ID работы: 833765

«Обратная тяга»

Слэш
NC-17
В процессе
591
автор
mrsVSnape бета
Robie бета
Размер:
планируется Макси, написано 280 страниц, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
591 Нравится 494 Отзывы 244 В сборник Скачать

Сукин сын Винчестер

Настройки текста
Huggy bear посвящается. podval capella – shafran podval capella – ritual podval capella – wannabe Banks – Bedroom Wall       Импала взвизгнула тормозными колодками и резковато припарковалась на стоянке рядом с многоквартирной высоткой, погасила габариты и затихла двигателем; Дин порывистым движением вслепую выдернул из зажигания ключи и под неровный выдох откинулся на спинку кресла, ладонями упираясь в свежеоплетённое рулевое колесо, старался выровнять раскалённое дыхание, из лёгких исторгающееся частыми сокращениями грудной клетки, и не преуспевал, изнутри подтачиваемый напряжением, словно мириадами крошечных отточенных клыков впившееся в солнечное сплетение, пробиравшееся по подреберью к магистральным артериям, чтобы сквозь адвентиции в кровоток всасываться, припадать к двояковогнутым эритроцитам и паразитировать на них коробящим токсином. Он ненадолго прикрыл глаза, и разум его немедленно наполнился мрачным индиго и пурпуром, вырисовывающим по фантазии цинично-похабные иллюстрации, откровенные и яркие, реалистичные настолько, что мнилось, к ним прикоснуться можно, текстуру впитать и обжечься до черноты, отравиться её убийственной эластичностью, её ни с чем не сравнимой упругой податливостью, распаляющей в сердце и без того осатаневшее пламя. Дин сглотнул и стиснул челюсти накрепко, что заломило дёсны, невольным взглядом мазнул по боковому зеркалу заднего обзора и отвернулся немедленно, отражением раздосадованный: он и так с пронизывающей сенсетивностью осязал, что над верхней губой и по вискам рассыпалась разгорячённая испарина микроскопическими капельками, что скулы румянцем полыхают, как в лихорадке, и глаза, подёрнутые масляной шальной поволокой, суетно посверкивают в предвкушении изголодавшейся агрессивной искрой. По внутренней стороне бёдер, туго обтянутых джинсовыми штанинами, змеёй взметнулась к паху и пояснице пронзительно-сладкая судорога, и Дин, сдавленно зашипев, на подголовник затылком откинулся, с трудом сдерживая порыв через плотную ширинку сжать в кулак вздыбленный крышесносной эрекцией член, плотно прижатый к лобку трикотажем трусов, у резинки которых давно растеклось влажное пятнышко смазки, сочащейся из уретры, и он непременно это сделал бы, если бы не знал, что, единожды притронувшись к себе, остановиться банально не сможет, а он не для того выламывал себя на протяжении вечера, чтобы теперь заниматься бессмысленной мастурбацией в салоне Шеви, припаркованной чуть ли не на всеобщем обозрении. Под полупроглоченный всхлип, капитан сел ровнее, постарался сосредоточиться, привести внутренний диалог, оглушённый истошным воплем возбуждения до отупения, в относительную стройность обещанием скорого облегчения, внушал исскулившемуся в хрип темпераменту, грозил и упрямился, силился преодолеть тоталитарную требовательность, охватившую его, словно пожаром, прекрасно зная, что она непреодолима, но продолжал с собой бороться, ибо иначе не мог, неприученный к зависимости, а организм игнорировал прессинг воли, в гормональной буре метался, вился по креслу, ногой нетерпеливо по полу стаккато выстукивал, грохал пульсацией о барабанные перепонки ритмом воинственных литавр, и с каждой минутой, с каждым мигом всё успешнее преодолевал любые заверения и увещевания рассудка. Наконец капитан выбрался из салона, решительно и излишне поспешно, с чрезмерной небрежностью для того, кто с автомобиля пылинки сдувает, хлопнул дверцей и заблокировал замки, и быстрым шагом направился к дому, отбросив любые старания себя притормаживать; он сегодня и так достаточно над собой издевался, ощущал, как накрывает мороком, но сопротивлялся, из расположения части сначала домой заехал, тщательно упаковал китель и форменные брюки в пластиковый чехол, как обычно после смены, рубашку бросил в стиральную машину и принял душ, хоть соблазн и нашёптывал, что освежиться он у и Николаса мог бы, понимая, что единственное, что он сделает, ввалившись к парнишке в квартиру – это разденется и утащит его в постель. А может, и раздеваться не потрудится. А может, и до постели не дойдёт.       Лифт поднимался на седьмой этаж, казалось, настолько медленно, что Дин посекундно жалел, что не поднялся пешком, в мутном абсансе наваждения уверенный, что наверняка добрался бы до лестничной клетки быстрее, и у тяжёлой металлической двери вынужденно застрял: руки, статикой изломанные в тетанус, мелко дрожали и почти не слушались, сейсмографической вейвлетой царапины вырезали по наличнику в безуспешной попытке попасть кромкой плоского длинного ключа в замочную скважину, как будто насмехались над обладателем, обуреваемым капризным бессилием – в приступе безудержного раздражения, он, едва не расколотив хрупкий пластик, влепил ладонь в квадратную кнопку звонка, возмущённой заливистой трелью приглушённо отозвавшегося за стеной, и до тех пор втапливал её в коробок, пока не услышал сухие щелчки ригелей. Клятая дверь распахнулась, и через порог капитан увидел разгневанно хмурившегося хозяина, явно рассчитывавшего преподать нахальному визитёру урок хороших манер за устроенный переполох, и вид его отозвался Дину под рёбрами тёплым упоением и довольством, почему-то жестоким, с оттенком мстительности торжеством, взвившимся в нейронных цепочках, как пузырьками шампанского, весело шипящими в бокале: Николас, Ник, Никки, маленький гибкий художник, под скулой брызги масляной краски, стоял в пороге голый, как младенец, коротеньким полотенцем небрежно обмотанный по бёдрам, и с длинных смоляных волос, разметавшихся по красивым, трогательно-угловатым плечам лилась вода на грудь и плоский живот, и запах пара и нейтрально-сдержанной гелевой отдушки окутывал его манящей аурой свежести, и глаза его, такие карие, что почти чёрными казавшиеся, поблёскивали негодованием, сменившимся на смятенную оторопь, когда Дин шагнул в коридорчик и, наспех за собой створку захлопнув, сгрёб его в объятия, губы сминая поцелуем. Словно дикий зверь, лишённый цепями свободы, пробудился в нём, долбился о грудную клетку разбегом и порыкивал утробным, гортанным басистым тембром, плавными аккордами в инфразвук скатывающимся, срывался на предостерегающее шипение, точил притупившиеся когти о бетонный пол клетки, высекая россыпи ослепительных искр, припадал на крупные лапы, к прыжку готовился и глодал звенья, глодал настойчиво, сталь на стружку резал желтоватыми клыками, перерождал его в себя, становился им, и Дин им становился стремительно, и голоса их сливались едиными фонемами, гремели подобно камням, катящимся со склона, и плоть врастала друг в друга уродующей метаморфозой, грациозной первобытной пляской вытанцовывала по выгоревшим пустошам, мысль в мысль плелась в синергичном векторе порабощения, преумножения себя на бесконечность репликацией в маниакальной одержимости тотальной безнаказанностью – не имеет значения, что и сколько, единственно важно получать это, заполонить собой, заполнить, проникнуть в каждую клетку, возобладать над волей и сопротивление смести; ликовать в осатанелом триумфе. Дин на ощупь нашёл на талии Никки – ох, сладкий мальчик! – влажную ткань, и потянул прочь, собираясь завершить его бесстыдную обнажённость, облапать и вымарать страстью, втиснуться в него до невозможного и взять, немедленно, здесь, под позвякивание металлической пряжки ремня, в шлёвки джинсов вдетого, под пронизывающие нескромные крики, что он высечет из его хрупкого грациозного тела прямо перед незамкнутой дверью, распять его по багровеющим от застенчивости стенным панелям жадными глубокими толчками, по полу вывалять!.. и так, будто полотенце единственное, что остановить Дина могло, Никки вдруг заупрямился его отдавать и назад попытался отпрянуть, забился в руках, сердито сжавшихся было сильнее, и, наконец вывернувшись кое-как, пролепетал на сбитом дыхании:       — Да подожди ты, животное долбаное, я не готов ещё!       — Я велел тебе ждать меня! — рявкнул капитан. Не заметив, на запястье Николаса пальцы стиснул так, что тот пискнул от боли, и как встряхнулся, поостыл немного, всего на полградуса, каких оказалось достаточно, чтобы он вспомнил, что пришёл не больно делать. — Сколько времени тебе нужно? — спокойнее спросил он, титаническим трудом пытаясь удержаться от продолжения.       — Не знаю, — насупился Ник. — Минут двадцать, — добавил парень и во взгляде его вспыхнула неподдельная обида, Дина накрывшая волной отрезвляющего раскаяния, настолько холодного и безжалостного, что он, почти с собой совладав, аккуратным ласковым движением костяшками подрагивающих пальцев по руке любовника от локтевого сгиба к ссутуленному плечу провёл, к виску лбом прижался, не обращая внимания, как и его рыжеватая чёлка промокает от роскошных прядей насквозь.       — Прости, Никки, я не хотел, ладно? — зашептал он лихорадочно. Ощущал, что вдоль позвоночника к затылку вновь жгучим потоком поднимается отупляющее вожделение, и зажмурился, скрипнул зубами в отчаянии, стирая белоснежную эмаль микроскопической пылью, царапающей пульсирующую притоками крови слизистую. — Я весь хренов день только о тебе и думал, чуть на стены не полез, слетел с катушек, как увидел, не злись, сладкий, ты же знаешь, я никогда не хотел тебя обижать, ты же конфетка моя, мой замечательный нежный мальчик, слышишь?..       Его шероховатый сбивчивый баритон, на глуховатых обертонах от рокота синусоидой переливающийся в напевную бархатистость, ватной приторностью обволакивал, артикуляцией запутался о полные чувственные губы, трепетными и горячими поцелуями, убаюкивающе-просящими, льнущие к высоким скулам и по чёрным бровям невесомо рисующие что-то незамысловато-чуткое, выпрядал длинную нить мольбы, полной искреннего сожаления, затухал о гладкую светлую кожу, поигрывающую румянцем, вибрировал на тёмных длинных ресницах, в уголках полусомкнутых в истоме век мягким шелестом имя интонациями вычерчивал, истаивал прозрачной льдинкой под выдохами, пока совсем не затих, затерялся в очередной волне знойных прикосновений; и Дин наверняка вновь от реальности оторвался бы безвозвратно, если бы Николас не ткнул ему в бок пальцем в игривом упрёке.       — Остынь, — хихикнул он. — Не злюсь я больше, но дай мне закончить.       — Постарайся быстрее! — выстонал Дин и сам не верил, что позволил Нику вернуться в душ.       Едва за Ником дверь закрылась, Дин почувствовал желание выбить её к чёртовой матери и понял, что спятит, если не постарается отвлечься на что-нибудь, что угодно, чтобы переключиться с фантазий о Никки, в душевой кабине обмазанном белой пушистой пеной, развернулся, с трудом себя преодолевая, ушёл в спальню, расправить постель и приготовить девайсы, хотя догадывался, что презервативы им нынешней ночью не пригодятся точно, а смазкой Николас озаботится самостоятельно, он неглупый парень, умеет ухаживать за собой и обеспечивать собственный комфорт. Поспешно сбросив с кровати покрывало и подушки, он в растерянности постоял немного и замер посреди комнаты, не зная, куда деваться от неправдоподобно долгого ожидания, суетным взором мазнув по циферблату наручных часов, снял их на всякий случай и отложил на прикроватную тумбочку, побоявшись в пылу страсти Ника нечаянно поранить, на сегодня с мальчика явно достаточно приключений, и новых недоразумений, вроде того, что произошло в коридоре, Дин не допустил бы, контролировал себя или нет; никогда и ни одному своему партнёру он не причинял боли без просьбы или добровольного согласия и не собирался начинать, особенно, с Ником. Голову обнесло внезапно тягостным душным маревом, она наполнилась образами и картинками, одна другой похабнее, словно калейдоскопом мельтешащая порнография, промелькнули они, новым взрывом голода вывернув наизнанку солнечное сплетение, как свинцом налилось в затылке, надавило на загривок, вздыбив каждый тоненький волосок, рассыпало от лопаток к крестцу прохладные мурашки, почти приятные, но вслед за ними жар вспыхнул во всех эрогенных зонах – капитан зажмурился и сквозь сжатые зубы коротко рыкнул, вышел из спальни, не отдавая отчёта в том, что целенаправленно к ванной комнате идёт, и осмыслил это, бессильно ногтями шкрябнув по косяку, как продрогшая псина, выпрашивающая, чтобы её впустили уже домой. Что с ним происходило он не сумел бы описать даже под пыткой, само состояние это становилось пыткой без утоления, как нескончаемая агония, выметающая здравый смысл и рассудительность, и самоконтроль, и самоуважение отчасти, потому что он не мог утверждать, что за себя ручается, превращался в непредсказуемый осколок хаоса, и мечтал, непритворно мечтал всякий раз, что этот станет последним, но рано или поздно всё повторялось в ошеломляющей точности: непреодолимое возбуждение, потребность в партнёре, в раскованном выматывающем сексе, в оргазме, что снял бы с него наконец это… проклятье. Капитан в каком-то пьяном полутрансе, как в гибернации, постоял у стены и сполз по ней на пол, начал перебирать в уме номера рапортов, какие когда-либо составлял, и инструкций, какие когда-либо заучивал, пункт за пунктом повторял положения регламентов, вычитывал устав немым шёпотом в надежде, что мысли о работе помогут ему выскользнуть из затяжного безумного штопора, и делал так с тщетным постоянством, не в силах смириться с тем, что лишь действительно работа, не имитация её и не воспоминание, а настоящее текущее дежурство или экстренный вызов, способны обуздать помешательство, перекрыть чувством долга намертво, высветлить внутренний диалог освежающей ясностью, и злился, от того, что не понимал разницы, или, может, именно потому, что где-то в глубине души прекрасно понимал, в чём она заключается. Приглушённый гул воды, несущейся по трубам, вдруг стих, и настороженное беззвучие взвилось в Дине капризным нетерпением: пальцы нервозно выбивали по колену неуловимый бит, сердце вторило им басами о рёбра и маракасами в ушах отзывалось, и на каждом вдохе грудь, потираясь о ткань футболки, нервные окончания раздражала тактильной фальшью. Он ждал, что вот-вот щёлкнет замочек в рукоятке, но вместо него в тишину вклинилось мерное гудение фена, с глянцевых прядей влагу сдувающего горячими потоками воздуха, и воображение молниеносно напомнило ему, как Николас прихорашивается после душа: сушит волосы, сияющие здоровым блеском, расчёской аккуратно разглаживает их, открывает под сушку корни, по всей длине проводит до кончиков, а потом, по необходимости, маленькими щипчиками выравнивает форму бровей, иногда забавными косметическими масками пользуется или кремами, или ногти на одной из рук, правой преимущественно, красит каким-нибудь тёмным лаком – и Дин, хоть и поддразнивал его за «девчачьи» привычки, на самом деле всегда исподтишка за ним наблюдал, вкушая зрелище наводящего лоск любовника со смутным удовольствием, какое и самому себе объяснить не смог бы, а Никки, хоть и огрызался на Дина за шпильки, всегда оставлял дверь в ванную комнату открытой, будто невзначай. Он столь увлёкся мыслями, на удивление несколько успокоившими его, что не обратил внимания, как по губам мелькнула самодовольная улыбка, пропустил момент, когда подвывания фена смолкли, и распахнулась, выпустив в тёмный коридор сноп света, створка, в проёме которой высился совершенно голый Николас.       — Можешь звереть, — с тёплой иронией произнёс он.       Дину не пришлось предлагать дважды; на протяжении минувших двух часов он только и бредил тем, как от души засадить изнывающим членом в чью-нибудь узкую задницу, и лучше бы, именно задницу, принадлежащую Нику. Капитан поднялся и, хоть его с ног до головы сотрясало от предвкушения, замер, прежде чем вовлечь Ника в глубокий поцелуй, пристальным пытливым взором утонул в бездонных глазах, убеждаясь, что Ник отдаётся ему не потому что боится или считает себя обязанным; пусть Дин не отличался ни трепетностью, ни постоянством, ни чуткостью, пусть они оба отчётливо понимали, что секс единственное звено, их объединяющее, он побрезговал бы, даже сгорая в своём экзекуторском наваждении, пользоваться чьими-то страхами – но Николас взирал на него смело и как с вызовом, с провокацией, в нём окончательно смётшей любые сомнения и осколки самообладания, и Дин шагнул к нему вплотную, бесследно потерявшись в ядовитой термоядерной топке императивной потребности выплеснуть накопившуюся статику в единении секса или разделить её с кем-то, кто способен был бы её вынести. Ник не мешал ему теперь, стал податлив и послушен; Дин обнимал его крепко, как всем собой поглотить жаждал, каждым миллиметром себя впитывал его запах и мягкость, и отзывчивый эротизм, затаённый в глубинах души, пробуждал своим непреложным порочным индиго, беснующимся в крови всплесками истерического восхищения, восторга свободой, обретённой им наконец, безраздельной вседозволенности. Он что-то сбивчиво шептал, какие-то сальности непристойно-жгучие, как свежесрезанный алый чили, повторял имя на все лады, новыми оттенками ноты его выдыхал, от сдавленного постанывания до раскатистого рыка, а где-то на дальней периферии рассудка, погасшего, колышущегося в безраздельных вязких водах мрака, к эпицентру пронеслась реминисценция постели, расправленной и приготовленной им самим для них обоих, и Дин подхватил Ника под бёдра, усадив себе на пояс, и практически вслепую пошёл в сторону спальни, алчными засосами покрывая его грудь, выписанную изящным рельефом. У Николаса другой тип фигуры, он никогда не будет такой горой раскачанного тяжёлого мяса, как Дин, он… изысканный, точёный и пластичный, как фарфоровая балерина, и у Дина подчас руки чесались переломить его пополам, стиснуть в кулаке до визга, от избытка чувств, быть может, или от врождённой, прячущейся обычно в абиссальных прослойках психики садистской жестокости, заставляющей его с таким скрупулёзным усердием за каждым жестом и вскриком его следить, буквально пить его реакции, не мыслить без них своего наслаждения, не удовлетворяться скучным вошканьем друг по другу, но созидать симфонию растленной сингулярности, общности, спаивающей их друг в друга, как раскалённые бруски металлургическим прессом.       Он погружал пальцы Нику в рот на две трети – мог бы и глубже, в общем, он сам отучил его горло от рефлекса – и по нёбу подушечками ласково прокатывал, в многоцветии красок по фантазии представляя, как вскоре вместо пальцев проведёт там головкой, и, вынув, накрывал губы поцелуем, отрывался от них со звонким чмоком, таким пошлым, что у мальчика по лицу румянец шёл пятнами, что его не портило отнюдь, в удовольствии он искони был неизменно великолепен, и любил себя порочным, любил быть бесстыдно распахнутым, растянутым, разложенным по кровати звёздочкой и вылизанным в самых укромных местечках, смазанным слюной и смазкой, наполированным до скрипа, а Винчестер любил в нём эту в апофеозе эгоистичную любовь возмутительно-безнравственную, молился бы на неё, если бы с раннего детства не привык ставить на колени, но не вставать. Насечкой засоса отметив ключицу, он сполз по постели ниже, плоский белый живот облапал и покрыл укусами, обляпал ладонями властно, пощекотал по рёбрам, выслушав короткое пикантное хихиканье, такое уместно-правильное и раззадоривающее, что хмель, в опустевшей черепной коробке Дина разлившийся липкими высокими волнами отравленной аффектации, скрутил его серпантином и вынудил ноги скрестить на мгновение, чтобы унять взбешённое невниманием естество – Дин не спешил овладеть Ником, его не прельщала перспектива натереться до мозолей, он уже получает то, чего с таким неистовством хотел, и ныне разгонял себя до полной отключки ласками, получаемыми и даримыми. Никки – он не мог видеть, но знал абсолютно точно – оскалился и в немом крике застыл ненадолго, когда Дин его член обхватил губами и, руками крепко сжимая бёдра, чтобы не дёргался, быстрыми движениями вбирал до основания, венчик обводил языком и головку посасывал, ногтём большого пальца в уретру вжимался, лёгкую боль сбивчиво чередовал с блаженной негой и посмеивался, когда Ник принимался вертеться ужом по алеющим углям, вымаливая или дать кончить, или отваливать к хренам, ублюдку. Дин соглашался – он ублюдок, его сукиным сыном разве что ленивые не называли; перевернув Николаса на живот, широко длинные ноги развёл, любовался вызывающей красотой, как заворожённый, и вдоль промежности лизнул к ложбинке между ягодиц, хлопнул по одной из них с размаху до огненного отпечатка, и заныло по треугольнику паха застоявшейся тяжестью, когда он сминал её в руке, и щекой об неё тёрся в маниакальном помрачении, прикусывал шелковистую кожу, ощущая, что безоговорочная похоть, непреложная, неотъемлемая, фундаментальная часть его, достигает апогея и в инстинкты интегрируется, лишает оставшихся крупиц самосознания, и всё, что было с ним сегодня или вчера, или неделями до того, теряет чёткость и ценность, смывается в бесформенные, градиентом от спектра к спектру перестраивающиеся, кляксы, бывшие и людьми, и событиями, и чувствами, и вот ничего больше нет, кроме самого капитана в его вечно неприкаянном одиночестве, безупречно-строгом, безукоризненно выхолощенном, очищенном от дефективных эмоций, и острого желания, в котором он находил умиротворение. Рывком подтянув Николаса ближе, он поднялся над ним на локтях и несколькими мазками об отверстие входа потёрся крупной, эрекцией изнури распираемой, головкой, словно до последнего стремился спорить по привычке или из противоречия, не собирался намеренно направлять член внутрь и маялся, с каким-то суицидальным злорадством собственную абстиненцию испытывал, будто полагался на волю случая – трахать задницу или трахаться в задницу, есть ли различия, если экстаз на оголённые, взбешёнными высоковольтными проводами вьющиеся, нервы капает концентрированной серной кислотой и разъедает их до обугленной пыли, выцарапывает горлом мучительно-болезненный стон, издевательски-ласковое имя выпевающий, если рвёт сухожилия конвульсивными вспышками блаженства?       Мускулы туго, с приветливой упругой податливость обхватили член, как нырнувший в раскалённую глубину, и Дин взвыл в припадке эйфории, что ожидал настолько долго, сражаясь с потребностью обладать, как с ветряными мельницами, что в момент, когда ощущения прострочили его, будто пулемётной очередью, из-под разгорячённых век на ресницы брызнуло солью, и надрывно скулил «о, боже!», хотя ни в каких, нахрен, богов никогда не верил, и проклятиями встречал терзающую сладостную вивисекцию, вскрывающую его тело, потрошащую с беспощадной бесстрастностью, подобно патологоанатому, по поверхности хромированного стола, в чей сток немедленно стекала любая мысль, осмелившаяся потревожить его упоённое сознание, и он осязал, как от него по частям механически отделяются рассудок, и психика, и то постылое нечто, исторгающее из себя мусорными завалами эмоциональный генезис, и физическая оболочка, надёжно скованная кинестетическими цепями, а он вышвыривается в никуда, в нирвану тишины и бессветия. Николас ему о грудь лопатками тёрся, мурлыкая, крестцом вжимался в низ живота, вбирая его похоть в себя максимально глубоко, как только позволяла физиология, напрашивался на большее, на исступлённую порку, бесконечную изматывающую скачку, темпераментную корриду, балансирующую на тонкой границе меж агрессией и нежностью, и Дин не отказывал ему, потому что и сам в ней нуждался, готов был часами однообразно-волнообразной орбиталью бёдра вскидывать и опускать, вбиваться в раскрытый услужливый зад, в своём полуобморочном распутном остервенении, ведомом непреодолимым вожделением оргазма, практически не замечая усталости, потом ему непременно мышцы коверкающей в крепатуре, но тем и обворожительно-хороша эта развратная кабала, что любое «потом» смехотворно в сравнении с плотным давлением эластичных атласных стеночек на разъярённый орган, пульсирующий кровотоком, юрко струящимся по кавернозным тканям. Резкими частыми фрикциями, всё более быстрыми и мелкими Дин вытрахивал из них обоих крики и рык, и истомлённые всхлипы, вновь перерастающие в обсценные восклицания, и почти не слышал Никки, погрузившись в бездонного себя, в свою персональную геенну, где пламя годами пожирало его с изуверской неторопливостью, и восторжённое наслаждение, прежде бродившее в организме по Рубикону вульгарной страсти, смешивал с кошмарами, его ночи полнящими двусмысленной неизвестностью, не задавал вопросов больше, вносил контрибуцию справедливым паритетом и не отступал теперь, не бежал, не искал способов проснуться, а отдавался им в фанатичном оголтелом азарте и, может, понял бы, что с ума сходит, не отрекись он от рассудка добровольным выбором ради благодатной вакханалии, и поклялся бы, что действительно пылает. Вспыхивает от корней волос, потом промокших, до босых стоп, сведённых приторной судорогой, перевоплощается карминной стихией, изголодавшейся и свирепой, убивать готовой, пытать и калечить, что угодно творить ради насыщения, биться по постели взбесившимся ослеплённым хищником, выплясывать в амплитуде прибоя, сминать и дугой сворачивать притихшего в утомлении любовника, уже изнеможённого его настойчивостью и нечеловеческой невменяемой выносливостью, и догонять, всё быстрее догонять ускользающее обещание освобождения; и вот сомкнулись веки наконец над любопытно созерцающими глазами, и голос стих. Дин поймал ритм, ввинтился в частоты, исключительно им опознаваемые, Ника обхватил и руками, и ногами в удушливом объятии так, что и сам едва в него проталкивался, и размазывал их монолитный организм по простыням, насквозь пропитанным натестостероненной солью, зубы сомкнул над плечом и изредка тонко постанывал на импульсах изматывающей перцепции, в клочья рефлекторные дуги рвущими и дробящими позвоночник, как палицей, слишком медленными наплывами сладострастия, токсичным вкусом проржавевшего металла отдающего на языке и в висках взрывающегося фейерверками.       — Ох, Ник… — невнятно пролепетал он и в самозабвенном воодушевлении отдавался неторопливо окатившему пах, как вываренный кипяток, экстазу. — Ебать тебя, детка, как же хорошо, блядь, Никки, чёрт!..       Криком исторгалась оргастическая экзальтация, стоном и ругательствами, и Дин не разбирал ни слова из тех, что произносил: они изливались из него вместе с испариной, вспенившейся по широкой груди, вместе с густым семенем, вязкими резкими толчками в болезненно-режущем удовольствии истекавшим по уретре, и неизбывной всеобъемлющей благодарностью, что он с трепетной нежностью выцеловывал по загривку и поникшим плечам Николаса онемевшими, подрагивающими губами, и кровью, щедро брызнувшей из носа на белые наволочки, и всё, на что он способен был в тот момент, когда, казалось, сама жизнь, каждый из её сакральных компонентов, покидала его – перекатиться на спину, накрепко прижимая Ника к себе, и раствориться в отупляющем ничто, как на протяжении всего дня и мечтал.       — Ты меня отпустишь? — услышал он… хрен знает, когда. Может, минута прошла, а может, и вечность.       — Не.       — Тебе бы льда принести, — не унимался Ник, хотя голосок его звучал едва-едва.       — В жопу лёд.       — Туда я бы тоже не отказался, — слабо усмехнулся парнишка.       Отпускать Ника действительно не хотелось: он вымотанным и апатичным тёпленьким мякишком распластался спиной у Дина на груди и животе, руку запрокинув, бездумными вялыми прикосновениями ласкал подбородок и шею под подёрнутой рыжеватой щетиной челюстью, и биение его сердца, с суетливо-взбалмошного сотийе плавно затухающее в ровный и мерный, от изнурения несколько глуховатый пунктир, отдавалось слева в рельефную мышцу, по покоящейся в безмятежности душе морзянкой выстукивая иглой щемящее умиление и потрясающую, не поддающуюся исчислению признательность, интуитивно слепую и грандиозную, испытывать которую не было ни больно, ни страшно – она струилась сквозь него благотворной инъекцией и словно становилась холщовой белой нитью, что сновала по нему, расшвырянному по вселенной, крупными стежками воедино скрепляя разрозненные фрагменты его индивидуальности. Ночь заглядывала в спальню через почерневшие окна, лунный свет окутывал их, измотанных друг другом и друг другом довольных, и знакомая блажь навсегда задержать этот угасающий миг ассертивной атараксии, застыть в его интактности, подобно бессмертной букашке в янтарной капле, беспечным дуновением освежала разум, и лишь ощутив, как обмякший, сенсетивностью освежёванный член выскользнул из расслабленных, утопленных спермой мускулов, капитан разочарованно подумал, что надо бы подняться, дойти до душа и простыни, накрахмаленные прогормоненной солью и трахом пропахшие, сменить на чистые, но на самом деле сознание противилось даже элементарной идее перевернуться, тем более, что он продолжал чувствовать, как по глотке редкими вязкими каплями в горло кровь стекает, и потому решил не тянуть. Аккуратно скатив Ника на свободную половину постели, Винчестер встал и, не позволив парнишке ни секунды лишней проваляться, увёл в ванную комнату, бережно придерживая его за талию. В кабинке, куда они, ввиду того, что ни на какие порочные геройства Дин нынче уже не был бы способен, во всём многообразии смыслов целиком обезоруженный, забрались вместе, Николас оживился: взбив гель в ладошках, раскатывал ароматную пену Дину по торсу и гениталиям, тёрся об него собой, задорно хихикая, и целовал кончик носа, из короткой чёлки лепил рожки, и специальной маленькой люффой заботливо с губ и щёк успевшие до корочки подсохнуть потёки киновари смывал, говорил, Дин похож на вампира, а Дин посмеивался и с почему-то неожиданным удивлением отмечал мысленно, какой тот ребёнок ещё, шаловливый и неугомонный, и несправедливо недобалованный, и каким непередаваемо старшим в сравнении с ним он сам себя постиг внезапно, будто не годы между ними и не века, а целые эпохи. После, пока Николас снова сушил волосы, невнятно ворча, что из-за Дина облысеет такими темпами, капитан перестелил постельное бельё, вымаранную наволочку не преминув сразу забросить в стиральную машину, пока заскорузлая кровь не въелась в светлый хлопок намертво, и набрал в кувшин воды из-под крана, щедро сдобрив её десятком кубиков льда и лимоном, половинками выжатым вместе с мякотью прямо с кулака. Теперь, когда отступила дурманящая оторопь, и безрассудная обсессивность убралась куда-то в тёмные придонные уголки психики, когда голова очистилась от навязчивой идеи, Дин, едва ли в том отчёт отдавая, стремился окружить комфортом того, кто был с ним рядом в момент двусмысленной уязвимости и принял его, кто помог ему справиться, в чём-то, не исключено, собственные желания и потребности отвергнув, и эта минута вынужденной откровенности, хоть и карябая по вибрирующему протестом стремлению к обособленности, как медиатор, будто зазор создала между тем, что он привык выпускать из-под прочного панциря, замыкающего его личность, вместе со всеми её никого не касающимися тайнами, и тем, что видели окружающие.       — Не объяснишь, что это было?       Напевный тенор Никки, звучавший негромким вкрадчивым анданте, доносился до слуха Дина приглушённым, как нота, высеченная смычком из увенчанной сурдиной скрипичной струны, и ему нравился голос любовника, и не очень нравилось то, что тот произносил, по вполне понятным причинам: капитан не привык отвечать на чужие вопросы, исповеди в принципе не считались чем-то, входящим в список его талантов, и будь на месте Николаса кто-нибудь другой и в какое-нибудь другое время, не сегодня, не после произошедшего, он наверняка увильнул бы и от ответа, и от того, кто его просил, да и с Николасом в глубине души уповал избежать неуместных проявлений сближения. Они лежали на постели рядом, вслепую пялились в потолок, Никки на массивном запястье кончиками пальцев выписывал фракталы абстракций восьмёрками, и молчал в ожидании; сонливость подбиралась, конечно, издалека, как всегда после секса, особенно такого долгого, марафоном на течение времени зацикленного, ящеркой просачивалась в выжженные извилины, приятным оцепенением баюкала мышечные волокна, гудящим флаттером реверберирующие друг о друга, смыкала потяжелевшие веки затяжным морганием, сплетала ресницы паутинкой, и вместе с тем не душила, лишь шелестела ласковым шёлком, одной витой нитью за другую цепляясь, и свежестью божественно пахло от простыней и волос Николаса, разметавшихся по подушке смоляным каскадом. Дин истомно выдохнул, нехотя громкость внутреннего диалога выкручивая на десяток децибел, и вслушался в реплики, чётким строем по ментальности обменивающиеся когнитивным запросом и откликом между рациональным и духовным, сопоставлялся с ними интуитивным чутьём, невесомыми толчками в солнечное сплетение сигнализирующим, как из суфлёрской будки, стоит ли идти на поводу у лёгкого чувства вины и благодарности.       — Я обязан что-то объяснять? — вопросом отозвался он после паузы.       Он не питал интенций на чём-то Ника подловить, хотя безусловно, подвох в его словах имелся, направленный не на Ника, дело другое, и не для того вложенный, чтобы провести полосу отчуждения, таким необременительным способом на место поставить мальчика, необходимо отметить, ничем этого не заслужившего, а, скорее, для самого себя акценты расставить и определиться, что Николас хочет услышать, инициируя с ним беседы на темы, априори между ними сочтённые излишне интимными. Никки перекатил голову по подушке влево, не придавая значения тому, что он в потолок прямым взглядом смотрит и не поддержит визуального контакта, и вполголоса, без упрёков или попыток давить на жалость, не манипулируя на раскаянии, произнёс:       — Нет.       — Тогда я не хочу об этом говорить.       — Ты испугал меня, — мягко напомнил Николас. — Я успокоился только потому, что ты никогда не был ко мне жесток, — он помолчал немного и неуверенным, вялым движением сдвинул со лба за ухо длинную прядь гладкой чёлки. — Тебе решать, я не настаиваю, но мне было бы проще, если бы я знал, что с тобой происходит. И потом, — он с иронией усмехнулся. — В постели ты заливал меня маслом, сливками, смазкой, горячим воском, спермой… — с уст Ника сорвался очередной смешок, лукавый и кокетливый, — это тебе, кстати, особенно хорошо удаётся – но никогда кровью. Я считал, у тебя лошадиное здоровье, Дин, и теперь беспокоюсь.       — Просто давление поднялось, — небрежно, то ли себя, то ли Ника успокаивая, парировал Дин и повернулся к Нику лицом.       — Видел я твоё давление, и как оно поднялось, — с сарказмом передразнил художник и вскинул бровь. — У меня им вся задница намозолена.       — Что-то я не слышал, чтобы ты жаловался! — возмутился капитан и рассмеялся.       — Можно представить, тебя остановили бы мои жалобы! — с апломбом фыркнул парнишка и, видимо, заметив, как Дин вдруг посерьёзнел, растеряв фривольную весёлость, и уголки его губ опустились в отрешённо-прохладной мимике, быстро добавил: — Дин, всё нормально, я…       — Не остановили бы, ты прав.       Капитан и сам вряд ли в полной мере понимал, почему пошёл на поводу обоюдоострых фраз, завязших вокруг голосовых связок невыразимым комком, дёргающих за них, как за струнки, желанием высказаться, ведь намного проще было бы, по традиции, витиевато солгать, отшутиться пикантной непристойностью, сослаться на усталость или отсечься от непростительно любопытствующего партнёра холодной неприступностью, намного безопаснее бы сохранить свои секреты при себе, не распыляться ими, не поступать как обыватели, обвешивающиеся ненужными социальными связями, впоследствии не зная, ни как ими распорядиться, ни как от них избавиться, и ведь он сам описал себя огненным кругом, непререкаемой стеной с табличкой «don’t enter», и изначально обусловил, что то, что происходит в постели, остаётся в постели, а то, что происходит за её периметром, извне не проникает внутрь, так что внезапно побудило его вымолвить это? Или слова просто вырвались, вёртким крылом выскользнули между прутьев непоколебимых усердий их удержать, зазвенели в воздухе волнами?       — Я не контролирую это, и почти не контролирую себя в таком состоянии. Мне просто нужна долбаная прорва секса, какую не каждый выдержит, а я не всегда уверен, на что готов пойти, что сделать, чтобы его получить. Это как… — Дин досадливо нахмурился, подбирая достаточно ёмкое сравнение, что оказалось бы способно в точности передать ощущения и чувства, овладевающие им в такие периоды. — Как голод, — он замолчал, и повисла долгая пауза. — Прости, что сделал тебе больно. Я даже не заметил…       — Пустяки, — перебил Николас.       Ник смотрел на Дина, а Дин смотрел в его большие, под серебристым лунным сиянием поблёскивающие глаза, почти чёрные, безграничные, плещущиеся из-под мрака чем-то невысказанным, чем-то, что уравновешивало Дина, окутывая успокоением тишины и прохладной меланхолии; и он вспомнил, что не из-за смазливой мордашки и не из-за точёной фигуры, не из-за длинных роскошных волос и не за пластичность танца – именно из-за его взгляда с ним когда-то познакомился, увлёк за собой из шумного грохочущего клуба до ближайшего мотеля, и оказался не в силах оторваться от жадного темпераментного мальчика, в нём, из-под инфернальной страсти и раскрепощённой порочности, вытаскивавшего на поверхность нечто свободное, нечто крылатое как вдохновение, что философской флегматичностью укрепляло его, порой кипящего вулканом из-за вздорной суеты. Что спровоцировало в нём этот небывалый приступ искренности, он бросил копаться в ту секунду, как ощутил касание лёгкости к рёбрам слева, словно одна из тысяч тяжёлых стальных скоб, стягивающих их накрепко в неделимый жёсткий каркас, свалилась, и пусть остальные никуда не делись, но дышать стало чуточку проще, совсем немного, не настолько, чтобы себя за это бичевать, и самое главное, что Дину ничем за это расплачиваться не требовалось, а он успел привыкнуть, что ничего в жизни не даётся даром, и, наверное, за то Дин и был Николасу так колоссально благодарен. Он никогда и ни с кем не обсуждал своих проблем, чем бы они ни были, и как бы ни были тяжелы; он с малых лет, с возраста, вероятно, чрезмерно юного, выдрессировался мыслить стратегически, на несколько ходов вперёд, и возлагать на себя, не малодушничая, ответственность за собственные поступки и выбор, причинно-следственные связи видел с незамутнённой математической точностью, и независимость въелась в его натуру, почти вытравив потребность в ком-то ещё – и конечно, он ни с кем не говорил о своих слабостях, боролся с ними в одиночку, небезосновательно убедившись, что они не повод собой гордиться, а то, что ввергало его в эту дьявольскую похоть, странно называть чем-то, кроме слабости. Лишь один человек, помимо самого Дина и, в значительно сокращённом варианте, Никки теперь, знал демонов Винчестера наперечёт, и, признаться, едва ли на планете существовал бы кто-то другой, к кому он питал бы столь парадоксально-двойственные, противоречиво-антиномичные чувства, порой взрывающие его ядовитыми выбросами ярости в вакуум космоса, порой придавливающие к земле бессильной злостью, и всегда вынуждающие пасовать, и самое изумительное в том заключается, что человеком этим была женщина, коих он не особенно-то либерально воспринимал, считая их чересчур манипулятивными и непредсказуемыми… существами. На протяжении последних четырёх лет одно из таких существ с ошеломляющим упорством, делающим ей немалую честь, впивалось Дину в душу, и он, случалось, проклинал тот день, когда вынужденно попал в её уютный рабочий кабинет, расположенный на восточных окраинах даунтауна, с панорамным окном видом на бескрайнее Мичиган, и проклинал протоколы агентства, обязывающие офицеров проходить психологическое освидетельствование после стрессовых ситуаций, связанных с гибелью сослуживцев. В тот год не стало Фрэнки Деверо, и Дина это, как бы он тогда ни отрицал, сильно подкосило, и штатный психолог, квёлый и робкий, на жердь похожий, которого капитан Винчестер успел основательно замучить своими эпатажными выходками и полным отторжением какого бы то ни было контакта, назначил ему двенадцать сеансов у консультирующего психоаналитика, доктора Эвы Уилсон. Он со злорадным предвкушением, помнится, поигрывал желваками и хищно щурился, впервые полулёжа на кушетке, крепкий двадцатишестилетний лоб, красивый как олимпийский бог, и прекрасно о том знающий, демонстративно жвачкой пузыри надувал и слизывал их, лопающиеся, с полных чувственных губ, с первой минуты в ход все свои ухищрения употребил: с прямолинейным простодушием об ориентации сообщив, в деталях описывал подробности своей сексуальной жизни, перечислял любовников и то, где и как их трахать предпочитает, а когда это, прежде, как правило, приводившее к тому, что психолог наскоро ставил резолюцию и выгонял его к чёртовой матери, не подействовало, пригрозил, что наклепает на неё исковое заявление – за нарушение профессиональной этики или дискриминацию, что ей больше понравится, в общем.       Эва только расхохоталась, обнажив безупречные белые зубы.       И действительно, знай бы Дин заранее, что она открытая лесбиянка, он бы тоже над своими нелепыми угрозами хохотал. Может, будь она мужчиной, так и не сложилось бы между ними никакого доверительного контакта, но вышло так, что она не интересовала его как сексуальный объект, а он крайне интересовал её как пациент, и потому она, сука въедливая, приложила максимум усилий, чтобы сломить его сопротивление, и добилась успеха: игнорировала его провокации, попытки шокировать эксцентрично-безнравственными откровениями пропускала мимо ушей, и как-то раз и вовсе заявила, что у капитана, коль скоро он так много о нём говорит, на сексе зацикленность в степени маниакальности, несовместимой с занимаемой должностью, чем, необходимо отметить, Дина немало и взбесила, и встряхнула; он осознал, что имеет дело не с мягкотелой идиоткой, а с настоящей стервой, вполне умеющей за себя постоять, и перестал действовать неубедительными атаками в лобовую. Притворялся паинькой – дьявольщина, да что угодно готов был сказать, только бы она подписала освидетельствование и отвалила нахрен – нахально лгал, на ходу изобретал, на полную катушку используя развитую чтением фантазию, удивительно чёткие, преисполненные мельчайших штрихов детали никогда не происходивших событий и тонкости никогда не испытываемых эмоций, скрывал правду с болезненной ревностью, улыбался, когда, бывало, выть хотелось волком, в надежде, что она, как и все остальные её породы кровососы, насосётся чужой жизнью и отвалится, как раздувшийся сытый клоп. Эва внимательно слушала и ручкой в блокнотике что-то записывала, кивала головой, советовала, подводила к анализу ситуаций, щедро сыпала советами, и была само очарование, а потом Дин как-то заметил на лице у неё скучающее выражение и на свою голову спросил, не надоело ли ей сиднем сидеть в кабинете целый день и смотреть на озеро, вместо того, чтобы прогуляться по портовой набережной с какой-нибудь «пофигуристее фифой под ручку – вы, девочки, любите этот сахар». Уилсон в ответ лениво поправила чёлку, отдёрнула рюшечки декольте, треугольником нисходящим к манящей ложбинке меж внушительных, даже Дин оценил, буферов, и, протянув снисходительно, что надоело ей только слушать, как капитан паясничает и «бездарно вешает лапшу на уши», впаяла ещё шесть сеансов с полным отстранением от службы до завершения терапии. Конечно, они тогда разгромно поскандалили; Дин орал на неё, она в форточку крепкий Gitanes выдыхала, и дождавшись, когда он наконец замолчит – ждать, к слову, пришлось долго, минут двадцать, ибо разъярённый отстранением капитан существования не представлял без работы, и не смирился бы с тем, что основополагающего жизненного фактора его лишает какая-то… пигалица – повернулась и, руки на груди замком скрестив, поделилась тем, как отец в юности избил её и запер дома, не отпуская ни на учёбу, ни в клинику, за связь с девушкой. Она говорила, не жаловалась, ровным бесстрастным тоном излагала, как сбежала, как пряталась от родителей и полиции, как добилась от суда эмансипации, училась и работала, и говорила, что людей видит насквозь, не хуже чем он, и говорила, что ей бессмысленно лгать, и все его проблемы, какие он понимает, и какие замечать отказывается в отрицании, для неё как на ладони со второго или третьего посещения; она слова вбивала жёстко, словно перфоратором стену штробила, и мнилось, Дин буквально тактильно осязал в тот миг, как на его яйцах плавно и неумолимо, с безжалостным хладнокровием, сжимается её холёный наманикюренный кулачок намертво. И не сука ли она после этого? Разумеется, сука, и притом отменная, из таких, что взрезают мутные потоки людского неповиновения, как волнобой, и не сгибаются ни перед угрозами, ни перед льстивыми обещаниями, наступают на горло жалобам и жалости с кривой ухмылкой, с пренебрежением через слабости переступают с полным правом, так что, хотел Дин или нет, пришлось сотрудничать и пришлось её уважать, потому что Эва заслуживала уважения, хоть к медицинским её рекомендациям он продолжал относиться с огромным скепсисом, слишком уж она увлеклась идеей найти в нём что-нибудь дефективное. Может, чтобы его пожалеть или оправдать его чересчур циничный подход, как женщинам свойственно? Ей, квалифицированному мозголому, несложно оказалось любую шероховатость его характера подогнать под какой-нибудь диагноз, и для того, что с ним нынешним вечером случилось, у неё, безусловно, молниеносно тоже нашлось объяснение, которое капитан полностью игнорировал; он признавал, что проблема имеется… какая-то, корнями с личной жизнью тесно связанная, как Эва и пыталась ему доказывать, но какой смысл твердить то, что он и без неё более чем отчётливо понимал? Она настоятельно советовала перестать довольствоваться одноразовым перепихом и завести постоянного партнёра, строить отношения на основании крепкой эмоциональной привязанности, отложить секс в долгий ящик, по возможности на длительный срок полностью отказаться от контактов сексуального характера, вплоть до мастурбации, и выбирать тех, кто рядом, не по упругости задницы, а по уровню взаимопонимания. Как у неё, блядь, всё просто.       Дин подался вперёд и в густые волосы ладонь запустил, пальцами зарываясь в богатые пряди.       — Не влюбляйся в меня, — негромко, полушёпотом сказал капитан, в чёрных глазах безуспешно дно отыскать пытаясь, и на высоком лбу, ближе к виску, запечатлел поцелуй. Уголок губ Ника приподняла на мгновение блёклая улыбка.       — Говоришь «не влюбляйся», а потом целуешь.       — Это всё, что я умею.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.