Астроном присматривает за маленьким Сонхуном со звёзд, пока священник наблюдает за подвигами уже выросшего командующего Пака с земли.
Воспоминания о мёртвых по-своему ценны: они навевают счастливую грусть и благодарность за то, что было. Но воспоминания о живых возвращают в «здесь и сейчас» — не позволят сдаться, заставляют продолжать бороться даже будучи на последнем издыхании. Они безустанно будто бы кисточкой, которой на деле не было, рисуют жёлтой краской по чужим ботинкам. И переносят на годы назад, в родную Анаху, в церковь неподалёку от военных казарм, спрятавшуюся в запутанных улочках столицы; почти незаметную не знающему глазу. Обводят линии в позе, когда носки неотвратимо испачканной обуви, что теперь можно только выбросить — соприкасаясь, смотрят в разные стороны, а так стоять, наверное, очень не удобно. Но об удобстве не может идти и речи, когда на тебя перекинули целое ведро с красителем, уготовленным для лавочек прихожан. Не то чтобы командующий когда-либо участвовал в подобных мелких работах, которые должны выполнять младшие работники храма, но так уж получается, что обязанность легла на плечи того, кто церковь почти не покидал даже в свои выходные.прошлое, где восемнадцать вёсен обоим.
Хрупкий и низенький священник, Юн, выглядел очень комично, неся наперевес целое ведро красителя с нескончаемым скрипом, которое от тяжести издавало вовсе не ведро. Оно было вдвое больше него — а раздраженным хрипом парень жаловался на тяжесть самому Богу, будто молил послать ему подмогу, конечно же, в шутку. А подмога взяла и правда пришла. Незванно, негаданно. Но понял это Юн далеко не сразу. Завидевший священника издалека командующий, ненадолго пришедший в храм отдохнуть от шумного города, долго сдерживался и уговаривал себя не подходить к нему слишком близко, чтобы не спугнуть или, мало ли, заставить чувствовать себя некомфортно. В принципе, приносить какую-либо боль или вызывать обиду, страх в людях — было последним, чем мог бы увлечься молодой полководец. Вопреки своему посту и обязанностям быть хладнокровным и беспристрастным, он тонко чувствовал чужие эмоции, часто путая их с собственными. Не мог наблюдать за страданиями, особенно теми, которые в теории и не только мог причинить сам. На поле боя, конечно же, как скажут люди, «чудище являло свой истинны лик», будучи готовым на всё и не отказывая себе ни в каких грязных методах устранения врага. Потому что если в тебе нет фактора, позволяющего творить такое — командующем тебе не быть. А Пак стал полководцем Анахана к своим восемнадцати. Но вот в стенах Анахи никогда не показывался высокомерным или самодовольным: он был тихим, спокойным, взгляд его был размеренным, как штиль, при котором даже реки с изначально бурным течением не пропускают по воде ни мгновения дрожи. Всегда ходил с убранными за спину руками, наблюдая за скудной, но по-прежнему красивой природой собственной родины. Продолжал мечтать о звёздах, даже когда соседние племена, всячески захваченные им и его людьми, справедливо называли полководца монстром. Впрочем, многие местные жители из Анахана приписывали ему те же прозвища, но с большим оттенком восхищения и гордости. Однако, несмотря на зрительские симпатии среди простого народа, среди которых заполучить себе в мужья столь завидного жениха-полководца мечтали многие женщины, от роли любовников не отказались бы даже мужчины, а во дворец попадали не за лучшей жизнью, а за тем, чтобы возыметь возможность смотреть на Ану хотя бы издалека… Священники были исключением — не отличались особым восторгом. Чисто по-человечески, в убийстве нет ничего хорошего и часто оно оставляет только сожаления, даже когда подобная жертва требовалась; была обязана возникнуть именно от твоего клинка. Вот только в Анахане вещи, которые продолжали называться жутко, произносились с гордостью. Убийство обозначало обратную сторону рождения, и его просто принимали. Подвиги, испачканные грязью жестокости, под взглядом народа пустыни превращались в блёстки — солнечные блики на источающей слёзы сожалений роговице. Вот и прозвище «монстр» звучало, как похвала и признание врожденных способностей. Мол, в тебе живёт признанный дух Анахана. А выбор, как уже хвалить — с влюблённостью на устах или лёгким оттенком страха — отличался от человека к человеку. Единым оставалось только то, что фигура Аны была особенной в глазах его народа. И за ним с его идейной глубиной пошли бы хоть на край света. Только для служителей храма полностью белое полотно, испачканное мелкими чёрными крапинками внешней реальности — уже ни к чему не годилось: для них испортить святое было донельзя просто, вот они и глядели на воинов с прочно стиснутыми зубами, терпя их существование. Сами-то сидели в своих церквях да храмах, и пространства для «ошибок» у них оставалось гораздо меньше: попади они в половину ситуаций, в которых оказывался полководец Пак со своими людьми, у них бы тоже не осталось выбора. Все святые поступили так же, как много раз был вынужден поступать Ана Шу, если не хуже. Чтобы не попадать в обстоятельства, которые вынуждают тебя делать что-то, противоречащее нравственности — много ума не надо. А чтобы, будучи в невыносимых условиях, остаться человеком, причём даже после решений, которые разрушают личность… Нужен стержень и выдержка, дабы не сойти с ума и не наломать ещё больше дров; сохранить равновесие. Пак с этим прекрасно справлялся, поэтому осуждение было последним, чего он заслуживал. В конце концов, после войн и масштабных завоеваний без козлов отпущения не обходится — вот люди и ищут везде виноватых. В связи с созданием «правильных для поддержания святости условий» — священникам запрещалось идти служить или тренироваться: что до вступления в высшую школу, что после выпуска. На них, как на потенциальных воинах, ставили крест. На фоне государства, почти полностью состоящего из солдатов, они были в меньшинстве, а потому их не заставляли покидать привычное. Никто никогда не говорил об этом напрямую. Армия была силой и центром, никто не допускал ни слова отрицания, но. На памяти тонко чувствующего людские эмоции Пака, пока все вокруг уважали и превозносили армию, священники всегда избегали близкого контакта с её представителями: командующими или простыми солдатами самых маленьких рангов. Так уж получается, что он прекрасно осознавал вещи, о которых не говорили. Словно в глубине души, даже принимая исповеди и отпуская грехи, служители церкви, что должны были отличаться доброй и всепрощением — в тайне осуждали служителей кровавых полей. Тем не менее, воины были главенствующими точками в государстве, большая часть из высоких постов входили в состав совета, и представляли чуть ли не большую половину. А потому никто не мог запретить им ходить по фактически своим владениям, будь то пределы церкви или те же кабаки. Но Пак наведывался в церковь не часто, дабы не злоупотреблять чужим терпением; всё же было неприятно ощущать, что все вокруг ходят по струнке ровно, напряжённые от твоего присутствия. Порой ему даже хотелось в тайне переодеться в священные одеяния самому — чёрную мантию с поясом, туго затягивающим талию, надеть огромный деревянный или бронзовый крестик, и слиться с толпой. Увидеть, какова жизнь в храме и как выглядят люди, которые не отличаются особым уважением или страхом по отношению к нему. А так, пока был в форме, доступной только воинам… Как будто на расстоянии можно было услышать стук сердца перепуганных мальчишек из хора, которых никогда бы в армию не пустили. Всех младших загоняли по комнатам, когда кто-то из представителей военной власти захаживал внутрь. Однажды священник — уже не воин. Он просто не сможет делать всё то, что требует поле боя. Оттого и смотреть на тех, кто на этом поле боя живёт — ни к чему. Сейчас церковь тоже пуста, но по-прежнему купается в тепле и лучах ослепительного полуденного солнца. В храме стоит приятных запах утренней выпечки, а вокруг почти ни души; не странно, раз все попрятались. О цветные стеклянные узоры и расписные фрески лучи отбиваются просто потрясающе, подчеркивая лики святых на стенах. Лавочки с потрескавшейся краской выглядят очаровательно, но, по мнению старшин, требуют обновления — вот их и возьмутся красить в более светлый цвет, вместо тёмного, древесного. До знакомства с одним из священников, сюда Паку получалось попадать изредка. В моменты особенного головокружения, когда не хотелось допускать всего того потока бешеных мыслей в голове и, усевшись на крайнюю лавочку, на которую в дневное время суток из потолочных окон падало больше всего света — помолчать. К нему бы ничего не подошли и не спросили, да и делать там больше нечего. Тогда Ана ещё не знал, насколько глубокий смысл эти визиты обретут позднее, а потом и участятся до безобразия; сказали бы — не поверил. В отличие от своих коллег, юный полководец был на слишком высоком посту как для того, чтобы доверять кому-то вроде священников свои тайны и, уж тем более, грехи. Но из-за Юна его приходы сюда стали неотъемлемой частью расписания. Как оказалось, ровесник — был одним из немногих, первым и единственным святым, от которого Ана не чуял осуждения или ненависти за собственную жестокость. Либо ты — либо тебя, вот вся правда на полигоне: воины не могут по-другому, если не желают быть побеждённым, и это очевидные вещи, которые закрывающие глаза на правду люди отказываются понимать. У священников у всех руки прилипшие к глазам — в попытках их закрыть, но. Шим как будто единственным не просто соглашался, а верил в то, что Пак — не вселенское зло, и что в большинстве вещей, которые просто происходят сами по себе, нет его вины. Он не в силах остановить весь мир и заставить тот стоять на одном месте без перемен. Они со священником виделись уже достаточно раз, поэтому лица были знакомыми. Но все мимолетные взгляды проходили молчаливо, как будто никто из них не рисковал начать разговор. Как будто не только священник боялся испачкаться в запахе крови и стали, но и сам Пак не желал передать свою грязь столь чистому и правильному созданию. Священник был как картина — часть окружавших их икон с ображением святых, и марать его, как великое произведение искусства, в котором просматривается Бог, грязными руками, словами и взглядами… Последнее, чего хотелось командующему. Так и смотрел на него издалека раньше, с шестнадцати лет. Но этот день покраски лавочек, когда внутри церкви в обеденное время не осталось никого, кроме Шима — выдал все шансы, чтобы познакомиться поближе. — Помочь? Священник даже не вздрагивает, как будто впервые услышанное обращение от командующего ничуть его не пугает. Даже когда он совершенно спокойно оборачивается и видит перед собой воина, глядя на него снизу вверх. Сам-то даже стоит не прямо, а едва приземлив ведро, в полусогнутой позе. Наверное — хороший знак то, что Юн не выглядит напуганным или старательно скрывающим неприязнь, а очень расслаблен; даже излишне. Его через плечо обёрнутое к Паку лицо выглядит настолько прозрачным, как могла бы талая по весне вода, которой Анахану не хватает, как и полноценной зимы со снегом. — Вы ведь… Ана? — спрашивает он не смело, но и не испуганно, наконец поставив ведро с краской на пол и выпрямившись. «Ана», как высший армейский ранг, из его уст звучит особенно. Не как обычно произносят другие служители храма, перешёптываясь так, что всё равно слышно. От Пака, в особенности на фоне священника — веет необыкновенной энергетикой, от которой могли бы погаснуть свечи в ночи и дрогнуть никогда не дрожавшая рука, раскидывающая по ним огоньки из спичек. Но он сам хотел бы зажигать, а не тушить. Вопреки тому, что, пока что, получается только последнее. К Юну Пак будто бы приходит за тем, чтобы ему позволили проявить себя по-другому, не пачкая доверие предубеждениями. И священник ничего не думает о незнакомом ему человеке прежде, чем его узнать. Даже если на слышан — никаких выводов, пока не поговорят лично. — Верно, — кивает брюнет. И по нему видно, кто он такой: молодость на его лике не скрывает несколько крупных резанных царапин, не затронувших родинки; может быть, однажды заживут. Высокий рост и полностью чёрные военные одеяния выглядят внушающе. Церковные почти того же цвета, но совсем по-другому сшиты и не сохраняют столь чёткую форму; они приталенные, но мешковатые в области конечностей, и в них не особо удобно двигаться, как в паковской форме, поэтому разница на лицо. — Так что, могу я помочь? — он говорит с Юном впервые, и отдаёт себе отчёт в том, что нарушенное собственное правило «не лезть к тем, кто не желает тебя видеть», может, проигнорировано зря. Даже несмотря на красивое лицо и статную фигуру молодого и пышущего силами полководца, разве может священнику быть не противно при виде того, чьи руки остаются по локоть в крови даже обмытыми? Это ведь знается и чувствуется. Паку едва ли восемнадцать, а он уже забрал жизнь гораздо большего количества людей, чем это число. Тем не менее, в пучине карего, в глубине зрачков напротив командующий видит не матовое равнодушие, а собственное, блестящее отражение. И что цепляет больше всего — это глаза священника, не пытающиеся избежать молчаливого диалога… Объяснить этот взгляд невозможно. В нём Пак будто бы видит все свои «до» и «после», и не может сам себе рассказать, почему сердце бьётся так сильно. Причём, он не один, кто чувствует нечто подобное, как будто встреча была спланирована и уготовлена собственной судьбой. Крепче всего ведь привязываются к тем, кто кажется знакомым — так душа сама выбирает себе родную душу. Пройдет немного времени, и совсем скоро он узнает, что никакой магии здесь нет — всё предельно просто и поддается объяснению. Командующий поймёт, почему все его скитания и «одиночество» закончились на этом человеке, ведь не искал даже медь, а нашёл драгоценный камень. Юн как будто сам к нему притянулся, как пусть запретное — но самое нужное в жизни. На свой вопрос Ана получает лёгкий, не выдающий ни сомнений, ни излишней уверенности кивок; священник просто спокойно принимает всё, что видит, не отравляя воздух ложью и плохо скрытым внутренним отрицанием. У других священников, в отличие от него, было многовато предубеждений по отношению к воинам, но этот как с луны свалился. Сначала казалось, что его сюда выставили старшие, дабы не выходить самим, потому как церковный зал песнопений не может быть пустым, когда в нём есть хоть один человек извне. Но потом, увидев, насколько молодой человек спокоен и не напряжён, насколько крепкой стабильностью и покоем от него веет — Пак удивился. Честно удивился, хотя мало что способно вызвать в нём такие колебания, состоящий из «да ну, правда, что ли?». Вот анаханский полководец и решил, что без его помощи не обойтись — применил, так сказать, свои навыки и силу. Почему помочь захотелось именно Юну? Может быть, дело вовсе не в тяжёлой бочке с краской. Пак же отдает себе отчёт в том, что он всё равно не сумеет помочь всем нуждающимся в этом мире — не сможет разорваться между каждым тяжело работающим крестьянином и выполнить работу за всех разом. Понимает, так что это желание влезть — это что-то другое: оно не о сердобольности. Священник Юн кое-кого ему напоминает выражением лица и реакциями, причём бессовестно сильно. Командующий и здесь мог бы показаться полезен, вот только хитрость бочонка с краской немного не рассчитал, оторвав тот от пола, потому что… Он мгновенно перекидывается, перекрутившись. Всё содержимое предсказуемо выливается, благо, не на одежду стоявшего поодаль служителя храма, но почти все капли от всплеска заливают его тёмные ботинки. — Ой, — в такие моменты в серьёзном командующем прорисовывается лёгкая незрелость: всё-таки восемнадцать — не тридцать, и вопреки серьёзности на поле боя остаются те промежутки, в которые хочется простого ребячества, и он, сам того не ведая, позволяет себе поведение самого обыкновенного подростка. С возрастом всё изменится: священники больше не будут воротить нос при виде армейцев, а незрелость полководца пройдёт почти полностью, оставив только лёгкий налёт в виде игривой части характера, но. Сейчас этого у Пака многовато, как не прожитого в своё время детства. Но и в свою защиту это можно скинуть на то, что перед ним одногодка. — Хочешь, — и он обращается к по сути плохо знакомому священнику, пускай видел его раньше не раз, как к доброму другу, — разозлись на меня… — говорит он после недолгой паузы, но смущенный обливом жёлтой краски священник только растерянно крутит головой. — Я разрешаю и обещаю, что сегодня тебе ничего за это не будет. Он ещё какое-то время смотрит на Пака в упор, до конца не понимая, у кого их них двоих щёки краснее. Священник часто-часто моргает, но собирается с мыслями достаточно быстро, а нервно сглотнув, выдаёт: — Как я могу… Злиться на такого, как вы? — задаёт он вопрос вполне резонно, ведь не святой здесь власть, даже находясь в своей зоне комфорта в виде храма. Командующий, конечно, везде будет главнее на территории Анахана, но сейчас он бы мог разрешить на себя вызвериться. Заслуженно же. Священнику теперь, наверное, придется подготавливать новую краску и как-то решать проблему в виде старой разлитой — работы прибавилось ни на шутку. — Нельзя, да? — но понимает, что Шим действительно не расстроен, а будто бы даже наоборот: скорее сдерживает смех, боясь, что подобное проявление эмоций покажется лишним. Но ведь сам Пак видит. — Да… — А я думаю, что можно. Мне бы стало проще, если бы ты на меня немного позлился, а потом перестал, — слишком поздно, но юный командующий всё-таки вспоминает, что стоило бы признать собственный казус и попросить прощения: — Извини. Я куплю тебе новые ботинки так быстро, как только смогу. Вот прям сегодня… Пойдём выбирать? В восемнадцать и флирт получается так себе, неумело — как для того, кто видел привлекательных женщин да мужчин и имел с ними дело только в кабаках, пока пили с солдатами после боёв. Тогда же не нужна была смелость для сближения, а тут все трезвые, и перед солдатом стоит очень красивый, но недоступный человек. Они, ко всему прочему, ещё и наедине, а это ничуть не способствует разрядке атмосферы. Вот и приходится напрягаться, думая, как к нему обратиться, чтобы не спугнуть или не сболтнуть глупость. Вот так перед ним Пак и становится сущим глупцом на вид. Но ведь первое впечатление обманчиво, а всё впереди, включая миллионы разбитых сердец в карманах своей военной формы. Не желает ли священник сдаться первее всех прочих и очароваться? — Не нужно, — вежливо отказывается священник, подумав, что полководец, скорее всего, просто не в курсе о правилах; о том, что служители храмов не принимают подарков. Но к этому он зачем-то добавляет не объяснение причин «почему нет» для не просветлённого вояки, а лаконичное и мило звучное: — Мне всё и так очень нравится. — Нравится что?.. Цвет? — Новый узор на моей прежде пустой обуви, — редко моргает священник, без всякого страха глядя перед собой, на ставшего как вкопанного, командующего с испачканными в точно такой же краске ладонях. — Да и цвет — как у солнца, почти золотой. Думаю, что так даже лучше, чем было до. Вы сделали мою чёрную, страшную обувь, более похожей на святое и подходящее церковному порядку. И правда, подходит под его выгоревшие волосы и смуглую кожу. — Но, — не может поверить в подобное спокойствие Пак, потому что на месте Юна любой бы служитель просто сбежал от страха, затянул язык подальше и попытался не продлевать взаимодействие. А этот не боится — он с ним разговаривает, пускай они не равны друг перед другом; Пак гораздо выше. — А новые мне не нужны, — впервые Юн ему безмятежно улыбается, и в этот момент Пак понимает, что, даже если уйдёт из церкви сегодня, то не вернуться сюда на следующий день, а затем ещё один и ещё — просто не сможет. Будто бы встретил Бога, — в которого верят все вояки, не желающие умирать раньше времени, — да ещё и в простом человеке. И он не скажет Паку о том, что случившееся ничуть его не печалит: ведь из-за «проблем с помещением» вечерняя служба будет отменена, а Юну удастся отдохнуть лишние пару часов. Разве не здорово? Воин хотел помочь с ведром, и он действительно помог — просто немного иначе. Высоко над куполом церкви по бескрайнему небу летят облака, и гораздо ниже, на земле — недалеко от них с улицы разносится звон колоколов, сообщающий об окончании обеда и скором начале вечерней службы. Их отзвук будет слышен на весь город, но звон колоколов берёт своё начало здесь. Там же, где стоят двое, чья судьба соединяется в одну линию и больше не будет разорвана никогда. Тогда они не были близки и звучали неловко, но после всё перевернулось с головы на ноги — стали не разлей вода, как только время взяло своё. Даже спустя много лет Юн носил одни и те же ботинки, испачканные Паком в жёлтую краску, и отказывался принимать новые. Как и говорил, они ему, видимо, нравились, ведь несли в себе память о чём-то важном. О начале чего-то ценного. Они были совсем детьми, когда встретились впервые. Они росли вместе, оба омрачённые смертью дорогих людей, столкнувшись в самом начале поросшего травой отчаяния, извилистого пути, и зареклись пройти его вместе, держась за руки. Поэтому, что обувь священника, над которой могли смеяться младшенькие служители, а потом только спрашивали «как это случилось? у вас за спиной какая-то забавная история?»… Что крестик, висевший на шее Пака, о котором интересовались коллеги, как о «почему вы носите такую безделушку, когда могли бы позволить себе золото» — они бы оба ответили одинаково: Предметы, хранящие в себе память — не «не имеют ценности». Они не имеют цены, потому как бесценны. В чужом взгляде, волосах, жестах полководец нашел свой второй дом. Пак никогда не чувствовал себя более одиноким, чем после смерти астронома, но потом… Он встретил Джэюна и как будто обрёл потерянную семью заново. Сколько лет вместе за спиной… Тридцать с лишним вёсен теперь. А как оно было, когда обоим едва ли стукнуло шестнадцать, когда глаза столкнулись впервые? Когда им было по восемнадцать и случился их первый диалог, а сами они почувствовали, сколько ещё миллионов слов придётся разделить друг с другом, как с самым важным и понимающим тылом? Когда было двадцать, двадцать два, двадцать пять, двадцать восемь и станет только больше, если все в этой истории выживут. Пока шагали по миру плечом к плечу, вместе ездили на переговоры и защищали друг друга что морально, что физически, стоя горой один за второго?.. Пока появлялись только новые сложности, но привязанность только крепла. Шим, представлявший интересы командующего своей страны — чуть не погиб от меча Ли Хисына в один из дней, когда Пак опаздывал к нему, отбиваясь на другом поле. Ана привёл его во дворец и сделал первым человеком в церкви, когда Юн нуждался в этом больше всего. Шим не допустил первой волны перед началом войны, когда пошёл на переговоры, рискуя своей жизнью. Пак подарил ему целый дом в столице, чтобы ему было, где жить в комфорте — и оформил там всё так, как мечтал священник. Они делали всё возможное, чтобы помочь друг другу. Казалось бы, где священник, а где полководец армии? Где сталь, лязг цепей и море из крови, а где свежая выпечка, нежные руки, которые были усыпаны следами от капавшего со свечей воска, и лишённый жестокости взгляд? Но они были, как жизнь и смерть — верной частью одного; неразлучными, потому что без одного не существует второго. В годы их более близкого общения, когда оба едва ли выбрались из подросткового возраста — к моменту становления Пака серьезной частью армии, Шим не был высокой фигурой в церкви, каким он является сейчас. Когда они познакомились впервые, по воспоминаниям Пака, Юн только-только пришёл в святыню, впервые приехавший в Анаху. Его приняли благодаря опыту, но всё равно не позволили сходу слушать исповеди прихожан или читать им проповеди. А что касается его прошлой жизни, до переезда в густонаселенный центральный город: Юн рассказывал, что был тщательно спрятан и огорожен от внешнего мира. Ещё в детстве единственный родитель, не желавший видеть его частью чего-то столь рискованного, как армия: как только сын научился разговаривать и ходить — сослал его из столицы на службу при храме, в маленьком-маленьком поселении близ границы, где не было даже ратуши и школ, помимо духовных. Место напоминало тюрьму со светлыми стенами и парадоксальной возможностью в любой момент оттуда уйти. Но идти было больше некуда — мест лучше не нашлось на тот момент. А тюрьма оставалась в пределах рассудка, потому что он чувствовал: так надо. Отец Шима желал, чтобы единственного сына не развращал большой город, в котором жил сам. Чтобы Джэюн преисполнился и взял только лучшее из вековой мудрости, чтобы научился чему-то важному, следуя правилам жизни праведника не через насилие и усилие над собой, а от собственного осознания, что так нужно и правильно. Без разврата, жадности, зависти и ненависти, которой было просто нахвататься среди простого, приземленного народа. Было такое время, и сделано это оказалось не в угоду своему самолюбию, а ради блага своего потомка — самого Юна. И сейчас Шим утверждает, что очень благодарен родителю за то, что верно его направил — отец не ошибся, и каждой клеточкой тела сын прочувствовал, что служба в церкви полностью его стезя. Там маленький Шим вырос, видя родственника только изредка, пока тот не умер от старости. И печаль по отцовской смерти лишний раз давала понять, что ни толики зла или обиды за затворничество в ранние годы сын на него не держит. Папы очень не хватало. В церкви Юн дни напролёт вычитывал трактаты, учил молитвы наизусть, делал поклоны старшим священникам — ещё года два после похорон старался отвлечься, как мог, но боль не отступала столь легко. Не для того, всё-таки, чтобы так просто пройти, она была создана. На похороны Шим так и не смог прийти — не выдержал бы этого зрелища. Он желал сохранить в своей памяти образ живого, и дальше думая о том, что родителей где-то далеко. Полководец так хорошо знает эти подробности о жизни священника, «от и до», потому, что он сам ему всё это рассказал, доверив. Шим обещал отплатить отцу верностью почве, из которой он произошел, и которая его взрастила. Поэтому продолжил обучение, чтобы выпуститься из духовенства полноценным служителем храма. И вот, спустя много лет, уже после смерти отца — протяженностью чуть ли не с пелёнок и до начала цветения юности — в день, когда стал достаточно опытен и отдал маленькой безлюдной церквушке достаточно, возымел право выбора. Шим мог покинуть город: либо уйти в свободное плавание, занявшись чем-то другим, поскольку имел гражданство и никогда бы не стал рабом или невольником, а мог… Продолжить свой путь. И, выросший в храме и не знавший ничего, кроме запаха ладана да церковной выпечки, Юн не теплил надежды распрощаться с привычным. Он желал зайти дальше, шагая по тому же маршруту, и честно сказал старшине в храме о том, что хочет продолжить свой путь праведника. Но на этот раз помогая куда большему охвату людей, чем скромные габариты их пустынной деревушки, где каждый день вместо того, чтобы вести за собой толпы и как-то влиять на страну — молча вытрушиваешь совок вместе с парочкой скорпионов и ядовитых пауков. Святой Отец дал своё добро желаниям ученика менять мир к лучшему, и посоветовал ему отправиться в столицу, обещая, что его примут по завидным рекомендациям. Это была не жадность и не тщеславие, а наивысшее чувство обязательства перед собственной миссией: использовать талант на полную на благо народу. Делать ради него лучшее из того, на что способен. И эта искренность чувствовалась, не имея за собой ни двойного дна, ни переменчивости во взглядах. Как будто Юн по-другому жить просто не смог бы. Не научили, не позволили приучиться. Везение, как правило, на стороне столь честных и добрых людей. Так оно и случилось — почти сразу, по прибытии в столицу, Шим столкнулся с человеком, которому не оставалось ничего, кроме как стать ему самым близким и важным в жизни. Он начал с примитивной работы, такой, как окраска мебели в церкви, потому что после выпуска из специального духовенства уже не был мальчонкой, которому можно получить совсем грязную работу, но, всё же, остававшемуся новеньким в плане недавнего приезда в столицу — ему не могли позволить слишком много свободы. Но вскоре, получивший симпатию второго человека в стране, командующего — священнику удалось выйти на передние строчки: первые линии в хорах, первую очередь в списке имён «проповедников», стать первым случаем, когда священника тащат с собой на переговоры, на само поле боя. Ана Пак требовал его присутствия везде, потому что, как ему казалось, только рядом с Юном чувствовал себя наиболее правильно и спокойно, мог принимать куда более взвешенные решения, как будто Шим всё вокруг себя приводит в благостное состояние, положительно влияя больше всего на командующего и всех людей в окружении. Он вел себя, как благословленный и удачливый. И Юн испытывал то же самое, хотя это никогда не было «правильным» по-настоящему. Им нельзя было идти ни на какой-либо вид близости, касаться друг к другу или выражать что-то откровенное, будь то сделано через слова или подарки. Ни-че-го. И оба это знали. И оба старались не нарушать. Хоть священники не имели права на подобное разделение «своих» и «чужих», обязанные любить каждое Божье дитя с одинаково открытым сердце, Ана… Был абсолютным исключением из всех правил священника, и к нему удалось прикипеть мгновенно. Сам Пак никогда не забывал и всё время думал о Юне даже во время ожесточенных боев, с которых мог не возвращаться по полгода и порой было непонятно, а жив ли он вообще — или погиб где-то в поле? Сердце священника было беспокойно, но всегда правильно отвечало на вопрос: пока стремлюсь жить, знаю, что он тоже где-то стремится и борется за этот шанс, чтобы вернуться на родину. Будто они знали друг друга всю свою жизнь и ещё несколько прошлых. Полное взаимопонимание и желание быть рядом как можно дольше с каждым днём только сильнее крепло, и неважно, были они разделены порой затягивающимися на долгие месяцы, походами Пака, или переговорами, на которые Шиму было нельзя из-за опасности. Они чувствовали друг друга даже на расстоянии. Знали о приближающейся беде или неприятностях. Знали об удачи и везении, снились друг другу. Это было не сродни красной нити — они словно были одним человеком и их связывало что-то гораздо больше, чем те самые особые взгляды и полные искренности разговоры. И тот факт, ставивший точку на не успевших развиться не в ту сторону, ещё сильнее отношениях — не позволивший путать тёплое с горячим… Им нельзя было так близко общаться. Тем не менее, Ана впервые использовал собственную власть себе на благо и не слушал чужих упрёков, да и никто не имел право их ему делать. Переживать удавалось не так за себя, сколько за самого священника — он жил по куда более жестким правилам. Но каждого ли из них он беспрекословно придерживался?.. В одном из воспоминаний священник заботливо поправляет края одеяний, которые сидят на уже двадцатиоднолетнем Паке поразительно хорошо, хотя не относятся к его высокой армейской касте — даже в простом церковном наряде командующий как влитой, и никакая одежда, пусть даже самая мешковатая, как мешок картошки, не способна испортить его красоту. С такой фигурой, наверное, подойдёт всё: этот вывод Шим не произносит вслух, но явно его подразумевает, и это читается у него по глазам. Напоследок он подтягивает завязку до шеи, чуть касаясь к ней холодными пальцами. Мурашки по коже. А ведь до упора ещё пару пуговиц… — Вам очень идёт… — пытается он отвлечься, как и всегда, с помощью разговора. — Церковная одежда. Но сбавить напряжение, почему-то, не получается. Это вызывает в священнике Юне то, к чему он совсем не привык. Легкую панику. Или же панику потяжелее — тоже сойдет. Волнение ощущается чем-то себе не свойственным и даже неприятным, потому что вдыхать чистейший воздух и ощущать его, как дым в легких — мягко говоря, дискомфортно. Слабое осуждение по отношению к себе за то, что частично отпустил вожжи и безумно рискует, — тоже дает о себе знать. И это знание о том, что рядом с кем-то сильно волнуешься, сам без возможности объяснить себе, почему — выбивает из колеи, заставляя ноги немножечко трястись; настоящая подстава от тела. Но, видимо, не от осознания о собственной беспомощности и глупости. Наверное, организм не может реагировать по-другому, когда улавливает что-то в виде приятного запаха вымытой в источниках кожи, исходящего из-под одежды, которую Шим пытается помочь одеть. От длинной молочной шеи Пака, усыпанной родинками, пахнет особенно сильно, а Юн к ней близко. Природный аромат у тела командующего почти неуловимый, но уникальный и до безумия приятный. Да, с выводами Шим поспешил. Пожалуй, намного хуже совсем не «не понимать причин», а знать о каждой из них. Потому что после осознания игнорировать или сопротивляться чему-то становится только сложнее. Ах, согласился же на что-то столь спорное — на свою голову… — На удивление, это так, — соглашается Пак, выглядя довольно спокойным, будто в голове нет никих дурных мыслей. На секунду смотрит в сторону и пошире расставляет руки, те вытягивая, чтобы ему помогли затянуть рукава. По-честному пытался справиться сам пару минут назад, но получилось что-то несуразное. Надевать впервые одежду, которую впервые держишь в руках, как оказалось — совсем не примитивная задача. А ведь фиксировать торчащий балахон (для которого торчать по сторонам — нормальное состояние) воин пытался, как собственную военную одежду. И ничего у него, разумеется, не получилось, потому что у полководца она плотно затянутая, со слоями, защищающими кожу от мелких царапин. На священниках же легкие и летящие ткани, которые надо уметь правильно закреплять, чтобы не навернуться после первого же шага. А полководец даже не знает, в каких местах затягивать нити. Шим его едва заметно обсмеял и принялся помогать. Как уже понял — зря. Однако тоже нельзя, чтобы одеяния были завязаны странно или неправильно, иначе это будет бросаться в глаза, и они оба привлекут к себе не нужное внимание во время воскресного песнопения: Пак тем, что странно вырядился, а Шим — тем, что с ним заодно, но не сделал замечания. И вообще, командующему на сцену церкви дорога заказана, но вы только посмотрите на этих двух хитрецов. Лишь бы не аукнулось и их обман никто не раскусил, позволив Паку насладиться обычной жизнью служителя храма хотя бы на пару часов. Это у них по секрету — в тайне от всех. Не гоже полководцу, который не только спаситель своего народа, но и убийца других — подступать к святому и расхаживать в такой-то одежде богослужащих, но. Шим не смог устоять перед тем, с какой лёгкостью мог бы сделать Пака счастливым, поэтому и согласился на это. Но всего один раз. И теперь, пока он поправляет одежду, едва ли касаясь к линиям (и очень стараясь не), очерчивающим натренированное, крепкое и подтянутое тело — Пак почему-то все эти секунды, длящиеся, как вечность, не сводит с него глаз ни на мгновение. Он не шевелится, наблюдая за каждым действием священника. У Юна от этого напряжено всё тело, и даже как-то неестественно трясутся, путаются в шнуровке все краснеющие от ёрзания пальцы, а когда он спешит отстраниться, всё-таки добравшись повыше и застегнув последнюю победную пуговицу на высоком вороте — на уровне адамового яблока командующего, которое дёргается, когда мужчина совсем не нервно, а тягуче сглатывает… Юн чувствует себя так, как будто ему перерезали горло — так ощущение боль при попытке не сглотнуть при виде такого зрелища; от точно такого же ощущения на дне живота, что сейчас наверняка испытывает Пак. Пытается ли он как-то бороться с этим чувством? Шим не знает ответа на этот вопрос — он просто медленно, с опаской увидеть в отражении глаз то, что не должен, поднимает голову. Застывает, растерявшись, так и не снимая рук с той самой пуговицы, под которой ощущает четко очерченный, до безумия эстетичный кадык — движение под большим и указательным ощущается при каждой новом спертом глотке командующего, а собственные ладони потеют. Самое интимное в этой ситуации то, что в любой момент священник, столь свободно касающихся к командующему в таких уязвимых местах, как шея — мог бы с легкостью его прикончить: задушить или, если попроще, сломать кость в горле, просто хорошенько по ней один раз ударив. Но Шим не имеет таких мыслей даже близко и не думает об этом — просто это факт. Того, насколько ему, далеко не самому высоко стоящему, доверяет второй в государстве человек, обученный упомянутым приемам и осознающий, насколько опасно стоять настолько близко в подобном положении. Это о доверии. О нём и только… Ана может раздеться перед священником, сложить оружие или повернуться к нему голой спиной без брони, и ничего. С их первой встречи Пак невероятно позврослел — он возмужал не только как воин, а, наконец прекратив быть юнцом, рождённым с мечом, ещё и превратился в настоящего мужчину, который умело им владеет. От него этим веяло. Не всем суждено вырасти точно так же: стать настоящим главой и вести за собой людей, но у тех, у кого получается, как у полководца — одинаковые потребности и горящий взгляд завоевателя. И их завоевания никогда не заканчиваются на землях, не ограничиваются на малом и очевидном — они, как и стремление что-то заполучить, распространяются на близкое окружение. Глава армии владеет всем, что водится и растёт на его земле, и он волен делать с этим всё, что пожелает. Просто хороший воин, имеющий власть, никогда не навредит своему народу. А кого-то приласкать, согрев своим телом — это же совсем не вред. Вот, что заставляет кровь стыть в жилах про одной мысли, которую Шим, вопреки своим худшим опасениям, вычитывает на дне чужих глаз, когда с ними встречается без единого слова… Зрачки Ана такие тёмные, и темнеют ещё сильнее. Надо срочно остановиться. Найти дорогу обратно. Понимание о том, что на гляделках всё не заканчивалось никогда и не закончится впредь. Священник, которому закрыты любые пути к телесному, для воина, который про телесное, о телесном и из этого телесного состоит — не исключение. Придется повториться, напомнить самому себе, а то священник сильно забылся. Пак — командующий, он завоеватель, а завоёвывают не только земли, но ещё и. Людские тела с сердцами. Джэюн не может этого допустить, и все его силы идут в моральное сопротивление. Он не доверяет не Паку, а самому себе, когда перед собой его видит таким. Взрослым, сильным, статным, и. Ох. Взгляд, что ни удивительно, получается глаза в глаза — несмотря на большую разницу в росте. Карие едва ли позволяют себе широко открыться, глядя в абсолютно чёрные и наверняка боясь в них испачкаться. Юн слишком чистый для того, чтобы иметь что-то общее с убийцей тысячей, хотя он никогда не думал о Паке в таком ключе — сам выглядит слишком хорошим на его взгляд… Мириады мыслей, как падающих звёзд, проносятся перед дрожащими веками, и все они не имеют ничего общего с тем, что могло бы быть разрешено. А что сейчас творится в голове у командующего? Страшно подумать об этом обоим. Запретный плод сладок, так? Но Юн сам не понимает, как это выглядит с ракурса глядящего сверху вниз на него полководца. Шим смотрит в глаза повыше так, как будто не боится его вкусить, хотя ему страшно. Порой зрачки случайно попадают на уровень чужих, чуть пухлых губ, но оно и не странно, учитывая, что глаза священника находятся точно на линии подбородка Пака. Этот взгляд не остаётся незамеченным, и брюнет, как будто медлит, пытаясь убедиться. Джэюн словно боится лишь собственных ошибок, потери самообладания, как будто сам себе не доверяет, но будучи честным перед своим «я» — знает, что не разрешит ничему такому случиться. Пусть тело думает обо всём, что хочет. Голове не позволят. И командующий тоже из той серии, хотя было бы здорово, держи он себя в руках более убедительно. Потому что священник постепенно начинает сомневаться во всём. Шим, застегнувший пуговицы, медленно отнимает свои ладони от его ворота, без резких движений, как будто страшится запустить что-то неотвратимое любым кривым взмахом руки. И дело не в «как бы не спугнуть», а в «как бы не спровоцировать и не позволить крючку случайно спуститься». Он опускает растерянный взгляд, чтобы ни дай Бог случайно не показать ничего, что может быть истолковано, как молчаливый сигнал — разрешение на отнюдь не разрешённое действие. Но делает Юн этот жест отдаления немного запоздало, ибо. К тому моменту, и без того близко стоявший командующий, делает один шаг вперед; и получается уничтожить то самое расстояние, которое не позволяло груди касаться к второй, чувствовать биение сердца и учащенное дыхание, стоя вплотную. Поэтому не желавший этой близкости перед запретной близостью Юн — в тот же миг делает ровно столько же шагов от него назад. Нет, он всё знает. Всё знает. И командующий, и священник. В этой комнате, закрытой неплотным слоем штор, дураков не находится. А ещё здесь не находится ничьих глаз, которые могли бы помочь, остановить кого-то из них, осудив вслух. Вокруг и впрямь слишком мало ограничений для невозвратного действия. Это-то и пугает. — Ана, вы… — поэтому приходится подать голос первым, как бы Джэюн ни хотел давать ни намёка на то, что в его голове этот разговор уже ни единожды случался, перекручивался много раз, а потому даже озвученными, он не покажется ему чем-то новым. Как будто уже тысячу раз обсуждали одно и тоже, всё прекрасно оба понимают, но всё равно: — Что я? — задают вот такие вопросы. — Я надеюсь, что мне просто кажется, — Джэюн, которому хотелось пропустить недвусмысленные моменты мимо глаз, надеется, что получится игнорировать очевидное и дальше. Что чужого сердцебиения ненормальной силы и частоты не слышно, что скорость сбывшегося дыхания ничуть не оглушает, а столь цепкий взгляд не прилипает к собственному, послушно скрытому за одеждой телу, у которого нет никаких личных желаний. И может, к окружающим людям желаний действительно нет, но командующий… — Я тоже. — Вот… — не запинается, не позволяя голосу предательски дрожать, но делит предложения на отдельные слова, потому что говорить сейчас донельзя сложно, Джэюн. — И пусть дальше просто кажется… — Да, — медленно кивает Пак, глядя на него всё теми же потемневшими зрачками, (хотя казалось, что темнее им быть просто не куда — Шим ошибался) не смея перечить чужому нежеланию нарушать законы церкви и нравственности для святых: никто их двоих, воителя и богослужителя, не поддержит, а только осудят. Причём не только окружающие, но и сами себя. — Я тоже так думаю. Для Пака это, всё-таки, ничто. Просто «ночь», случившаяся при свете дня. Просто прикосновения. Просто приятное дыхание у уха, просто объятия, которых не случится, хотя могли бы. А для Джэюна это — настоящая катастрофа, за которую он себя никогда не простит. Ни перед церковью, ни перед самим Богом. И пусть в покоях полководца никого, кроме них, нет — создатель всё видит. И он ничего не прощает тем, кто знает, что ошибается — и дает своему греху продолжение специально, осознанно. Но командующий, даже зная это, как и те сотни юновых опасений, делает ещё один настораживающий шаг вперёд, который заставляет всё на дне лёгких перевернуться у обоих. У одного страх перед будущим, у второго — перед отказом в настоящем, который он обязательно получит. Но полководец становится ближе, переча собственным произнесённым вслух словам, и Юн пугается ни на шутку, что сейчас это кажется как никогда возможным, как никогда близким к тому, чтобы произойти. Что это, запретное, греховное, вот-вот между ними случится. Но сам с места не сдвигается, веря, что Ана опомнится. — Ана, скажите… Вы меня цените? — Бесконечно сильно, — не отрицает командующий, глядящий на него темнеющими глазами, сдерживающими порывы души из последних сил. Они ни разу не называли друг друга по имени, даже будучи столь близкими людьми. Не супруги и не кровные родственники, какими бы дорогими ни были, а потому не имеют на это права. Им не позволено пересекать даже самую маленькую черту, и командующий застынет ровно на линии, которой коснутся носки его тяжелой, грязной обуви. Военных сапог. И ни за что она не будет ими перешагнута. — Тогда… Если цените меня по-настоящему, стойте на месте, хорошо?.. Не делайте больше ни шага. Отведённые прежде зрачки снова встречаются — одни в ожидании, а другие в мольбе. Пак никогда не причинит боли священнику, но, прося у него остановиться первым, Юн, наверное, чувствует, что сам не сможет с собой совладать, если к нему прикоснутся хотя бы раз. Поэтому это лучше обрубить на корню, не искушать судьбу и ничье терпение. — Не доводите до греха, прошу вас. Пожалуйста. — Не буду. И он не стал. Не сделал больше ни шага, потому что его попросили — послушно остался стоять на месте, но чувствуя, что многое здесь не так. Юн всегда смотрел на него по-особенному, и отказ шёл у него не из сердца. Или же Пак сам придавал ему и его глазам столь сильное значение, потому что… В их с отцом внешности не было ничего общего, не считая того самого взгляда. У астронома была длинная борода и тёмные волосы, он был хорош собой, но сильно сутулился после многочасовой неподвижной работы за чертежами звёздного неба, а Юн, его сын, ходит с неимоверно ровной осанкой, на его лице нет ни намёка не щетину — кожа гладкая и мягкая, и касаться к ней, чтобы это понять, вовсе не обязательно. Его мать Пак не видел, но кажется, что мягкой и нежной внешностью он больше пошёл в неё. А глаза-то всё равно от отца. И на них командующий бесконечно стопорится. В них словно умещена вся вековая мудрость, которую род, собрав, уместил в этом юноше, чтобы он продолжил её с гордостью нести. Словно умение доносить смыслы Вселенной через слова передались ему от отца. Потому что впервые Пак научился прощать реальность и её переменчивую жестокость именно у него. А с Джэюном продолжил. В те, совсем юные годы, Пак уже успел заработать себе звание талантливого воина, поэтому, согласно фразе «куй железо, пока горячо», с поля боя он почти не уходил. Фактически жил там, среди стали и крови, не знавший, что такое «умываться и принимать ванны» по утрам, забыв об удобствах, отдыхе и покое. Он полностью растворился в сражениях, оттачивая навыки, задолго до этого наработанные круглосуточными тренировками в подвалах дворца. И добившемуся подобных высот, едва ли пришедший к возрастному порогу «юноша» — ему нужно было подтвердить свою позицию и удержать её так, чтобы надолго, если вовсе не на всю жизнь. Так и длились постоянные бои с близлежащими деревнями и, в частности, кочевыми народами — головорезами из пустыни. Так их и называли в народе; больше всего они любили убивать, обезглавливая. В те времена Анахан ещё не был столь сильно ориентирован на Ёнин — их больше интересовали перемещающиеся по радиусу племена кочевников, которые каждую новую высадку обнаруживались на новых местах, и от которых из-за этой их непредсказуемости и неугомонности была целая куча проблем. Постоянные налёты и попытки отобрать и без того весьма скудные запасы на границах Анахана: у кочевников в чистой пустыне, где они притаивались, их было того меньше. Они сильно мешали. Мешали, пока анаханцы не психанули и их не вырезали, взяв половину выживших в плен, потому как считали, что все кочевники-головорезы, поскольку были черноволосыми — являются криво развитой веткой анаханского народа. С анаханцами у них была похожая культура, строение тела и внешность с минимальными отличиями, они были такими же хорошими и быстро обучающимися воинами с завидной физиологией, так что оно и не странно. По той логике, верившие, что однажды потерянных братьев достаточно вразумить, их и вернули «на место», к себе, но с целью перевоспитать. Потому же и надели цепи. Они были опасны не только из-за постоянного перемещения и неожиданных нападений в новых местах, но и потому, что у них воевали все: и женщины, и мужчины. Никто не сидел без дела, и, чтобы не позволить им размножаться между собой, становясь сильнее, девушек не пощадили. Всех женщин из кочевников убили на месте, разгромив притаившиеся перевозные поселения, пока мужчинам в это же время дали второй шанс на жизнь, решив использовать их силу и физическую выносливость в своих городах. К двадцати двум годам Пака поселения кочевников были целиком разрушены, а половину их народа, состоящую из уцелевших парней, пустили на гладиаторские бои, где умерли почти все пленники, не желавшие «покоряться» и «возвращаться к истокам», потому как сами кочевники себя анаханцами не считали. Они верили, что ничему не принадлежат. Так и погибли почти все до единого: на гладиаторских боях, от инфекций в ранах или даже самоубийства в виду отчаяния и бесконечных страданий, при которых на поле боя ради забавы анаханцев кочевникам приходилось сражаться против своих родных и друзей. Из знакомых, оставшихся от полностью вымершего со временем народа головорезов — у Пака только Нишимура, попавший в столицу ещё совсем ребёнком. Его тоже легко спутать с коренным анаханцем, но всё же отличия есть, и если знать его подноготную, сразу станет понятно, где лежат его корни. Во всем остальном, помимо правой руки — от кочевников только название и мало насыщенная история. От принесённых ими хлопот в настоящем времени почти ничего не мусолит глаз. Их больше нет, а правая рука верен командующему. У него отсутствует повод для обид, ибо во многом он остался жив именно благодаря старшему. Сейчас проблем нет, но ранее длились постоянные бои с ними, с остатками чужих армий-головорезов из пустыни — за ними проходили лета. И за редким исключением Пак возвращался в город, чтобы перевести дух. И каждый свой маленький «отдых», перед возвратом в следующий замес, командующий приходил к Юну. Потому что больше идти было не к кому, да и не хотелось. Мало кто из мальчишек в хоре вообще был в курсе, как выглядит Ана (они только и делали, что делились рассказами, которые опровергали старшие, запрещающие ходить на центральную площадь во время празднеств военных), потому что самым младшим не позволяли контактировать с армейцами, дабы те не успели «поменять выбор» и захотеть уйти на службу, испортив свой нрав. Священникам это было недоступно. И однажды служивший храму служил ему навсегда — так и воины не смогли бы стать святыми, совершив столько военных злодеяний. Но Юн позволил Паку исполнить маленькую мечту и слиться с толпой на время. Отец полководца был двоюродным братом короля, и хоть они жили во дворце все вместе — Паку не уделялось достаточно времени и родительской заботы, как тому, кому, по идее, не достанется престол. Но люди словно видели в мягкотелом на тот момент мальчике соперника, который мог бы взойти на престол — был в нем какой-то стержень, просматривающийся с самого рождения. И доводы в виде «он слишком дальний в очереди — перед ним куча претендентом на трон» ничем не могли их вразумить. Отец тоже растил Пака в жестких условиях и равнодушии, не считавший, что должен уделять ему время. Но он, в целом, не вел себя мягко и заботливо по отношению ни к кому из детей. Мать же была слабохарактерной женщиной и всегда следовала отцовскому примеру, поступая с сыном так же, как отец — она даже отказывалась видеть его: что по праздникам, что в обычные дни. И в комнате маленький Пак жил один, изредка встречая няню, и куда чаще — астронома. Поэтому родители были, но их любви никогда не хватало. Наверное, глядя на Джэюна уже во взрослом возрасте, командующий, не дополучивший заботы в детстве, учился любить весь мир — тем самым давно забытым чувством, которому впервые научил отец священника. Сын астронома открыл для Пака те моменты и виды, которые были недоступны ему, как воину. Показал другие стороны жизни и разделил радость вместе с ним. Он всегда был тылом и поддержкой, несмотря на то, что физически скорее бы Пак защитил бы хрупкого Джэюна, а не наоборот. И сам священник, как он говорил, всё делал ради Анахана — чтобы привести его к лучшему будущему. Он, как и Пак, искренне любил свою страну. И всех её жителей — тоже. А Пак был коренным, классическим анаханцем. Напоминал собой тех самых, о которых писали в книгах, как о древних и самых чистых ветках прародителей. Он буквально представлял собой внешность всего анаханского народа, взяв оттуда самые красивые и утончённые черты. Юн, пока никто не видел, провёл полководца в хор, переодетого в церковную одежду. Отдал ему свой крестик и, крепко державший его за края одежды поближе к острым локтям, притянул к себе, стоять рядом. Впервые за долгое время командующий чувствовал себя не воином с перепачканными руками, а человеком. Да и не просто человеком, а тем, кто возымел возможность находиться в одной купе с поющими святыми и будто бы никак не выделяться. Ощущение невероятное. Стоять рядом с Юном, который даже не постеснялся самой задней линии, хотя до этого привычно заходил петь на центр. Но тут они были за спинами других, чтобы спрятаться за лесом из голов — чтобы никто другой не видел и не узнал в лице Пака полководца. Никто не ожидал, что Ана здесь будет, поэтому до самого конца никто не заподозрил ничего странного. Правда, пару раз, пока пел, брюнет закашлялся, а Юн едва ли сдержал смех, намекнув, что лучше уважаемому воину будет молча имитировать пение, а не непривычно рвать связки для слишком высоких как для него нот. Но Пак слышал, как прекрасно поёт священник, потому что он стоял прямо сбоку. И никто не смотрел на Ану, никто им не восхищался, никто не душил чрезмерным вниманием и придумками, никто не навешивал на него не своё. Он был абсолютно настоящим в те мгновения, и. Наконец, сам мог кем-то полюбоваться. Лицо священника в лучах солнца, его светлые, совсем не анаханские волосы, переливающиеся золотом. Его полупрозрачные янтарные зрачки, высокая переносица… В этих лучах солнца по воздуху ещё и летала пыль, вместе с которой к куполам беспечно вздымался дым от свечей. Самому себе в те моменты удавалось казаться наименее святым в столь близком к Богу месте, но, ощущавший, как уверенно, без толики отвращения или какого-либо сомнения Юн продолжает держать его за края тёмной, закрытой церковной одежды, не касаясь ни к одному участку кожи кожей… Понимая, что даже это запрещено, но так он к нему прикасается, благословляя своим голосом…. Крестик вздымался вместе с полно дышащей грудью. После маленькой «шалости», которую Юн зарёкся больше не повторять (потому что в момент афёры спустил тысячу и один пот), одежду пришлось забрать, но крестик священник оставил командующему на память, как оберег. К тому же, воин сам пел песню, пока держал его у сердца — а значит, сделал достоверно своим, как молитвой. Закрепил оберег в глазах самого Бога. Как же можно было его после этого отобрать?***
современность.
— Я вот-вот впервые увижу настоящую знаменитость! Даже как-то не верится. Это впервые со мной происходит, мамочки… Чонвон, на корточках сидящий в кустах из мискантуса, как самое крупное на территории Андона насекомое, смотрит на надзирателя вопрошающе, приподняв одну бровь в изумлении. Это он-то впервые увидит знаменитость? А Ян по его мнению кто? В голове так и проносится диалог с аджуммой из какого-то фильма с «я тебе хто така, а?», и как тортом прилетает по чужому лицу. Но в руках Чонвона, увы, ни торта, ни полномочий для такого щедрого выр