ID работы: 8218946

Холст. Масло. Революция.

Слэш
G
Завершён
33
Размер:
40 страниц, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
33 Нравится 10 Отзывы 6 В сборник Скачать

Глава 3. Солнце под крышей

Настройки текста
Примечания:
Едва слабый луч нового дня подкрался к мутному, покрытому слоем пыли, не мытому несколько лет окну и заглянул в него робко и почтительно, как опоздавший студент заглядывает в аудиторию, Грантер вскочил на ноги. И хотя весь вчерашний вечер прошел в хмельном бреду, и Грантер с трудом признавал реальность произошедшего, он вовсе не чувствовал разламывающего голову похмелья. Видать, виной вчерашнему состоянию был вовсе не плохой спирт, а навалившаяся вместе с тяжелыми, непереносимыми раздумьями усталость. Стоило проспаться, и свинец, заточивший его тело и сознание в свои громоздкие оковы, растаял. Все-таки надо отдать должное разместившемуся на площади Сен-Мишель, в оживленном сердце города, недалеко от Сорбонны и набережной — главной артерии праздного Парижа — кафе «Мюзен»: вина у них подавали не особо крепкие с качественным спиртом. Поэтому Грантер и наведывался туда так часто. По крайней мере, так он объяснял это самому себе, не признавая того, что главной причиной его регулярных визитов в «Мюзен» все же оставался Анжольрас. По-генеральски Грантер оглядел свою скромную комнату, как если б она была полем битвы. Ему предстоял трудный день. Грантер уже давно не рисовал серьезных портретов маслом с натуры и порядком утратил свое умение работать быстро, параллельно развлекая беседами позирующего. Согласившись побыть моделью, Анжольрас сделал ему щедрое одолжение, и Грантер понимал, что необходимо максимально серьезно подойти к работе и идеально все обставить — во всех смыслах этого многозначного слова. В следующее мгновение Грантер носился по маленькой комнате с каким-то найденным в углу ящиком, который должен предположительно был играть роль стула или трибуны — Грантер пока что еще очень смутно представлял композицию. Художник переносил его с места на место, отходил, приближался, смотря, как ложится свет и высчитывая, как будет ложиться свет на протяжении всего дня, учитывая подвижность ребячливого и непоседливого солнца. Затем он с особой тщательностью принялся перебирать свои уже грунтованные холсты — нельзя было выбрать маленький или средний холст, на нем не смогло бы развернуться все величие объединяющей народ революции, но слишком большой холст превратил бы аллегорию революции в парадный портрет, приблизил бы к монархической идее, что было совершенно недопустимо. Идеального холста Грантер не обнаружил, а потому ему пришлось безжалостно отрезать часть от одного из больших холстов. После он принялся устанавливать мольберт, вертясь вокруг уже покоившегося на месте ящика и выбирая наиболее удачный ракурс. Наконец после долгих и суетливых приготовлений Грантер стоял перед пустым белым холстом, готовый излить республиканское воображение и создать шедевр, и, взяв в руки грифель, принялся раздумывать над композицией. Увлекшись работой, он совсем позабыл о своем скромном завтраке — трех сваренных вкрутую яйцах, куске засохшего сыра и стакане сильно разбавленного водой молока, который ему, незаметно скрипнув дверью, принесла проснувшаяся и начавшая хлопотать о своих жильцах старушка-привратница. Застав Грантера за рисованием, а не за выпивкой, она была премного удивлена и даже было подумала, что ее нравоучительные беседы, неизменно перетекавшие в шумные скандалы с угрозами позвать жандармов, так благотворно повлияли на него. Не имея склонности к тщеславию, она, однако, гордилась собой и своими воспитательными методами, так что к обеду вся улица знала, что у старушки-арендодательницы стало на одного неблагодарного жильца меньше. Ни в этот день, ни во все остальные, пока он довершал картину, Грантер практически ничего не ел, не внимая мольбам журчащего желудка и вспоминая о еде лишь тогда, когда кисть начинала казаться неподъемной, руки охватывала дрожь, а свежему нанесенному слою краски необходимо было высохнуть. Вместо еды его питал какой-то странный, нескончаемый внутренний ток, пробуждавший все силы и преобразовывавший их в жизненную энергию, выплескивающуюся взрывами красок на беленом холсте. Даже когда Грантер спал, он не проваливался в глубокий, беспробудный сон, напротив, его сознание постоянно бодрствовало, обдумывая детали картины, которые следовало улучшить или изменить, оно думало о светотени, о характере мазков, о цвете — идея картины полностью охватила Грантера, творение приобрело власть над творцом и поддерживало в нем жизнь лишь для того, чтобы ожить самому. Стоит ли упоминать о том, что Грантер за те две недели даже не посмел притронуться к бутылке, дабы не потушить в себе возникший творческий запал, вспышкой молнии осветивший его мрачный и хмурый мир? А первые семь дней, когда Анжольрас каждодневно удостаивал мансарду Грантера своим посещением ради очередного сеанса позирования, преисполнялись особым значением для последнего. Семь дней создавался мир, но солнце было создано в первый и обогревало новые творения своими лучами. Так и Грантер купался в лучах солнца — Анжольраса — семь дней, начиная с первого, рисуя его центральным образом в аллегории. За все семь дней, что Анжольрас к нему приходил, Грантер ни разу не замечал его прихода. Тот обычно слегка приоткрывал фанерную дверь, протискивался и скромно, едва слышно дыша, стоял у входа, не проходя дальше и наблюдая за тем, как Грантер готовит краски, смешивая на палитре те немногочисленные цвета, что у него были, в пестрое многообразие всевозможных оттенков. Процесс творения даже на такой подготовительной стадии казался Анжольрасу сакральным обрядом, который он не смел нарушить. В эти часы он видел в Грантере не безнадежного пьяницу, носимого непредсказуемым потоком жизни, а художника, несущего ту же идею, что и лидеры политических кружков, творца, созидателя нового мира, а его крохотная, немеблированная, пыльная мансарда превращалась в глазах Анжольраса в святая святых — мастерскую, кузницу идей республиканизма и просвещения. Особую растерянность Анжольрас испытал в первый день своего посещения. Непривычно увидеть Грантера оживленным, занятым каким-то делом, с горящими глазами и в приподнятом настроении духа. Прошло около пяти минут, прежде чем художник обнаружил Анжольраса на своей мансарде, после того как тот зашел. Поспешно откланявшись, отложив в сторону палитру, кисти и краски, Грантер невнятно и как бы смущенно пробормотал: — А, это ты… — но вскоре найдя в себе силы и призвав все свое мужество, с улыбкой поднял голову и, активно жестикулируя, проговорил: — Проходи. Я рад, что ты пришел — не смею задержать тебя надолго, думаю, мне удастся уложить сегодняшний сеанс в три часа. Тебе когда-нибудь доводилось позировать для портретов? — спросил он, проводя его к надежно сколоченному, крепкому ящику, который должен был стать постаментом. — Когда мне было пятнадцать лет и я отправлялся в Париж учиться в коллеже, родители заказали мой портрет — им была несносна разлука со мной, — на щеках Анжольраса образовались едва заметные очаровательные ямочки, придавшие его лицу детское выражение. С умилением он вспоминал свою грациозную худую подвижную мать, хлопотавшую по хозяйству, раздававшую мягкие приказы слугам, больше звучавшие как просьбы, и строгого, рассудительного отца, предпочитавшего слушать добрый, ласковый лепет своей жены, нежели что-то говорить самому. Зато когда он говорил, обнаруживались его блистательный ум и исключительная наблюдательность, каждая его фраза была глубокой мудростью, и слова его окружающие ловили с охотой и спешили запомнить или записать в свои альбомы. Наблюдая выражение лица Анжольраса, Грантер понял, что тот вспоминает своих родителей, и это тронуло его кажущееся черствым, но на самом деле чуткое к человеческим судьбам и переживаниям сердце, и ему стало радостно за Анжольраса, которому повезло родиться в хорошей, благополучной и любящей семье, и мучительно обидно, терзающе горько за себя самого, никогда не имевшего тихой домашней гавани и вечно метавшегося в штормовом грозном океане в поисках обители. И теперь, когда Анжольрас стоял в его комнате, когда он обещался позировать для его картины, когда он был рядом с ним, протянувший руку помощи, снявший свою маску каменного безразличия, шторм стих, Грантер обрел свою обитель. — Тогда мне не стоит говорить, что тебе следует как можно меньше шевелиться и что ты можешь попросить о перерыве, как только устанешь, — протараторил Грантер, жестом предлагая визитеру подняться на импровизированный постамент. — Ты уже сказал, — заметил Анжольрас. На мгновение Грантер чуть смутился Анжольраса или своей бедности — он не знал, вряд ли он отдавал себе отчет в этом. И когда Анжольрас взобрался на ящик, чтобы развеять это смущение, художник пояснил: — По моему раздумью, этот ящик на картине станет классицистической колонной — пусть они только посмеют заявить, что искусство отображает реальность — как символ того, что современная революция опирается на принципы эпохи Просвещения, стоит на плечах гигантов, — он отошел к мольберту, оценил положение Анжольраса и, удовлетворенно кивнув, вновь к нему подошел, чтобы выправить позицию: — Так, одну ногу чуть вперед и в сторону… Носок к окну. Жаль, что сейчас уже нет лучей восходящего солнца. Завтра придешь пораньше? — новоиспеченный натурщик кивнул. — Встать твердо, гордо, ве-ли-чес-твен-но, как ученики коллежа при декламации стихов. Тело держать по центру, но с оборотом в три четверти. Голову прямо, взгляд целеустремленный, — Анжольрас внимательно следовал его распоряжениям, и вскоре Грантер добился нужного расположения ног, корпуса и головы. Творец, довольный скромным прототипом своего будущего великого творения, обещавшего появиться вскоре на пугающе белом холсте, удовлетворенно хмыкнул. — Так, — Грантер почесал затылок, думая о том, какие символические предметы еще могли бы сопутствовать аллегории революции, но ничто, кроме оружия, не приходило в голову: — Пистолет! — выкрикнул внезапно он, как Архимед некогда кричал свою «эврику» в минуту снизошедшего озарения. — Нам нужно изобразить кремниевый пистолет! — Грантер уже было начал суетиться, чтобы найти предмет, который натурщик мог бы держать на манер пистолета, как Анжольрас невозмутимо потянулся за пояс, и вскоре в его правой руке лежал опасно поблескивавший в лучах солнца пистолет. В это мгновение Анжольрас являл миру свою подлинную сущность: филантропическое, бесконечно любящее сердце, гонящее кровь к крепким и решительным, несущим смертельную угрозу рукам. Тонкие мягкие пальцы, которым бы играть по клавишам фортепиано или поддерживать лорнет, смотрящий на хорошенькую даму из соседней ложи в опере, обвивали уверенно, привычно холодную рукоятку, а указательный палец машинально разместился на спусковом крючке. Анжольрас вытянул руку прямо в сторону, противоположную от той, куда он смотрел — и Грантер увидел в этом глубочайший символизм: нет, революция не несет угрозы, она не желает уничтожать тех, кто выступает против нее, но она готова постоять за себя, она готова защитить себя оружием, если не сможет оправдать свою необходимость словами. В противовес воинственному символу нужен был миролюбивый, ведь главное в картине — композиционная стройность, баланс символов, умеренность тонов. Пусть говорят, что симметрия противоестественна, но она идеальна, к ней стремились древние греки, к ней стремились классицисты и их верные последователи. Да, симметрия противоестественна именно оттого, что идеальна: человеческая натура едва ли способна достигнуть идеала, симметрии, но она стремится к нему, стремится к ней. Симметрия отнюдь не одинаковость, она есть баланс, она двуликость. Но вовсе не та двуликость, которую люди привыкли называть лицемерием, которая присуща гнусным сплетникам и подлизам, которая кишит при дворе, которая въелась в Луи Филиппа, променявшего стол камрадов-якобинцев на монарший престол, о нет, это двуликость солнца и луны, это двуликость черного и белого, это двуликость холода и тепла. Знали бы мы, что такое счастье, не испытав страданий? И возможно ль готовить революцию, не противопоставляя ее имеющемуся строю? И разве может человек тягаться безденежьем, ежели в руках он не держал больше франка? О, эта двуликость, переплетение противоположностей, заложена в основании мира, в его логосе: недаром у античных был двуликий бог Янус, считавшийся создателем вселенной до тех пор, пока жалкий, жаждущий, потворствующим своим желаниям Юпитер не сместил его. Люди не могли познать двусторонность мира, они свергли сложного Януса, и поставили во главу бога, наиболее похожего на них самих и понятного им. Весь корень зла, который люди стремятся найти и уничтожить, лежит в них самих, и это чудо, это торжество мира, мощь забытого Януса, когда вдруг из ниоткуда во времена удушающего отчаяния возникают такие люди, как Анжольрас, знающие о зле, но не имеющие его в себе, в душах которых прорастает не корень зла, но корень свободы, готовый пробиться к солнцу, возвыситься величественным деревом — деревом свободы. Шестеркой лошадей, понукаемых безумным возницей, промелькнула очередная догадка в голове Грантера. Жестом показав стоявшему терпеливо на месте Анжольрасу подождать, он выметнулся из комнаты, едва ли не кубарем скатился по лестнице и вернулся с неуклюжим топотом и грохотом, торжествующе держа в руке длинную палку, вероятно, из-под швабры, взятую без спроса из чулана старухи-привратницы. Ее гнев не пугал более Грантера — на какие жертвы не пойдешь ради искусства. — Дерево свободы! — воскликнул Грантер, подавая Анжольрасу гладкую палку. Тот взял ее и оперся, как на старых французских гравюрах, предшествовавших декларации прав человека и гражданина, декретам Конвента или изданиям общественного договора Руссо, как на гравюрах, на которые раньше люди молились, которых они боялись, при виде которых раньше воспламенялись любовью к отечеству, но ныне плюются, отворачиваются. Наконец после недолгих приготовлений Грантер встал за холст и сделал уже пару мазков, как понял, что в воссозданном в домашних условиях образе, отличавшегося от воображаемого, как сухое вино отличается от сладкого, не хватает не то свободы, не то мужественности. Грантер положил кисти и вновь подскочил к Анжольрасу, взирая на него снизу вверх. Он всегда так на него взирал, но теперь убогий постамент подчеркивал их разницу в росте, их разницу в величии духа больше, чем то могли подчеркнуть скрипучие полы «Мюзена» или громкие благонравственные речи, заглушавшие пьяное бормотание Грантера. Жрец взирал на божество — художник осмелился поднять свой взор, чтоб запечатлеть лик вдохновения. Анжольрас уже был не просто аллегорией революцией в живом художественном воображении Грантера, он был самой революцией… но кем был Грантер в таком случае? Равнодушным ли свидетелем революции, сторонним наблюдателем? Или творцом, воссоздающим ее на пустом полотне бытия? Всем нутром Грантер устремлялся к Анжольрасу, к его симметричному лицу и телосложению, к революции — к идеалу. Он не мог приблизиться еще больше: постамент не выдержал бы двоих, и идеал — Анжольрас — не потерпел бы столь отвратительного соседства. И Грантер стоял подле, смиренно подчиненный своему служению то ли искусству, то ли идеалу, то ли революции, то ли Анжольрасу — он уже не различал этих понятий, все они слились в единое первоначало, которое так упорно на протяжении многих веков, созерцая образования и падения цивилизаций, пытаются отыскать философы и которое давало Грантеру, этому бедному художнику и безнадежному пьянице, то, что движет все объекты в конечном подлунном мире, что является причиной, средством и целью, что в церквях превратно называют богом, — любовь. Грантер любил, и он был здесь, чтобы служить своей любви. — Нужно снять фрак, — сконфуженно промолвил Грантер, потупив глаза. Никогда еще ему не доводилось просить о подобном прелестного молодого человека, известного своими строгими нравами, в добротно пошитом фраке, облегавшем стройную, подтянутую фигуру и создававшем модный силуэт, которому мог бы позавидовать любой франт и от изящности которого любая юная дама впала бы в кокетливый раж, стремясь применить все свои чары. Анжольрас, передав Грантеру пистолет и палку, на которых еще ощущалось тепло его рук, невозмутимо скинул дорогой фрак прямо на пол. Грантер поднял на него изумленный взгляд, но опомнившись и обсмотрев Анжольраса с ног до головы еще раз, с совершенно непрофессиональным волнением добавил: — И жилет, — шелковый жилет с золотой узорчатой вышивкой оказался поверх фрака. В лучах солнца сквозь тонкую батистовую накрахмаленную белую рубашку просвечивали рельефы мускул, достойные греческого атлета или римского легионера. Грантер не мог отвести глаз от этого античного великолепия. В эту минуту немого благолепного поклонения пистолет и «дерево свободы» выпали из его дрожащих рук, которые точно в молитве протянулись к золотому идолу на Олимпе — Анжольрасу. Нескрываемым трепет сотрясал все его тело, все его нутро и, сотрясая, будто бы приподнимал его выше, как землетрясение поднимает горы, выше, выше — к любимому божеству, к солнцу. Грантер наконец коснулся верхней пуговицы рубашки, и в следующее мгновение воротник распахнулся, обнажая словно выделанные из слоновой кости ключицы Анжольраса. Тот стоял неподвижно, невозмутимо, как мраморная статуя, и с равнодушием следил за действиями Грантера. Но если от статуи отдает ледяным, мертвецким холодом, то сквозь тонкий батист обжигающее, но ласковое, живое тепло, какое можно ощутить на щеках в солнечный весенний денек, касалось пальцев художника. Вторая и третья пуговицы прошли сквозь петли, и крепкая грудь Анжольраса, надежный щит для его чистого и пылающего любовью к отчизне сердца, предстала перед Грантером. Обнаженная грудь гордого воина вдруг колыхнулась в задумчивом выдохе, который снизошел до Грантера и растаял в его черных взлохмаченных кудрях. О чем думал Анжольрас? По его бесстрастному лицу этого нельзя было угадать. А Грантер думал лишь об одном в эту секунду, о том, что не только он чувствует дыхание, ритм жизни Анжольраса, но и его собственное дыхание, образуя момент единения, касается этого сурового лидера, ангела, никогда не понимавшего человеческой любви, слишком низменной для него. Грантер склонился, поднимая оброненные пистолет и «дерево свободы», и поднес их Анжольрасу, как жрец подносит священные дары. Подготовка была завершена, картина возникла в реальности, и Грантер с некоторым сожалением вернулся на свое место у холста, зная, что никогда в жизни он больше не будет так близко к Анжольрасу. Работали в молчании. Все семь дней. Грантер был бы и рад заговорить с Анжольрасом, но не знал о чем. Их разговоры в кружке сводились к идеологическим спорам, но странно спорить о необходимости революции, рисуя ее аллегорию, да и спорить, пребывая в умиротворении за любимым делом рядом с любимым человеком, совсем не хотелось. Анжольрас же не заговаривал, боясь нарушить рабочую тишину и помешать занятому творцу. Неподвижный, он иногда поглядывал на Грантера, смотря как тот смешивает краски, моет кисти, подправляет что-то на холсте, и это вызывало незаметную ни для кого внутреннюю улыбку. Увлеченный искусством, Грантер не был безнадежен. Он мог принести пользу для человечества, просвещения, прогресса, если бы только признал свой талант, признал самого себя и действительность окружающего мира, если бы отторг свой бесполезный, тянущий ко дну скептицизм. И Анжольрас хотел выразить свою надежду, но не знал как. Впрочем, Грантер почувствовал, что нечто значимое переменилось в отношении Анжольраса к нему. Строгий лидер не выказывал ему упреков ни жестом, ни взглядом, здоровался и прощался с ним с каждым днем более мягко, приветливо, и иногда Грантеру казалось, что он улавливал благожелательные взгляды Анжольраса и потаенную радость в уголках его пухлых губ. «Быть может, он верит в меня? — подумалось Грантеру, когда его кисть плавно накладывала очередной мазок. — Но способны ли боги верить в людей? Не делает ли вера богов более человечными?» И Анжольрас перестал быть для него недосягаемым ангелом, не слышащим земных воззваний, он спустился сюда на землю, чтобы быть среди людей, чтобы быть им примером, чтобы вести их за собой, чтобы возвестить звуком горна о Страшном суде и воскресить мертвых. Анжольрас был здесь, совсем рядом, и расстояние между ними сокращалось, потому что ангел, сойдя на землю, подал Грантеру руку и повел за собой, вознес, принял его. «Да, идеалы не должны диктоваться сверху и быть недостижимыми, они должны быть среди людей, вживляться в их натуру», — решил Грантер, любуясь тем, как сухая и безжалостная красота небес сменяется чувственной земной красотой в лике Анжольраса. Эти две красоты, эти два идеала смешались в красках аллегории, отображая двойную природу революции, когда люди осознают в себе божественное право. И с каждым движением кисти Грантер все больше проникался сутью революции и влюблялся в ее воплощение, живую аллегорию — Анжольраса. Лишь однажды меж ними проскользнула едкая тень недопонимания. Анжольрас, стоя на импровизированном постаменте, искоса поглядывал на работающего Грантера, как вдруг заметил за его спиной ящик с закупоренными бутылками вина, еще не запыленными и задорно поблескивающими в свете солнца. — Надеюсь, ты не нарушил своего обещания? — как гром раздался голос Анжольраса. Грантер вздрогнул и посмотрел в голубые пронизывающие глаза. — О чем ты говоришь? Я не понимаю, — оторванный от работы, рассеянно пробормотал он, заранее виноватый, но не знавший за собой вины. — Ящик вина, — отрезал Анжольрас, указывая за его спину. — А, это, — Грантер облегченно выдохнул. — Клянусь, я его не купил, я не потратил сантимов. Мне друзья с Менской заставы привезли его накануне: так принято у нас, художников, что ежели кому удается продать свои рисунки, то он угощает остальных. Я давно не появлялся у них, и они привезли вино ко мне. Анжольрас внимательно всмотрелся в открытое, простодушное и на удивление сосредоточенное лицо Грантера. Затем удовлетворенно кивнул. Он знал, Грантер говорит правду. Работа продолжалась в спокойной обстановке, но в последний день сессии Грантера охватила необъяснимая внутренняя тревога. Его ежедневные встречи с Анжольрасом подходили к концу, картина, питавшая его жизненным током, побуждавшая его к творению, в том числе к творению самого себя, приближалась к неминуемому завершению. И Грантер с горестью дорисовывал аллегорию, в которой, как он думал, он выразил все свои мысли, все чувства, переполнявшие его. Что же он сможет еще сказать миру, если он излил все содержимое своего сознания и теперь опустошен, так же как и его баночки с краской? Когда он закончит картину, хватит ли ему силы продолжить свое восхождение, возвышение — самотворение — или все вернется на круги своя? Он, раньше живший в потоке, плывший по течению, не противившийся превратным веяниям судьбы, теперь страшился своего неопределенного будущего, и ему хотелось, чтобы этот день стал для него последним. Творец, окончив свое грандиозное произведение, покинет сцену, запомнившись таким, каким он был в последний день. Грантеру думалось, что сегодня он достиг своей вершины, что выше ему уже не подняться. Если б ему тотчас сказали, что он сегодня умрет, он бы с радостью умер. Ведь он бы умер рядом с Анжольрасом, созерцая его, во время исполнения своего долга перед ним, перед революцией, перед искусством, переполненный любовью не только к тому, кто восхитил его с самой первой встречи в «Мюзене», но и ко всему человечеству, которое он доныне презирал. Такая смерть была мечтой. Прощаясь, Анжольрас пожал Грантеру заляпанную маслом руку. То солнечный луч коснулся его ладони. — Спасибо, что помог мне с заказом, — пробормотал Грантер, не выпуская дражайшей руки, затягивая расставание. — Не стоит благодарности, правда, — покачал головой Анжольрас и разомкнул рукопожатие. Красная краска кровавым следом отпечаталась на его ладони. Он с удивлением уставился на багряное пятно, а затем элегантным движением достал из кармана фрака белоснежный льняной платок и вытер его. — Одаривать художников рукопожатием не принято, как и палачей, — проговорил Грантер с легкой усмешкой, — есть риск обагрить руки. Анжольрас засмеялся, и его искристый смех рассеялся по мансарде, сотрясая взвеси золотистой пыли. Не присущий ему легкомысленный смех внезапно оборвался, и лидер резко сделался очень серьезным. — Вот ты и пожал руку палачу, — произнес он и скрылся за фанерной дверью лишь для того, чтобы больше никогда не возвращаться на залитую солнцем мансарду, где он открыл новые созидательные грани Грантера и разрушительные грани самого себя. Грантер, думая над его словами, вернулся к холсту, на котором теперь светился образ революции, балансирующей на классицистической колонне с оружием и деревом свободы, несущими разрушение и созидание. Но возможно ли дереву свободы зацвести, если нет благодатной почвы? Грантер взглянул на картину, его рука потянулась за красками: надо, надо нарисовать почву! Он остановил себя. Нет, революция не дает благодатной почвы, почва — это сознание людей, вспаханное плугом истории; ни одна революция не проявит своей созидательной стороны, если люди не будут готовы взрастить ее дары — права и свободы. Каждый революционер больше палач, чем творец, и прав Анжольрас, назначивший себя палачом. Он понесет разрушение во имя справедливости, но сможет ли он что-то сотворить потом? Или он, совершив революцию, отдавая беснующейся, самозабвенной толпе на растерзание ценный саженец дерева свободы, осознавая, что его роль революционера окончена, будет так же опустошен, как Грантер, окончивший картину? Грантер подошел к ящику с бутылками вина. Жизнь невыносимо пуста, поскольку разрушение неизбежно, а созидание всегда является выбором. За созиданием объекта лежит созидание смысла объекта, а за созиданием смысла объекта — созидание смысла созидания смысла… Бесконечно крутится, летит вдаль, в темную зубастую бездну колесо смыслов, надламывается, натыкаясь на препятствия, пропадает из вида — разрушаются смыслы. Грантер откупорил бутылку вина, готовый залить им, как и прежде, пустоту бытия, но солнечный свет, источаемый от выписанного маслом Анжольраса, успел заполнить ее прежде. Вмиг Грантер осознал то, что раньше ему не доводилось осознать; он осознал то, на что надеялся Анжольрас: он осознал самого себя. «Я художник! Я творец! Я созидатель!» — воскликнул он, и легкие его, прежде спертые пылью, распахнулись, как крылья научившегося летать птенца. Впервые Грантер осознанно вздохнул. Он отставил бутылку вина, открыл окна и подставил лицо под дуновение свежего ветра, смотря вниз на суетящихся людей: спешащих на рынок женщин, играющих детей, вышедших на улицу охладиться от горнила печи мужчин-стеклодувов. Все они и есть вторая часть революции, ее созидающая грань, та самая почва, которая должна взрастить дерево свободы. А он, Грантер, как художник, как творец, он должен быть тем, кто посадит данное революцией дерево свободы в эту почву, он тот, кто искусством привьет человеческой натуре божественные идеалы. Был полдень. Солнце сияло над проржавленной крышей. Грантер смотрел на написанную им картину, не отрывая глаз и понимая, что они с Анжольрасом вовсе не противоположности, они части единого целого — свободного человечества, грядущей республики. Грантер широко улыбался, и солнце сияло под крышей. Грантер и думать забыл, что однажды эту картину, подарившую ему шанс на новую жизнь, заберет человек в маске.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.