ID работы: 6938682

ИНТЕРЛЮДИЯ

Слэш
R
В процессе
121
автор
Размер:
планируется Макси, написано 82 страницы, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
121 Нравится 88 Отзывы 37 В сборник Скачать

ТУТМОС. Привычка терять.

Настройки текста
Примечания:

И я, отступая на шаг до двери В реальность, увижу, как ясно горит Твой оттиск на жёлтом зрачке октября. Так, ближе к зиме привыкаешь терять.

Калитка, бряцая, захлопывается, как будто Дом на прощание решил отругать меня брюзжащим старческим скрипом. Наружность на первый взгляд ничем не отличается от Домовской территории. Но, не обласканный закатным солнцем, я мгновенно замерзаю на ветру. Наверное, тут другой воздух. Или так действуют слетевшие с предохранителя эмоции. Меня штормит, как лист, оторвавшийся от дерева на краю обрыва. Механически переставляю ноги, чтобы немного разогнать кровь. Опускаю глаза, белые кроссовки с фотографической четкостью выделяются на темнеющем в сумерках асфальте. Две картинки накладываются — очень похоже это выглядело в момент моего приезда в Дом. Хорошо помню тот день, гудящие ступни, нервы на пределе от ожиданий и неизвестности. Мы с матерью одеты в белое. Мать в любые времена не изменяла правилу носить вещи, которые выглядят дорого. У меня были хорошие книги, игрушки. Которые в один момент перестали что-либо значить. Эти был её мир, совершенно мне не нужный. Только сейчас, на излете длинного, почти выросшего в истерику дня, предвкушение скорой встречи с матерью докатывается до меня, как тяжелое пушечное ядро, сбивая с толку. Еще вчера я предполагал увидеть кого — угодно, Волка, Горбача, даже Толстого, но никак не мать. Против воли оглядываю окрестности. Впереди через дорогу с мерным гулом течет городская суета. Желтым пунктиром зажигаются первые фонари, шагают занятые будничными делами люди. Я в безопасности. Почему же так потряхивает? Не зацепившись ни за один знакомый силуэт, медленно иду вдоль тротуара. Дом ещё не исчез из поля зрения, нависает надо мной, потираясь серым боком о сумерки. Привычно заполняющий мысли, притягивающий, живой. В нем смесь запахов растоптанной пыли двора, лукового духа вчерашних котлет, желтеющих библиотечных страниц и мела. А еще радостный смех Волка, гул ветра на крыше, скрип половиц, боль свежих ссадин, тепло прижавшегося боком Слепого, дрожь от легких касаний его пальцев. И та, иная сторона — мгла за опрокинувшейся под ногами крышкой люка, которая беспощадно глядит в тебя, насаживая на свой крюк. Она ли накануне выпуска заставила старших через одного взять нож? Не успев додумать, вздрагиваю, потому что на периферии зрения замечаю: к обочине медленно подъезжает аспидное, глянцевое чудовище. Если бы пикап смог материализоваться в Наружности, он бы выглядел именно так. Потому, как чёрная машина неторопливо перекатывает свою тушу, шурша по асфальту шинами, я понимаю, что состою в списке ее целей. От порыва метнуться под защиту ближайших кустов и переждать там, сжавшись на корточках, пока она не проедет, меня удерживает только уверение Слепого. Сердце судорожно колотится. Бросив вызов собственной фобии, я остаюсь на месте, когда, бесцеремонно ослепив меня светом фар, машина тормозит напротив, чтобы нехотя выпустить наружу мою мать. Порыв сырого вечернего ветра яростно хватает подол ее синего платья, но мать не позволяет себе и вздрогнуть, с деловитой поспешностью, за которой ей не скрыть от меня растерянность, делает шаг навстречу. Платье ей очень идёт, светлые волосы летят за спиной. Ни капли не постарела, черт, всего пять лет прошло, конечно. — Здравствуй! Ты так повзрослел, осунулся, — мать нервно поправляет прядь, порхающую на ветру, — может не стоило оставлять тебя в этом месте? Ловлю ее взгляд. Она замирает, не решаясь снять с моего плеча увесистую сумку. Механическая громадина сердито урчит, возвышаясь над нами. Не отпускаю побелевшее лицо матери из капкана своих зрачков. — Зачем ты приехала? — Смотрю, тут их вообще не воспитывают, — Водитель наконец приоткрывает тяжелую дверь железной зверюги и перемещается наружу. И по тому, как он основательно ставит ноги на тротуар, как весомо на нем смотрится черная куртка и свитер, под которым скрывается мощная шея, сразу становится ясно: он хозяин не только машины, но своей реальности. В комплекции я ему не соперник. Но кошмарное путешествие по одному из миров Дома подарило мне кое-какой опыт нападения на взрослого, который куда крупнее меня. Я даже умею водить, но, увы, не граблями. Ударить сразу в солнечное сплетение, не жалеть, не сомневаться. И бежать в направлении расчесок, замешательство мужлана даст мне небольшую фору. Бред, это полный бред. — Пожалуйста, — шепчет мне мать, которая никогда не снисходила до просьбы. Сдержанно киваю. Хозяин машины сурово хмурится и приобняв за плечо, легко смещает мать с пути. Окидывает меня быстрым взглядом, прицениваясь, и, похоже, на его мысленном рынке я недорого стою. Бросает: — Пусть пошевелится. Мы молчим всю дорогу. Стараюсь не думать о куреве и о том, как невыносимо давит темный салон. Через тонированные окна сумерки не отличить от ночи, я откидываюсь на массивную спинку кресла и закрываю глаза. Там, куда меня привозит чёрный монстр, нет ни следа прошлого. Эпоха, прожитая мной до Дома, канула в Лету вместе со старой квартирой. Здесь же меня ждут светлые не засиженные диваны с тщательно подобранными по оттенку подушками, узкие тонконогие тумбы у стен, полки с хрупкими изломанными вазами, на которые страшно дохнуть, и какие-то дурацкие модные лампы в каждом углу. Одна из спален, видимо, гостевых, безуспешно пытается стать комнатой подростка. Большой телевизор. Ворох свежекупленной одежды, мяч, плеер, несколько глянцевых книг, все это лежит у моих ног, как подаяние. От задумчивого пинка мяч подкатывается к спортивной сумке, привезённой из Дома, в которой предполагаются мои личные вещи. Она, как и я, не вписывается в выверенную новизну интерьера. Звенит посуда, в другом конце коридора накрывают стол. Мы всю ночь и часть утра провели в поездке, ищу признаки аппетита, посещавшего меня в Могильнике. Внутри пусто, но не от голода и даже не от невозможности закурить. Подтягиваю сумку к себе. Молния слабая, разъезжается сразу, когда я беру ткань граблями. Внутри несколько моих старых футболок, джинсы, зимняя куртка, из которой я вырос еще весной. Вторая пара кед. Набор вещей мал, в него не вошло ни одной продырявленной или расписанной вещи. Презрительно фыркаю. Перестраховщики. Но под пижамными штанами (почему-то к ним не положили верх) нахожу книгу. Некоторое время тупо пялюсь на обложку. «Самоучитель по игре на гитаре». Ворошу граблей на дне сумки. Что-то бряцает о пластик протеза. Достаю, и раскладывают на полу черные очки, игральную кость со сквозной дыркой в центре пятерки и единицы, ловец снов из лохматых шерстяных ниток. Смотрю в очки через одно из затертых стекол. Подошли бы Слепому, но это точно не его, скорее Вонючки. Ловец снов сплел Горбач, а кость висела у кого-то на цепочке. На обратной стороне обложки Самоучителя нарисован зигзаг, то ли молния, то ли волчьи зубы. «Все имеет смысл» — говорил Седой, — то, что ты пока не видишь этого, не меняет его значения». Задумчиво листаю. Из страниц мне под ноги бесшумно вспархивает сухой цветок шиповника. Смотрю, не решаясь тронуть хрупкие лепестки. Да чтоб его! Не могу вдохнуть. Сердце делает сальто. И Тоска, приглушенная монотонностью долгой дороги, беспощадно скручивает кишки. Сажусь на пол, среди своих старых вещей в чужой светлой комнате — словно на острове в океане рафинада. Цветок тут, кажется я могу ощутить его тонкий запах. Закрываю глаза. Хочу ли я вернуться из-за Слепого (пальцев Слепого, рук Слепого, ключиц Слепого)? Да сейчас я готов даже выдержать себя, жадно засовывающего язык ему в рот. Ведь я кайфовал прижимая его, первый раз по настоящему обхватывая его горячее жилистое тело руками. И даже сомневаясь, что это был Слепой, а не подкинутый Лесом сплав моих томных миражей, я все равно не отпускал, просто ел его своим ртом. Интересно, могло бы такое случиться прямо в общей спальне? Позволил бы мне Слепой делать это так же, как в Лесу? Мотаю головой, не в силах вытряхнуть психоз. Губы жжет, как будто я искусал их, а в паху пульсирует и ноет. От череды образов по спине бегут мурашки: приходится признать, в последнюю встречу Лес открыл то, что давно разрасталось во мне. И видимо, это мне понравилось. Тут в Наружности, на достаточном расстоянии от Дома я могу сложить из размытых пятен цельную картинку: фильм, про меня самого. Того мелкого, белобрысого пацана, отчаянно, со срывающимся пульсом, до идущих пятнами щек, вглядывающегося в бледное лицо другого мальчишки, который стоит близко, слишком близко. Усмехаюсь: это было так очевидно, что Волк, уж Волк-то не мог не распознать. Но он молчал. А сам Слепой, изучивший мои привычки и слова, угадывающий мое настроение по одному запаху, почему ни разу не оттолкнул? Не догадался из-за слишком короткого расстояния в нашей дружбе? Скорее всего, ему просто было плевать, если это не про Лес. И по иронии, именно когда я нахожусь в сотнях километров от него, мне становится так остро необходимо доказать Слепому, что я важнее Дома и всех его темных углов. Вот оно. Выпрямляю спину и выдыхаю, словно победил. Словно я нашел причину, по которой меня морозит и трясет уже вторые сутки. В дверь аккуратно стучат. Может быть, потому, что я не явился к завтраку. В Доме, если ты решил не есть и на вид не умираешь, это никого не волнует. Однажды Волк упал с гаража, и мы соорудив из носилок и садовой тачки паланкин, недели две возили его на обед, как вельможу. А когда Слепой пропал из стаи и даже перестал приходить в столовую, никто не подумал, что в короткие предутренние часы его нахождения в спальне, перед тем, как завалиться спать на пол, ему стоит перекусить. Разве беспокойством считать, то, что Вонючка учредил ставки — сколько дней Слепой продержится на подножном. Слепой же, как на зло, был бодрее бодрого, просто лучился, если о нем можно так сказать, сытым хищным довольством. Как будто всю ночь гонял стадо антилоп и задрал таки самую жирную. Я бесился тогда, сам не зная почему. Теперь знаю. Стук повторяется. В Доме никому в голову не приходило стучаться. Пеняй на себя и входи, если дверь, конечно, не на замке или её не подпирает чья-нибудь кровать. Стучат. — Войдите, — говорю я тоном дворецкого. Встаю, стараюсь расслабиться, не дергаться, но от мыслей о Доме кожа словно чешется изнутри, крайне неприятно, и я еще больше напрягаюсь. Отступаю от входа, чтобы не встречаться с матерью глазами. Она немного потерянно оглядывает нетронутые подарки и ворох старых вещей на полу, молча присаживается на диван. С момента нашей встречи она кажется мне более хрупкой, чем в детстве. Возможно, из-за покровительства Хозяина машины. Плюхаюсь рядом на подлокотник, и это явно придает ей сил. — Тот интернат… да, я знала, там бедно скромно. Но там очень приличные врачи. Я думала так лучше для тебя, — Мать мгновение смотрит на меня, и опускает глаза на сложенные руки. У нее изящные розовые ногти, — Ты не писал. Ни строчки… Качаю головой. Ей не объяснить, я больше не хрустальный мальчик, и только в драках с Хламовными я это понял. Кузнечик был счастлив в Доме. А потом… оттуда, куда меня зашвырнуло, не дошли бы никакие письма. — Все в порядке, — стараюсь сглотнуть горечь и говорить ровно, (если мать узнает, как сильно меня покорежило, я не вылезу от психиатров), — трудности были у старших — старшего выпуска. Меня это не коснулось. Она смотрит с недоверием. Неизвестно, что ей сообщили в директорской, но, точно не правду о резне. — Я же вижу, как ты изменился, — мать делает паузу, наверное, решив не настаивать на откровенности, — но теперь все будет хорошо, ты поправишься, мы договорились о лечении. Есть один специалист по похожим случаям. На словах «мы» и «лечение» дергаю скулой. Она замечает. Спешно поднимается, видно, что ей тяжело рядом со мной. — Обязательно приходи на обед, я хочу сообщить важные новости. Не нужно быть гением дедукции, чтобы понять, что эти новости коснутся будущей смены ее фамилии. Мать снова в своей стихии в этом глянцевом доме. А я отвык от опеки, от мертвых свежекупленных вещей, от журнальных интерьеров. Запоздало говорю ей вслед: — Я прекрасно себя чувствую, в Доме сказали, что я здоров. У двери она оборачивается, кивает заторможенно, словно не верит. «Все в порядке», повторяю уже себе самому. Но тут меня снова дергает, скручивает и тянет назад в периметр серых стен с такой силой, что это уже не тонкая нить, а вполне себе прочный трос и сейчас я поджилками ощущаю его звенящее напряжение. Какого хрена! Это сложно выдержать. Трясусь, зубы отбивают чечетку. Падаю на диван и утыкаюсь носом в благоуханную кремовую обивку. Мне нужно в Дом. Я хочу в нашу спальню, хочу почувствовать под боком чьи-то смятые шмотки или игральные карты, чтобы ребра кололи камешки со двора и птичьи перья, чтобы над ухом бухтело, захлебываясь помехами радио, чтобы подушка пахла бутербродами с колбасой. Чтобы, сплю я или читаю, или дурею от лихорадочной ангины, вокруг ощущалось присутствие стаи, и всех стай, живущих и живших в Доме. Чтобы вокруг присутствовал сам Дом. Кусаю велюр. Да черта с два! Дело не в Волке, Вонючке и даже не в Слепом. Это не просто боль расставания. Это потребность, физическая потребность очутиться в сером здании. Это похоже на наркотик. А как насчет мира, где в замках за высокими заборами расстреливают людей? Туда я хочу тоже?! Там, на изнанке в забытом всеми богами городе, я видел много трясущихся от ломки торчков. Они сидели на каких-то препаратах. А я посажен на привязь, корень которой похоронен в сердцевине жирной лесной земли. Дом что-то делал со мной, со всеми нами. Присваивал, чтобы потом уничтожить, как старших. Незаметно подкрадывался со своими подарками. Имитировал недостающие части тел и душ. А тех, которые не соглашались подчиняться, запугивал и ломал. Вечность назад я был уверен, что проходя испытания Седого, научусь быть свободным. Что получу замену рукам. Мог ли я представить, что Дом даст их мне настоящие. А что взамен? «Могу уйти, когда захочу, так Слепой?» — шепчу я. Смысл сказанного переворачивается вверх дном. И тогда меня накрывает такая ослепительная злость, будто тысячи раскаленных искр прошивают сознание. Вскакиваю. Годы в гребаном пикапе! Наручники, слышишь меня? Наручники протерли мои живые запястья до кости. Для этого ты дал мне руки? Для этого? Со всей дури бью ногой в потертый бок своей сумки, она опрокидывается с глухим шорохом. Пинаю еще, запихивая ее в угол между диваном и креслом. Бью кресло, сильнее, еще и еще. опрокидываю его ногами, грохот долетает будто издалека. Останавливаюсь, тяжело дыша, в колене пульсирует запоздалая боль. Никакого результата. Меня по прежнему колотит. На меня все еще надвигается Дом, с его самозамкнутым миром, с роем жалящих вопросов. И мне не спрятаться. Но шанс на свободу есть, ведь во мне осталась моя злость. Нужно бросить Дому вызов. Не сбежать, как Седой, а, глядя этому в глаза, отказаться от всего, что меня связывает. Научиться, привыкнуть терять - Причина, по которой мне нужно вернуться. На ужин выхожу распаренный после душа, в новой одежде. Это всего то спортивные штаны на резинке, и свободная футболка, но мать одобрительно кивает, будто я надел рубашку на пуговицах и завязал галстук. Хозяин машины сидит за столом, большую половину которого он присвоил вместе с большей частью гостиной. Пользуясь туманным взглядом, а проще: через анализ мелочей, замечаю, что пространство комнаты подстраивается, подчиняется его нуждам. Тарелки, бокалы, бутылки с вином, пульт от огромного телевизора, все услужливо предоставлено ему. Стулья вежливо повернуты в его сторону. Ваза на подоконнике сдвинута так, чтобы не закрывать ему вид на сад. И даже мать смотрит на него так предвосхитительно. Сажусь на предложенный стул — толкнув его ногой, чтобы встал напротив Хозяина машины. Запихиваю в рот самое крупное, что находится на столе: свежую булку. После нервного дня, аромат сдобы наконец будит во мне зверский аппетит. Прилично справляясь граблями с ножом и вилкой, пробую дымящееся жаркое, сочное и щедро приправленное соусом. Стараюсь не жмурится от обилия вкусовых впечатлений. Мать подкладывает мне еще гарнир. Пока я жую, Хозяин машины молчаливо изучает мои протезы. Для подобных ему я кажусь быстро решаемой задачей. Пусть тешится, плевать. К завершению ужина, когда я разморенный от избытка сытной и пряной еды расплываюсь на стуле, нас плавно выносит на разговор. — Твои друзья, — мать разворачивает у тарелки вышитую белую салфетку — я приготовила им кое какие посылки, — может отправим завтра вместе? Смотрю вопросительно. Что за семейная благотворительность? — Лучше конечно было бы вручить лично, но этот… Дом так далеко, просто не знаю, когда теперь удастся их навестить, — она поколебавшись, передает салфетку и мне. Сердце екает, черт. Глупец, я думал, речь пойдет о свадьбе. Но, похоже, я снова застрял где-то помимо своей воли. Изнутри поднимается и нарастает нестерпимая тяга. Нужно срочно придумать то, что заставит их изменить решение. Останавливаю бешеную скачку мыслей. Хмурюсь. Будь у меня брови, получилось бы выразительнее. — Интернат был тогда единственным возможным вариантом. Но сейчас все иначе, — мать тепло смотрит на Хозяина машины. И единственное, на счет чего у меня немного отлегает — возможно, между ними не только ее стесненные обстоятельства. — Есть хорошая школа. После обследования мы подадим твои документы. И это не так далеко, ты будешь приезжать на выходные и среди недели тоже, — она старается: убедить меня, примирить с ее прошлой и новой жизнью, всем этим сразу — извиниться. Я даже испытываю участие, удивительно, что я — теперешний оказываюсь на него способен. И у нас могло бы на этом срастись. Но мать не знает одного — я вырос. И последние семь лет я рос в полном дерьме. Я просто не смогу принять ее опеку. Представляю, как в отутюженных брюках вхожу в двери новой благополучной школы, на лице улыбка, на протезах — перчатки. — Спасибо. Ты многое сделала. Но как ты это представляешь? Поднимаю неуклюжие грабли над столом, — Новая школа, это не для меня. А в Доме, ты же сама говорила — все условия. Тренажеры, штат медиков. Учебная программа. Хозяин пикапа выдвигает подбородок, презрительно выковыривая языком из зубов остатки еды: — Интересно, кто же из надсмотрщиков научил его этим стандартным фразам? Пастырь научил. Престарелый унылый препод. Он частенько болтал подобное на своих уроках. А в новой школе, конечно, будут приводить в норму и перевоспитывать, выгонять то, что ничем н вытравить из меня. Там не за горами и психиатры. Морщусь, не сдержавшись. — Я благодарен и действительно, — поворачиваюсь к матери, — действительно, спасибо. Поверь, с чувством вины за то, что уже сделано тоже можно жить. А если хочешь успокоить совесть, то не за счет моей свободы решений. Мать смотрит на меня черными глазами, зрачки почти закрывают радужку, как будто ей страшно. Думаю, не переборщил ли. В наступившей тишине Хозяин машины со стуком бросает нож на скатерть. Я не вздрагиваю. Он опять изучает меня, внимательно, слегка сощурившись, у его рта по массивной челюсти пролегают глубокие морщины. У него тяжелый стальной взгляд. Но он теплеет, когда падает на взволнованное лицо матери. Он перевез ее в свой дворец, поехал с ней на чертовы кулички, ждал несколько часов у входа в полуразвалившийся интернат, пока меня, недоноска, готовят к выписке. (В таких местах ведь никогда не торопятся с бумагами.) Договаривался со светилами врачевания, руководством платной, мать его, школы. Конечно, он делал это не для меня. Я ведь похож на нее, разрезом глаз, линией рта, пока еще угловатый, с нежными небритыми щеками, поразительно похож. Не опускаю глаза, пусть читает, без разницы, что он там увидит: вывернутые мясом собачьи укусы или неестественно скошенный после моего удара нос Стальнозубого, его разбитый в красную кашу рот. Он мрачнеет. И впервые игнорирует мать, обращаясь прямо ко мне: — Странное это место, твой Дом. Жму плечами, протезы перекашиваются, задираясь под футболкой. Он склоняется, приближая лицо ко мне через стол. — Ты, судя по всему, умен не по годам, должен понять. Никто. Слышишь, сопляк. Никто не отказывается от моей помощи. Я не такой, как он ожидал. Странный, сложный, во мне что-то сломано. Но это не отменяет для него, что я ребенок, за которого решают взрослые. Поэтому я проигрываю. И снова обжигающей волной чувствую зуд под кожей. Отвечаю, вкладывая всю свою решительность: — Меня там не жалеют. — А с чего ты взял, что я буду тебя жалеть? Что мне есть дело до твоего мнения? Улыбаюсь. И Хозяин машины каменеет от злости. Кажется, сейчас по его внушительному лицу пойдет трещина. Мать предостерегающе кладет руку ему на локоть. Я почти получил в лицо. Ерунда. Во времена Стальнозубого мне не раз ломали нос. Какие еще доводы я могу привести кроме желания свободы, ценность которой я вполне осознал в пикапе? Все еще смотрю ему в глаза. Там за темной радужкой прячется что-то. Нужно сделать небольшой мысленный шаг. Вот оно. Я цепляю на крючок и вытягиваю забытый сон. Пыльная трасса тянется от города к городу, волнистая и неприглядная, как старая змеиная шкура. За ветровым стеклом очередной душный день. Водитель, выжатый и вымотанный долгим перегоном, матерится сквозь зубы, мусолит сигарету сухим ртом. Дым горчит на губах. Шея затекла так, что кажется, ударь кто-нибудь битой по его загривку, он не почувствует. Он тормозит, выходит и первым делом отливает на обочину. Потом осматривает машину, сплевывая этот чертов день в дорожную пыль. Пыль сворачивается маленькими комками. Реалистичный и неприятный сон. Похоже, он настиг Хозяина машины, когда тот ждал меня в своей металлической зверюге у Серого дома. Потом сон забылся. И сейчас я вытаскиваю его на поверхность памяти. Ненавистные картины, но мне нужно их посмотреть. В пикапе тяжело звякают цепи, раздается скулеж. Он откидывает горячий металлический борт багажника. Выпускает собак. Псы рвутся в чахлые заросли, грызутся, носятся и катаются по сухой траве, шпигуя колючками черные узкие спины. Словно вокруг мягкий лужок, а не изжаренная равнина. Он недолго смотрит на собак. Потом оборачивается к парню, прикованному в машине наручниками. Этот парень. Дочерна загорелый, так, что белесый ежик волос на его голове почти светится. Так, что его злые глаза, кажутся еще ярче, намного ярче моих. На нем старые джинсы и майка невнятного цвета, через широкие проймы видны фиолетово-желтые кровоподтеки на ребрах и спине. Под скулой у него вздувается свежая гематома. Парень кривится и дергает запястьем, показывая, что стоит отстегнуть и его. Некрупные жилистые мышцы его рук ходят под коричневой кожей, он тощ, но из-за широкой линии плеч и роста его сложно назвать слабым. Вспоминая сон, Хозяин машины пристально рассматривает меня, сидящего перед ним за столом с красивой скатертью. Я презрительно изгибаю рот. И почти чувствую, как сердце Хозяина машины ёкает. Водитель из сна поднимается в багажник и, словно повторяя реальную сцену, садится на корточки перед парнем. Прикуривает новую сигарету и приближает оранжевый кончик к лоснящемуся от жары худому предплечью своего пленника. Сипло смеется: — Хочешь отлить, заплати. На лице парня глухая ярость. Он достаточно взрослый, чтобы так глубоко ненавидеть. Его губы произносят слова. И сейчас в светлой гостиной, глядя на Хозяина машины я повторяю эти слова точь в точь: — Удерживать меня здесь большая ошибка. Потому что однажды я выберусь. Хозяин машины молчит довольно долго. Сон медленно погружается в глубину его зрачков, но теперь он помнит увиденное с такой ясностью, что мог бы назвать количество пивных банок, которые валяются в пикапе. Мать все еще сжимает его руку. Но надобности уже нет. Кажется, мы поняли друг друга. — Больше ничего у меня не проси, — тяжело говорит он. Мать швыряет салфетку на стол и выходит из комнаты. Собираюсь я очень быстро даже с учетом возможности граблей. Мне никто не помогает. Внизу ждет личный шофер. Но Хозяин машины меня все равно торопит. — Живее! — рявкает он, когда я сбегаю по лестнице. Словно, если я замедлюсь, кто-то в этом доме может передумать. И я правда тороплюсь, это единственное в чем я ему послушен. Я знаю, что сюда я больше не вернусь и меня ожидает иное возвращение. До настоящей свободы еще очень далеко. Но парадные двери распахнуты и летний день, еще не скрытый сумерками, дарит мне надежду. Щурясь ступаю на яркий, высветленный солнцем газон, на котором у черной машины стоит Черный Ральф. *** Ночи отодвинулись далеко за зубья расчёсок, рассветы неутомимо блестели в окна, обгоняя короткие сны. Тополя обрастали клочками пуха. Вороны и собаки бросили бродяжничать и попрятались в обустроенные гнезда, отяжелев потомством. Во дворе у гаража помпезно и пышно зацвел шиповник. Обычно, в начале первых по настоящему жарких дней к Дому уже подбиралась кромка соленого морского прилива, вытягивая из-под кроватей крошащиеся прошлогодним песком сумки. Теперь же это успевшее укорениться и одомашниться «обычно» сотрясалось от многократного эха большой войны старших. Все делали вид, что они не настороженны, но никто в чумной так и не тронул летний багаж. Седой уехал, как обещал. С его отъездом Кузнечик начал обратный отсчёт. Это было не совсем честно по отношению к старшим. Ведь выпуск означал, что их социум, распирающий границы Дома, перевалит через стены, как вскипевшее молоко. Пшик, а в бывшем вместилище одни пенные хлопья. И никто не знает, куда испарилась только что вовсю бурлившая жизнь. Кузнечику совсем не хотелось нетерпеливо ждать, что стая Черепа и стая Мавра канут в прошлое вместе со своими героями. Но в то же время, как можно было не замирать от предвкушения того, что и чумных и певчих и хламовных с колясочниками скоро будут считать за старших. Недавно ещё мягкотелые личинки, они вдруг получат хитиновые доспехи и пару прозрачных крыл. Грустно было только, что Дом не наполнится большеглазыми мальками, выпуск Кузнечика, его собственный выпуск — последний. «Но вдруг случится так, что младших все-таки наберут, ведь Дом просто не может кончится», — думал Кузнечик, мысленно перечеркивая очередной катящийся в сумерки день, — «Меня будут уважать, как Черепа, или Седого и я не стану выделываться, буду помогать малькам». Когда в спальне вслед за коридорными гасли лампы, глаза не хотели слипаться. Простынь и одеяло становились прилипчивыми и неуютными, подушка сминалась в ком, а сердце выстукивало безответные послания в темноту. Кузнечик ворочался, варясь в беспокойстве. Ближе к рассвету являлся Слепой, который взял привычку отмечать свой приход парой тихих фраз. Убеждаясь в его присутствии, Кузнечик проваливался в смутное предутреннее сновидение. В тот день Вонючка нарвал уже отцветающий шиповник и набил цветками все подушки в спальне. На редкие и слабые протесты заявив, что «Слишком беспокойно вы стали спать» и что такая обстановка губительна в период восходящей луны и накануне выпуска. Помог ли другим новый аромат наволочек, но Кузнечика убаюкал тонкий кремовый запах лепестков. Он уснул не дождавшись Слепого. И вдруг на рассвете резко вынырнул из дремы. Слепой молчал. Но Кузнечик понял, что он тут. И удивился этому знанию. Ничто не выдавало присутствие Слепого. Сквозь тишину в аромате цветов проплывала сонная стая. Посапывал Горбач, что-то бормотал Красавица, глубоко и монотонно дышал Волк, сиамцы спали бесшумно, как мумии. Кузнечик вслушался старательнее и приоткрыл глаза, размывая между ресницами силуэты состайников. Койка Слепого пустовала. Но тот был в спальне. Странно. Кузнечик приподнял голову с подушки и отпрянул, чуть не столкнувшись с ним лбом. Слепой сидел на полу, повернув к нему спокойное лицо. Его ноздри слегка двигались, рот был приоткрыт. -Ты напугал меня, — зашипел Кузнечик, ощущая жгучее облегчение от того, что Слепой здесь. Слепой не ответил. С серьезным видом приблизился и коротко втянул воздух у виска Кузнечика. Край ушной раковины согрело тихое дыхание: — Приятно пахнешь. По шее побежали мурашки и Кузнечика отбросило в медленное душное сновидение. В котором горячее предгрозовое утро словно давит на грудь, отчего нет места ни единому вдоху. Где только сердце стучит, и бьются в сумеречном небе ослепительные вспышки. Где ты задыхаешься предвкушением безжалостного дождя. Пусть он прольется сквозь тебя, пусть вымоет это нестерпимое внезапное чувство. — Это не он, это шиповник, — радостно завопил Вонючка с соседней кровати.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.