы не можем знать точно, не видели его лица, а кожу в таком состоянии довольно проблематично отличить по расовому признаку. Смотрят на скелет за стеклом и вот-вот отпустят руки, чтобы почесать свои затылки синхронно, как дураки из фильмов про раскопки — однако прораб серьёзен в своей работе и такой сцены не допустит в лаборатории. Заставит Чонвона встретить иную участь и сохраниться похуже мумии (менее целым), ведь под надсмотром старшего придётся сгрызть свою руку самостоятельно. — Из-за него, этого трупа и его насильственной смерти, мы ещё сильнее запутались в том, от чего пало Двуречие… — А я говорил вам не зарекаться о том, что это была не война. Всякое же было возможно! — кричит Ян вслед, а прораб уже куда-то дует; в противоположном направлении. Прораб выходит на ночную улицу, покурить, а Чонвон вслед за ним. Как и упомянул ранее Чонвон — это у него такой своеобразный способ поплакать. — Поговорим о чём-то другом? — обходительно помогает звездулька, давая зажечь сигарету, но сам не курит, а пьёт яблочный сок, который мужчина вытащил ему в автомате на свои деньги. Снял себе, получается, услужливого собеседника по цене пакетного сока. — О чём? — О всяком. Почему, например, двуречье называлось двуречьем? — А почему золотой мост называется золотым? — поворачивается к нему с усталым взглядом прораб. — Хер его знает, — с искренним непониманием вскидывает брови Чонвон. — Потому же, почему и золотой дождь?.. — Хороший ответ, журналистам так и скажешь, — звучит наотмашь, как будто сегодня терпение прораба заканчивается гораздо быстрее, чем в остальные дни. Батарея, похоже, перегорела — надо срочно заменить на новую. Купить ему, что ли, новую пачку сигарет? А ведь таким образом Чонвон станет пропагандистом пагубного для здоровья образа жизни и его снова захейтят. Ох уж этот прораб со своими тихими попытками ввязать Чонвона в новый скандал! Но он-то на такое не купится, пусть злой ум напротив не дождётся. Вот археолог и не дожидается, собираясь оставить младшего наедине со своей недоразвитостью: андонская земля не помогла просветлиться столь быстро. — Ну подождите вы! — Ян привычно его оббегает и вытягивает руки в обе стороны, чтобы того же не сделал мужчина, потеряв свободу передвижения; хоть бы хны ему от чужих растопыренных в стороны зубочисток. — Двуречие — две реки. Вот тебе и вся сложность, — сдаётся мужчина. — Че? Здесь? В этой пустыне? — в искреннем удивлении верещит Ян, на этот раз пятясь, потому что старший внезапно продолжает идти. — То есть как, здесь раньше было целых два водоёма? Куда они обе тогда делись? И почему из этих старых задротов-землероек надо выбуцивать информацию по крупинке? Они здесь что, на золотых рудниках? — Были, теперь нет. И так со всем в мире. — Но как археологи поняли, что двуречие было на месте фактически пустыни? Тогда же не было фото. — В том-то и дело, что изначально мы ни о каких стоянках древних ёнинцев и анаханцев не догадывались из-за сильно изменившегося климата. Раньше он был настолько другой, что даже очертания карты отличались от нынешней. Ты-то вообще знаешь, как всё началось? — на последней фразе, когда Чонвон чуть ли не спотыкается о порог перед подъёмом в грузовик, прораб наконец-то останавливается. Речь, скорее всего, идёт о самой первой исторической находке, которую обнаружили на территории нынешнего Андона, о прошлом которого ранее мало что было известно. — Откуда мне знать? — и после недолгой паузы. — Ну, слышал что-то про меч, найденный в поле и… — Его нашли по весне, — становится серьёзнее голос надзирателя, — когда сошёл последний слой снега и пролились первые муссоны. Это случилось впервые, потому что Андон у нас один из самых засушливых регионов и дожди здесь не шли совсем. Наверное, — нагибается он, чтобы завязать шнурки, — именно поэтому словно все эти годы ждал подходящего момента для своего появления. Меч не всплывал раньше. Но аномальные ливни размыли земли, и вот, он тут как тут. Даже и не знаем, как случилось так, что он вылез наружу, но его обнаружили случайно. Видел или слышал когда-нибудь? — Да. Он такой… Как огромная кирка. Вообще не представляю, как люди его в руках носили. И при всей серьёзности туда вплетены какие-то патлы. — Ты про фенечку? Раньше у учёных не было особого интереса к Андону. Подумаешь, какой-то там центр земли, где не было ничего, кроме бесконечных полей мискантуса да кукурузы с камышом. И ни капли воды — никто из учёных не стремился сюда, как в место потенциальных находок, поскольку считали, что там, где нет рек, вряд ли может быть написана длинная история поселений. Но они не учитывали того, что за такое количество времени климат может здорово меняться. Сейчас здесь находился только мало что обещавший пустырь, вот археологи и думали, что так было всегда — но они ошибались. И впервые это стало известно, когда обыкновенный фермер, вспахивая поле, обнаружил после сильных дождей всплывший из недр земли… Меч. Проведя глубокий анализ учёные обнаружили его примерный возраст и направили всё внимание на ближние земли, пытаясь узнать, к какой эпохе из известных он относился. Так они и поняли, что ни к какой. Меч открыл первую страницу в книге всего пути населения, которая рассказывала о куда более дальней истории предков корейского полуострова. — Ага. Зачем они это туда вплетали? Бабские цацки какие-то. Вроде же серьёзные воины были, — реакцию прораба на эти слова бесполезно описывать, её стоило бы увидеть воочию, потому как гибкости челюсти, которая пробивает пол от шока, можно только позавидовать. Как же мальчонка, наверное, его раздражает. Тем не менее, в своё время начав копать глубже на том же месте, археологи обнаружили целый город, обнятый толстыми слоями наросшего над ним грунта. Так они и выяснили, что здесь — истинная стоянка, на месте которой находились небезизвестные Анахан с Ёнином, упоминания о которых они уже не раз слышали в летописях иных цивилизаций, оставшихся после них. Находили свитки на потопленных кораблях или на месте других держав, до которых когда-либо доходили письма о державе, стоявшей на двух реках. Продолговатый кусок ржавчины, чудом сохранивший свою форму — от него веяло невероятной энергетикой даже на фотографиях. Зеленоватого оттенка рукоять, на кончике которой красовалось два вырезанных отверстия, к которым и было подвязано украшение, напоминающее линию развязавшегося браслета. Последний едва сохранился, и по нему с натяжкой можно было сказать, что состоял из порядка семи выцветших за эти годы оттенков. В конце концов, как и в случае скелетов — с его последнего использования прошло около шести тысяч лет. «На поле под Андоном был найден меч, который, предположительно, датируется шести тысячами годами до…»

«Меч, существовавший до нашей эры — по чистой случайности нашли в земле обыкновенные крестьяне, когда дождь размыл дороги»

«Крестьяне лично связались с археологическим музеем в Кёнсан-букто, чтобы поинтересоваться, не нужна ли им их находка»

«История, взявшая своё начало со смешного и на первый взгляд несерьёзного звонка»

«Начало узнавания об эре Двуречия, о существовании которого мы прежде слышали только намёки» Вот такие статьи и посыпались, восхваляя меч, который открыл чуть ли не исторический ящик Пандоры. С него всё началось: находки целого города, начиная от фасадов разрушенных зданий, продолжая безделушками, настоящими ценными украшениями, посудой и на этот раз даже костями, как выяснилось накануне, двух мужчин. Теперь закрепились мумией. А раньше, когда учёные натыкались на другие находки вдали от этой земли — в списке обнаруженного были другие вещи двуречия: украшения, которые перевозили на затонувших кораблях, картины и множество статуй. Пожалуй, именно статуями в древности был известен Ёнин. На стороне же Анахана были плохо сохранившиеся, но наверняка потрясающей красоты (по тем временам) ткани. — Ну ты и дурачье, конечно, совсем головой не думаешь, — и это он ещё мягко. — Ставший культурным наследием браслет патлами и цацками называть… — Можно без оскорблений обойтись как-то?! Похоже, оскорбления находок своих коллег прораб расценивает, как личные, вот и мстит Чонвону той же монетой. — Фенечки служили оберегом, их никогда не плели сами солдаты, потому что это было дурным тоном: плести обереги самому себе не имело смысла, потому что, согласно поверьям, наделить их истинной силой «защиты» могли только любящие извне, то есть другие люди. Создателями браслетов обычно были члены семьи: матери, сёстры, дети, жёны. Чаще всего, конечно, последние. Перед тем, как муж отправлялся в долгий бой, его возлюбленные дарили эти обереги, заговаривая их на удачу, чтобы супруги вернулись к ним живыми и невредимыми. — Значит, тому человеку, владельцу меча, оберег не помог? — Почему же сразу не помог? — как и всегда с возмущённой гримасой пожимает плечами прораб, бросив всё то, что держал в руках — в его случае пачку сигарет и наручные часы. — Откуда ты знаешь, как он умер? И умер ли в бою. Может, свой меч он вообще потерял. Тебе вот не хочется быть хоть чуточку оптимистичнее? — Какое оптимистично? Вы же археолог, много знаете историю. — И? — Что «и»? Разве знающие историю люди могут быть оптимистичными? Мне казалось, что они достаточно знают о том, какая жестокость царила в те времена. В таком случае принято обращаться к реализму или даже нигилизму, там о мертвых философствовать, о смерти, неминуемости и всякое такое. Отрицать хэппи-энды, которых не существует в истории человечества. — Нигилизм даёт слишком быстрые ответы. Все мы умрём и всё тут. Ну а меня интересует процесс, а не результат, к которому все придут одинаково, хотят того или нет. Ибо процесс жизни, которую мы проживаем — сродни литературе, он захватывающий и интересный. Каким он был у людей до нас? У того самого человека, который плёл оберег, и у того, кто сражался, держа тот самый андонский меч? Насколько крепкими нитями они были связаны, если даже нити браслета, оставшегося после них, просуществовали больше шести тысяч лет после? Но этого мы уже не узнаем, — пожимает плечами прораб, — того, что случилось с ним на самом деле. Как и со всеми остальными, что жили когда-то на этой земле. Не узнаем ничего кроме того, что владелец меча с фенечкой, скорее всего, в своё время был кем-то горячо любим. И в этом ему можно было только позавидовать.

***

тысячи лет назад.

— Вы выглядите грустным сегодня. Что-то случилось? И всё-таки вечер подошёл к концу, а Сону, как ни отвлекался на травы и просто Хана — к полному песецу; зверёк такой — на Сону и лисиц из его снежной деревни похож, кстати. Потому что… Что он опять здесь забыл? Задержаться на рабочем месте в свой перерыв не сумел. Вот и сидит теперь здесь — не опять, а. Снова. Какой кошмар… — Ничего не случилось, — изо всех сил отнекивается Ким. Не скажет же он, что загрустил по поводу короля. Анаханцу здесь, по большому счёту, вообще ничего нельзя честно рассказывать, да и то, что он знает уже — чистой воды случайность. Сам же догадался, проницательный такой. До чего ещё догадается, вражина? Сону ещё не настолько сошёл с ума, чтобы чесать языком о том да о сём перед ним в открытую; ещё не настолько расслабился и, как искренне надеется, перед врагом не расслабится никогда. — Могли и не приходить меня развлекать, раз не в настроении. Я бы не обиделся на вас. Волосы командующего совсем отрасли за это время, но ни грязь, ни усталость, ни далекие от комфорта условия ничуть его не испортили — это тот же вид того же человека, от чьей внешности спирает дыхание. И всё же привлекательная внешность — последнее, на что Сону обратит внимание. — Захотел и пришёл, — в привычной манере цыкает Ким. — Делаю, что хочу. — Ну это я помню, — насмешливо заправляет мешающие густые волосы за ухо командующий. У него там вообще видно корни? Откуда такая шикарная шевелюра? Но если приглядеться, то и брови природно густые, темные и широкие… Откуда тогда столь бледная кожа? — А если серьёзно? И эти резко бросившиеся в глаза, безумно длинные, аккуратные и тонкие пальцы, которые снова прячутся в длинных рукавах, стоит ему опустить руку обратно. Его ладонь — это две лапки самого Сону, если поставить их длину на друг друга. Такие большие руки… Так. Только без этого. — А если серьёзно, то грустнее мне было бы, если бы остался со своими мыслями наедине. — Неужели помимо меня вам совсем не с кем поговорить? «Нет, просто только вы за решеткой и я могу почувствовать свободу слова» — так с уст и не слетает. Сону такой смелый перед командующим, ибо знает, что не получит за щи, пока командующий скован в свободе движений — чувствует себя уверенно и донельзя смело. Сону всегда такой спорящий без тормозов. А в последние дни и вовсе что-то приборзел, как никогда, свято веря в то, что, раз затрещину ему никак оттуда не дадут — можно поднимать любые темы и не до конца соблюдать границы в подтрунивании со столь серьёзным представителем вражеской расы. Кому расскажешь — не поверят, ей Богу… А верить в такое и не надо! Этот секрет принадлежит только Сону. Оттого ли, будучи запретными, все встречи становятся столь волнительными? В остальных же случаях, когда позволяет себе и своему языку лишней свободы выражений, Сону уверен, что если бы не его проклятье — ему бы уже самому давно от кого-то досталось. Но он так чертовски отвык бояться. Командующий безобиден, пока он по ту сторону — все нормально, но. Если бы перед Сону оказался кто-то вроде него, от кого нет никакой защиты — это было бы настоящим кошмаром. — Просто с вами как-то свободнее себя чувствую. Конечно, Ким уверен, что, как и с остальными, окажись анаханец перед ним без ограничительной сетки — всё бы переменилось. А хитрый и уверенный в себе лис стал мышкой-норушкой перед котом или сереньким зайкой, который всего боится с поводом и без, и драпает при первой возможности, не вступая не то что в словесные перепалки — а вообще в диалоги. Но такого не будет. И воину перед собой он ни за что не позволит думать, что решётка между ними как-то влияет на ощущение кимовой смелости. Какой анаханец и свобода? Последний раз в таких условиях «воли» они виделись на поле боя, когда Пака повязали, как единственного живого, а следующий, когда его переправят по ту сторону — они уже не пересекутся. Бояться нечего. Сону не светит общаться с ним лицом к лицу, без тюремной проволоки, вообще никогда. Можно вздохнуть с облегчением. — Правда? — Ага. — Тогда вам будет проще признаться. По чему грустите? — Жизнь во дворце не сказка. — Жизнь нигде не сказка. Потому что жизнь — это жизнь, а не рассказы из книжек. — Да… Вы правы. Что? Почему лекарь так просто соглашается? Неужели все настолько плохо, что у него даже нет сил для любимого и привычного — споров? Анаханец, так сказать, слегка удивлён. Что-то тут явно… Не порядок. Верните прежнего лекаря, а? Побыстрее, пока командующий тут не надумал про какую-то подмену. Озадачившись ни на шутку, он собирает свои длинные конечности, приосаниваясь, ведь понимает, что так просто сегодняшние вредничания не закончатся. Наверное, по той причине, что на этот раз Сону не просто позлит «товарища», позлится сам и уйдёт, а потому, что… — Кто-то вас обидел? — для Сону это звучит, как клинок, всаженный куда-то в область желчного. Командующий… Что-то понял? Уж от кого от кого, а от него таких вопросов совсем не ждал. А старший всё думает: мальчик пришёл за помощью, в чём сам же трусит признаться? Неужели больше совсем некому протянуть спасительную руку, прийти на выручку? И это в центре такого огромного дворца, где он, как врачеватель, точно не пылится в сторонке — а наверняка нужен и любим? Что здесь у него происходит? Так же быть не должно, чтобы из всех «своих» он выбирал какого-то левого и в полуразбитом состоянии бежал к нему, посидеть рядом. Потому что остальные «якобы близкие» вообще не в состоянии понять его мысли? — Сам себя обидел, — утыкается Сону себе в колено чуть ли не с размаху, почти стукнувшись носом, пока плюхается на пол целиком. Но заканчивает инерцию, сам того не желавший, чтобы не опозориться при полёте спиной в стену — присаживаясь в опасной близости к анаханцу. Он такого, конечно, не планировал, но нога сама соскользнула, и теперь другого выбора нет: придётся сделать вид, что такая посадка, да ещё и в столь странном месте, была запланирована заранее. Получается у самой решётки, но ему уже как-то всё равно, а потому с места он так и не сдвигается; позу тоже не поправляет, напоминая собой забившуяся в угол (или же скорее засунутую туда кем-то) тряпичную куклу. Стена у спины, решётка сразу сбоку, слева. Анаханцу будет достаточно протянуть руку, чтобы смачно схватиться за шею и прикончить, если он только захочет. Но Сону задаёт ему ровно один вопрос совсем не по поводу опасений о своей жизни: — Ничего, если сегодня вы будете меня развлекать? — Ладно, — делает вид, что совсем не удивлён тем, как близко (причём впервые) мальчик сел к «звериной клетке». — Думаю, после всех тех дней это будет справедливо, — на встречное удивление Киму, командующий подыгрывает. И садится к нему ближе сам — края их одежды, выглядывающие и выбивающиеся в свободные пространства из-за прутьев, касаются друг к другу. Сону обнимает колени, поджав их к себе. Пак просто в типичной мужской позе разбрасывает ноги пошире, привычно ударив свой затылок о стену и глядя чуть ли не в потолок. Сону аж тихонечко жмурится от звука, с которым чужой череп прикладывается о кладку из чёрного камня. Это они так просветляются в Анахане? Что-то типа ритуального сотрясения мозга? Как он ещё не потерял сознание?.. Ким бы после такого отключился. Зато их поза подле друг друга, при которой смотрят не на лица, а в одном направлении — выглядит хорошо. Так видится доверительная, ненапряжная энергетика между ними? Что там говорили мудрецы? Лучше искать не того, кто смотрит на тебя, а того, кто смотрит с тобой в одном направлении, так? Это, конечно, на более высоком уровне точно не про них — но в моменте под сказание они полностью подходят, вписываются. И так хорошо, что один видит другого только периферией — нет пространства для дискомфорта или излишне напряжённого зрительного контакта, которого Ким старательно избегает в своём покоцанном состоянии; честно не хотел бы, чтобы его кто-либо видел с опухшими от накопленных, но не выплаканных слёз глазами и позорно дрожащими от недосказанности рыбьими губёшками. Сейчас Пак будет толкать ему всякие мудрости и по полной программе отвлекать от грустных мыслей, хотя сам вот-вот в таковых захлебнётся от желания свалить, наконец, на родину — к своим друзьями и близким. Что ж, причина, по которой Сону продолжает наведываться к пленнику в темницу под Акрополем — не отсутствует. Дар, которым прокляты его руки, которым пропитана его кровь со временем, когда ещё питался материнским молоком, дар, от которого умирает все слабое, к чему он прикасается, и то сильное, на что он направляет своё намерение — не безупречен. Он пробиваем, ведь на каждое правило по одному исключению. Только вот в том-то и дело, что «по-одному». А среди всех живущих на планете (даже если она правда плоская и стоит на трех китах) людей, отыскать того единственного избранного, на которого не распространяются чары Кима — практически невозможно. Однако Сону чувствует себя особенно, зная, что исключение на своё нашел. Как марлевая повязка на наболевшую, разодранную ранку, которая прежде никогда не заживала и знала только привкус соляного раствора… Сидит сбоку от него, пускай они никак не соприкасаются, не переходят границ — видимых и не видимых тоже, когда запрет для всех один. — Рука по-прежнему болит? — интересуется командующий, нарушая тишину первым не так потому, что не знает, с чего начать; скорее из-за того, что помнит, как лекарь поранился в этой самой темнице при «более близком контакте», а сейчас на его руке уже не видно завязанной собственной ткани. — Почему спрашиваете? Не по вашей же вине её поцарапал, — как колко, ай. — Как сказать… В итоге никак не говорит. Сону не уверен, может ли это сработать, но если командир анаханцев и вправду избранный, имеющий особенный иммунитет к проклятию Кима — это может стать ключом ко многим важным вещам. И Сону не может просто взять и оставить его в покое — конечно же попытается что-то выяснить, усиленно игнорируя повторяющиеся намёки капитана о том, что он сам пытается разузнать у Кима многое из того, чего он знать не должен. По крайней мере, важность этого человека он объясняет подобным образом. С точки зрения исключительно… Потребительской. А вот от старшего правды не скроешь, потому он и пытается выведать глубины чужой печали, пользуясь крайними, запретными приёмами. Чуть нагнувшись к решётке и схватив на своих чертах внимание не понимающего, что происходит, Кима — он пользуется этими минутами чуть повёрнутой к себе головы, всей этой заминки, и… — Разве я не красивый по вашим меркам? Зачем он сейчас делает такое лицо? Вытягивает губы уточкой, втянув щёки, поднимает брови и сильно-сильно выкатывает глаза, не моргая, чтобы те аж заблестели от пересушенности. Родинок на лице так много, как могло бы быть веснушек, однако, поскольку веснушки всё же принято считать поцелуем Солнца, а анаханец на нём не бывает, его россыпи звёзд — от луны. И это устрашающий командир самых безбашенных варваров в пустыне? Это его выражение и румяные щёки на фоне бледной кожи… Оно должно вызвать у Сону умиление или ещё более сильную истерику? Смех или слёзы? Припадок какой-нибудь? — Это что такое? — спрашивает Ким с нечитаемым лицом, потому что ещё не решил, какую эмоцию ему использовать. «Что-то совсем лекарь приуныл, раз даже это секретное оружие на нём не работает», — думает Пак. — Моська. — Моська? — звучит всё ещё тихо и безэмоционально, как… — Ёнинские дети забили бы вас за то, что вы — чёрная тучка. Какая там моська. Считаете, она вам здесь поможет? Ёнин — не песочница какая-то, а я не ползаю здесь с лопаткой! А нет, показалось. — Забили бы… Меня… Ёнинские дети… — анаханцу и самому требуется пару минут, чтобы переварить эту интересную, новую правду, которую он о себе узнал. Может, оно и к лучшему, что здесь сидит сиднем? Если прислушаться к сказанному Сону, то из этой тюрьмы в город к кровожадным детям Эсэ — ни ногой. — А вы бы поучаствовали? — А я не дерусь. Вы же сами сказали, что я ни на что не годный и не способен защищаться. — Я такого не говорил, — как ребёнок хмурится Пак и даже ничем его не пинает, хотя сидит на доступном для любого щелбана расстоянии — руки и ноги расслаблено валяются подле тела, как будто и не планируют напрягаться в ближайшем будущем; словно всё оружие сложено. — Я испугался, что вы заболели. Но теперь наконец узнаю вас прежнего — любящего эти дурацкие погрызяки. — Погрызяки? Вы сами слово придумали? Всеобщий язык вам не пластилин, господин, а из странных в вашем арсенале многовато слов. А если вам интересно, как бы я поучаствовал в драке — даже если без кулаков, я бы докинул в вас камень. — Это вы зря. Да и я? Чёрная тучка? Мою очаровательную моську так называть? — Хватит произносить это дурацкое слово, говорю же, что его нет! — чуть громче обычного выплёвывает Сону, но с места так и не сдвигается, став подобен камню. К нему и возвращается тонально, когда прокашливается в кулачок, чтобы дополнить, при том до конца не глядя в сторону анаханца, а только лишь, как и он сам, с упорством пьяного продолжая буравить стену напротив: — У вас же очень тёмные волосы, а тучи обычно белые. Оттуда и сравнение. — Какой интересный повод для дискриминации… — и слышен только его голос. Такой красивый… Тембр… Совсем рядом с ухом. Как будто на него шепчут, разливая мёд с бархатом. Хотя ничего такого! — Я никогда не видел таких цветов. Просто все знают, что такие, беспросветно мазутные, только у анаханцев. А здесь плохо к вам относятся. — Хорошо, что вы не сказали «мы», — в последний момент подлавливает его анаханец, не давая спрыснуть. Пока других детей учили переставлять шашки и планировать игровые военные похождения, этого что — водили на дебаты? Чтобы он, перелетев порог в тридцать, использовать свой блестящий ум в спорах с каким-то лесорощенным лекарем-оболтусом? Нашёл себе, конечно, достойного противника, будучи полководцем. На что? — Мы? Как будто в темнице от их диалогов решается судьба целых государств. Ни Сону, ни Пак об этом не догадываются. А так оно и есть. — Вы не сказали «мы плохо к вам относимся». Вы говорили про метафорических «они». Сону фыркает. — Лучше… — и пытается перевести тему с чужой внешности на что-то более обобщённое. — Расскажите мне про Анахан. — Что вас интересует? — Язык. Командующий изменил бы не родине, а самому себе, если бы в ответ на это не высунул свой. — Вы что, оборотень? — Сону шутку оценил очень вряд ли. — Почему вы показываете мне свой язык, как какая-то дворовая собака? — А вы так внезапно хотите узнать про особенности языка моего народа? — Да. У всего же есть свой смысл. А я хочу знать, почему у вас так много звуков с «а». — Тогда вы расскажете, почему в Ёнине так много «ё» и «э»? — как будто ставит условие о встречном просветлении житель пустыни. — Непременно. — В Анахане люди поклоняются небу и всему, что с ним связано, — довольно легко соглашается поделиться чем-то, что априори не может стать воинской тайной, командующий. — Все важные названия и слова в нашем языке связаны с небесными телами. Ан — это звезда. — Поэтому Анахан и Анаха… — Да. Ана — небо; Ан — звезда. Звезда в небе и звёздный город. Точнее, самые близкий к звёздам, избранный. Это потому, что кроме звезд в пустыне больше ничего нет? — Боги уже давно не живут на небе, разве вы не знаете? О, только ленивый не слышал легенду о том, как Боги покинули свой первый дом. Но на её основе, откинув вариант с колдовством — вполне можно было бы объяснить причину, по которой Анахану так не везёт с засухой и урожаем. — Может, и так. Но когда они туда вернутся, всё встанет на свои места. — Эсэ переводится, как любимая земля Бога. А Ёнин от слова «ён». Огнедышащий дракон и всё, что связано с пламенем. Мы молимся в основном земле, потому что верим, что испарения от его дыхания, пока дракон спит крепким сном, питают нашу землю силой и дают рост нашим урожаям. — Это потому, что страна стоит у подножья горы? У вулкана? — Верно. Вулкан, Макхама, и есть наш Бог. В переводе с ёнинского Макхама — хребет спящего дракона. А что ещё из особенностей в вашей стране? — К примеру, в Анахане… Мальчики вроде вас не занимаются никакими глупостями помимо военного дела. — Не называйте меня мальчиком! Я мужчина! — Мне вас девочкой называть, что ли? Почему? Боже, что ни слово — то минное поле. Тишина и покой продержались недолго в этом разговоре. Переговоры они завалили бы, если бы встали истуканами в центре пустыни — напротив друг друга. — По имени! Я же назвал своё имя! Сону я, Сону! Вы что, забыли? — Не забыл, — кратко отвечает брюнет, качая головой. — Между прочим, обвинение ёнинца в том, что он чей-то «мальчик» — оскорбление, ставящее под сомнение его мужественность, особенно на политической арене! Просто и на политической арене, если так задуматься, Сону для командующего не ровня. Он далёк от государственных дел, даже если близок к полю боя. Вот и обижается на то, на что удобнее всего — на правду. В Ёнине сексуальный раб никогда не будет считаться ни девой, ни «настоящим мужчиной»; его на протяжении всей жизни будут называть пуэр, «мальчик». Поэтому для Сону это могло бы быть оскорблением, когда анаханцы просто называли юношей детьми с родительской позиции. Даже в некотором роде умилённой. А для ёнинцев мальчик было сродни тому, кого можно подмять под себя или уложить на лопатки — причины, по которым Сону просит не использовать это слово. От такого недопонимания двое лишь убеждаются в том, насколько же разные культуры стран, в которых они проживают. И дело не в том, что анаханцы или ёнинцы плохие. Они просто очень разные и всё трактуют иначе. — Значит, я неправильно понял. Но во всяком случае это не то, что я имел в виду. Подразумевал, что вы ещё молоды для всего…— он как будто хочет использовать нецензурную брань, но при лекаре себе такого не позволяет, заменяя описательное слово на культурное и расплывчатое: … Этого. Пак вкладывал исключительно положительный смысл, упомянув чужую молодость и свежесть красоты. От тринадцати до двадцати — ещё мальчик и на стороне Эсэ, и на стороне Асэ. Сону как раз двадцать… Да вот только почему в двадцать реагирует, как в пять? Ким, сидевший деланно серьёзно и с приукрашенной надменностью на собранном лице пытающийся что-то доказать анаханцу, в миг умолкает и прячет волосы в спадающих прядях, поджимая ноги к себе поближе и обнимая колени. В дополнение к ним даже прикрывает лицо маленькими ладошками, будто что-то прячет. Нет — это скорее нечто в себе от чужого внимательного взгляда. А затем, в какой-то момент, его плечи начинают подозрительно дёргаться, нос — что-то с характерным звуком в себя втягивать. Совсем скоро командующий начинает медленно понимать, мол, что-то здесь не чисто, но всё ещё жестоко подтормаживает, без возможности признаться самому себе. Ещё быстрее брюнет просто косится в его сторону, дальше, по мере возрастания звуков, которые Сону не удаётся скрыть до победного, уже присматривается понастойчивее своими глубочайшими глазами цвета ночи. И в них бесконечно сквозит переживание. Под конец сомнений анаханец и вовсе подтягивается всем телом поближе, наклоняет голову, не побоявшись боли в затекшей шее — пока пряди спадают на глаза, прикладывает ухо к краю решетку, чтобы прислушаться: показалось ему, или нет? Гордый и, наделённый столь противным характером, который невозможно ничем сломить, лекарь… Плачет? Пак, если очень мягко и коротко, поняв, что нет, ни черта ему показаться не могло — в шоке. Он совершенно не привык, чтобы люди выражали свои эмоции вот так открыто. Зрачки тут же расширяются, дыхание замирает. Это у него так паника выражается, что ли? Не от клинка, не от чьей-то смерти, не от вида крови или убийства — это ему всё как два пальца о решётку; за это время успел настучать себе пару мелодий. Но вот слёзы живого человека, да ещё и гражданского… Из-за мальчишки подле Пак узнаёт о себе очередную новинку, о которой раньше не мог и догадываться: он не переносит вида чужих слёз. Не в плане злится или негодует, считая кого-то слабаком, а просто теряется, переживая чужие эмоции чуть ли не на себе. Хотя, наверное, любой бы анаханец на его месте отреагировал так же. В Анахане вообще не принято плакать, и не важно, женщина ты или мужчина. Там считается, что твои эмоции — это только твои эмоции, и ситуации не меняет даже брак или близкая дружба: никто не перед кем не раскрывается до конца, всегда несёт в себе лоскутки тайны. Там… Душа — потёмки, и все дела. Как уже говорил, рыдают там только дети, и те, покрепче ёнинских будут. Ничего особенного, грусть выражать принято, однако совсем иначе. Слёзы же — что-то из другой Вселенной. Сам Пак может пересчитать по пальцам одной руки, сколько раз плакал в своей жизни, и все по отрочеству. — Из-за моих рук умирает важный в моей жизни человек, и я ничего не могу с этим поделать, — на этот раз уже куда более откровенно, без возможности скрыть — Сону плачет взахлеб, трет своими ручками, сжатыми в кулаки, лицо. Так ещё и начинает объяснять, по какому поводу, пускай и без уточнений в виде имён…— Он такого не заслужил. А кто вообще так рыдает перед врагом? Перед ними же вроде наоборот, надо делать вид непобедимого, показывать себя с сильной и устрашающей стороны, нет? Вот и командующий, так-то, думал о том же… Нет же, дело вовсе не в осуждении, а в неожиданном уровне открытости. Так не должно быть среди взрослых! В игре без правил, в которой каждый шаг стоит какой-то свечи. Это дитя… Почему такое невинное? Не расчётливое и не умеющее продумывать шаги наперёд? Почему такое светлое и нежное? Сидит тут, около чужой решетки, плачет, как у разбитого корытца, жалуясь на то, что сделало ему больно — фактически незнакомому. Так просто, наивно, без прикидок на будущее? Безоглядно. Безумно. Как ножом по сердцу самого Пака. К такому его судьба не мариновала: он был настроен на опасных и продуманных врагов. Жизнь не готовила к пуху да глади, она старательно измочаливала на каких-угодно жерновах лютой люти. А здесь чьи-то слёзы и лёгкие уже в пюре. К счастью, о кувырках собственных эмоций отчёта себе Пак не отдаёт. Он лишь даётся диву, потому что изначально видел лекаря похитросделаннее. Наверное, это из-за его «бросающих пыль в глаза» колкостей — любая попытка съязвить это лишь неумелая самозащита… Вот, почему на это всё сам командующий реагировал столь спокойно. Как старший, он полностью расколол суть младшего. Как Сону будет выживать в этом жестоком мире с таким мягким сердцем? Да если бы… Если бы анаханец перед ним был совсем бессердечным (типа Нишимуры какого-нибудь), он бы уже вил из него такие верёвки, пользуясь всеми видимыми на поверхностями слабостями, что мало бы не показалось. Старшим проще управлять младшими. Себя бы Сону потом собирал по бездорожью, не по кускам, а крупицам, и Пак тоже так умеет поступать с людьми, которые не держат у нежной души достаточно крепкую броню, но. Пускай столько всего видящий в мальчонке насквозь, командующий не может осилить себя, не может прибегнуть ни к одной поистине жестокой манипуляции. Над ним, этим несчастным плачущим лекарем, просто руки трясутся, да Пак даже и не знает, почему. Он такого ещё не видел. Всю жизнь вокруг были хитрые, расчётливые, жестокие, те, кому надо было соответствовать, те, кто вырастил в брюнете стержень; и все, как на подбор, с милыми улыбками: лисы в шкурах медведей. А здесь настоящий медведь в шкуре лисы… Снился ли Паку это? Прежде не видел только потому, что до двадцати такие, как правило, не доживают; их еще детьми сжирает социум — подумаешь, естественный отбор. Брюнет так и продолжает сидеть вроде бы рядом «за компанию», но по-прежнему в таком ступоре, что, помимо слушателя, с ролью которого и столб справился бы не хуже — ничем другим в виде успокоения быть полезен не может. Ну, ещё выдвигает малоэффективные фразы из серии: — Это не ваша вина, — чеканит он холодное, солдафонское, хотя искренне надеется, что поможет. Была бы ещё от них польза: подобное Сону и сам себе может рассказать, да вот только не шибко помогает, ибо на всё у кимового чувства вины, которое пытаются отвязать от разума, один ответ. — Моя. — Ну значит и его тоже, раз не держался подальше! Каждый должен следить за собой сам. Но Сону начинает реветь ещё пуще прежнего. Ой. Сначала Сону пытался действовать, как привык, показывать зубы и спорить без всякого на то толку, но в конце концов всё закончилось слезами. Не может долго терпеть. Зато командующему этой маленькой истерики было достаточно, чтобы точно знать — всё не в порядке. Сону здесь, на этой стороне реки, в Ёнине, в этой стране, в этом городе, на этой высоте, в этом дворце, с этим Ли Хисыном — точно не счастлив, а всё противоположное чувству полной разбитости говорит лишь о переменной способности сменять маски. — Он… Не… Не знал, — продолжает заикаться и рвано хватать воздух ртом Сону, в попытках хоть как-то разборчиво говорить. Как человеческие слёзы могут быть настолько крупными, что напоминают собой град? Грозди наливного вулканического винограда, о котором анаханцам остаётся только мечтать? Может, в их стране и не плачут потому, что воды мало: людям же, страдающим от засухи, плакать просто нечем. От мысли об этом анаханский командир мог бы найти лишний повод для того, чтобы возненавидеть ёнинского отпрыска типа Сону и захотеть убить его ещё сильнее, но… Как бы ни старался даже сознательно — думать в ту сторону не получается. За него, почему-то, болит у себя. Пак обманывается тем, что утешить кого-то в беде, кем бы он ни был (если это не нарушает интересы его страны, разумеется) — его прямая обязанность. Не может сердце терпеть несправедливость и страдания простых людей, и хоть ты тресни. Слабое сердце подводит командующего, он знает об этом: как насос свою функцию выполняет, а вот устоять даже перед слезами врага, когда он такой, не в силах. Воины чужаки ещё ладно, их не так сложно убивать. Они подписывались на это, знали риски, на которые шли, им не повезло и они вытащили короткую из двух соломинок… А он просто ребёнок. И ничего он не тащил. Сону продолжает плакать, а анаханец теряться в пространстве ещё сильнее, хотя наглухо убеждает себя в том, что ливать в другое место и пытаться построить невидимую стену от чужих эмоций — не время. Да и, если честно, совсем не то, чего бы он сам хотел. Чем дольше смотрит на Сону боковым зрением (или едва ли заметно повернув голову), а это происходит довольно часто в пределах темничного времени, тем больше ему кажется, что мальчику здесь плохо: о нём не заботятся, не понимают, с ним и его желаниями не считаются, а только используют по полной программе и дарят что-то для галочки. Пак видел Ли Хисына, он знает, что такое правитель, подобравшийся к долгожданному трону впервые — и как люди в его руках превращаются в пешки на шахматной доске. А ещё сдаётся, что Сону такого совсем не заслужил. Он бы и так сделал всё, в чём нуждается его государь, если бы тот мягко попросил, без всяких на то уловок. В этот момент, когда в попытках отвлечься Ким попросил рассказать про собственную страну… Показалось, что он бессознательно ищет выход из лабиринта, в которое его поместили, обозвав чудищем. Ещё в момент этой просьбы к Паку впервые пришла идея, что Сону можно не убивать. И она звучала примерно так: А может… Просто забрать его с собой? Туда, где ему не будет больно и одиноко.

Пак не находит ничего лучше, чем помочь Сону, как умеет. Для полководца с погрубевшим телом (от нравов до кожи пальцев), как и вид на кого-то плачущего, попытка его успокоить, то есть, всё подобное, если это можно назвать эмоциональной «близкостью» — абсолютно точно впервые. От собственного решения его пробирает. Как и Сону проберёт от осознания, что к нему кто-то тянется без вреда для себя. Пак даже не может себе вообразить, насколько пагубно и неправильно то, что он делает. И, в то же время, насколько это решение прекрасно в ситуации, когда лицо Сону готово рассыпаться от рыданий. Из-за столь чистых и честных эмоций мальчик выглядит безопасным островком, которому может доверить сокровенное — собственную попытку потянуться. Пак чувствует себя героем, который может сохранить чужой мир, крепко сжав его в руках. Он очень сильно сочувствует Сону. Вот на этой волне понимания рука тянется сквозь прутья решетки, ловко через них пролезая. И в целом свете нет ничего искреннее этого сострадания, когда ладонь опускается на сжатую в кулак руку, уроненную на холодную каменную кладку темницы. Ладонь… Она ощущается такой огромной на фоне собственного жалкого кулачка… Юноша прекращает плакать и замирает в потрясении, когда влажные полосы всё ещё продолжают прокладывать дорожки по его чистому личику. Не только из-за самого факта и всей нереальности произошедшего (об этом ему предстоит задуматься позже), как от того, что это касание ощущается… Приятным. Плечи приподнимаются от удивления, глаза, налитые слезами, расширяются, выпуская наружу ещё больше, рот пытается открыться, чтобы издать звук, но в ответ — тишина. Сону словно рыба, выброшенная на сушу. Дыхание замирает, жабры ловят встречный сигнал. И вместе с ним, прибывая в состоянии неподвижности, когда можно просто встать и убежать, но нет никакого на то желания — Сону хочет ещё подольше. Ещё совсем немного кожи на коже. По крови разливается адреналин. Тело молит о побеге. Его не слушают. В который раз. Первой реакцией становится желание отдёрнуть руку и жуткий стыд за то, что не сумел скрыть собственную слабость, но вот все последующие мысли… Когда лекарь ощущает чужую широкую ладонь поверх своей крохотной, и как палец гладит уголок кулака — кажется, что уже и не так всё зря. Он как маленький дикий зверёк, которого никто никогда не обучал ласке, и потому он просто не знал, что подобное столь сильно может понравиться: при виде чьей-то ладони привычно бился от страха и боялся к себе подпустить, но этот мужчина рядом с ним выбрал столь ненавязчивую дорогу, причём без всякой цели сокращать расстояние. Ему сближение с Сону ведь совсем ни к чему, но. Командующий действует обходительно и не делает никаких вызывающих, рискованных жестов, не продумывает движения наперёд, не предпринимает заученных уж тем более, а просто поступает, как чувствует, ничего от Сону не требуя — прикосновение совсем невинное, бесполое, мягкое, прохладное, как задувший розовые лепестки в помещение весенний ветер, и ненавязчивое. Никто не держит крепко и не сжимает пальцы в попытке те переломить или подчинить себе, никто не просит остаться рядом, никто не держит, и вот, что по-настоящему напоминает свободу. Оставаться рядом с кем-то, когда ты можешь и, наверное, даже должен уйти. А всё равно принимаешь выбор быть здесь самостоятельно. Не быть привязанным, но не желать сдвинуться с места. Это касание ничего не весит и точно ничего не значит глобально, оно не выглядит домогательством или откровением, это лишь жест простой, но самой человеческой на памяти Сону поддержки. Это ничего в размерах возможных между людьми чувств, но до чего сильным и приковывающим к земле оно ощущается… Пригвоздило на раз-два без всяких досок, молотков и гвоздей — что за новый вид магии, царящий вокруг представителей двух воюющих, ненавидящих друг друга стран? Но такое впервые… Даже Хисын прикасался к Сону с толикой отяжеляющего атмосферу опасения, потому что прежде видел, что контакт кожи об кожу Кима творит с его собственным отцом. А командующий отнёсся к нему, как к человеку, а не жуткой твари — ещё в самый первый раз, когда их пальцы переплелись; пусть тогда Ким намеревался его убить… И это чувство, оно такое… Этот жест руки на руке ощущается, как-то, чем можно излечить воспоминания о последнем визите к королю и мыслях о его предстоящей кончине. Это прикосновение напоминает Сону, что он может быть обычным, что он не житель из страшных книг, заблудший в погрязших в ночной тьме лабиринтах и не часть ёнинской мифологии. Сону смущён, но руку до конца не убирает. Почему-то до последнего ждёт, пока командующий прервёт касание первым. Страшно нарушить чужое расположение своим непринятием, пускай первой реакцией было убрать свой кулак, и он так и остался неподвижным — под чужой ладонью, а никто так и не переплетал пальцев и никого не хватал, что вторая рука просто лежала сверху, протянутая сквозь прутья решетки, те мелкие расстояния… Сону… Нравится понимать, что этот контакт не закончится ничьей смертью. Наверное, речь идёт о ближайшем времени?.. И рядом с командующим Анахана Сону не чувствует себя монстром, каковым чувствовал рядом с Хисыном и Соном, вечно носящий перчатки. И Пак будто слышит его мольбы вернуть всё по своим местам — командир как ни в чём ни бывало отстраняется, чтобы ненавязчиво потянуться и при этом проскрипеть, разбавив напряженное молчание, при котором у Кима что-то зажигается в солнечном сплетении и отказывается гаснуть будто бы навсегда. А ведь за это время они даже ни разу не посмотрели друг другу в глаза. Да что там в глаза — просто в лицо тоже, Сону вот побоявшись, видимо, что в отражении чужих уверенных и спокойных зрачков встретит человеческое подобие помидора. Себя, то есть. Теперь же обоим придётся делать вид, что ничего не произошло, а трогать кого-то за руки — норма порядка. Впрочем, так оно и есть, когда между мужчинами. Ну, это если не драматизировать. А ещё если не быть с двух параллельных — вражеских сторон, которые отлично имитирует решетка. И почему в ней такие провокационно толстые прутья, через которые запросто можно просунуть запястье? — Почему вы не называете своё имя? — хлюпая носом Сону далеко не по-царски вытирает сопли рукавом, что остаётся специально незамеченным анахнцем, пытающимся не смущать мальчишку пуще прежнего; он не докапывается к мелочам и формальностям, зная, что сейчас такое внимание к своим ошибкам — последнее, что нужно Сону. Ким тем временем посредством вопросов пытается отвлечься от того, что потрясло их обоих секунду назад. — А?.. Пак сам не ожидал от себя такого, Сону от него — уж подавно. Но и видеть, как кто-то плачет, было в новой. В Анахане люди не плачут — берегут воду, сохранную в организме; так и объяснит, если что, если вдруг. Прежде Пак не видел даже того, как плачут дорогие ему люди: ни священник, ни астроном. Но как уж так получилось, что слёзы кого-то, по факту, чужого, тронули его настолько сильно? — Вы ведь не слышали про культуру Анахана? — отвечает он Сону. — У меня нет причин про неё слушать, — тут же вылезают имперские замашки и всё то, чем привык Пак считать лекаря. Похоже, его настроение немного улучшилось, раз он позволяет себе язвить. — Но есть причины спрашивать про моё имя? — но Пака это не смущает. — Это другое. — Нет, одно и то же. Я же анаханец. Чистый анаханец, там родился и вырос, в Анахе у Асэ. — Ладно… Расскажите, что вы имеете в виду. — Вы не поймёте. — Я постараюсь. Это что-то касаемо имён? — и Сону попадает в самое яблочко. — Я заметил, что даже несмотря на то, как я сообщил вам своё имя — вы всё равно его ни разу не назвали и даже не попытались повторить вслух. Как будто специально, хотя поначалу я даже решил, что вы просто забыли. Но вы не произнесли его даже после того, как я его вам напомнил. Это какая-то особо щепетильная тема? — У меня нет причин называть вас по имени. — Какая грубость и вздор… — Не поймите неправильно, — крутит головой мужчина, объясняя, что да как. — В нашей стране по именам называют только родители, или… — Или? Мужчина хмыкает, а замыкает коротким: — Супруги. И щеки Сону тут же его выдают. Вот, почему в тот раз командующий отказался произносить, сообщать своё имя Сону? Но сам лекарь… Сказал своё. Да ещё и сколько раз повторил, настаивая… Какой же стыд! Старший мог неправильно его понять! Или он всё-таки додумался до того, что Сону стремился узнать его имя только потому, что ничего не знал о культуре по ту сторону, а не потому, что имел на него какие-то виды? — То есть, в Анахане для плохо знакомых людей называть кого-то по имени считается грубостью?.. — осторожно уточняет юноша. — Именно. Поэтому то, что для вас грубость — для нас вежливость, и наоборот. По этой причине жители у реки Асэ и жители у реки Эсэ плохо подходят друг другу. Это не новость. — Простите… — опускает голову Сону и отчего-то ему становится стыдно. —…Я не знал. — Теперь знаете, — кивает мужчина, оживляя атмосферу в сторону немного более позитивной, а затем зачем-то сам интересуется встречно, хотя не обязан. — А… В Ёнине имена важны? Они сидят рядом, края их одежды касаются через прутья решетки по-прежнему — но не их руки. И никогда больше не коснутся. Наверное, это из серии вещей, которые надо просто принять. И не плакаться по их отсутствию, как того, чего не должно быть в принципе. — Да, — соглашается Ким. — В Ёнине они важны, но именно потому, что для жителей на этой территории, в отличие от других, возможно потерять имя. — Как же?.. Сону вспоминает про Хана, у которого осталась только фамилия. Ему ещё не перевалило за тридцать, но из всей его семьи живым остался только брат. Родители умерли, тем самым отобрав первый и второй слог имени. Благодаря единственному живому родственнику у него, по крайней мере, осталась фамилия… Но разве от этого легче? — При рождении человек приходит в мир целостным, а дальше может рассыпаться по частям, будучи ещё живым. Растерять частички того, чем он является. Имена очень ценны здесь, особенно их проговаривание, когда кто-то к кому-то обращается. Оно говорит фактически об успехе в судьбе — насколько длинное твоё имя, настолько всё у тебя хорошо и счастливо. Ёнинцы не те, кто в праве выбирать, уберегут они своё или нет. Здесь их тоже могут давать только родители, но если они умрут — умрёт и имя. Например, меня вот зовут Ким Сону. Всего два слога и фамилия. Если мир покинет моя матушка… Меня будут звать Ким У. А если отец — Ким Сон. В случае, если оба — просто Ким, без имени, но с фамилией, оставшейся от части. Но только если у меня будут ещё другие живые родственники. В итоге, чем больше смертей своих близких ты переживаешь — тем сильнее видоизменяется твоё имя. И чем важнее те, кого ты потерял — тем серьёзнее оно отражается на слогах. Целостными они не будут уже никогда. Кажется мелочью, а люди очень сильно страдают из-за этой традиции. В этом и трагедия, которую человек переносит на себя… Это не распространяется только на королей. Но у них свои проблемы, как понимаете. А если я не король, и у меня не останется ни единого живого родственника, то никакие инициалы не будут привязаны. Я стану никем и похоронят меня безымянным, если не найду спутника, от семьи которого перейму фамилию, но что касается имени, и тот может подарить мне только один слог. Моя будущая жена или. Вы поняли. — Раз у вас есть имя, значит, жива вся ваша семья? Ким Сону грустно улыбается. Потому что, будь он ёнинцем — и правда остался бы совершенно безымянным. Но он, в отличие от командира — не из чистокровных жителей своей обетованной земли. Земля Сону никуда не делась и до сих пор стоит на месте, вот только там уже давно никто не живёт. Возвращаться некуда, однако именно она из прошлого дарит то чувство устойчивости — правом продолжать называться тем собой, которым всегда был, не терять имя, а для Ёнина на Эсэ быть всего лишь служителем. Исполнителем прихотей Хисына, который однажды спас Кима от скитаний по миру. Этого достаточно — остаться на стороне друга, не забыв при этом о своей, и откуда ты родом. — Так всё-таки… Как мне вас называть? — Называйте меня Ана. Просто Ана. На самом деле, Пак ещё никому не позволял сокращенного названия. Только «Ана Шу» — полное название ранга, а тут вдруг такие послабления для непонятно кого. Но и Сону не такой уж «непонятно кто» после проведенного в Ёнине времени. Чуть ли не каждый день они встречались здесь, потому что этот мальчишка сюда приходил — и пускай все эти короткие встречи длились не больше пяти минут… Мужчина был за них благодарен. Может быть, если бы не предстоящая война и их противоположные национальности — они бы даже подружились и Пак мог наведываться к Киму в гости. Изредка. — И что это значит? — Сону уверен, что это как-то связано с звёздами. Там же есть частица «Ан», которую он уже успел выучить наслух. — В переводе с Аханского — командир. Ана для Анахана, — тепло улыбается родному звучанию мужчина, — небо для звезды. Мы верим, что воины первыми проходят путь обратно к небесам, потому как именно оно усыпано наибольшим числом мучений. Почти все созвездия на нём появились от страданий героев, которых поместили на небо в знак памяти. За подвиги или за страдания при жизни. Речь, похоже, идёт о том, как Боги кого-то «помещали на небо» за подвиги или страдания при жизни; на этом стоит вся современная астрономия, разве нет? Анаханцы, получается, тоже называют своих воинов и высокие чины под стать звездам, чтобы тем было проще совершить что-то великое, удостаивающее их звезды на самом небе? — Ещё мы верим, что все звёзды — это наш первозданный дом, куда после смерти мы возвращаемся, если во время земной жизни успеем справиться со своими задачами. Стремиться туда — правильно и необходимо. А на мучениях подпрыгиваешь, как на ступеньках, в то время, как остальные ползут по скалам. Поэтому мы не привыкли бояться ни боли, ни крови, ни травм, ни самой войны. Мы готовы на всё, потому что знаем, что несмотря ни на что — а всё равно вернемся домой. Что и в мучительной смерти нет ничего страшного. Просто боль приближает нас к этому самому дому скорее. Мы его так заслуживаем. Вот, почему они такие хорошие воины и ничего не боятся… Значит и Ана — это просто часть на Небе, к которой однажды вернется Пак, удостоившись чести сиять над головами оставшихся в мире людей? «Знаешь, хоть где-то моя цель быть ближе к звездам исполнилась — я стал Аной. Человеком, который доберётся к ним самым первым», — грёзивший стать таким же астрономом, как самый важный в его жизни старший (тот самый молодой астроном-мудрец), именно с этими мыслями Пак хотел бы посмотреть в глубину открытого ночного полотна ещё хотя бы один раз. Намного раньше, чем туда вознестись. Потому что Ана — значит небо. Кто бы мог подумать, что великий завоеватель, всем варварам варвар, положивший не одну жизнь — некогда мальчик, лишь наивно мечтавший о звездах? От визита к командиру, который теперь в его понимании Ана, лекарю становится ещё более грустно. От общения с ним тоже, потому что, как бы оно ни было приятно, Сону задумывается и о том, что пленник не может сидеть в их темнице бесконечно. А значит и их разговорам, которые на какой-то этапе жизни стали не просто привычкой сродни той, что у Хана (покурить), а потребностью — однажды наступит конец. Но что будет потом, когда он уйдет? Почему-то впервые за него становится страшно. Как сложится его судьба? Встретятся ли они позднее ещё хоть раз? Неизвестность селит волнение: его отдадут тем, от кого пришёл? Или просто избавятся? Только бы не второе. — Понятно, — говорит Сону, ничуть не являя на своём лице всех этих мыслей, а просто спокойно поднимаясь на ноги. — Мне пора идти, — и отчего-то ведомый тем самым страхом больше не увидеть единственного человека (он сам выливается за края сосуда), которому сам не способен навредить, обещает: — Я обязательно вернусь снова. Вы только никуда не пропадайте. Когда Сону уходит, Пак понимает достаточно поздно, что именно напоминала ему вода, выплёскивающаяся из чужих сверкающих глаз. Это было так красиво и завораживающе по одной простой причине; не только в виду того, что ни на чьих глазах Пак такого больше не видел. Всё детство было проведено за просмотрами ночного неба — на пару с любимым астроном. В мечтаниях о том, чтобы стать таким же, как он. Вода же из глаз лекаря была похожа на те самые звезды, которые столь старательно выглядывал анаханский полководец все годы своей жизни, когда ещё умел мечтать — наверное, именно по старой памяти увиденная картина чужого плача тронула его столь сильно.

***

— Ох… Сону возвращается в медицинский сектор, где ему следует продолжить работу над травами. Причину повышенной эмоциональности и даже галлюцинаций он мог бы списать на то, что Хан выбрал неправильную траву, а сам Ким ею надышался, и начиная оттуда всё закрутилось, завертелось. А может, у Сону и правда классическое отравление со всеми из него вытекающими — крутит низ живота, болят внутренности, странное ощущение дискомфорта при вдохе. Может, его вовсе лихорадит, а он ещё не понял, хотя то в жар то в холод бросает довольно явно. Тело пытается о чём-то сказать? О том, что пора отдохнуть? И всё-таки, несмотря на странные и непривычные реакции организма (которые наверняка появились после долгого стресса и от сильной усталости в переработках: усталость особенно сильно сваливается во время передышки, когда у тебя есть время её ощутить) — после разговора с Паком и его попыток успокоить, участливости и всего-всего… У Кима от души как будто наполовину отлегло. Почему же, даже не имевший цели убедить его в том, что никакой Сону не монстр, командующий умудрился без слов по делу отговорить от худшего, того, что сам себе надумал Ким? Сону теперь намного спокойнее и, возможно, довершив начатое на кухне, он даже сумеет уснуть до наступления рассвета. Но руку-то шагающий по дворцовому коридору из темницы мальчик продолжает держать на дико стучащем сердце — бьётся, как бешеное, как будто норовит выпрыгнуть и побежать куда-то в своём направлении. Ким не совсем понимает, что с ним происходит, хотя он, вроде как, врач. Да ещё и в лекарской форме. Насос выпрыгивает из грудной рамы, пугая скорее своим наличием, чем тем, что можно было бы подумать. Сону ощущает, что он даже может вот-вот остановиться. — Сону, милый. И сердце действительно почти останавливается, когда лекарь слышит своё имя, а впридачу к нему — видит перед собой чужую фигуру. Снова они с Хисыном встречаются за поворотом.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.