ID работы: 8218946

Холст. Масло. Революция.

Слэш
G
Завершён
33
Размер:
40 страниц, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
33 Нравится 10 Отзывы 6 В сборник Скачать

Глава 4. Фальшивее пьяных клятв

Настройки текста
«Я вас прошу — в меня вы не влюбляйтесь: я лживей клятвы, данной в пьяный час, и не люблю вас!» — эту строчку, вырванную из какой-то шекспировской комедии, постановку которой Грантер видел лишь единожды в исполнении бездарной антрепризы, он запомнил на всю жизнь и частенько повторял ее кокетливым гризеткам. Эти жалкие рабочие девушки в стоптанных башмаках и с залатанными платьями зачастую отличались редкостной красотой и еще более редкостной наивностью, опасной в лживом мире. Поголовно они надеялись встретить любовь всей своей жизни и встречали ее на каждой неделе в шумных кафе у Пале-Рояля — любимом месте повесничающей молодежи, в которое не заглянула бы ни одна благочестивая дама. Гризетки всему верили, всех жалели. Особенно их сочувствие вызывал Грантер — нищий, непонятый никем художник со своеобразной моралью, но бесконечно добрым, как они полагали, сердцем. Начитавшись модных романов, они видели в нем героя, всеми отвергнутого, всему противостоящего, а себя мнили героинями, чья любовь должна скрасить его одинокие дни, возродить в нем веру в человечество. Но Грантер неизменно изо дня в день выдавал им эту строчку, даже не подозревая о том, что подогревает их интерес к своей скромной персоне, создавая образ «темной лошадки», развеять который так мечтали гризетки. Шекспировская классика из уст Грантера воздействовала на юных девушек безотказно, хотя иногда, отпуская коряво переведенные им самим на французский англоязычные каламбуры, он становился похож на елизаветинского шута. Это выделяло его на фоне остальных молодых людей — парижских денди, пытавшихся покорить сердца гризеток трагическими стихами Байрона, ставшего особенно популярным среди свободолюбивых французов после своей героической смерти в пылу борьбы за независимость Греции. Особенно отчаянные выдавали байроновские стихи за свои, надеясь произвести еще большее впечатление, и гризетки, в сотый раз на дню слышавшие давно заученные «Она идет во всей красе…», были вынуждены притворяться, что никогда не слышали столь прекрасных стихов, и отблагодарить лже-поэта таким же лживым и бесчувственным поцелуем. Заканчивая картину с бельфамными прачками, Грантер вспоминал о тех прошлых днях, когда человек в маске еще не появился на его пороге со странным заказом. Беспечные, радостные, они манили его, как манят юных дам цветастые витрины магазинов, как манят уставшего путника запах жаркого и теплая постель, как манят ребенка пестрые ярмарочные развлечения. И он с сожалением оглядывался назад, назад к бутылкам вина, принесенными друзьями-художниками, и скучал по тем дням, по вкусу вина на губах хорошеньких гризеток. Однако со стоявшего рядом портрета Анжольрас взыскательно взирал на него, и Грантер возвращался к работе, преисполненный вины и стремления наконец порвать с прошлой жизнью, стать лучшим человеком. Ему было тяжело, особенно в пасмурные дни. На мансарде становилось темно: если не жечь свечей, то и не порисовать. Он маялся бездельем, наматывая круги по своей комнате и исподлобья то и дело взглядывая на бутылки вина. Иногда решался выйти на улицу: так и гулял под проливным дождем по серым и пустынным переулкам Парижа, но ноги сами его несли к Пале-Роялю, к Сен-Мишелю, к Латинскому кварталу или к Менской заставе — там было тепло, там можно было согреться и развеять всепоглощающую скуку. Противившись своим желаниям, он, завидуя кутежникам, проходил мимо и заставлял себя вернуться домой. После одной из таких прогулок, едва закрыв за собой тонкую фанерную дверцу, он нос к носу столкнулся с человеком в маске, выплывшим, как темная туча, из глубин мрачной комнаты. Грантер уставился на него в немом ужасе. И в голове глухой потусторонней музыкой запела строчка: «я лживей клятвы, данной в пьяный час…» Кто опутал его ложью? Кто, вырядившись в зловещий темный костюм, закрыв свое лицо черной маской, завел Грантера в лабиринт, заставил его блуждать в закоулках собственного сознания, не давая вернуться к началу — к прошлой жизни, но не указывая и пути к выходу — к жизни будущей? Кто этот человек, и человек ли — как иначе ему удалось пробраться в его комнату, будучи незамеченным бдящей и всеведущей старушкой-привратницей? Невольно Грантер вспомнил историю про Моцарта, про черного человека, заказавшего реквием, который стал последним творением, последним лучом агонизирующего гения, лебединой песнью великого композитора. Что если этот заказ, эта великолепная картина не славное начало его новой жизни, художественного успеха, а его последнее издыхание? Холодный пот оросил кудри художника, и он невольно попятился назад. Загадочный человек широко улыбнулся. Как зловеще сияла его улыбка, обрамленная черной маской! — Я пришел за картиной, — проговорил посетитель натянутым, как струна, голосом, — и как я вижу, довольно вовремя, — он бросил взгляд сперва на картину, потом на Грантера. — Я рад, что вы ее уже написали, хотя вы вовсе были не должны… — он повернулся к картине и с видом искушенного знатока принялся изучать ее со всех сторон, любуясь мазками, смешением красок, композицией и с восторженным любопытством разглядывая лицо Анжольраса. — В-в-в смысле не должен? — запинаясь, пробормотал Грантер. Его руки сковал тремор, вызванный вовсе не продолжительной работой и не выпитой бутылкой вина, а переполнявшим волнением. — Вы заплатили мне! — Верно, заплатил, — человек в маске сухо кивнул. — Заплатил аванс, который я пообещал у вас не забирать, даже если вы не выполните работу. С вас были сняты все обязательства: художник под обязательствами, да еще и в нищете, — существо жалкое, топящее само себя, губящее свой талант. Разве можно творить, когда желудок пуст и надо думать о еде? Разве можно претворять что-то в жизнь, когда нет сил даже жить? И разве можно приказать вдохновению, идее появиться? Вы сами говорили, что не пишете на заказ. Вы и не писали, ведь я не обязывал вас писать, я лишь вас подтолкнул… И тем не менее, вот картина, — он указал рукой на холст, — завершенная, мастерски выполненная! Почему же вы тогда ее написали? Человек в маске поймал неуверенный взгляд огромных ясных глаз смущенного Грантера, как бы требуя ответа. Художник застыл, пытаясь понять, каких слов от него ожидают, почесал затылок, чтоб растолкать неповоротливые, будто оцепеневшие в изумлении от неожиданности вопроса мысли, и наконец пожал плечами, пролепетав, как не выучивший урок школьник: — Я не знаю, месье. Человек в маске снова улыбнулся, но на этот раз улыбка его была снисходительной. Покачал головой и ласково сказал: — Зато я знаю, но мне важно, чтобы и вы поняли. Вы написали картину не потому, что вами двигал долг или обязательства — их не было, и я убежден, поставь я такие обязательства, я был бы вами бессовестно обманут, — Грантер, оскорбленный таким недоверием, моментально вспыхнул, — вы написали картину, потому что вами двигала любовь, — гнев преобразился в смятение. «Как он может знать?!» — образ Анжольраса, его золотистые волосы, его светлые глаза и пухлые губы, его строгий профиль и обнаженная шея, его спокойные и грациозные движения, его размеренная речь и ровное дыхание — все это всколыхнулось в памяти Грантера, и что-то рядом с солнечным сплетением лихорадочно заклокотало, как скрипичное вибрато. — Любовь к искусству, любовь к… — человек в маске осекся, — да вы полны любви, месье Грантер, хотя и жаждете это отрицать! Вы говорили в нашу прошлую встречу, что картины ограничены рамками и плоски. О, как вы неправы! Поглядите на свою картину и поймите, что вы неправы! Картины безграничны и бездонны, поскольку они должны вместить человеческую любовь. Но разве есть начало или конец у любви? В Бытие написано: «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет», а в Апокалипсисе: «И ночи не будет там, и не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Господь Бог освещает их». У мира, у света есть начало и есть конец, но любовь есть Бог, и она бесконечна, ибо она сама есть Альфа и Омега, начало и конец. Человек в маске печально затих, положил на ящик, на котором стоял несколько дней назад Анжольрас, кошелек, туго набитый деньгами, снял картину с мольберта и, не сказав ни слова, вышел из комнаты. Ошеломленный Грантер смотрел ему вслед. Человек в маске исчез, испарился, как будто его никогда и не было, и даже само воспоминание о нем стало смутным. Опомнившись, Грантер ринулся к окну, надеясь еще раз увидеть загадочного посетителя, убедиться в его действительности, но по земле густо стелился редкий для Парижа туман. Можно было подумать, что жалкий дом художника покоится на пушистом облаке. Грантер обернулся и оглядел свою комнату: она пустовала, как будто убрали что-то важное, как будто вырезали животворящее сердце этой обители. Мольберт стоял с зияющими дырами между перекладинами, а подгнившие его ножки обращали на себя внимание, вопя о своем бедном владельце. Грантер тяжело вздохнул. Единственное, что было полным, — ящик с бутылками вина, принесенный заботливо друзьями, да оставленный человеком в маске кошелек.

***

Грантер стремительно шел, оставляя позади сиротливую мансарду и сгорбившийся старый дом. В его руках было два ящика вина: один подаренный друзьями, другой — прикупленный им в подарок. Конечно, он помнил, что обещал Анжольрасу больше не пить и не тратить денег с этого заказа на вино, но он оправдывал себя тем, что лишь исполняет старую традицию богемных кругов и покупает не для себя. Если б он утаил эти деньги, этот заработок, не угостил бы старых товарищей, он бы чувствовал себя непочтительным подлецом. Разумеется, почитать это творческое сборище было не за что, но и проявлять неуважения тоже не следовало бы: это были неплохие ребята, обижать и обделять их Грантеру вовсе не хотелось. Он шел, не замечая никого и ничего, в сторону Менской заставы, в таверну, где он обычно заседал с другими художниками, играл с ними в домино, калякал карикатуры на Луи Филиппа, говорил о Дантоне и о принципах. «Туда и сразу обратно», — решил он. Нет, он не будет задерживаться в своей прошлой жизни, он идет туда, чтоб окончательно порвать с ней, отдать свой долг и сказать друзьям-собутыльникам последнее прощай. Вот уже на синем вечернем горизонте виднелись оранжевые окна, за которыми коромыслом шел дым: веселье, ругань, крики, топот танцующих ног. Знакомые фигуры мелькали в окнах темными силуэтами, как грозные призраки, готовые затянуть обратно в свое логово того, кто вот-вот вырвется из их лап. Но Грантер не страшился. Он верил, что не пройдет и пяти минут, как он отправится обратно домой, придет и будет рисовать прачек — картину, которую легко сбыть любому буржуа, ностальгирующему по старой доброй Франции, простой и безмятежной. Стоило ему войти в теплую таверну, откуда пахнуло такими знакомыми запахами лукового супа и рататуя, смешавшихся с табачным дымом и винным перегаром, как какой-то смуглый молодой мужчина с толстыми негритянскими губами громко стукнул костью домино по столу и, резко встав, протянул: — Ба! Кто тут к нам явился, не запылился! Грантер, сколько лет, сколько зим! Думали, ты уж совсем забыл про нас! — он хотел было заключить Грантера в свои медвежьи объятия, но увидев в его руках два ящика вина, живо помог их ему поставить. — Да еще и с гостинцами! Ну садись, значит, рассказывай, что да как, — он пригласил Грантера за стол, который мигом окружили местные завсегдатаи, жадные до историй, особенно от такой любопытной личности, как Грантер, давно им знакомой, но все еще до конца неразгаданной. — Нет, Марсель, благодарю за приглашение, но я не могу оставаться, мне надо спешить. Дела, — учтиво сказал Грантер и двинулся в сторону выхода, но его давнишний знакомый Шонар ловко схватил его за руку и обиженно воскликнул: — Дела дружбе не помеха! Да и с каких пор ты стал куда-то спешить, Грантер? В былые деньки уходил в запой на неделю, а теперь сделался деловым человеком? Не обманывай, притворщик. — Друзья, мне кажется, я знаю, в чем дело и почему Грантер спешит, — со свойственным ему ученым видом рассудительно проговорил развалившийся на стуле Коллен, доставая из рта пыхтящую трубку. — Он попросту влюбился! И спешит порезвиться со своей девчушкой. Как ее зовут, а, Грантер? Хорошенькая? — Вовсе нет! — Грантер принялся яростно отрицать, в глубине души понимая, что в этом нет смысла. Если отпираться, дразнить будут еще больше. Лучше уж выдумать какую-нибудь хорошенькую девчушку и удовлетворить ненасытное любопытство друзей, чем доказывать, что ты ни с кем не встречаешься, а дела имеют не амурный, а творческий характер. — По-любому хорошенькая, у Грантера прекрасный вкус, — заметил Рудольф, отвлекаясь от жареного, пахнущего розмарином цыпленка. — Лучше скажи, как у тебя с твоей Мими? — спросил у Рудольфа Грантер, надеясь, что это переключит всеобщее внимание и даст возможность ему улизнуть из этого гудящего болтовней места, выбраться из этого пестрого водоворота поверхностной, легкомысленной и пропащей жизни. Рудольф помрачнел и нахмурился. Затем, взяв из ящика бутылку вина, откупорил ее, наполнил свой пустующий стакан и, высушив его, сказал: — Она сильно больна. Чахотка. Я не знаю, чем ей помочь… все эти врачи требуют слишком неподъемные суммы, а еще лекарства, припарки… Она сидит вышивает с утра до ночи, иногда даже в темноте при свете луны — свечей мы не держим. Но, сам знаешь, на вышивку сейчас спрос никакой: у большей части Парижа нет денег даже на еду. Да и у нас тоже, чего уж греха таить — всё в долг. Вот сейчас за счет Шонара ем. Грантер достал из кармана поношенного сюртука кошелек, вынул из него пару новеньких луидоров и подал Рудольфу: «Держи!». Тот благодарно кивнул, и они канули в его карман. — Так наш Грантер сделался богачом! — воскликнул Марсель. — И откуда у тебя такие несметные богатства? — Только что выполнил заказ, — буркнул Грантер. — Вот поэтому и занес вам вина, но это в последний раз. Я не думаю, что я сюда вернусь вновь. Мужчины замерли и уставились на него, пораженные такой новостью. Из рта Коллена выпала трубка, Рудольф застыл с поднятой в руке бутылкой вина, Марсель выронил кость домино. Из ступора всех вывел вопрос Шонара: — Отчего же так? — Видать, хорошие заказы пошли. Получше, чем наша компания, — съязвил Марсель. — Эй, вовсе нет! — начал оправдываться Грантер. — У меня был лишь один заказ, и то заказчик сказал мне, что я не обязан был его рисовать. И наконец я понял, почему я рисую, вернее, я вспомнил, почему я начал тогда рисовать, почему я пошел в ученики к тому старому художнику… — Ты утверждал, что пошел к нему в ученики, чтоб тырить яблоки, которые он выставлял для натюрмортов, — прервал его Марсель, но Грантер, проигнорировав его слова, вдохновленно продолжал, как безумец, с сияющими глазами, какие бывают только у влюбленного или у одержимого, что, впрочем, одно и то же: — Рисовать для меня значит жить, о друзья, я никогда не чувствовал себя еще таким живым. Я дышу лишь тогда, когда в моей мансарде пахнет краской — это мой ладан, мой фимиам, а я жрец, служитель искусства. И вы знаете, я начинаю прозревать, я вижу то, чего не замечал раньше, я становлюсь этакой пифией, приближенной Аполлона, видящей будущее. О, вы даже не подозреваете, каково наше будущее! Оно другое: мы будем лучше и не будем ни в чем нуждаться. Мы совершим революцию — перетворим самих себя. Римляне твердили, что истина в вине, черта с два! Истина в искусстве, в искусстве — мы, в искусстве — прошлое, настоящее и будущее. Всё — в искусстве. Оно выявляет подлинную сущность человека, оно преображает нас… и знаете, когда каждый станет творцом, мир изменится, изменится к лучшему. Поэтому, да, я рисую из-за любви… — К деньгам? — хохотнул Коллен. Длинными монологами этого прожженного демагога и философа, в кругу друзей предпочитавшего, однако, больше молчать, чем говорить, нельзя было смутить. — К искусству! — торжественно провозгласил Грантер и, встав со стула, на который его так старательно усадили Марсель с Шонаром, вновь двинулся к двери. — А раньше ты называл распитие вина искусством, — печально покачал головой Рудольф, допивая очередной стакан, — и пил из-за любви к вину. Может, присоединишься? Вспомним былые денечки, — предложил он, и, обернувшись, Грантер увидел, как рубиновое душистое вино переливается из бутылки в появившийся из ниоткуда чистый стакан, и легкая скорбь по уюту, который он решил оставить, затесалась в его сердце. Здесь всё было так привычно, знакомо. Неужели он должен покинуть эту убогую таверну у Менской заставы ради неизвестного будущего, которое, может быть, окажется лучше? На мгновение Грантер представил себя именитым художником, ходящем в модном фраке с расшитыми пуговицами, в белых батистовых рубашках, рисующим портреты не каких-то буржуа, но роскошного расточительного дворянства, разодетого в шелк и атлас, ездящим по всему миру с выставками — Лондон, Берлин, Рим, Копенгаген, Петербург… и чуть не расхохотался. Какая нелепица! Как он, Грантер, нищий художник, едва способный оплатить свое проживание в комнатушке на мансарде, вышедший из гаменов, может стать таким же, как те, над кем он всегда смеялся, кого он считал ничтожнее последнего отребья Парижа! Не будет ли это ужасным унижением для него самого, предательством собственной натуры? Ведь какой-то высшей силе или беспощадной случайности было угодно, чтоб он родился нищим и вот уж больше двадцати лет жил в нищенстве. Так с чего бы этой высшей силе или случайности благоволить Грантеру в его стремлениях к лучшему? — Ладно, но только по стаканчику, — предупредил он и вернулся на свое место. Друзья ликовали: Марселю таки удалось медвежьи обнять Грантера, Коллен — самый старший в компании — с отеческой заботой потрепал его волосы, Шонар дружественно с благосклонной улыбкой похлопал по плечу. Ожидаемо, что за первым стаканом завязались разговоры о том о сем или о сем о том, потом пошел второй стакан, третий, и так бутылка за бутылкой. Лились то смех, то слезы, то вино, то вдруг появившийся на столе коньяк. Одно блюдо сменяло другое, и нищие чувствовали себя королями, художники — творцами мира. Они не считали ни времени, ни денег: домой Грантер отправился в третьем часу ночи с опустевшим кошельком. Изрядно выпивший, он пошатывался, едва узнавая сменяющие друг друга улицы Парижа, освещенные неверным светом газовых фонарей и превращающиеся в почти неразреженной темноте в готический замок со старыми средневековыми стенами, таящими смертоносные секреты. За каким-то поворотом возник пугающий силуэт, и Грантеру показалось, что это человек в маске преследует его. Силуэт, негодующе качая головой, двинулся в его сторону. Грантер попятился назад и, оступившись, свалился в покрытую травой канаву. Веки его, отяжеленные вином, тут же сомкнулись, и он проспал мертвым сном часок-другой. Пробудившись с первыми лучами солнца и немного протрезвев, он двинулся домой. Заметив на пороге его в грязи, с травинками в сальных волосах, с опухшим и раскрасневшимся пропитым лицом, в разорванной одежде, старушка-привратница разразилась бранью и даже вооружилась скалкой, чтоб выгнать наконец непутевого жильца, позорящего ее седую голову, но Грантер бездумно достал кошелек и кинул к ее ногам — это ее, давно не получавшую от него за аренду ни су, утихомирило. Поднявшись к себе на мансарду, Грантер сел на пол, уронил голову на руки и горько, беспомощно заплакал. Вчера он имел все: деньги на новую жизнь, уважение Анжольраса, решимость и уверенность в завтрашнем дне. Но этот завтрашний день подвел, секундная слабость, припоминание прошлой страсти разрушило все. Он вновь никто, он вновь презираемый член общества. Презираемый в первую очередь самим собой, ведь он сам отнял у себя шанс, шанс стать лучше. Он неисправимо порочен, никакое искусство неспособно его преобразить, он безнадежен. Слабыми руками он схватился за холст с прачками и, стиснув зубы, принялся его рвать. Всё ложь, нет ничего правильного. Если уж искусство не истина, ничто не истина. Человек выброшен в этот мир, но одни — везунчики — выброшены в шлюпках, другие же — без всего — вынуждены плыть, куда их несет течение, или же идти ко дну, ведь невозможно вечно напрягать свои руки, вечно стремиться к далеким берегам, находящимся незнамо где. Он думал, что искусство — его шлюпка, которая поможет добраться до тихой гавани, но в ней была пробоина. Сделанная им самим или кем-то другим — не так уж и важно. Он знал одно: он обречен. Шатаясь, он подошел к окну, открыл его и выбросил куски разорванного холста. Разгоралось восходящее солнце, но оно больше не несло никакой веры, никакой надежды, оно слепило, оно убивало, оно выжигало в нем человека. Весь день Грантер провел в невыразимом и невыносимом отчаянии. Не было ни друга, кому можно было б это высказать, а Грантер знал: никто, ни Анжольрас, ни «Друзья Азбуки», ни богемное собрание на Менской заставе, не поймет его. Слишком отчужденным от обычных человеческих проблем было его горе, слишком самобытно оно возникло и переживалось. Но и наедине с собой перенести его было невозможно. И Грантер то вставал, порываясь выбраться из ненавистного затхлого чердака на улицу, такую же затхлую и ненавистную, но хотя б оживленную, способную пробудить его от сонмы, навеянной тяжелыми мыслями, то садился в углу на пол и упрямо смотрел пред собой. Если долго смотреть в одну точку не моргая, она начинает расплываться: не то от усталости глаз, не то от выступающих слез — и мир теряет свои очертания, свои смыслы, и кажется, будто его пустая изнанка выворачивается перед тобой. Ты вдруг обнаруживаешь себя в ином пространстве: то, что раньше виделось плоским, приобрело объемы; то, что звучало как тишина, начинает звенеть; то, что было твердым, становится мягким. И начинаешь понимать, насколько обманчивы человеческие ощущения — первичная и единственная защита человека от опасности, предостерегающая от них. Однако, если нельзя верить ощущениям, чему можно верить? Если даже ощущения приводят к антиномиям, то есть ли в этом мире хоть что-то действительное? Нереальность пугала Грантера. Он содрогался всем своим телом, всем своим существом: его мысли, его дыхание, его грудь — всё билось в агонии, в агонии человека, узнавшего, что он не существует, раньше чем окончилась его жизнь. Мозг упрямо требовал вина, суля забвение, отстранение от страшащей суеты. «Ты выпьешь, и все встанет на свои места. И то, что пугало тебя, перестанет тебе пугать. Надо просто вернуться на ту обратную сторону мира», — говорил себе Грантер, но нечто рассудительное и смелое останавливало его, напоминая о том, что именно вино стало причиной его бедствий, что из-за вина он потерял деньги, уважение людей, себя. Это ничтожное сопротивление длилось недолго, последний оплот был сломлен, и Грантер, резко поднявшись, выбежал из комнаты, из мансарды, из дома, прочь от ужасов своего жалкого бытия туда, где можно позабыть о сомнениях в своем существовании и, почувствовав терпкое вино на языке, обволакивающее тепло в уставших членах, кружащую тяжесть в голове, убедиться хотя б на вечер в своей реальности. Неожиданно для самого себя Грантер оказался в «Мюзене». Вечерело, и залы уютного кафе наполнялись людьми с разными по объемам кошельками и с разной степенью порядочности. У Грантера не было ни кошелька, ни порядочности, поэтому, преследуемый жаждой выпить, он тут же завалился к высокому столу, за которым, зевая, стоял целовальник. — Прекрасная погода сегодня, Жак. Бесконечная череда дождей прекратилась, даже лужи почти высохли. Правда, один умник умудрился, гоня свою повозку, все же заляпать мой рукав, — Грантер с гордостью продемонстрировал грязный рукав рубахи, и целовальник без интереса посмотрел на него, — но это ничего, пускай поливают грязью — мне не жалко! — Чего тебе, Грантер? — спросил угрюмо Жак. — Две бутылки бургундского, месье. Оплату занесу завтра, сегодня я забыл кошелек, — он оскалил свои зубы в улыбке. Вопреки его надеждам Жак покачал головой. — Хватит, Грантер, со мной такие шутки не пройдут. Я уж натерпелся твоих долгов и больше тебе в долг не дам — за тобой и так пять луидоров числится. Мне тоже жить на что-то надо. Не думай, что я воду в вино превращаю. Грантер задумчиво почесал голову, посмотрел по сторонам и притворно вздохнул: — Эх, ну ладно, дружище, потом как-нибудь тогда… Кстати, видел, твоя вывеска совсем поблекла. Внимание совсем не цепляет. Могу покрасить, если надобно, как и раньше. Только позови. — Опять за бутылку вина? — усмехнулся Жак. — Ну уж нет, я каждый день вижу мою вывеску и знаю, что в покраске она не нуждается. Грантер, кипящий от злости и отчаяния, стукнул по столу, чтоб вместо этого не стукнуть переставшего давать в долг целовальника. «Что за зверское накопительство и скряжничество! — подумалось Грантеру. — А раньше давал по-дружески… Даже в нем мир вывернулся наизнанку». Из-за этого маленького происшествия вино стало Грантеру еще необходимее, как лекарство становится нужнее для больного, чья хворь поражает его с каждым часом все больше. Вдруг раздался смешливый, оживленный голос с толикой удивления: — Что, Грантер? Опять безденежье? Ты ж недавно хвастал огромным заказом! — Грантер поднял глаза. Перед ним стоял Курфейрак: как всегда, одетый с иголочки, утонченный и безмятежный, не обремененный ни отсутствием денег, ни нехваткой вина и женщин — особенно женщин. Любая парижская модница, будь то гризетка или лоретка, мечтала выйти замуж за обеспеченного молодого буржуа, желательно, не слишком серьезного, и Курфейрак весьма удачно подходил по всем их критериям. Однако их намерения не были для него секретом, а потому он даже не мыслил жениться на какой-нибудь из них, растрачивая свою молодость, как подобает холостым молодым буржуа, в кафе, в кабаках, в бильярдных и иногда в университете. — Видимо, я не для денег, или они не для меня. Эти монетки еще более ветрены, чем девицы у Пале-Рояля, и утекают сквозь пальцы, как вода, как песок, как время моей жизни… Всё тщетно. Говорят, что душа может быть богата, а моя всегда открыта, потому, наверно, и воруют. Только восполнять-то ее богатство сложно: за откровенность, как говорил Мольер, платят плохо — а иных достоинств у души моей и нет. — Тебе занять? — мысли Грантера в отличие от самого Грантера, по мнению Курейрака, всегда были трезвы, поэтому Курфейрак дослушал до конца его тираду и протянул ему несколько монет, но тот даже не дернулся, чтоб их взять. — Оставь себе, дружище. Целее будут. Негоже тебе отцовский капитал на меня растрачивать — лучше уж на милых дам. Остепенишься, как желает Курфейрак-старший, возьмешься за управление фабриками — тогда и поговорим. А пока я уж как-нибудь перебьюсь. — Опять ты заводишь эту шарманку, — Курфейрак закатил глаза. — Ей-богу, говоришь, как мои тетушки. Но жизнь слишком коротка, чтоб тратить ее на такие скучные вещи, как супружество и фабрики, — сам знаешь, иначе б тоже стал зажиточным буржуа, а не вольным художником. Так что возьми, упрямая ты скотина. Еще не хватало, чтоб ты с голоду помер. — Нет-нет, я настаиваю, — Грантер покачал головой и сложил руки, чтоб не взять манящие монеты ненароком. — Что ж я за вольный художник такой, если друзья заставляют меня взять деньги. Не желаю я вас обирать, я сам виноват в своей непутевости, и мне за нее отвечать — не вам. Мою болезнь деньгами не вылечишь, дорогой Курфейрак. Жоли с Комбефером наверняка нашли бы в ее симптоматике критическую недооценку денег. Да что это за жизнь такая, что это за воля, если точно знать, где завтра будешь жить и что есть. Нет-нет, не обременяй меня своими круглыми металлическими оковами — они мешают мне летать! — Как знаешь, — бросил Курфейрак, пожав растерянно плечами. Сколько бы он ни силился, он не мог понять философии Грантера — слишком уж непредсказуемый и вертлявый характер она имела, что даже подвижная натура Курфейрака не могла уловить ее суть. Монетки, напоследок заигрывающе блеснув, скрылись в его кармане. Курфейрак повернулся и прошел в тайную, отдаленную комнату «Мюзена», совершенно незаметную для непосвященного в республиканские дела человека. Грантер нырнул за дверь вслед за ним, сам не зная почему. Что ему делать на этих бессмысленных собрания без вина, он не знал и тешил себя одной лишь надеждой вновь прикоснуться к прекрасному своим уставшим и разочарованным взглядом: увидеть Анжольраса. Так утопающий хватается за протянутый ему прут, даже зная, что прут перегнется, сломается, что никто не держит второй конец. Грантер вновь утопал в своем безверии и неосознанно пытался ухватиться хоть за какое-то твердое и прочное, убедительное основание, какую-то неведомую никому аксиому — корень всего человеческого знания, чтоб обрести веру или по крайней мере надежду на веру, чтоб вновь не утонуть в бессмысленности мира. Он не хотел сейчас ничего, кроме как посидеть где-нибудь в отдалении невидимкой и вдохновиться своим огненным божеством. Но стоило ему появиться в комнате, в которой кругом виднелись на редкость серьезные лица, как дорогу Грантеру преградил не кто иной, как Анжольрас. Он стоял совсем близко, практически нависал над Грантером, но холодная отдаленность чувствовалась в его выправке и взгляде. — Ты нарушил обещание. Ты потратил деньги с заказа на выпивку, — процедил сквозь зубы он. — С чего ты взял? — отмахнулся Грантер, даже не смотря на него, и попытался обойти, но тот стоял неприступно, как скала, оттесняя Грантера из комнаты. Сердце заколотилось в груди художника, ему подумалось, что этот бешеный стук, должно быть, слышит и Анжольрас. — На себя посмотри, — Грантер посмотрел на точеное лицо лидера кружка, он ожидал, что оно сейчас исказится в брезгливости, но ни один мускул не дрогнул, ни одна морщина не проступила. Это был белый лист, не выражавший ни мыслей, ни эмоций. От этой давящей пустоты Грантер пытался убежать в течение всего сегодняшнего дня, в течение всей своей жизни, но теперь она настигла его, настигла его в любимом существе, которое, казалось, всегда было наполненным кладезем, всегда было тем, что способно заменить собой все остальное. «Почему вокруг меня все такое пустое, а внутри меня так много всего, и оно кипит, шипит, и я не могу это сдержать!» — кулаки невольно сжались. Вступить в борьбу или усмирить свою гневливость? Грантер не выдержал, вспыхнул: — Я выгляжу вполне дионисийски и по-художественному трагично! Будь я греческим божеством, я был бы Паном — такова моя природа, я ей следую, и я с ней един. Я вселяю в вас всех ужас своим поведением, но вас страшит не столько мое поведение, сколько то, что однажды вы можете оказаться на моем месте. О да, Анжольрас, идеальный гражданин, патриот, мечта! У тебя было всё, чего не было у меня: заботливая семья, образование, деньги. И после этого ты обвиняешь меня, ты смеешь порицать меня за мою жизнь, которая сложилась так из-за вас, буржуазные мальчишки, решившие хоть раз повоевать со всем миром, с которым такие, как я, борются каждый день из-за ваших родителей — владельцев фабрик, земель, угольных шахт. Они нас обирали до последней нитки, они заставляли нас работать сутки напролет, отчуждали нас от наших семей, наших забот, от нас самих. Ты б ничего не имел, если б не такие, как я. Первобытный хаос лежит в основе достопочтенного порядка. Я пытался стать лучше, но я рожден лишь для того, чтоб служить источником сил и ресурсов для лучших, их подставкой, чтоб они вытирали об меня свои подошвы. И вы, революционные мальчишки, думаете, что знаете нашу жизнь, думаете, что знаете наши страдания и проблемы… Но вы ничего не знаете! Ваше пустое намерение что-то изменить лишь подтверждает это. Ничто никогда не меняется. Всё следует своей природе, и такие, как я, чью натуру вы стремитесь уничтожить, кого вы пытаетесь возвысить, неискоренимы, — Грантер отчеканивал каждое слово, чтоб его слышали все. Он хотел, чтоб в эту самую минуту пред ним стояли не только Анжольрас и удивленные неожиданной речью «Друзья Азбуки», но и сам Луи Филипп и его министры, чтоб все властители мира услышали, как до них с самого дна пытается докричаться ничтожное безобразное создание. Его лоб взмок, а лицо побагровело, ногти впились в ладони, его трясло от злости, и всем своим видом он походил на бурлящий вулкан, готовый изрыгнуть свою опаляющую и всеуничтожающую лаву. Но в глазах его стояли слезы — слезы нестерпимой боли и немого обожания Анжольраса. Он знал: если б не эта чертова натура, веления которой преодолеть нельзя и которая создала их слишком разными, если б не устройство глупого общества, превознесшее одного и уничтожившее другого, то, наверно, они могли бы быть вместе, они могли бы понять друг друга. Анжольрас слушал его невозмутимо. Казалось, он и вовсе не слышал его оскорблений, они ударялись об него, как о непробиваемую крепостную стену, и рикошетили прямо в Грантера, равнодушием раззадоривая его, заставляя осаждать непререкающегося Анжольраса еще больше, подбирать все более колкие, ядовитые, обидные слова. Наконец, когда Грантер закончил говорить, Анжольрас мертвой хваткой притянул его за воротник рубашки и жестко, отчетливо произнес: — Я терпел твои пьяные выходки, я терпел твой скептицизм и твое равнодушие к будущему Франции, я терпел твою лень и бездеятельность, сейчас ты даже заставил меня вытерпеть оскорбление… Но ты нарушил данное обещание, и потому ты мне попросту отвратителен, — хватка мигом ослабла, и Анжольрас, резко развернувшись, ушел в другой конец комнаты, оставив тяжело дышащего Грантера в недоумении. — Его выпроводить? — спросил кто-то из «Друзей Азбуки», бросив уничижительный взгляд на никчемного художника, пытавшегося погасить солнце этого политического кружка, но в итоге беспощадно сожженного. — Пускай остается, — махнул рукой Анжольрас. Грантер скулил на пороге комнаты, как побитый пес. Подобного унижения снести он не мог. Он видел, как даже снисходительный к нему Курфейрак стыдливо прикрывал глаза и отворачивался во время сцены, он видел, как осуждающе смотрели на него десятки любопытных глаз, он знал, теперь все его презирают в разы больше, чем раньше. Вход в «Мюзен» для него, как и в рай, теперь закрыт, и нет ключа, способного его отпереть, нет отмычки, способной взломать. Он вышел из комнаты, затем из «Мюзена» и, даже не попрощавшись с целовальником Жаком, поплелся прочь. Он пытался взлететь, но разбился. Было ли в этом виновато манившее солнце, как в мифе об Икаре? Или это волны страстей прошлой жизни размывали воск в его крыльях? Сгореть на солнце или прыгнуть в омут, любой исход ведет к потере осмысленности существования — даже в самых дешевых кабаках выбор бывает побогаче. Тогда, может быть, вообще не жить и не терзаться иллюзорностью бытия, не гнаться за лукавыми призраками, которые обманами заводят тебя в лабиринт, а потом перекрывают все выходы. Грантер стоял на Мосту Искусств, прокравшись незамеченным мимо сборщика пошлин, заснувшего в теплой будке. Сена была спокойной. «У нее нет страстей, нет дилемм. Она ведет идеальную тихую жизнь, как престарелый буржуа. Жизнь, которая мне не грозит», — Грантер оперся на парапет. Рядом стоял Лувр, преображенный из векового чертога религиозного гнета в дворец Просвещения; издалека шумел любимый Грантером Пале-Рояль. «Вспоминает хоть одна из них обо мне? Или я не существовал ни для одной из них? — лица знакомых гризеток смутными образами всплыли в памяти. — Мир не имеет значения, и я в нем значения не имею». Надо было покончить с бессмыслицей, со своей бездарной жизнью и вознестись к тем самым лучшим, которые уходят первые, даже если они пережили всех своих друзей, о которых всегда говорят хорошо, даже если они были последними грешниками, по которым все скорбят и носят траур, даже если их смерть была облегчением. Он начал вскарабкиваться на парапет, но вдруг ощутил тяжелую руку на своем плече. Он оглянулся и обнаружил перед собой седого гражданина, которого можно было принять за почтенного рантье. — Месье, это невыгодная сделка, не размениваете свою жизнь так, — проговорил гражданин спокойно и с какой-то потусторонней улыбкой. В нем не было паники, которая бывает присуща людям в подобных ситуациях. Он был уверен в своих словах и действиях, и Грантеру подумалось, что этот рантье, должно быть, знает нечто, еще не открывшееся ему самому, но представляющее истинную сущность жизни. Этот пожилой гражданин был избавлен от иллюзий, хотя и походил на одну из них. В нем была та самая неутомимая вера, от которой Анжольрас отрезал Грантера. — Моя жизнь не стоит ни гроша. Я беден, я презираем… — пролепетал Грантер, но рантье с потусторонней улыбкой и добрыми глазами покачал головой. — Если свою жизнь вы считаете недостойной, то найдите себе смерть подостойнее, а не это… — он снова покачал головой и удалился, скрывшись в вечерних сумерках. Над Лувром сиял лунный диск, настолько яркий, что даже темноватые пятна лунной поверхности выглядели, как небольшие облачка. Грантер завороженно смотрел на этот круг, который сулил отдых, вполне совместимый с жизнью. Он говорил о цикличности — о смене приливов и отливов, о смене дня и ночи, он предвещал изменения, предсказывая скорую урожайную луну, и как бы соглашался с Грантером в том, что мир многолик, что нет реального мира, но именно в этом и кроется подлинная его сущность, натура, именно это и является той самой реальностью, которую искал Грантер. «И все же мир не зря называют подлунным. Луна — это единственное, с чем, пожалуй, можно примириться», — Грантер вздохнул, холодный ветер с реки освежал его горячие щеки. Сотни фонарей по всему Парижу взмыли ввысь, как светлячки. Грантер двинулся домой, и луна, как заботливая мать, приглядывающая за дитем, следовала за ним, не отступая ни на шаг. Он не знал, что в это время в «Мюзене», когда почти все разошлись после бурной дискуссии о планах восстания, Комбефер со свойственной ему деликатностью спросил у Анжольраса: — Почему ты позволил Грантеру остаться в кружке? — Потому что я верю, что он лучше меня самого, — таков был ответ.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.