ID работы: 833765

«Обратная тяга»

Слэш
NC-17
В процессе
591
автор
mrsVSnape бета
Robie бета
Размер:
планируется Макси, написано 280 страниц, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
591 Нравится 494 Отзывы 244 В сборник Скачать

Эффект Виллари (new)

Настройки текста
Ruelle – Madness Ruelle – Dead of Night MISSIO – Twisted VΛCΛNT – Nocturnal       Квартира поприветствовала Винчестера тишиной и полумраком, в энигматичную прозрачность распылённым отдалёнными бликами портовых прожекторов, уютным вкрадчивым теплом и уединением, окутавшим его, устало привалившегося к дверной створке, убаюкивающей комфортной безопасностью, иллюзорной и недолговечной, к сожалению. Среди рельефа стенной панели вслепую нашарив диммер, он чуть крутнул регулятор на минимальную яркость, включил освещение, тактичным вязким муссом, как заварной крем вплывшее в иссиня-фиолетовую тьму рассеянными янтарными лучами, снял пальто и ботинки, на диван с несвойственной небрежностью бросил папку со служебными документами, грузноватой походкой отправился в гардеробную, мимоходом расстёгивал пуговицы на кителе и форменной рубашке, ремень из металлической пряжки порывисто выдернул в торопливом намерении побыстрее избавиться от одежды: она раздражала его швами, натирающими кожу запястий и талии, воротниками сдавливала трахею, и без того воздух в лёгкие пропускающую с затруднением, на плечах повисла неподъёмной тяжестью, и пальцы дробно подрагивали в напряжении, плутали в петлях и мебельной фурнитуре, неуверенными слабыми мазками полы неизменной белой футболки по животу расправили и неряшливым узелком сплели шнурок на поясе пижамных штанов. Под босыми стопами упрёком брякнула, вывалившись из кармана, на кольцо брелока нанизанная связка ключей от Шеви, припаркованной на подземной стоянке кондоминиума, и многие, буквально все из тех, кто с капитаном знаком, впали бы в кататонический ступор, узнав, что свой патологически, в степени, приближенной к механофилической фетишизации, обожаемый раритетный автомобиль он фанатичной лютостью возненавидел за те полчаса, что по пробкам плотного вечернего трафика от Стори Хилл до даунтауна добирался, с каждой минутой всё отчётливее осознавая, какую ошибку допустил, поддавшись на уговоры эго: встречный поток ослеплял его ближним светом, и гудки клаксонов, ввинчиваясь в барабанные перепонки, реверберацией черепную коробку эксплозией разбивали, и привычные водительские манипуляции, переключение поворотников, разгон или торможение, из рефлекторного фона превратились в непосильную для отупевшего мозга задачу, и практически в паре кварталов от высотки «Regency», на перекрёстке Уэллс-стрит и Килборн-авеню, Дин едва не поддался порыву бросить импалу прямо на обочине, удержавшись лишь мыслью, что в попытках поймать такси спятит от головной боли, и раньше время от времени накатывавшей, но никогда настолько исступлённо, как сегодня. Ещё с утра Дин почувствовал знакомое, сроднившееся за многие годы покалывание под висок, как добела раскалённой спицей от глазницы вглубь пронзающее кости молниеносным туше, по традиции отмахнулся, выпил за завтраком шипучий аспирин и влился в рабочие обязанности, монотонным маховиком отсчитывающие двенадцатичасовое дежурство, отвлёкся от персонального дискомфорта, или тот действительно отступил, Дин уже не брался утверждать, потому что после ланча боль вернулась, символическим препаратом, не столько химическим составом, сколько мистичной суггестией плацебо исцеляющей, удовлетвориться отказалась, над ухом свернулась в пульсирующий комок и ныла, поначалу необременительным хвостиком таскалась, издалека постукивала по кости легонечко, с течением времени сильнее и настырнее, вздорный вспыльчивый нрав раззадорила раздражительностью и лишней придирчивостью, доводила до раздосадованного сарказма, до темпераментной язвительности, вынуждала на циферблат на запястье посматривать чаще уместного, к окончанию смены обнаглела, вокруг головы в синкопальном сердцу ритме рудой перегруженной вагонеткой прокатывалась на сдавливающем вираже, вгрызалась в скулы и в лоб, и изнутри, и снаружи, словно перфоратором мягкую плоть ссаживала, а по пути из подразделения и вовсе разъярилась. Свет, даже неяркий, заставлял инстинктивно от дорожного полотна отворачиваться, самые скромные звуки нейронные цепочки в путаный клубок, подобно испорченной рождественской гирлянде, вытащенной с чердака, сматывали и коротили тошнотворным замыканием, и хотелось под струю ледяной воды немедленно затылок подставить или, на крайний случай, распахнув окна, сырой ноябрьский воздух в салон впустить, и, вместе с тем, от холода почему-то совсем хреново становилось, душно, как в тропиках, будто кислород из атмосферы выдирать приходилось, как из баллона, безнадёжно опустошённого до донышка; только в квартире и полегчало немного. Дин из аптечки на стол наспех вытряхнул скудный запас лекарств, нашёл среди вскрытых упаковок пузырёк с адвилом, сгрёб остальное обратно в пластиковую коробку, по крышке увенчанную красным крестом и, запихав на место с гулким грохотом, лихорадочно запил две таблетки водой из-под крана, черпая её пригоршней, и пожалел, что поторопился, ощутив, что под солнечным сплетением тянущим канканом взбаламутился желудок; замер ненадолго, измученно лицом во влажные ладони уткнулся, пережидая гнетущий приступ тошноты, и наконец побрёл в гостиную, чтобы на диване ничком растянуться в апатии, гудящей какофонией, на пискливой ноте отвратительно повисшей, когнитивность застопорившей: ни единой мысли не осталось, ни побуждений, ни принципов, всё как за горизонт событий унесло экзекуторской сейшей, ошалевший рассудок гауссовым искривлением размыло, обнажённую сенсорику швырнуло в эпицентр прожорливой бури – и, в момент, когда укромную интимность его небытия разорвало пронизывающим сигналом дверного звонка, судорожно вздрогнул, надсадно сглотнув подступивший стон.       Офицер ни за что не открыл бы, не знай заранее, кто явился, да и зная, вряд ли порадовался несвоевременным гостям, но пообещал ещё в полдень, что дождётся, и потому поднялся, поплёлся в холл, где встретил напряжённого и бесспорно очень не в духе пребывавшего Адама, ещё на дежурстве выглядевшего взвинченным, что, в общем, и поспособствовало явно в ущерб себе проявленной Дином покладистости. После короткого обмена приветствиями, Дин вернулся в гостиную, из бара достал две стакана и бутылку виски, взглянул на алкоголь с оттенком опасливой недоверчивости и в итоге второй стакан убрал от греха подальше, налил на два пальца, по поверхности кофейного столика подтолкнул рокс к брату, расположившемуся в кресле в крайне принуждённой позе, устроился напротив, мечтая, признаться, свернуться где-нибудь в тёмном углу в комочек и сдохнуть ненадолго: он любил, когда к нему приходили Сэм или Адам, или сразу оба младших, окружал их хлопотами, готовил что-нибудь вкусное, даже если и уставал, однако сейчас предпочёл бы никого, ни своих, ни чужих, не видеть, и промолчал об этом исключительно из глубокой привязанности.       — Рассказывай, что у тебя за проблемы, — негромко произнёс он. Миллиган обжёг его изумительно ядовитым взором исподлобья и хмыкнул:       — Проблемы у тебя, Дин. Не у меня.       — И как это понимать?       — Не заговаривай мне зубы, — отрезал Адам. — Я всё знаю.       С уст Дина слетел длинный сдержанный выдох, пропущенный сквозь крепко стиснутые челюсти; он отчётливо слышал в голосе Адама обертоны агрессии, какой-то неприемлемой снисходительности, шкрябнувшей по гордости наждаком-сороковкой, вопреки обессиленному утомлению и боли, раскраивающей череп по костным стыкам, ему не понравившейся достаточно, чтобы взбодриться.       — Будь любезен опустить часть с загадками, — с прохладцей парировал капитан. — У меня и так голова болит.       — А я тебя, вроде, и не трахать пришёл!       — Адам, — в бархатистый, чуть подломленный хрипотцой тембр вкрадчивые металлические нотки вплелись. — Я ломал челюсти и за меньшее. Если ты намерен продолжать разговор в подобном тоне, лучше проваливай сейчас. Пока цел.       — Послушал бы я, каким бы тоном ты разговаривал, пронюхав, что у меня интрижка с подчинённым!       Устремление опровергнуть едкое обвинение, меткой отрезвляющей пощёчиной в ментальность врубившееся, в сознании полыхнуло огненным штормом и от средоточия внутреннего диалога к отдалённым рубежам прокатилось разгорячённой ударной волной, рельефность полушарий сметающей в коррозированные развалины, и подминало обугленные извилины, дымной чадной гарью заволакивало синаптические терминали, и градус садистской казни едва не достиг агонии, словно боль ковровой бомбардировкой организм торпедировала собственными импульсами интеллекта; последние резервы энергии капитан на самообладание расходовал, утратив и способность к смекалке, что ловкой эквилибристикой мимики и интонаций сумела бы предъявленные упрёки опротестовать, и резонность хранить секрет, каким-то неведомым образом всплывший на поверхность: какой смысл, если всё тайное, рано или поздно, неминуемо становится явным? Возможно, в другое время, при других обстоятельствах, в незамутнённой недомоганием невозмутимой рациональности, он нашёл бы тысячи причин, чтобы с фееричным правдоподобием изобразить глубочайшее негодование, парой размашистых едких фраз ситуацию представить в выгодном для себя свете и заодно напомнить младшему брату, что имеются пока экзистенциальные сферы, никоим образом никого, кроме него самого, не касающиеся, восстановить паритет и заново обозначить границы дозволенного, переступать которые никто не вправе без акцентированной верификации, в настоящий момент неуместным вмешательством попранные, но отдавал отчёт, что истина, на лице отсутствием долженствующей флегматичности отразившаяся в опрометчивом озарении, скомпрометирует любое, самое искусное притворство, и самые убедительные отповеди в очевидную ложь извратит, в мальчишеское увиливание, ещё более презренное и жалкое, чем констатация правды, а Дин слишком дорожил достоинством, чтобы до такого опускаться. Он раздосадованно скрипнул зубами, от чего на скулах суровые желваки проступили на мгновение, и в отрешённой вопросительности подумал, что ибупрофен, им принятый минут сорок назад, давно бы должен был подействовать, дремотно моргнул, отсутствующе созерцая на калёной стеклянной столешнице со стороны Миллигана сальноватый отпечаток ладони, и даже слегка удивился тому, настолько ничтожно мало тот его волнует, поёжился и скривился в унисон рычащему раскату, донёсшемуся до приоткрытых окон шестнадцатого этажа от перекрёстка Астор-стрит и Килборн-авеню, пересечённого каким-то лихачествующим идиотом, польстившимся на прямоточный выхлоп, и отвлёкся, будто поддался смывающей за пелену материальности пульсации, ни эмоциями, ни умом в общении не участвовал, потрясающим безразличием, индифферентностью, в куб возведённой, реагировал на последствия, нерадужные перспективы вырисовывающие по холсту будущности.       — Как давно ты в курсе? — меланхолично поинтересовался он после долгой паузы.       — А что, я бы мог долго молчать?       Капитан повёл бровью; закономерный аргумент, принимая во внимание известные детали поведения Адама в эксцессах: он, мнилось, физически терял умение держать язык на привязи, выплёскивал стресс безостановочным трёпом, не обременял слушателей нытьём или жалобами, конечно, просто болтал, как радиоведущий, исходился на словесный понос различной степени откровенности, прямо пропорциональной степени запретности информации – не выдал бы какой-то серьёзной тайны, и, вместе с тем, в красках поведал бы, как в танце оттоптал ноги любимой девчонке, или ещё что-нибудь неловкое, о чём люди, как правило, предпочитают не рассказывать, выкручивался, короче, как разведчик под пентоталом натрия, и соответственно, не сумел бы ни дня давиться узнанной правдой, тем более что необходимость в том отсутствовала.       — И откуда?       Адам, закатив глаза, фыркнул и долил себе виски.       — У меня с весны были подозрения – чересчур ты, братец, перестарался с конспирацией, — пренебрежительно проронил он, — но я считал их обычной паранойей. А сегодня чуть нахрен от умиления не сковырнулся, пока твой любовничек в подробностях распинался, как готовится тарт Татен. «Главное, карамелью не обжечься», — пискляво передразнил он, и в голосе его зазвенели презрительные нотки.       — Наугад пальцем в небо ткнул, — капитан искренне расхохотался бы, оставайся у него силы на веселье. — Ты что, всерьёз уверен, что я единственный в Висконсине умею печь этот пирог?       Миллиган прищурился и отпил большой глоток.       — Я всерьёз уверен, что ты с ним провёл праздники, которые вдруг отказался проводить с семьёй, — холодно, каждый слог интонациями подчёркивая, отчеканил он, как гвозди забивал кувалдой. — Надеешься, я забыл, что на Рождество с тобой здесь был кто-то? Или думаешь, не знаю, что ты никогда никого не приводишь домой? — с укоризной добавил Адам. — Мы неплохо друг друга изучили: образ жизни, привычки, пунктики… вкусы. Не делай из меня идиота, Дин. Это нелепо.       Капитан не стал доказывать, что ни секунды не сомневался в его аналитических талантах.       — Допустим. И в чём, собственно, суть твоих претензий? — устало спросил он и аккуратными массирующими движениями потёр переносицу, казалось, онемением налившуюся от постоянных разрядов боли. — Если ты решил просветить меня по поводу контрацепции, то я давно вырос…       — Ты издеваешься надо мной, что ли?!.. — взорвался Адам, и с того мгновения его безвозвратно понесло.       Он как в эмоциональный штопор сорвался, громкость выкрутил на максимум и нижних частот наддал, в сухие сентенции вкладывал рубленую жестикуляцию, задавал вопросы и отвечал на них ядовитыми насмешками, читал нотации, иначе и не обрисовать то, как Адам суетными шагами гостиную измерял от стены к стене и упражнялся в витиеватом красноречии, нанизывал разгромные обвинения на нить мысли, как бусины, в образцовом порядке, не спотыкался о пристрастность, из общих кровных уз произрастающую, не осекался на допущениях, не подбирал терминологии, говорил и говорил, как на едином выдохе из лёгких гнев выплёскивал, облекался белыми одеждами, разъярённому олимпийскому божеству присущими, или воплощался аватаром дремлющей совести, её рокочущим голосом, по слуховому нерву в сознание втекать обязанному, и безуспешность его интенций достучаться до Дина, возможно, именно в том и заключалась, что Дин, оглушённый жесточайшими приступами боли, не мог и не желал, по совести признаться, ни слушать, ни слышать. Лучше, чем кто-либо, капитан постигал подоплёку нравоучений, азартно читаемых Адамом под аккомпанемент самолюбования; ему ли напоминать о рисках, о долге и принципах, правилах, что без исключений, как идеологическая доктрина, как заповедь, должны быть неприкосновенны, ведь он первый исповедовал неукоснительное повиновение уставу и регламентам, и подозревал теперь, что отнюдь не в параграфах нарушенных должностных инструкций крылись истоки братского остервенения, а в том, что нарушил их самый рьяный приверженец, самый преданный апологет, вразрез с персональным мировоззрением поступил, огорошил, сбил с толку, устрашил неопределённостью непредсказуемости, рассердил бесспорным сумасбродством, необъяснимым пренебрежением к службе, возведённой в абсолют, как единственное дело, заслуживающее, чтобы им заниматься, и ради чего? Ради «какой-то принцессы», как в порыве экспрессии Адам капрала назвал, заставив Дина туманно, уголком губ, усмехнуться. Да, он, чёрт побери, понимал, почему брат так переполошился, почему, сопоставив завуалированные намёки, каким значение придал бы только человек, неплохо изучивший его натуру, примчался наставить заблудшую овечку на путь истинный, и, наверное, капитан попытался бы объяснить ему, что всё совсем не столь плачевно, как тот вообразил, или даже обсудить кое-что, в чём сам вплоть до сих пор не спешил разбираться, доверить сомнения, вкрадчивым червячком подчас подтачивающие рёбра, будь ситуация не настолько обоюдоострой и отчасти уместно бы утверждать, что для капитана оскорбительной. Дин не мнил себя эталоном непогрешимости и отдавал отчёт, что, как и все, порой ошибается, но то, что Адам допускал, что он хоть на планковскую единицу упустил бы контроль над своими мыслями, чувствами или умозаключениями, над связью причин и следствий, его глубоко уязвило и априори от диалога, плавно переросшего в исполненный восклицаний монолог, отсекло пеленой отрицания, замкнуло ментальность, искалеченную нейронной экзекуцией, в уединённом гулком вакууме, тет-а-тет с акустическим белым шумом, сливающим реплики в невнятный ералаш, разборчивый, добиравшийся до осмысления звучанием и семантикой, и соскальзывающий со струн эвристики, как с шёлкового полотна блоха, ни малейшего отклика не пробуждая.       — Ты всё сказал? — безучастно проронил капитан.       — Блядь, тебе что, мало?! — огрызнулся Адам.       Дин нахмурился и прохладной, словно замёрзшей ладонью накрыл лоб, потёр висок слева, раскалывающийся в микроскопическую пыль, колоссальными усилиями воли удержался от порыва сдавленно зашипеть от очередного мучительного разряда, спиралью взметнувшегося от уха к надбровным дугам.       — Уходи, если закончил. Я хочу лечь пораньше, — попросил он вполголоса, заметил, что Адам, глубоко вдохнув, собрался разразиться новым витком аляповато-бурной пропаганды, ладонь в требовательном упреждающем жесте вскинул и добавил: — Я в состоянии разобраться со своей личной жизнью.       — Личная жизнь? — вскипел Миллиган. — Не передёргивай! Речь не о ней, а о том, с каких пор для тебя личное вдруг выше карьеры стало!       — Справедливости ради, разве этого раньше не случалось? — с вкрадчивой иронией напомнил Винчестер.       Адам стушевался и потупил очи, насупился, как всегда, когда крыть становилось нечем – в покер ему лучше не играть, ибо блефовать и нахально пользоваться положением не умеет, и залпом допил остаток алкоголя, покрутил в пальцах шот с толстым донышком, прежде чем с преувеличенной аккуратностью на край столешницы поставить с негромким постукиванием, и в растерянности поджал губы обиженно, явно ощущая, что обязан что-то возразить, достучаться до старшего брата, всего за несколько быстротечных лет из командующего офицера превратившегося в самого близкого человека, тождеством философии с ним единого, схожего подобием, как гипсовый слепок, иного и интуитивно одинакового, ныне с внезапной холодностью отвергающего его заботу, и Дин на мгновение пожалел, что беседа не задалась.       — Я твой брат, — удручённо проворчал Адам, — а Новак кто? Неужели он настолько… дорог тебе? — несмело, с оттенком опаски спросил он, и казалось, боялся услышать ответ.       Капитан впервые за вечер прямым пронизывающим взглядом брату в глаза, плещущиеся смятением, взирал, в визуальный контакт, неразрывно-тяжёлый, удушливый проницательностью, вовлёк, преодолел и боль, и усталость, затылок продавливающие вовнутрь сумятицей сенсорики, и наконец едко вымолвил:       — А если и так, то что, Адам?       — Да нихуя, — в сердцах буркнул Миллиган после долгой паузы.       Он потоптался у дивана и, махнув рукой, двинулся в кухню, откуда минутой спустя донёсся плеск набираемой в стакан воды и щелчок доводчика на дверце ящиков с посудой, и, неожиданным резковатым и сухим бряканьем, дробный перестук чего-то маленького и жёсткого о пластик; в гостиную Адам вернулся с пузырьком адвила в руке, несколько покаянный взор переводил с этикетки на капитана, хмурился, вчитываясь в мелкий шрифт аннотации, полустёртый влажными подушечками пальцев. Дин искоса наблюдал за ним с неудовольствием: не любил, когда в особенности его слабостей оказывались посвящены близкие, семья, и Миллиган, в частности, искони повышенным градусом переживаний о нём отличавшийся, будто без неусыпной опеки он бы непременно пропал за первым же поворотом, и отчасти это, конечно, слегка обременяло, покалывало по категоричной независимости, накладывало необходимость время от времени осаживать чересчур увлекающегося хлопотами брата, но искренней подоплёкой, спрятанной под грубоватыми шутками, согревало, как бокал глинтвейна. Дин не привык, чтобы о нём заботились и, если начистоту, не всегда знал, как на это реагировать.       — Совсем паршиво тебе, что ли? — недовольно проронил Адам. Дин молча кивнул. — А чего не сказал?       — Сказал, — тяжело вздохнул капитан. Адам виновато шмыгнул носом и смутился.       — Злишься теперь?       — Когда я на тебя злился? — бледно улыбнулся Дин.       — Ладно. Пойду я тогда.       Они распрощались многим теплее, чем друг друга приветствовали; Адам, осмыслив, что не вовремя заявился с претензиями, растерял энтузиазм и воинствующий пыл, настоятельно просил капитана больше отдыхать, наскоро накинул на плечи кожаную куртку, вдоль швов белёсую, декором состаренную под винтаж, вместо традиционного бодрого хлопка по спине обошёлся лёгким полуобъятием и покинул квартиру, пообещав набрать завтра, и капитан с облегчением за ним дверь на оба замка закрыл, хотя обычно только одним пользовался, повыключал освещение во всех комнатах, до спальни добрался в полной темноте, комфортной и успокаивающей, умиротворяющей боль, в черепе неотвязной спутницей засевшую, и перед тем, как лечь, закрыл окна, вопреки привычке спать при свежем воздухе, чтобы шум мегаполиса, сипящего и постоянно выхлопами откашливающегося, как крэковый наркоман, не проникал сквозь стеклопакет, тревожа воспалённые барабанные перепонки, и без того в клочки разодранные тонким звонким писком, изнутри дискантом ввинчивающимся и словно по ушной раковине льющимся в космос, как грёбаный радиосигнал на Андромеду. Дин не вспомнил бы, когда последний раз спать ложился раньше десяти вечера – около двенадцати, а порой и за полночь, скорее, однако сегодня он с самого окончания дежурства мечтал о покое и одиночестве, и, ощутив, как упругий ортопедический матрац плавно качнулся под весом тела, блаженно прикрыл веки в предвкушении, забрался под одеяло, тонко благоухающее лавандой, потёрся щекой о наволочку и неодобрительно скуксился, медленно сполз по постели вниз, накрываясь с головой, чуть подождал, настороженно вслушался в ощущения, и неуклюже, с капризной досадой, спихнул обе подушки на пол, чтобы по центру кровати, обложившись ароматными простынями, подтянуть колени к груди, свернуться в клубочек, убаюкивая несчастную голову, протяжным чугунным гудением вибрирующую, подобно громоздкому колоколу. В темноте и интактности, в священном беззвучии, нарушаемом разве что шелестом собственного дыхания, вдали от вспышек или прямых лучей мёртвого электрического освещения, доводящего до безумия ослепительной яркостью, от изобилия взвизгов, лязгов, щелчков и скрипов, отточенными, как бритва, когтями полотно рассудка режущих на ремни, от обещаний и социальной суеты, остался лишь Дин наедине с изнеможением, и рассеялся по нему, распылился элементарными частицами по бескрайнему мраку, опустился на поверхность вязкого страдания и неторопливо утопился в нём без сопротивления, закрыл глаза и шёл ко дну, не засыпал и не шевелился, под дискант крови в сосудах, под импульс, сдавливающий мозг изуверскими тисками, куда-то во всеобъемлющее нигде выпал, в трансцедентальное ничто, в глухое изолированное измерение, внутренний диалог охмелившее и томной леностью охватившее, и балансировал, на шаткой грани между помешательством и просветлением раскачивался в медитативном отупляющем трансе, не ждал снисхождения и не роптал, принял своё изнурённое состояние как неизбежную данность, и в этом смирении не заметил, как отключился, высвободив из-под пыточного молота наконец свой кровоточащий разум.       Спал он намного дольше обычного, впервые за последние пять-шесть лет пропустил писк импровизированного будильника, в начале восьмого разлепил словно свинцом налитые веки и с кровати не в состоянии был подняться минимум с четверть часа ещё, впадал в дремотное забытьё на пару минут и вновь просыпался, ни пинки воли по внезапно размякшей плоти, ни уговоры не помогали, тривиально не задерживались в ватным маревом затянутом сознании, пока капитан, рассердившись, не перекатился на бок, чудом не рухнув на пол, и лишь тогда взбодрился слегка, выбрался из-под одеяла, поёжившись под фриссонным каскадом, по телу прокатившимся от макушки до босых стоп, побрёл в ванную, во время умывания с неудовольствием отметив, что мысль о предстоящей пробежке и тренировке, вместо присущего предвкушения отозвалась всплеском тоскливой обречённости, и вид тренажёра, по прорезиненному полотну потёртому вдоль направляющих линий, нагнетал под солнечное сплетение промозглый холодок. Переодевшись в спортивные штаны, он активировал дорожку, на чьём табло приветственно высветились неизменные показатели уклона и скорости, побежал, и с первых ярдов чувствовал, насколько неохотно даётся ему, преодолевавшему её неоднократно, дежурная дистанция, будто мускулы катастрофической атрофией скованны, и миокард, в сумасшедшем ритме трепещущий, изношен по-старчески, и кровь по венам не течёт – проталкивается надсадными сокращениями сердца, но заставлял себя продолжать, искренне убеждённый, что впал в вызванную пересыпанием лень, непременно должную отступить под напором нагнетённой динамики, стоически превозмогал взбрыки нервной системы и отмахивался от умасливающих увещеваний саможалости, нашёптывающей, что он со вчерашнего вечера толику разбит и не отошёл, что ни разу не нарушал утреннего распорядка, и ничего страшного не произойдёт, если единожды отступит ради привычного графика, спорил с нарастающим дискомфортом, терпел и упрямо бежал, пока на седьмой миле не вынужден был остановиться, сломленный невыносимым приступом рези в желудке и тошноты, прокатившейся по горлу под кадык, и от глотка минеральной воды из бутылки усилившейся настолько, что Дин обратно, в ванную, помчался. Мнилось, счёт времени окончательно отключился: капитан и не представлял, как долго на локтях висел над белоснежной чашей унитаза, выворачиваясь наизнанку в мучительно-жгучих конвульсивных спазмах, скручивающих внутренности подобно полотенцу, выжатому могучей деревенской прачкой, и когда наконец сумел откатиться в сторону, вслепую на клавишу слива нажав, прежде чем растянуться прямо на прикрытой небольшим пушистым ковриком рельефной кафельной плитке, отключённой от подогрева и потому прохладной, крупным судорожным ознобом вонзающейся в плечи и спину, отвратительным липким потом покрытую, в сотрясающиеся мышцы просачивающейся тетанусом, последние силы из него вылакивающей сквозь прикосновение; и опять заболела голова, как каким-то исступлением окованная, то ли развалиться на безобразные куски собиралась, забрызгать керамику психоделичныой акварелью киновари, аляпистой крапью по полотенцам, идеально ровными рядами на перекладинах вывешенным, разбрызгаться и росписью струек биографию бывшего обладателя выписать, то ли внутрь вмяться, сколлапсировать в крошечную запятую, на холодном кафеле красным выведенную, астрономических масштабов давлением размазать нейронные цепочки и мысли, в них заключённые, растереть в небытие строптивую индивидуальность, уничтожить буйный вспыльчивый норов, рассредоточить по вселенной биты, собой составляющие массив информации, Дином Винчестером именующийся, как никогда его и не существовало, а может, то сардонически-злобное нечто, якобы всемогущее и отзывчивое, наделённое талантом безусловного созидания, в какое он с самого детства непреклонно отказывался верить, воплотилось извращённым хирургом-садистом и без анестезии лоботомию ему провести вознамерилось возмездием за амбиции – капитан не понимал. Не находил контроля над интеллектом, чтобы понимать хоть что-нибудь; он страдал и поклялся бы в том, что раньше, за все без малого тридцать два года, редко испытывал что-то, что в испепеляющем неистовстве своём сравнилось бы с немощью, одолевшей всякий атом, выстраивающий структурную целостность его измождённого организма, и испещрённую кавернами спираль ДНК взбешённо грызущей, столь непреодолимой, превосходящей любые старания высвободиться из неподъёмных кандалов, обмотавших по рукам и ногам, грудину размозжившей звеньями цепей, что он и не пытался встать, даже шевелиться не помышлял, обмяк, как кит, выкинутый на берег девятым валом, под собственным весом беспомощный и беззащитный, о бесстрастную серую гальку размазанный, прерывистым поверхностным дыханием нагнетал в стиснутые огнём пылающей дланью лёгкие воздух маленькими глоточками и ждал, что вот-вот провалится в кромешное беспамятство. В глазах то темнело, то опять прояснялось, слабость, в неописуемой степени выматывающая, оплетала разум коварной покорностью, и Дин почти готов был, право, почти примирился с перспективой провести на полу, в неуловимо подёрнутом запахом чистящего средства и доносящейся из шкафчика под раковиной отдушки стирального порошка сумраке, развеянном блёклым светом, с трудом минующим пасмурный купол небосклона, остаток дня и, не исключено, жизни тоже, как вдруг полегчало значительно, отступила удушливая тяжесть, кости как трёхгранными римскими гвоздями вбивавшая в плиточные стыки, посвежело в груди, и сердце слегка угомонилось, сменив ошеломлённый сбивчивый хорнпайп, подошвами основательно пьяного одноногого лепрекона выстучанный аритмичной бесовщиной, на пощёлкивание сломанного метронома, чрезмерно затяжные паузы на торопливые синкопы сменяющего, и только боль осталась, верещала в ушах перепуганной летучей мышью и слева височную кость раскалённым ковбойским клеймом проедала насквозь в столь изуверски-чудовищной жестокости, что из-под ресниц соль вышибло.       Капитан опасливо приподнялся и, опираясь дрожащими руками на бортик ванны, встал, умылся тёплой водой, к лицу, особенно, к левой стороне прикасаясь в преувеличенной деликатности, и с настороженной аккуратностью, по стеночке опираясь, добрёл до гостиной; о том, чтобы вернуться к тренировке, и речи быть не могло, аппетит, и без того не отличающийся активностью для внушительного, в сто восемьдесят фунтов весом, мужчины, накануне пренебрёгшего ужином, испарился окончательно, сетчатку иссекало даже смурным солнцем, как из пескоструйки, тошнотный ком в горле завяз под алмаз огранённым булыжником, уголками рундиста вонзившись в сотрясённые, спазмами освежёванные миндалины, и дезориентация поступь превратила в шаткое ковыляние, и ослепительные фосфенные всполохи по картине материальности расплывались псевдогаллюцинациями. Он не любил больниц, не любил болеть, как и любой нормальный человек, уместно утверждать, и, в частности, не любил не понимать, в чем истоки его недомогания, однако твёрдо решил, что несколько позже, как отваляется до приемлемого состояния и перестанет на неупокоенного мертвеца смахивать, до ближайшего медицинского центра или, на крайний случай, пункта скорой помощи доберётся, раздосадованно с периферии внутреннего диалога гнусную мысль прогнал, как бы не пришлось парамедиков вызывать, и, вспомнив, как совсем недавно свернулся булинем, огорчённо подумал, что зарекаться от такой вероятности глупо, поэтому, перед тем, как вернуться в постель, вытащив из выдвижного ящика смартфон, с собой взял, предусмотрительно на одну из клавиш быстрого дозвона установив номер скорой в региональном медицинском центре Милуоки, где, как и превалирующее большинство оперативных специалистов Федерального агентства, наблюдался в течение последних лет, проходил медосмотры, обращался по поводу каких-то проблем со здоровьем, хранил в электронном доступе полную амбулаторную карту, не учитывающую, разве что, ранних детских заболеваний, перенесённых в Канзасе, хотя ехать решил, если всё-таки оклемается, куда-то ближе территориально, отдавая отчёт, что, застряв в пробках, пусть и на комфортабельном заднем сиденье такси, только усугубит свою не вызывающую восторга кондицию. До полудня – практически несусветное бесстыдство! – офицер в постели провалялся калачиком, закутавшись под уютным одеялом, в тишине и покое, вздремнул ненадолго, и на сей раз проснулся куда бодрее, чем поутру, и, наученный горьким опытом, не рисковал дразнить взбаламученное отвратительными симптомами тело, ругался на кафетерий в подразделении, подсунувший ему вместо ланча что-то, как нетрудно догадаться, просроченное, потому что не представлял, на что, кроме недобросовестных поваров или поставщиков грешить, и трепетно, с собой, как с ценнейшей китайской вазой нянькаясь, принял душ, смывая с кожи подстывшую соль, переоделся в гражданское, не в силах с формой с должным пиететом возиться, заказал такси и, спрятавшись за солнцезащитными очками, со стороны нелепо выглядящими в отнюдь не радующий ни теплом, ни солнцем ноябрьский день, до ближайшей, условно крупной, расположенной в Авенюс Запад, больницы Аврора Синай отправился, отчаянно надеясь, что в приёмном покое не очень большая очередь собралась и ждать не придётся настолько долго, чтобы от экстраординарной духоты при отталкивающе низкой температуре, детских воплей, специфических медицинских ароматов и безумно ярких люминесцентных ламп склеиться, словно хрупкая британская леди, под ногами у какого-нибудь перепуганного интерна.       На ресепшен деловитая ловкая сестра, манерами и наружностью инстинктивное умиротворение внушающая, споро заполнила файл первичного приёма идентификационными данными водительского удостоверения и полиса страховки, вернула капитану документы, присовокупив к ним отрывной талон направления, и с располагающей улыбкой, более кокетливой, чем пристало на рабочем месте, дежурной отрепетированной речёвкой прочирикала:       — Правое крыло, четвёртый кабинет. Спасибо, что обратились в Аврора Синай!       — Благодарю, — негромко ответил он и нахмурился в новом приступе головокружения, вестибулярный аппарат ввергшем в замешательство, вынудив поручень, опоясывающий стойку, обхватить в поиске опоры.       — С вами всё в порядке? — поинтересовалась девушка.       — В порядке, мисс, меня бы сюда и за сотню не заманили, — вяло отшутился Дин.       Необходимо отметить, «Аврора» вселяла приятное впечатление, начиная непосредственно с порога, и, опуская сопутствующие тонкости, свойственные любому здравоохранительному учреждению, вроде суеты и характерной атмосферы, выгодно отличалась как от крупных региональных госпиталей, забитых страждущими с диагнозами от «a» до «z», так и от многочисленных пунктов частной врачебной практики, качеством помощи не хвастающими: например, эргономично-неброскими, ориентированными на удобство посетителей, интерьерами, исполненными в позитивных цветах отделки и дизайне мягкой мебели, скрашивающей пребывание в клинике, для превосходящего количества пациентов и без того обременительное, сосредоточенной мимикой персонала, проворно снующего по коридорам, или уровнем профессионализма, вывод о каком исподволь напрашивался из скорости сокращения очереди, понуро томящейся у приёмных кабинетов; каждая деталь, как ни была бы незначительна, ненавязчивым оптимистичным эффектом на перегруженную психику воздействовала, расслабляла, отвлекала от отвратительного состояния, приподнимала настроение, и Винчестер искренне рассчитывал, что покинет больничные стены если не полностью исцелившимся, то с грамотными рекомендациями и каким-нибудь рецептом, чьё содержание приведёт его в достойный вид к следующей служебной смене, но, едва успев до зоны ожидания добрести, притуплённым осязанием выхватил, что по верхней губе вниз, к подбородку, очертания рта по контуру обрисовывая, заструилось кровью, по ноздрям вдарившей нестерпимым запахом мокрого ржавого железа, и торопливо их пальцами зажал, запропастившийся платок в кармане выискивал, никак из-под смартфона и портмоне вытащить не мог, внезапно себя таким уязвимым и бессильным ощутил, что захотелось пустым мешком на пол осесть или провалиться сквозь землю. Не хватало ни самообладания, ни воли больше, истерическим протестом растерзанную личность размотало серпантином в припадке гневного отчаяния, мнилось, терпение неминуемо лопнет, опрокинет переполнившуюся чашу, сопротивление затопив едким концентратом пытки, и понадобились титанические усилия истончившейся стойкости, чтобы собраться, на волокна расслаивающуюся гордость в кулак сомкнуть, и свернуть до ближайшего туалета, умываться ледяной водой и измученно на собственное отражение, исковерканное странными оттенками и контрастами, взирать. Он ни малейшего представления не имел, сколько с носом провозился, вымочил манжеты насквозь и замёрз, пока кровотечение, крупными частыми кляксами по белой раковине акварелью смывающееся, остановил, в ознобе сотрясался, обратно, в фойе, вывалившись из туалетной комнаты, и заполошно надеялся, что не пропустил приглашения на приём, устроился в кресло, затылком назад откинулся и утомлённо прикрыл веки, и голова раскалывалась пуще прежнего, желудок, несколько притихший, исподтишка жгучими зигзагами комкался, отдалённые невнятные голоса, долетающие от регистратуры, и редкие резковатые окрики динамиков, сплетаясь акустической реверберацией, вычерчивали осциллографическую вейвлету по измахрённой, иссушенным мхом вспененной ментальности, заставляя пожалеть, что в лихорадочных сборах оставил на полке в холле вакуумные наушники, в сложившихся обстоятельствах великолепно справившиеся бы с ролью берушей, поник от муторной слабости и промозглой депрессивной хандры, заплутал в сбивчивых размышлениях, что по полушариям с тягучей заторможенностью перекатывались гротескно огромными ртутными каплями с макушки на лоб и к основанию черепа, в назойливой неугомонности вопрошали, как непредвиденные коррективы на запланированном графике скажутся, пронзительно вспомнил, что с капралом договорился встретиться, провести предстоящий вечер и ночь, соответственно, в его премиленькой студии с удивительно крепкой кроватью, и подумал, что обязан, независимо от того, как щепетильно данные обещания чтит, свидание отменить, в аккомпанемент уловив, как душу окутало серебристо-сизой, как благородный бархат, меланхолией. Расстроится мальчик – кольнуло и исчезло, будто не было ничего, спряталось под угнетённой сенсорикой, болезненной пульсацией захлебнулось, фонило излучением выбора, sms написать или на электронную почту, звонить он однозначно не стал бы, и не потому, что соображал с трудом, просто не желал лишний повод для волнений предоставлять, а точнее, повод считать, что по социальным нормам, стандартам общепринятого контракта взаимной добродетели, должен волноваться; капитан давно в эти этические игры не ввязывается, и загадка, ввязывался ли вообще когда-нибудь, если с детства в том не находил ни крупицы смысла.       — Мистер Винчестер?       Внутренний диалог вскинулся немедленным въедливым упрёком «капитан», но спорить он, разумеется, не стал; осторожно поднялся и проследовал в кабинет, где, перед появлением непосредственно специалиста, медсестра, полноватая добродушная леди лет пятидесяти, измерила артериальное давление и вес, сунула градусник под язык, поспрашивала о вредных привычках, физических нагрузках и сезонных прививках, прошлась по полному списку вопросов, как правило, с завидным постоянством повторяющихся от одного посещения клиник к другому, словно в электронной медкарте, специально оформленной Дином ещё лет шесть назад, не зафиксированы интересующие персонал ответы, галочками отметила в амбулаторном листе всё, что он мямлил и, приветливо улыбнувшись, ушла, впрочем, в одиночестве Дин пробыл недолго, пару минут от силы, и вместо сестры к нему присоединился молодой, на вид лет двадцати пяти, не больше, немножечко чрезмерно хлопотливый парень, на любопытную белку похожий или ручного хорька, мельтешивший вокруг с мистическими пассами стетоскопом, и удовлетворённо угукавший, читая, как несложно предполагать, записи предыдущих врачей с экрана планшета. Складывалось мнение, что ему известно, с чем Дин обратился, и его не выходящая за пределы допустимой корректности раскованность навевала умиротворение и комфортную отрешённость, раззадоривающее нетерпение скорее отделаться от изматывающих симптомов, присущее, наверное, всем, как бы благоразумны ни были, пациентам, поддавшимся желанию решить проблемы с помощью неведомой чудо-таблетки, и разве это странно, в особенности, для того, кто выдрессирован на свой организм, как на неотъемлемый инструмент функционирования полагаться, контролировать и оберегать его, в замешательство и недовольство впадая всегда, когда тот внезапно демонстрирует неповиновение?       — Расскажите подробнее, что вас беспокоит, — участливо вымолвил терапевт.       Не секрет, что капитану не нравилось жаловаться. Тяжело вздохнув, он неуверенно пожал плечами и принялся вкратце описывать своё вчерашнее состояние, пусть и не слишком вдаваясь в детали, и, может, рассудительность, из суфлёрской будки нашёптывающая, что на медицинском осмотре глупо прикидываться бравым ковбоем, героем вестернов, какому и Клинт Иствуд позавидовал бы, или унылая подавленность, подточившая и сознание, и плоть по всем фронтам одномоментно, послужила раскрепощающим фактором, а может, искусная манипуляция врача, редкими наводящими ремарками выравнивавшая его монолог в правильное русло, развязали Винчестеру язык, он вряд ли взялся бы наверняка утверждать, важно лишь, что, не замечая, откровенно поделился практически всеми признаками, тревожившими его в течение последнего года и прежде игнорируемыми, как незначительный каприз или секундный интерференционный сбой: признался, что порой испытывал лёгкую разбитость, как от невысокой температуры, справлялся с которой дополнительными физическими нагрузками, и непритязательную ломоту в пястных суставах, к осени несколько усилившуюся, приступы тошноты во время тренировок или от ароматов еды неожиданно накатывающую, посетовал на носовые кровотечения, нечастые и сильные, на дрожь в пальцах и пару особенно жарких летних дней, когда перед глазами картинка плыла параллаксом, и на апатичность, подчас столь пронизывающую и стылую, что ни до чего нет дела, и по мере того, как говорил, обращал внимание, что и впрямь расклеился с прошлой зимы, как ходовка с разболтанными гайками – и муторно как-то, и упрекнуть себя не в чём, ведь он никогда своим слабостям не попустительствовал и, наверное, на сей раз тоже не стоило. Если бы только не эта кошмарная боль в виске, перетерпел бы непременно, во всяком случае, Дин убеждён в том был непоколебимо.       — От одного до десяти – насколько интенсивная?       — Не знаю. На шесть, — нерешительно ответил капитан и под упрекающим взглядом собеседника стушевался. — Или семь.       Доктор прищурился и попросил его приспустить воротник свитера, пропальпировал лимфоузлы и явно остался недоволен тем, как Дин сдавленно чертыхнулся и дёрнулся от бережного нажима вокруг левого уха, отметил что-то в карте, попросил, ближе к процедурному креслу пододвинув аппарат для ультразвукового исследования, снять одежду и, кожу от скулы до челюсти смазав гелем, принялся датчиком скрупулёзно выводить придирчивые линии, сосредоточенно глядя на монитор, бесформенными мазками изображающий черно-белое месиво, непосвящённому невнятной кашей показавшееся бы и, тем не менее, для доктора, постепенно потерявшего свой бодрый энтузиазм, вполне информативное.       — Год назад вам диагностировали перфорацию барабанной перепонки, — напомнил он, протягивая салфетку. Дин стёр с лица и шеи гель и поспешил трикотажный свитер с высоким горлом, на удивление уютный, обратно на продрогший торс натянуть. — Вы прошли полный курс антибиотиков? Слух восстановился?       — Не полностью, — нехотя буркнул Винчестер. — Я нормально слышу голоса, только наушниками не пользуюсь. Думаете, это как-то связано? — несчастным голосом пролепетал он – от резких движений голова опять поплыла. — Какая-нибудь запущенная инфекция? — добавил Дин и ни к кому не обращаясь, усмехнулся: — Весёлое дельце, от отита свалиться.       — Думаю, делать выводы слишком рано, сэр, — радушно улыбнулся врач.       Нечто в его улыбке, предупредительно-сочувствующей, неоспоримо искренней и, вместе с тем, обеспокоенной, капитану показалось неестественным, и он молниеносно вспомнил, отчего, по долгу службы постоянно имея дело с медиками всех степеней и рангов, настолько предубеждён к ним – именно из-за их профессиональной склонности, словно на первых курсах медицинских школ вбиваемой, недоговаривать и юлить, и всякий из гордых обладателей белого халата и степени, кто из чуткости к трепетной душевной организации пациентов, кто из банальной жажды собственный зад прикрыть, три миллиона раз перестрахуется, прежде чем открыть рот и нормально растолковать, какого хрена происходит. Он с осуждением свёл брови, сердито, что в его состоянии выглядело, не то чтобы очень устрашающе, фыркнул и, в намерении добиться объяснений, с упрёком протянул:       — Доктор Кантрелл…       — Картнелл, — мягко поправил док, чем в зародыше подавил нарастающий бунт; Дин смущённо потупил взор и подушечками пальцев аккуратно помассировал веки.       — Извините. Так написано на вашем бейдже.       Терапевт озадаченно моргнул, запрокинул бейджик, металлической прищепкой прикреплённый к нагрудному карману халата, вчитался в текст, крупным шрифтом оттиснутый на белой бумаге над уменьшенным изображением эмблемы «Аврора Синай», и ненадолго задумался о чём-то, и по лицу его, свежему, сияющему здоровым румянцем, прямо-таки неприличным в присутствии людей, так или иначе киснущих от разнообразных болячек, проносились стремительные тени, в чьём значении капитан не преминул бы разобраться, будь он в более соответствующей для анализа чужого поведения кондиции. Наконец тот, видимо завершив цикл одному ему известных умозаключений, вытащил один из незаполненных бланков из стопки, перевернул чистой стороной, маркером, печатными буквами, написал какое-то слово, чтобы после, повернув к Дину, потребовать:       — Прочтите.       — «Expect», — слегка раздражённо озвучил офицер, стиснул зубы, от чего на скулах его на миг пропечатались желваки, в нетерпении потёр висок. — Док, к чему эти детские шарады? Вы можете по-человечески сказать, что со мной не так?       Доктор Картнелл пристыженно спрятал бланк и устроился на стул напротив.       — Я могу сказать лишь, что ваша симптоматика и анамнез не позволяет мне установить однозначный диагноз, мистер Винчестер, и настоятельно посоветовать остаться в клинике для более подробного обследования – на сутки, максимум, двое, — торопливо добавил он, заметив, что капитан собрался возражать. — В данных обстоятельствах лучше перестраховаться. Поверьте, это действительно необходимо.       — Но почему?       — Потому что я написал «except».
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.