ID работы: 833765

«Обратная тяга»

Слэш
NC-17
В процессе
591
автор
mrsVSnape бета
Robie бета
Размер:
планируется Макси, написано 280 страниц, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
591 Нравится 494 Отзывы 244 В сборник Скачать

Механика Лагранжа

Настройки текста
Seven Lions – Worlds Apart (feat. Kerli) Seven Lions – Lose Myself Seven Lions – Cusp Seven Lions – Nepenthe       Кастиэль, покинув аудиторию для заседаний, несколько минут потоптался в одиночестве, не в силах угомонить нервную дрожь в кончиках пальцев, окинул вестибюль, куда собиравшихся на слушания офицеров выставили на время совещания коллегии, и неуверенной, чуть ли не шаркающей походкой направился к диванчикам, стоявшим вдоль стен; мнилось муторное ожидание этого дня, длившееся на протяжении всех последних недель, и, особенно, нынешнее утро, окончательно истощили его, лишили оставшихся крупиц воли и сил. Он опустился на жестковатое сиденье медленно и плавно, как опустошённый воздушный шарик, бросил потерявший ценность файл с бумагами рядом небрежно, и, облокотившись на колени, ткнулся лбом в сцепленные замком кисти, гудящей от напряжения переносицей измотанно потирался о фаланги, в надежде унять тяжесть, прилившую к надбровным дугам, и хотел бы совершенно ни о чём не думать, а внутренний диалог, между тем, полнился мыслями, бессмысленными теперь сомнениями, едкими насмешками в собственный адрес и упрёками, горькими нотациями совести, невыносимыми и настойчивыми, какие не унять никакими, казалось, самыми обоснованными оправданиями. Чем он занимался, на что только ни шёл в течение минувшего месяца, как только ни изворачивался – его тошнило от самого себя, и лишь напоминание, жёсткое и категоричное, о причинах, заставивших его, патологически не приемлющего любые формы коварства, день за днём заниматься поисками как можно более хитрых и безопасных лазеек из положения, в которое себя вынужденно поставил, ещё сохраняли ему хоть частицу достоинства.       — Надеешься, раз я смолчал, то у тебя получится спрятать концы в воду? — услышал он над головой и, лениво подняв уставший взгляд, наткнулся на инспектора Уокера, с презрительной ухмылкой и в привычно-развязной манере плюхнувшегося на диванчик на расстоянии вытянутой руки, задницей бесцеремонно примяв папку. — И не мечтай. У меня прекрасная память… сержант, — звание слетело с кончика языка и, отскочив от больших, как у любого афроамериканца, губ, об воздух завибрировало невысказанным оскорблением. — Даже если твоя сказка, выеденного яйца не стоящая, и облапошит коллегию, покоя тебе не видать. Я обеспечу полномасштабную травлю, организую самое тщательное расследование, подниму каждую бумажку – не забудь… — инспектор расплылся в на редкость гаденькой улыбочке, и Кастиэль отрешённо подумал, как случилось, что, на протяжении многих часов с ним общаясь, прежде её не замечал, — у меня записана каждая наша беседа.       Новак не отвечал и не ручался бы, что вслушивается в преисполненные мерзенького превосходства реплики, академическим смыслом вполне пристойные, и вместе с тем сочащиеся ядовитыми угрозами, и будто глубинная суть Гордона Уокера, начинка этого человека, не в добрый час попавшегося на жизненном пути Кастиэля, в миг, когда он был уязвим и поддавался унынию, выплёскивалась и фонтанировала липкими цепочками слов, обвивала пространство, отравляла дыхание, вызывая приступы тошноты. Неудивительно, что капитан Винчестер настолько лютой ненавистью его ненавидит; пусть с капитаном у Кастиэля не заладилось также, но не заладилось сразу, тот не юлил, не притворялся, не исходился на монологи о морали и высших душевных порывах – убийственный, как арбалетный болт, и в равной же степени приятный, зато искренний. Уокер напирал, клялся провести скрупулёзное исследование, изучить хронологию операции Энн-Арбор и сопоставить предоставленные отчёты с лабораторными данными по давлению в баллонах, под любыми предлогами использовать показания Кастиэля и текущие слушания как прецедент, щедро пестрил юридической и узкоспециализированной терминологией, чьё содержание сводилось к одному: обещанию во что бы то ни стало доказать вину Кастиэля – и Кастиэль не сомневался ни секунды, что такой, как Уокер, движимый поцарапанным самолюбием, способен кому угодно изговнякать существование.       — …и когда я тебя доконаю, ты со службы вылетишь не на гражданку, а прямой дорогой в Ливенворт, щенок, — удовлетворённо прошипел инспектор и торжественно замолчал. Кастиэль, прежде сидевший, не шелохнувшись, нога на ногу, о кулак опираясь подбородком, бесстрашно и с утомлённым равнодушием посмотрел Уокеру в глаза, повёл бровью и негромко ответил:       — Попробуй. Но вспомни, сколько суммарных лет в Ливенворте способны обеспечить за подстрекательство военнослужащего младшего состава к лжесвидетельству, подлог и попытку сфабриковать заведомо липовое дело против одного из боевых офицеров, — добавил он, снисходительно пожав плечами. — Я запою как канарейка, и не сомневайся, солью с потрохами все твои махинации, какие знаю, и о каких только догадываюсь, заявлю, что именно ты, пользуясь служебным положением, заставил меня сфальсифицировать рапорт, шантажировал, да ещё и домогался, вдогонку, — Кастиэль блёкло, с тенью иронии, улыбнулся. — У тебя, кажется, особенное пристрастие к делам о харассменте?       — У тебя кишка тонка со мной тягаться! — взвился инспектор.       — У меня – конечно, — безропотно согласился Кастиэль, — только ты врагов себе нажил больше, чем у бродячей собаки блох, и что-то мне подсказывает, что среди них найдётся немало желающих тебя утопить.       — Я с тобой ещё не закончил, — многообещающе процедил Уокер.       Лишь когда взбешённый инспектор отдалился на достаточное расстояние, Кастиэль длинно, с нескрываемым облегчением, выдохнул и подрагивающей ладонью накрыл глаза на мгновение, медленным вялым жестом провёл ото лба к челюсти, стирая личину скучающей невозмутимости, титаническим усилием под контроль сковавшую движение малейшего мимического мускула до такой степени, что щеки под скулами и челюстные суставы ломило, и лишь одному богу известно, сколько нервных клеток Кастиэль спалил в топке самообладания, априори угадывая, что его будущее висит на волоске, чья прочность измеряется мастерством его блефа. Он понимал, что этот чудный обмен любезностями состоится непременно, и инспектор ни за какие коврижки не спустит пережитого унижения, попытается запугать зарвавшегося и, откровенно выражаясь, завравшегося сержанта, может, и шантажировать даже, чтобы не крюком, так крючком добиться желаемого результата, и, необходимо признаться, что Кастиэль, по глупости, самостоятельно подставился, ему некого, кроме себя, винить. Он не имел ни малейшего представления, с кем связывается, принимая помощь инспектора Уокера, это чистая правда, и пусть сержант изначально, с первой минуты знакомства, смутно подозревал в нём нечто настораживающее, неискренне-двойственное, сотрудничать его подтолкнули и обстоятельства, и, позднее, та безобразная сцена в палате, произошедшая между ним и капитаном, и хоть ему несвойственно поддаваться гневу столь всецело, действовать необдуманно и назло, как обиженному подростку, тогда он счёл себя незаслуженно оскорблённым и сорвался. Поначалу всё шло довольно гладко: он рассказал Уокеру о том, как в действительности складывалась обстановка в периметре электростанции после взрыва обратной тяги, скрыв лишь, не иначе, как под нестерпимыми тычками ополоумевшей интуиции, что проигнорировал и пункты регламента, и приказы тылового, предписывающие оставить капитана под обломками, и фактически сознательно подверг свою жизнь риску, ввязываясь в опасные эксперименты с чистым кислородом. Инспектор посочувствовал и разразился проповедью на тему благородного самопожертвования, проникновенной и страстной настолько, что любые колебания сметающей в пыль, посоветовал Кастиэлю… опустить некоторые подробности в рапорте, который сержанту необходимо было в кратчайшие сроки подать на рассмотрение полковника Сингера. Кастиэлю предложенная затея не очень понравилась; рапорты – официальный документ, и за их фальсификацию, каковым, в том числе, считалось искажение информации любого уровня, военнослужащим от рядовых до самых высших чинов, грозило неизбежное разжалование и трибунал, если, конечно, это удалось бы доказать, но назойливый внутренний голосок соблазна пришепётывал, что никто, кроме самого Кастиэля и инспектора, не узнает – и он согласился. И горько пожалел о своём недальновидном малодушии, потому что с каждым днём, миновавшим с момента подачи рапорта, с Уокера всё явственнее, как позолоченной фольгой, облезал фасад, талантливо нагромождённый на ошеломительно отталкивающую личность: тот становился всё развязнее, всё циничнее, наставления его отчётливее отдавали тухловатым душком, мотивы приобретали размытую неопределённость и кисловатый привкус шкурного интереса, крупной ржавой крошкой скребущий по нёбу. Кастиэль начал узнавать об инспекторе через бывших сослуживцев, осмыслил, что оказался в одной лодке с человеком весьма ненадёжным: кое-кто, в основном, из оперативного состава, отзывался о нём, как о конченой сволочи, лишённой всяческих представлений о достоинстве, парочка чикагских штабных, напротив, утверждали, что Уокер профессионал в своей области, и у начальства на хорошем счету – и наверное, именно это его и убедило, что необходимо как можно скорее выпутываться из ловушки, где он по собственному идиотизму оказался, потому что «на хорошем счету» у высшего эшелона очень редко оказываются хорошие люди.       А заседания дисциплинарной коллегии, тем временем, начались и шли полным ходом – перед комиссией успел выступить почти весь состав отряда АРИСП – и Новак, присутствующий практически на каждом из них, с жгучим стыдом отмечал, что, вопреки остракизму и систематическим издёвкам, бурно расцветающим за закрытыми дверями отдела АРИСП, никто из сослуживцев, даже Миллиган, очень правдоподобно поклявшийся покалечить новенького за малейшие неприятности, доставленные его обожаемому капитану, не привнёс в свои рапорты и показания испытываемой неприязни, что заставляло Кастиэля заливаться краской и глаза отводить всякий раз, случайно встречаясь с кем-нибудь из них взглядом. Конечно, он подумывал отозвать прошение, отказаться от попыток опротестовать увольнение, но за этим широким жестом неизбежно следовало и расторжение контракта, и поэтому он продолжал тянуть до последнего, лихорадочно подыскивая какое-нибудь иное решение – в конце концов, отказаться от слушаний он успел бы, пока инспектор не представил комиссии довольно искусно составленную экспертизу. Кастиэль читал её и поражался как невообразимому количеству воды, налитой между машинописных строк, так и завуалированным намёкам на некомпетентное командование Винчестера. Ни одного прямолинейного заявления или доказательств тому, что в халатном обращении с очагом обратной тяги, в результате приведшем к обострению обстановки до критической, виноват старшина, в тексте не было, но именно такое впечатление он и оставлял спекуляциями вроде «несвоевременного обнаружения дефектов несущих конструкций предоставленным оборудованием» или «несбалансированного психологического климата в коллективе». Уокер постарался на славу, иезуит штабной, наизнанку вывернулся и узлом завязался, перекладывая ответственность с Кастиэля на старшину, надо отдать ему должное, и Кастиэль более чем отчётливо усвоил: если позволит ему огласить этот горячечный бред сивого мерина перед коллегией, да ещё и дополнит его показаниями насчёт шероховатостей во взаимопонимании с непосредственным командиром, то поможет инспектору не просто по мелочи насолить, как наивно полагал поначалу, а подкопаться под репутацию капитана, скомпрометировать его профессиональное мнение и навыки, его предыдущие рапорты и квалификацию в целом. Ему хватило изворотливости не столь открыто демонстрировать и свою, к сожалению, запоздавшую проницательность, и своё отвращение к намерениям Уокера; параллельно тому, как инспектор осторожно, шаг за шагом, науськивал его на Винчестера, Кастиэль упорно изобретал способы иначе обосновать отказ от исполнения приказа и несостыковки в рапорте, внезапно и резонно заподозрив, что у такого грязного типа вполне достанет или сноровки пробудить в коллегии сомнения насчёт его содержания, или неопровержимых свидетельств фальсификации. При последнем раскладе уже не важно станет, успел Кастиэль отозвать прошение из комиссии или нет, ведь вплоть до резолюции на отставке он считается военнослужащим, и несёт полную ответственность за подотчётную документацию, а значит, влетит под трибунал за подлог, да так, что небо с овчинку покажется.       Он так издёргался и извёлся, запутался в собственном хвосте, в буквальном смысле довёл себя до бессонницы, что с трудом сохранял ясность мышления, и единственное твёрдое решение, принятое им из чистого упрямства, заключалось в том, чтобы не позволить инспектору, втянувшему его в мутный водоворот лжи, клейкой, как лента для ловли глупых мух, добиться желаемого. Вероятно, что жестокое напряжение в итоге мобилизовало сокрытые резервы его интеллекта, подобно тому, как адреналин побуждает организм на нечеловеческие усилия и поступки, впрыснуло в отравленные нервозностью, обугленные отчаянием необратимости, извилины когнитивный импульс или душу Кастиэля ультимативным императивом охватила безумная слепая отвага утопающего, камнем тянущего всякого человека, оказавшегося рядом, убийца то или спаситель, вслед за собой ко дну, значение вряд ли имеет теперь, когда он всё-таки нашёл решение – а может, наоборот, именно это и только это и значимо? Он не знал и слишком сильно устал для углублённой рефлексии; последние два часа из опустошительного марафона минувшего месяца Кастиэль провёл, как в горячечном ознобе, вспоминал, все ли данные по нормам потребления кислорода в чистом виде собрал, достаточно убедительные ли привёл аргументы, тщательно ли просчитал хронометраж, чтобы оправдать несоответствие между данными рапорта и протоколами оперативного штаба, и особенно дотошно, так, словно от этого зависела его жизнь, которая действительно от этого зависела, он следил за своими движениями и словами, мимикой, взглядами, плавностью походки, потому что единственный его шанс отделаться от инспектора заключался в самоуверенной наглости, в вопиющем цинизме и беспринципности, способными убедить ублюдка в том, что сержант ни перед чем не остановится, но не сгинет в одиночку. Процедура заседания сыграла Кастиэлю на руку, стала мелким краплёным козырем в шулерском рукаве, уязвимостью идеально отлаженного механизма системы: мнение экспертов и сторонние независимые исследования принимаются во внимание коллегии после того, как выскажутся вовлечённые стороны, и несмотря на огромный риск, Кастиэль его использовал, доверился чутью, что однажды напрасно проигнорировал, и чутьё подсказало ему, что, будь у инспектора неопровержимые доказательства фальсификации, тот не юлил бы перед заседанием – требовал. Неопровержимых не оказалось, с небрежными почеркушками, заметками от руки в блокноте, Уокера самый пристрастный следователь на смех поднимет, а со служебным прессингом, случись так, что тому таки взнеймётся, отряд поможет справиться, даже если продолжит дружно ненавидеть. Только бы всё напрасным не оказалось; в конце концов, положительный вердикт отнюдь не является следствием независимости от инспектора, ведь, признаться по совести, «экспертиза», предложенная Кастиэлем на рассмотрение коллегии, ему и самому казалась не слишком убедительной.       Смех, несколько приглушённый, как бронированным стеклом или толщей воды, мельчайшей вибрацией сотряс барабанные перепонки, заставив Кастиэля с вялостью повернуть голову и удручённо, чуть тоскливо, посмотреть по диагонали напротив, где на диванчиках, уголком расставленных рядом с кофейными автоматами, устроились парни из отряда, переговаривались, перебрасывались шутками, время от времени негромко смеялись синхронным смехом, выдающим то, как давно и близко все они друг с другом знакомы. Капитан Винчестер, естественно, был центром внимания, что и неудивительно, учитывая, как давно он не появлялся на службе, восстанавливаясь после полученных травм, и выглядел он сейчас иначе, не кардинально, лишь некими невесомыми штрихами проступал из-под привычного образа едва различимый абрис противоречивой, в амбивалентности спорящей со стандартом, истинности, поигрывающей россыпью пылинок в упругом солнечном луче, какого-то не поддающегося ни анализу, ни объяснениям, ни интуиции даже ореола экзистенциальной чуждости, замкнутой под подходящим каркасом, мимикрирующей под окружающую обыденность и стремящейся соответствовать пресной реальности, вместе с тем хроническим циклом обречённой на неизбывную неисчерпаемую уникальность. Как планеты, чьи атмосферы невооружённым глазом неотличимы одна от другой, и градиентом световых отражений порой вспыхивающие при достижении максимальной близости или чистоты небосклона, как поток фотонов, таинственно-белый, и несущий в себе радугу на рефракции. Мимолётное невесомое ощущение, истаивающее туманной дымкой, едва Кастиэль его постичь пытался, будто взметнувшуюся ввысь искорку из костра ловил, не отдавая себе отчёта в том, что самым неуместным образом таращится на капитана, всматривается в его мимику, в уверенные сдержанные движения, в скупую и вместе с тем неподдельно искреннюю улыбку, украшающую идеальные симметрической эстетикой губы, во взмахе ресниц, на секундном переплетении тончайший валансьён творящих, угадывает проблески золота, и в смятении опомнился не раньше, чем капитан внезапно рассеянно-пытливый взгляд его поймал, как капканом, в визуальный контакт, полисемичностью сбивающий с толку. Он говорил что-то немым изложением, а может быть, спрашивал, в пунктуации за ненадобностью пропуская вопросительные знаки, на сотую долю мгновения с томной ленцой смыкал веки и вновь пронизывал сознание Кастиэля ментальными частотами, погружающимися во мрак нейронов, вдруг спутавшихся и свившихся микроскопическими спиральками в бестолковый сюрреалистичный сумбур, и ни единой связной мысли Кастиэль не мог обнаружить в собственном рассудке до тех пор, пока офицер, невозмутимо, пресыщенно даже, не отвернулся.       — Совещание дисциплинарной коллегии завершено. Представителей заинтересованных сторон просьба пройти в зал заседаний, — прочирикала секретарь, распахнув двери.       Кастиэль надсадно сглотнул и поднялся с диванчика, осязая, как стремительно деревенеют ноги, вынудил себя собраться и сосредоточиться, не раскисать в минуту, вполне вероятно, определяющую его будущее, воображаемых пощёчин влепил суетливо загомонившему разуму безжалостными окриками самовнушения и, широко расправив плечи, как и подобает представителю военного ведомства, твёрдым шагом миновал порог аудитории. Инспектор на оглашение вердикта, несложно догадаться, оставаться целесообразным не посчитал: гамбит провалился, пешка сорвалась с поводка, и дальнейшая судьба сержанта его ни в малейшей степени не волновала, чему Кастиэль был, признаться, очень рад, небезосновательно предполагая, что следующего едкого выпада в свою сторону не стерпит и самым плебейским способом расквасит Уокеру всю физиономию, что значительно осложнило бы дальнейшее исполнение служебных обязанностей очередным дисциплинарным разбирательством, отделаться от которого вряд ли представился бы шанс. Он услышал, как за спиной щёлкнули ригели дверного замка, глубоко, до отказа втянув в лёгкие воздух, как тогда, в периметре Энн-Арбор, вдохнул и внезапно почувствовал, как эпическое спокойствие в каждой молекуле организма распускается крошечными всполохами, будто цветочные бутоны вслед за зарницей, и умиротворяющая гладкая тишина, едва слышно тикающая мерным перебором зубчиков, воцарилась в черепе, низошла по рефлекторным дугам к позвоночнику, каждый нерв вдоль миелиновой оболочки окутала баюкающим теплом, унимая напряжённую дрожь, чтобы стряхнуть каплями куда-то в недра земли. И паника, и тревоги, что в течение нескольких недель сотрясали его неизвестностью, вскипели в крови и испарились, осмотическим толчком через поры конденсировались в окружающее пространство, и исчезли, лишь усталость осталась, но не муторная, приятно гудящая крепатурой в мускулах, как после добросовестной тренировки, и немножко тянущая эластичные связки – светлая. Как второе дыхание в полусотне ярдов от финиша открылось, только ленточку сорвать осталось.       — Капитан Хэндриксон, — негромко попросил председатель коллегии. — Пожалуйста, зачитайте протокол.       — Сержант Джеймс Кастиэль Новак, — ровным чистым тембром огласил следователь, поднявшись из-за стола, — дисциплинарная коллегия, под председательством майора Джейсона Ланда, вынесла решение ваш запрос об апелляции на рапорт, поданный капитаном Дином Винчестером, старшиной отряда немедленного реагирования АРИСП, отклонить частично по пунктам третьему и четвёртому. В процессе слушаний, тщательно рассмотрев представленные тактические сводки мобильных штабов «Эхо», и рапорты, поданные по итогам операций на электростанции Энн-Арбор, штат Мичиган, и нефтеперегонного завода Ок-Крик, штат Висконсин, были в полной мере выявлено систематическое пренебрежение к предписаниям регламентов по технике безопасного проведения операций на промышленных объектах повышенной категории риска, в условиях, приравненных к боевым, и халатность в отношении протоколов связи. По результатам допущенных нарушений коллегия постановляет объявить Джеймсу Новаку дисциплинарное взыскание в виде выговора с постоянной отметкой в служебном досье, понижения до звания капрала и назначение испытательного срока длительностью в три месяца. Также вам вменяется прослушать сорокачасовой курс лекций по технической безопасности при инструкторской базе Расин, и сдать тест по усвоенному материалу. Вплоть до момента переаттестации вы отстраняетесь от оперативной деятельности без сохранения содержания, — Хэндриксон сделал паузу в длинном, мнилось, на одном выдохе прочтённом тексте вердикта и неожиданно, в высшей степени его изумив, Кастиэлю заговорчески подмигнул. — Слушания объявляются закрытыми. Все свободны.       Кастиэль скомканно поблагодарил членов коллегии и направился к выходу в состоянии какого-то, право слово, душевного и интеллектуального отупения; словно чёрный изголодавшийся вакуум разверзся в том месте, где, в соответствии с человеческой анатомией, должен бы располагаться исчерченный неровным лабиринтом извилин мозг, и единственным псевдоматериальным объектом в нём была мысль, исполненная в шести алфавитных символах, что, попирая законы физики, по причудливой орбите вокруг самой себя обращалась, то и дело изменяя состав и форму, и билась робким сиянием триумфа и восторга, и облегчения. Он радовался, вопреки логичным предположениям, отнюдь не тому, что победил, потому как явственно, до горьковатого привкуса в горле, помнил, при помощи каких ухищрений и махинаций досталась победа, и не тому, что избавлен от необходимости покидать отряд АРИСП, где всей душой жаждал остаться, невзирая на сложные взаимоотношения с коллективом, и не тому, что второй, самый заковыристый пункт рапорта – несоответствие занимаемой должности – был полностью опротестован, а тому знаменательному факту, что всё осталось позади. Отныне больше не придётся изводиться неизвестностью, долгими бессонными ночами ворочаться и метаться по сбитым простыням, как по раскалённым углям, переживать о пристальном внимании коллегии, способном заостриться на какой-нибудь впопыхах или по незнанию допущенной оплошности, дёргаться, судорожно рисовать монохромом перспективы будущности, линии вероятностей, одна мрачнее другой, уравнениями Шредингера высчитывать, и ежесекундно ждать подвоха, безысходностью доводить воспалённую психику до клинической паранойи. Он с нескрываемым удовольствием представил, как вечером матушка встретит его широкой искренней улыбкой, более не отягощённой полутенями тревог, и кристально-чистая лёгкость, сравнимая с невесомостью, неспешной сейшей взметнулась от грудной клетки к вискам, выдернув из-под глазницы длинную острую спицу пульсирующей боли, и сердце, мгновением раньше выколачивающее слева под рёбрами сумасшедшее сотийе, угомонилось и начало вескими чёткими сокращениями отстукивать близкий к колыбельной ритм, вслед за собой принёсший кромешное изнеможение. Кастиэлю казалось, он постарел лет на сто; он оглянулся вокруг слегка растерянным взором, словно успел в суетливом калейдоскопе событий забыть, с какой стороны располагаются лестницы, ведущие к выходу, шагнул в направлении претенциозных тяжёлых дверей, намереваясь покинуть душное здание муниципалитета, но, вдруг услышав за спиной:       — Сержант! — по привычке обернулся. Заметил, что капитан Хэндриксон приближается к нему размеренной степенной походкой. — Прошу прощения, капрал, — с добродушной улыбкой извинился тот. — Я только хотел поздравить, — следователь с хитринкой прищурился и добавил иным, более серьёзным тоном, — и предупредить: Гордон Уокер злопамятен. Он никогда не простит тебе того, что ты публично выставил его на посмешище, хотя, готов признать, и не я один, вышло очень зрелищно, — капитан негромко, приятно на слух, рассмеялся.       — Почему коллегия опротестовала несоответствие занимаемой должности? — прямо спросил новоиспечённый капрал, и наверное, приличествовало бы проявить больше тактичности по отношению к одному из представителей той самой коллегии, что вынесла столь непредсказуемо щадящий вердикт, но он слишком вымотался и с трудом на ногах держался, чтобы любезничать и источать щепетильность. — Простите, сэр… вы ведь лучше меня знаете, что последних двух пунктов рапорта, принимая во внимание то, — удручённо нахмурился он, — чей это рапорт, оказалось бы вполне достаточно для перевода в гражданский сектор. Не поймите превратно, я не хочу никому быть обязанным.       — Да, — с иронией усмехнулся Хэндриксон. — Горький опыт определённо пошёл впрок. Кадровая политика, капрал, — философски произнёс он, будто намёк, тонко завуалированный в его словах, что-то объяснял. — Тебе не стоит беспокоиться. Считай этот кредит доверия демонстрацией личной признательности и не злоупотребляй им, — следователь склонил голову и многозначительно посмотрел Кастиэлю в глаза. — Не испытывай судьбу.       — Спасибо, — озадаченно промямлил капрал.       Хэндриксон ободряюще похлопал его по плечу аккуратным, деликатным жестом, символизирующим симпатию, неподдельную и бескорыстную, истоков которой Кастиэль не находил, как ни старался; он мало знал о следователе и едва ли понимал, о чём тот пытался ему сказать, не переступая границ конфиденциальности, и в чём причины его откровенной приязни – как проницательно отметил Хэндриксон, опыт общения с майором Уокером навечно отложился в характере Кастиэля неистребимой привычкой чутко прислушиваться к голосу интуиции и некоторой долей подозрительности, в особенности, к людям, чья любезность переваливает за рамки общепринятых правил такта и не имеет под собой объяснимых мотивов. Как бы там ни было, следователь Хэндриксон, не мешкая более, тепло с ним попрощался, пожелал удачи и, покрепче обхватив ладонью ручку заметно тяжёлого дипломата, никак кирпичами набитого, судя по тому, каких усилий крепкому, в расцвете лет мужчине давалось его нести, и скрылся за поворотом к лифтам, оставив капрала в недоумении размышлять над тем, какого чёрта только что, собственно, произошло, и не странно, что выжатый и вывернутый наизнанку, как ветхая, изрешечённая прорехами тряпка, мозг его так и не нашёл случившемуся ни единой удобоваримой интерпретации. Он отступил к стене, в уголок, и на планковскую единицу сомкнул набрякшие сонливостью веки, опушённые чёрными, чуть длинноватыми для парня ресницами, с упоением сенсетивностью разгорячённой роговицы впитывал их прохладу, подумал, что, быть может, все здесь сегодня немного спятили и наконец решительно повернулся к лестнице, охваченный интенцией немедленно убраться домой, и непреклонность его не удалось бы поколебать даже индийскому слону, на роликах спущенному с самой верхней ступеньки.       — Капрал Новак!       «Да чтоб тебе в ад провалиться, хрен прилипчивый!», — мысленно в сердцах выругался Кастиэль и обернулся. Индийский слон, как продемонстрировала практика, козявка в сравнении с въедливым сукиным сыном, погоны которого увенчивают две капитанские планки. Капрал всем своим существом уповал на то, что удастся незаметно улизнуть до того, как Винчестер о нём вспомнит, он отдавал себе отчёт, что у старшины найдётся, и что сказать, в связи с исходом слушаний, и чем поинтересоваться, в связи с малоприятным инцидентом, произошедшем между ними, и исступлённо желал отложить неизбежный разговор на какой-нибудь более удобный и более отдалённый во времени момент. Офицер стоял перед подчинённым подобно мраморному изваянию, линиями идеальной осанки в совершенство высеченному, ни малейшего изъяна: в причёске волосок к волоску, щёки гладко выбриты, отвороты на воротнике кипенно-белой рубашки выверенным уголком над узлом галстука лежат, как булавками с изнанки приколоты, строгий тёмно-фиолетовый китель, по рукаву шевроном противопожарной охраны отмеченный, сидит на атлетической фигуре точно влитой, пальцы правой руки трепетным жестом придерживают козырёк фуражки, устроенной на левый, чуть отставленный локоть – и капрал вдруг поймал себя на шокирующем озарении, что вряд ли находит грань, что отделила бы мужчину, облачённого в военную форму, от формы, его облачающей, настолько монолитно-едиными, в симбиотической совокупности существующими, они представали его взору. Он вспомнил, как однажды взирал на Винчестера в больничной палате, помятого и сонного, заросшего рыжеватой щетиной, в казённой распашонке с глупыми цветочками и завязками на спине, и пронзительно постиг, что напрасно тщился иллюзиями, отсеивал личность от функции, приписывал проявления характера побуждениям действий и причины поступков особенностям индивидуальности, потому что нет разницы между внутренним и внешним, вообще нет никакого внутреннего и внешнего, лишь цельный абсолют, лента Мебиуса, замкнутая в лемнискату; нет капитана и нет человека. Есть офицер Винчестер, суровые служебные максимы в нём гармоничным консонансом врастают в мировоззрение, объединяются маркерами идентичности, склонность к математической упорядоченности на должностные обязанности тождеством проецируется, словно органика в механику интегрируется в безупречном синтезе, приумножив то, что признано преимуществом, и без жалости дефективную шелуху подвергая ампутации. Какое-то эфемерное просветление притронулось к капралу по далёкой периферии сознания вкрадчивым инсайтом и тотчас отпрянуло, едва он попытался осторожно, как тугой клубочек, его раскатать, и только незначительный осколочек застрял меж нейронных цепочек и призмой высветлил Кастиэлю понимание того, как глубока пропасть отличий, разделяющих их с Винчестером, и почему от него не стоит ожидать ни солидарности, ни снисхождения к ошибкам.       — У вас пятно на обшлагах, — прохладно упрекнул капитан. — Потрудитесь привести форму в достойный вид, если собираетесь её носить.       — Так точно, сэр, — Кастиэль вытянулся по стойке смирно, постарался подавить тяжёлый вздох, рвущийся из груди, и тоскливо подумал, что этот день никогда не закончится.       — Вы, видимо, очень дорожите моей жизнью, коль скоро ради её спасения готовы с неоправданным безрассудством рисковать собственной, — отметил Винчестер. — Посмотрим, настолько же ли вы дорожите моей карьерой. Надеюсь, вы отдаёте себе отчёт в том, что означает испытательный срок?       В исжелта-зелёной, цвета опавшей осенней хвои, радужке мелькнула насмешливая ирония, раздосадованным Кастиэлем в полной мере оценённая по достоинству: подчёркнуто-официальный тон и преувеличенный пиетет, используемый старшим офицером, за боевые заслуги некогда удостоенным бронзового Креста, в отношении не далее получаса назад разжалованного в капралы военнослужащего младшего состава, просто не мог считаться обычной вежливостью – капитан разговаривал с ним с лёгкой надменностью и снобизмом, как пресыщенный лорд на праздную, от скуки, дуэль вызывал. Что ж, Кастиэль не отрицал изысканной тонкости приёма, и даже принял бы на вооружение, не будь тот в его исполнении смехотворным.       — Разумеется, капитан, — подтвердил капрал и кивнул. — Любое моё нарушение отразится и на командующем офицере моего отряда.       — Именно, — отозвался Винчестер, царственно взмахнув ресницами. — Не секрет, что я не воспринимаю вашу компетенцию, как достаточную для службы, требующей повышенного уровня дисциплины и ответственности, но по причинам, к сожалению, ни от меня, ни от вас не зависящим, вы остаётесь у меня в подчинении, что означает, что вам придётся, при моём полном содействии, пересмотреть свои приоритеты. Кроме того, — по губам его пронеслась и в уголке растаяла раздражённая усмешка, — между нами произошло недоразумение, в ходе которого моё поведение и ряд замечаний в ваш адрес были крайне непозволительны, в связи с чем я считаю своим долгом принести вам свои извинения.       Проклятье, он даже извинялся так, что остаётся стойкое послевкусие одолжения.       — Считайте, что я забыл, — смущённо буркнул Кастиэль и, как нашкодивший щенок, отвёл взгляд, ощутив, что безнадёжно заливается краской, и злился на себя, не понимая, почему, чёрт побери, подобным идиотским образом реагирует на вполне естественное развитие событий, делающих, к слову, капитану немалую честь. Немногие люди схожего склада характера умеют признавать ошибки, да ещё и признавать их публично, в момент, когда вокруг то и дело снуют коллеги из разных подразделений и штаба, а рядом, ярдах в пяти от них, столпился отряд АРИСП в полном составе. — Как вы и сказали, сэр, это всего лишь недоразумение, — промямлил он, совсем смутившись.       — Тем не менее, я хотел бы знать его причины. Что произошло между вами и Гордоном Уокером?       — Ничего особенного, капитан, — нахмурился капрал. — Мы просто…       — Немедленно отставить!! — сдавленно рявкнул Винчестер и шагнул к Кастиэлю почти вплотную.       Теперь глаза офицера потемнели и, мнилось, метали угрожающие молнии, зрачки стянуло гневом в крошечную, как игольное ушко, точку, на капрала исполненным ледяного буйства взором выплёскивающую алчное голодное бессветие, скопившееся где-то в абиссальных прослойках противоречивой натуры, терцией прежде источающей ехидную невозмутимость и вдруг вспыхнувшей изнутри испепеляющими эмоциями, закручивающимися воронкой под непроницаемой оболочкой, в неистовствующий торнадо, отделённый от окружающей материальности лишь железной волей этого человека. Винчестер не сразу продолжил говорить; несколько невыносимо долгих секунд он молча нависал над Кастиэлем, словно многотонная глыба на вершине утёса, поигрывал агрессивными желваками на скулах, глубоко и ровно дышал, и горячие выдохи его, интимной близостью смешиваясь с резковато-древесным шлейфом парфюма, овевали Кастиэлю щёки и лоб, на излёте касались шеи, рассыпая по телу перепуганно-шалые мурашки горстями.       — Я устал от вас, капрал, — сквозь зубы процедил капитан внятно, но так тихо, что слышать могли лишь они двое. — Я устал от вашего вранья, от вашей мессианской жертвенности и особенно, от вашего неповиновения! — его голос, сочный обертонами, вибрирующий о ярость баритон на восклицании повысился на пару децибел. — Что между вами произошло? — отчеканил он по слогам, и Кастиэлю вдруг удивительно ясно подумалось, что злить его не стоит.       — Он надеялся использовать свою экспертизу и мои показания, чтобы скомпрометировать ваши рапорты, сэр, — тихо объяснил он и пристыженно свёл брови, и ему невероятно сильно хотелось опустить взгляд, но визуальный контакт, навязанный ему авторитарным гало капитана, не позволял. — У него… — капрал коротко вздохнул, как с обрыва прыгнуть собирался. — У инспектора были основания полагать, что после апелляции я поддержу любое его расследование против вас, дам любые показания, вплоть до… — Кастиэль зажмурился и прикусил губу, чувствуя, как в солнечном сплетении комом ворочается неловкость. — Вплоть до обвинений в харассменте.       На краткий миг застывшую мимику капитана преобразило искреннее изумление, а с уст слетел недоверчивый, почти неслышный смешок. Казалось, от свирепой лютости, только что в нём бушевавшей, не осталось ни частицы.       — Благодарю за откровенность, — проронил Винчестер.       — Капитан, — поспешно, опасаясь, что тот сейчас уйдёт, произнёс Кастиэль. — Я не знал о вашем конфликте, и были… причины, почему я не рассказал вам раньше, но, поверьте – я ни за что не стал бы в этом участвовать.       — О, я догадываюсь, в чем заключались ваши причины, — снисходительно протянул капитан. — Неужели вы надеялись, я не заподозрю, что с рапортом что-то не так? — спросил он с прохладным упрёком. — Лично для меня это было очевидно лишь потому, что помогать вам взялся Уокер; кроме того, я был вместе с вами, раненый, но не в голову, — фыркнул офицер, с ленцой смежил веки томно, и ресницы его на мгновение задрожали. — Кстати, об этом, — добавил он значительно заледеневшим тоном. — Прошу запомнить вас, капрал: я вам ничего не должен. Я не стану прикрывать ваши промахи или, подобно вам, совершать глупости ради вашего спасения. Ваш поступок, чем бы там вы его ни считали, для меня остаётся вопиющим оскорблением форме, которая на вас столь небрежно надета, и потому ни моральной, ни профессиональной благодарности я к вам не испытываю, ждали вы от меня её или нет.       — Я понимаю, сэр, — негромко ответил капрал.       — Не думаю.       Капитан надел фуражку, до автоматизма отточенным движением выровнял козырёк так, чтобы расположить шеврон точно по центру, и, в качестве прощания чуть склонив голову, вернулся к ожидавшим его сослуживцам. Трудно описать пёстрый ворох чувств, оставшихся в Кастиэле после разговора с ним, да и мог ли он разобраться в них, изнеможённый усталостью и словно придавленный к полу интенсивностью тяжёлой тоталитарной энергетики Винчестера, ненадолго сосредоточившейся на нём, как лазерный луч? Единственное, что он сказал бы наверняка, так то, что капитан прекрасно осведомлён, какой эффект умеет производить на окружающих, и мастерски своим талантом манипулирует, чтобы добиться желаемого, хотя, наверное, именно такой человек и должен возглавлять отряд, в критических условиях рискующий здоровьем и жизнями во имя поставленных задач, так что Винчестер занимает воистину своё место на избранном поприще. Кастиэль дремотно моргнул, на всякий случай огляделся по сторонам, убеждаясь, что более никто не помешает ему покинуть наконец проклятый муниципалитет, и побрёл к лестницам, а покинув здание, к парковке, где его ждал, сиротливо вжавшись в уголок, старенький, шестидесятых годов выпуска, понтиак, приобретённый им пару лет назад за смешные три сотни в практически мёртвом виде у хозяина местной автомастерской и с его же помощью постепенно восстановленный до приличного состояния – да, вид у машинки непрезентабельный, кое-где потёрлось покрытие до грунтовки, и бамперы, за неимением лучшего, помятые, но ходовые части и двигатель работали исправно, а Кастиэлю большего не требовалось. Ему, собственно, автомобиль вообще казался излишеством; мать настояла на покупке, заметив, что и зимой, и летом сын вынужден почти три часа тратить на дорогу от Браун Дир до Милуоки и обратно, расшумелась, уговаривала, и, естественно, своего добилась – он отказался от того, что называл необременительными прогулками и обзавёлся персональным транспортом, за что в данный момент ей был пылко благодарен, потому что чувствовал, что пешком не прошёл бы и мили даже под угрозой немедленной смерти. Всю дорогу до Браун Дир, небольшого городка-сателлита в одиннадцати милях от Милуоки он мучительно старался не заснуть за рулём, настолько невыносимая усталость его терзала, и, когда колёса понтиака затормозили у ворот гаража, одной из стен прилипшего к аккуратному домику на Фонтейн-авеню, чуть не заскулил от радости. Он не стал принимать душ – в конце концов, с того момента, как он утром вышел из дома миновало от силы часа четыре – поднялся в свою комнату на втором этаже и, поспешно сменив форму на футболку и широкие холщовые шорты, ничком, как мешок, повалился на застеленную кровать прямо поверх покрывала, рассчитывая, что немедленно и заснёт, однако сонливость, одолевавшая Кастиэля на протяжении поездки, несколько притупилась, позволив прежде опустошённой голове наполниться отголосками мыслей, нанизывающихся друг на друга, как бусинки на леску ассоциаций. Странно, или наоборот, закономерно, что он, в тот миг захлёстнутый амбивалентными эмоциями, едва ли мог вспомнить детали того, как выступал перед коллегией, зато помнил выкристаллизованную конструктивность и сухость формулировок, использованных капитаном, без тени колебаний или жалости излагавшим мнение, способное кардинальным образом перевернуть жизнь спасшего его человека. Нет, Кастиэль отнюдь не испытывал обиды и действительно не ждал благодарности, его поступок не был продиктован карьерными амбициями, он просто поступил так, как считал правильным, и то, что капитан в свою очередь сделал то, что должно, его характеризовало как профессионала, не более, не вызывая в Кастиэле недовольства, и вместе с тем озадачивало отсутствием конфликта между эмоциями и обязанностями, точнее, раньше озадачивало, до того, как офицер, бесстрастный как андроид, антропоморфное средоточие долга, подошёл к нему, чтобы поговорить. Капрал прежде не встречал подобных людей, и бесспорно заподозрил бы притворство, собственными глазами рассмотрев клиренс между флегматичной хладнокровностью и ожесточённой стихией, под нею заключённой, и, признаться, Винчестера он поначалу тоже поспешил причислить к тем, кто не слишком успешно маскирует амплитуду душевных порывов под личиной напускного безразличия, но теперь он постиг, что это подавляющее безукоризненное совершенство не скрывает безраздельного гневного хаоса, оно им питается, вычерпывает мощь эмоционального напряжения и трансформирует в вектор стерильного порядка, где нет места капризным переменным. Однажды он задумался, каким Винчестер становится, снимая форму; теперь Кастиэлю стало любопытно, каково Винчестеру существовать, никогда её не снимая, и этот силлогичный каламбур последней искоркой промчался сквозь его угасающий в дрёме внутренний диалог.       Он утонул в беспробудно-крепком сне; как генератор отключился, оставив лишь резервное питание, в извилинах поигрывавшее плавными вкрадчивыми переливами голубовато-лиловых разрядов, стекающих к ретикулярной формации, и вокруг неё образующими незримую фантасмагорию, вплывающую в покой сознания, покоящегося в нигде, в безбытности, плавающей за чертой осмысления, куда нет доступа степенному рассудку, с патологической настойчивостью рационализирующему любой феномен в рутинную субъективность, в абсолютном живом мраке, дышащем и упругом, порождающим сочные химеры из импульсов, затаённых на дне психики, в атавистичных первобытных слоях. Час за часом время выгорало, день за окном сменился сумерками, а сумерки перетекли в аметистовую весеннюю ночь, прохладной ароматной свежестью ласково омывавшей Кастиэлю плечи дуновением ветра, доносящимся до постели от чуть приоткрытого стеклопакета, и он завернулся в плед, закатался в пушистую мягкость, не просыпаясь, да и не мог бы проснуться, каждой клеточкой организма окованный бездумным забвением – мрак властвовал в его разуме. Он рисовал пёстрой палитрой красок по черноте полотна, в расплывчатой чёткости широкими мазками выписывал фантастические панорамы, места, где Кастиэль никогда не бывал, или бывал в одном из таких же видений, но безнадёжно забыл, ибо он извлёк их из воспоминаний, прикрыл непроницаемой муаровой пеленой, и возвращал лишь, когда Кастиэль возвращался, как сейчас, в его бесконечную бездонную пропасть, чтобы вновь поддаваться чарам изученной неизвестности; он обдавал жаркими выдохами, по эпидермису вскипающими испариной, как бисер, рассыпанный по гладкому атласу, обнимал в ультимативной жадности, рельефными акцентами проступал гравировкой по темноте, вонзался в нейроны непреодолимым дурманом, реалистичным и фантастическим, принимал чьё-то обличие. Чьими-то упругими, чётко очерченными губами глиссировал по шее, высекая темнеющие засосы у дрожащего кадыка и ключицы, чьим-то низковатым голосом, вибрирующим и хлёстким, шероховатой преступной хрипотцой оцарапывал барабанные перепонки жгучими непристойностями, взглядом, взятым взаймы, каждый помысел видел насквозь и пресекал пощёчинами чьих-то ладоней, веских и грубых, не ведающих жалости и сострадания, рвущих одежду до унизительной обнажённости, властно касающихся, интимно и влажно, в бесстыдном агрессивном распутстве, навязанной экзальтацией пытал до крика. И Кастиэль пытался вырваться из пут, окрутивших его муторной похотью, как тугими змеями, бился в немом восклицании напрасной мольбой, извивался пойманной бабочкой, пронзённой булавкой насквозь, и тщетно: мрак никогда не отступает, пока не насытится – он стискивал, словно стальными клещами, в комочек, подминал под удушливо-тяжёлое, чистой солью и хищником пропахшее тело, распинал чуждым вожделением по вытканному эфемерностью холсту, овладевал им болезненно-приторными проникновениями, частыми, и рваными, и глубокими, оскорбительно-сладостными, неизбежными настолько, что любое сопротивление лишь раззадоривает их и распаляет, превращает в садистки-издевательские, вбивающие в него, до горла в него вбивающие извращённое наслаждение, какого не знал никогда и никогда не узнает больше!.. и под рокочущий довольством смех развеялся, только вытряхнув из Кастиэля тонкий всхлип на взрывной волне оргастической агонии.       Воздух суетно истекал из лёгких раскалёнными сбивчивыми выдохами; Кастиэль сглотнул и повалился обратно на постель, стёр со лба крупные капли пота об угол наволочки, ароматной от лавандовой отдушки кондиционера, и, недовольно поморщившись, перекатился на спину, чтобы не вымазать спермой, растёкшейся под трикотажем крупным мокрым пятном, чистое покрывало. Сердце колотилось, как сумасшедшее, по мускулам и рук, и ног ещё разбегалась молниеносными разрядами елейно-корёжащая, ватная томность, голову, заволочённую алым маревом, прибивала к подушке, не оторвать, вытесняла из подреберья антецедентный испуганный переполох и паническое ошеломление, обуявшие смятенное сознание унисоном тому, как в убийственной синхронности тело выламывало сильнейшим оргазмом, медленно растапливала и взвинченность шока, и острое удовольствие, подменяя их покоем отрешённости, какая накатывает лишь в состоянии полной атараксии. Ему не впервые видятся эротические сны, что и неудивительно, учитывая, что в последний раз сексом он занимался месяца три назад, и не впервые они так нарочито красноречивы и чувственны, что доводят до невольной разрядки, но подобных сегодняшнему не было никогда, в этом Кастиэль был неоспоримо убеждён, хотя бы потому, что на сей раз его партнёром по сну впервые стал мужчина – и Кастиэль бы поклялся, что в момент заполошного пробуждения знал, кто именно. Теоретически, он мог бы попытаться напрячь память, соотнести испытанные ощущения с реальными, растревожить призраков, убравшихся в подкорку, и понять, чьи руки он осязал и чей голос слышал, кому настолько отчаянным протестом сопротивлялся и кому отдавался так низменно, но не хотел вновь это переживать, потому что и того, что сумело задержаться среди сбивчивых реплик внутреннего диалога, хватало, чтобы представить, какой порочно-мрачной и двусмысленной, порнографически-вульгарной была посетившая его химера, да и какая разница? Возможно, эго Кастиэля увиденным отчасти и уязвило, и рассудок от встречи с необъяснимыми сигналами, поскрёбывающимися из-под внятных когнитивных матриц, впал в кратковременную обескураженность, но с рассветом и гордость его непременно заполирует царапины, и насторожённость убаюкается, ведь, в конце концов, с любыми снами, будь они светлой мечтой или гнусным кошмаром, так происходит. Он капризно нахмурился и дотянулся до тумбочки, неловко приподнял и повернул к себе электронным циферблатом будильник, с толикой растерянности обнаружил, что проспал почти семнадцать часов, и поднялся с кровати, невесомыми шагами приблизился к комоду, чтобы из одного из ящиков вытащить свежее полотенце, бельё и смену одежды. У него не горело энтузиазмом впотьмах, начале пятого, бродить по дому, скрипеть планками старого паркета и дверными петлями, водой в трубах гудеть, когда малейший шорох превращается в грохот, однако выбора не оставалось: липкое пятно, пропитавшее ткань трусов, брюк и нижний край футболки, не располагало к комфорту, так что он, обвешавшись всем необходимым, прокрался в ванную комнату, наспех снял и стыдливо бросил прямо в барабан стиральной машины вещи, и встал под душ, искренне наслаждаясь тем, как вода сотнями иголочек покалывает загривок. Наверное, стоило всё-таки по возвращении с заседания пересилить сонливость и помыться… и сделать ещё кое-что, о чём хорошие мальчики вслух не говорят, может, и не пришлось бы во сне кончать, как нецелованному подростку. Мысль о поцелуях сразу внизу откликнулась тёплой пульсацией, волной статичной неудовлетворённости сомкнула веки и запрокинула голову, подставив лицо под тонкие сердитые струи, по пухлым губам пробежалась напряжённым изгибом; он, здоровый двадцатишестилетний парень с нормальным либидо, слишком давно ложился в постель в одиночестве и развлекался мастурбацией, чтобы не испытывать некоторого, обтекаемо выражаясь, дискомфорта, порой тонко поскуливавшего вопросом, не зря ли он бросил Тину.       Они встречались очень долго, больше пяти лет, ещё дольше друг друга знали, справедливо будет утверждать, что среди его редких друзей и многочисленного круга шапочных приятелей нет больше никого, с кем он был бы знаком теснее, и иногда он сознательно, не под влиянием перебродившего тестостерона, подумывал, что она могла быть ему лучшей спутницей из всех, а иногда неподдельно сожалел, что когда-то их отношения перешли границы дружеских, ныне и вовсе испортившись окончательно. Тина считала, служба изменила его, и была права, Кастиэль полностью соглашался с подругой, и всякий раз, когда она уговаривала его сменить род деятельности или хотя бы параллельно поступить в медшколу, продолжить получение образования и уйти после получения диплома, отводил взгляд молча, потому что устал объяснять ей причины своего выбора, а их набирался длиннющий список, помимо той, что он просто считал это правильным. Идею перевода из гражданского сектора в чрезвычайное реагирование девушка, вопреки тому, что Кастиэль никогда и не скрывал от неё намерений рано или поздно подать прошение, категорически приняла в штыки: плакала, требовала, закатывала разгромные скандалы в традициях сицилийских ревнивиц, увещевала, запугивала, взывала к здравому смыслу и приводила статистику, наконец, манипулировала сексом – в отчаянии, видимо – в общем, прилагала все усилия и использовала любые ухищрения в надежде, что он передумает. Кастиэль действительно много раздумывал, взвесил всё и пришёл к выводу, что не стоит продолжать связь, пошедшую трещинами задолго до того, как он осознал её завершение; не в переводе затаились истинные мотивы, побуждающие Тину с зацикленностью навязчивой идеи предлагать партнёру другие перспективы, она, как большинство девушек, планировала семью и детей, и нельзя сказать, что он не тешил её надеждами – как ни крути, пять лет солидный срок для отношений, не только Тина, многие были уверены, что когда-нибудь, когда Тин получит степень, они поженятся, чёрт побери, да Кастиэль и сам был в этом уверен ещё каких-то года три назад, только слишком многое стало другим с тех пор. Он стал другим, и его внутренние перемены оказались чрезмерно глобальными, всеобъемлющей трансформацией они переломали и перестроили всё, чем он был: систему ценностей и философию, мировоззрение и принципы, схему мышления, привычки, манеру поведения – уместнее, наверное, сказать, что от Кастиэля, которого Тина знала, остались микроскопические крупицы, и даже влечение, которое он к ней питал, словно деформировались, утратив былую ясность. Он продолжал её любить ещё, но уже не находил в этом смысла. И Кастиэль ушёл, оставил её плачущей, растерянной, наедине с разбитым сердцем в квартирке, ими арендованной напополам, а Тина, исчерпав аргументы, в изобилии приведённые ею в недоверчивых попытках его отговорить, не останавливала, лишь горько рыдала, всхлипывая на потёртом диванчике; мнилось, её тоненькие всхлипы преследуют его, стоит только вспомнить о ней, и тогда Кастиэля накрывало чем-то муторно-тягостным и безысходным, чем-то глубже чувства вины, чем-то громче и злее угрызений совести. Чем-то фатальным, шёпотом необратимого предвидения бесстрастно предрекающим, что он непременно поплатится за её слёзы.       Возбуждение как рукой сняло. И на том спасибо.       Обсушив несколько более длинные, чем предписано уставом, чёрные волосы и задорно поблёскивающее капельками воды тело полотенцем, Кастиэль переоделся и вышел из ванной, аккуратно притворив за собой дверь. Побрёл на кухню, после купания ощутив, как желудок возмущённо взывает к обладателю буквально зверским аппетитом, по пути соображая, найдётся ли на полках холодильника что-нибудь, что не придётся разогревать в микроволновке, гремящей, гудящей и пикающей, как исчадие сатаны, но, как выяснилось, он и без неё навёл дома достаточного шороху, чтобы, едва распахнув дверцу холодильника настежь, за спиной услышать аккуратное, почти что робкое постукивание пластикового наконечника трости по паркету.       — Джимми? — донеслось до него от порога. Кастиэль добродушно усмехнулся и с игривой иронией отозвался:       — Ты ждёшь ещё кого-то? — прыснул он. — Мне прогуляться?       — Негодный мальчишка, — пожурила мать. — Подойди-ка ко мне, чтобы я тебя отругала как следует!       Он покачал головой и, попрощавшись с чем-то неопознаваемым на вид, и наверняка божественно вкусным, лежащим в пластиковом контейнере на верхней полке, поднялся, приблизившись к матери вплотную, бережно подхватил её под локоть руки, сжимающей тросточку. Она улыбнулась, кончиками пальцев, таким уверенным и твёрдым движением, будто и не потеряла зрение несколько лет назад, прикоснулась к скуле и мягкими, возрастом помятыми подушечками провела вверх, ко лбу вдоль роста волос, спустилась по переносице к носу, по кончику шутливо щёлкнула и приложила ладонь к небритой щеке лелеющим, исполненным оглушительной любви жестом, как касаются только матери. Пусть Элизабет не родила Кастиэля, но она спасла его, и себя через него, сохранила и сберегла, отогрела замкнутого пятнадцатилетнего мальчишку, ошарашенного экзистенциальными перипетиями, неподъёмными для его узеньких плеч, всей мощью нерастраченного тепла и света, и всё лучшее, что было в нём, Бэт ему подарила, она научила его всему лучшему в нём, затмила и боль невосполнимой утраты, и неприкаянность одиночества, и страхи, всё разогнала, преодолела, превозмогла. Никогда прежде и впредь никогда, Кастиэль точно знал, ему не встретить настолько сильной женщины, и он любил её всей любовью, что в нём ещё могла гореть, он её боготворил, от чего угодно отказался бы по её велению и, может, именно поэтому Элизабет никогда не просила ничего. Каждый раз, оказываясь рядом с ней, Кастиэль не в силах был удержаться и не обнять её покатые, от тяжёлого, подчас воистину непосильного труда поникшие плечи, и не отказывался от этого никогда, как и сейчас отказываться не захотел, дождался, пока Элизабет отнимет руку и приклонился лбом к её щеке, изборождённой ранними, несправедливо ранними морщинами.       — Похудел совсем, — с неудовольствием посетовала она, поглаживая сына по влажной ещё после душа голове. Он состроил гримаску и собирался было возмутиться, что она говорит так постоянно, но вдруг вознегодовавший желудок, в высшей степени оскорблённый пренебрежением к его царственной персоне, заурчал настолько громко, что Кастиэль расхохотался от неожиданности. — Садись за стол немедленно, — подтолкнула его Бэт. — Этими завываниями ты весь квартал перепугаешь. Того и гляди, воздушную тревогу объявят.       Она вёртко, прекрасно ориентируясь, прошла к холодильнику, по пути ловко вдавив кнопку чайника, вытащила с одной из полок полупрозрачный контейнер, в какие привыкла раскладывать приготовленную пищу, разные по размеру и форме, что помогало определять, какое именно в нём кушанье, сняла крышку, прежде чем поставить в микроволновку. Элизабет, хоть и пыталась не подавать вида при сыне, горевала поначалу, когда зрение начало стремительно ухудшаться и не осталось ни единого шанса обойтись без дорогостоящего вмешательства, позволить которое их маленькая семья себе пока не в состоянии, а после, как и свойственно ей, наотрез отказалась тратить душевные резервы и время на тоскливые стенания и панику. Освоилась, научилась самостоятельно управляться с бытом, причём ничуть не хуже, чем зрячие, обжигалась, спотыкалась, набивала шишки в прямом и переносном смысле, и продолжала учиться обходиться без зрения, пока Кастиэль молча проглатывал злость и повиновался её строжайшему запрету ввязываться в кредиты ради операции, впрочем, резон в её аргументах, разумеется, был, и он не посмел бы отрицать, что мама не из-за смехотворной предубеждённости к медицинскому сословию, и не в качестве манипуляции отказывается от перспективы вылечиться, а потому что содержания, выплачиваемого ему по контракту с Федеральным агентством, после вычетов за учёбу, аренду и коммунальные услуги, и так оставалось не слишком густо. Одна из причин, почему он ни за что не пренебрёг бы возможностью перевестись в АРИСП из гражданской противопожарной безопасности, получив подтверждение из штаба.       — Как у тебя дела, сынок? — осторожно спросила Элизабет, наливая чай в две чашки. Он, за обе щёки уплетая жаркое с таким пылом, что удивительно, как только за ушами не хрустело, откусил кусочек булочки, и пробубнил:       — Хорошо. Намного лучше, чем я боялся. Не волнуйся больше, ладно?       — Ты мой сын, — усмехнулась женщина. Отпила из чашки ароматного, настоянного на травяных сборах, чая и лукаво свела брови, посмеиваясь. — Как я не буду за тебя волноваться, оленёнок?       — Мам! — в смущении возмутился Кастиэль. Помолчал немного, расправляясь с остатками булки и, убрав грязную тарелку в раковину, сел обратно, за стол напротив матери. — Меня понизили в звании, — он неуверенным жестом волосы на затылке взлохматил и неожиданно для себя, вроде только что вполне радовавшегося жизни, скис. — Назначили испытательный срок и отстранили на две недели, пока не пройду переаттестацию. Я думал, меня совсем уволят, — признался Кастиэль наконец.       На протяжении трёх недель, пока длились заседания дисциплинарной коллегии, он держал в секрете от матери, насколько в действительности плохи дела. Элизабет ничем не проявила недовольства его скрытностью, потому что и так догадывалась, что всё обстоит намного хуже, чем он рассказывает, чувствовала, замечала состояние сына и молчала, в сдержанной опеке своей не желая добавлять ему тревог.       — Из-за рапорта твоего капитана весь сыр-бор? — словно невзначай поинтересовалась она. Кастиэль хмыкнул, крепко, как на русских горках, зажмурился и вдруг проникновенно констатировал:       — Он настоящий сукин сын, мам… но сделал то, что должен был. У меня нет права в чём-то его упрекать.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.