ID работы: 833765

«Обратная тяга»

Слэш
NC-17
В процессе
591
автор
mrsVSnape бета
Robie бета
Размер:
планируется Макси, написано 280 страниц, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
591 Нравится 494 Отзывы 244 В сборник Скачать

Фазовые переходы первого рода

Настройки текста
The Weeknd – Wicked Games Yuna – Lullabies (Adventure Club Remix) Leo Kalyan – Fingertips Hurts – Mercy       Пробуждение стало настолько жестоким, что Кастиэль пожалел о том, что накануне днём не спустился на склад и не застрелился-таки из ракетницы, и ещё о многом, о чём только оказался способен пожалеть его изнеможённый мозг: о том, что напился вечером, словно в последний раз, что из гражданского сектора перевёлся под ведомство Федерального агентства, и в том числе, о том, что когда-то вообще имел несчастье родиться. Никогда в жизни он не испытывал такого испепеляющего отходняка; конечно, он не поступил в университет и лишился сомнительного удовольствия на практике познакомиться с вакхическим разгулом университетских братств, славящихся своими вечеринками, но обучался в академии Департамента Обороны, а это что-нибудь, да значит, и в увольнительных с сокурсниками отпускал тормоза до поросячьего визга, и после, с сослуживцами, за первое повышение из одного бара в другой кочевал до рассвета, и с многочисленными друзьями Тины, студентами медицинской школы, тусил, пока силы оставались хотя бы мычать, и ни один из вышеперечисленных загулов не отливался ему такой воистину невыносимой головной болью и муторной ломотой в каждой молекуле организма. Казалось, похмелье просочилось в кости, въелось в связки и сухожилия, мышечные волокна сотрясало мучительным флаттером, и с потяжелевшей макушки к затылку рефреном перекатывалось в такт дыхания, в спирали самой ДНК встрочилось, прописалось в ней навеки, панически-тоскливым поскуливанием истекало по горлу на выдохе, вторило омерзительной тошноте, из скукоженного конвульсивным спазмом желудка подскакивающей к кадыку, и Кастиэль, вялыми импульсами воли напрягая парализованный внутренний диалог, инфантильно-капризной мольбой вопрошал высшие силы, какими прегрешениями всё это заслужил. Он не посещал мессу… много лет и пренебрегал святым причастием, да, но оставался добрым христианином: был мил с соседями, помогал почтенным старым леди, не стяжательствовал и даже подружке почти не изменял, так чем же провинился перед провидением, что оно так сурово его наказывает? Сквозь окно, приоткрытое в зелень пышно облиствевшего клёна, растущего во дворике с торца коттеджа задолго до того, как Элизабет приняла на воспитание тогда нелюдимого подростка, мелодичной контрапунктной трелью донеслось в затенённую спальню пение каких-то пичуг, довольных солнышком, и расцветающей весной, и мухой, ловко пойманной на лету, и своё простодушное довольство выражающих заливистым чириканьем, заставившим Кастиэля, вопреки несомненному его благозвучию, с раздражённо-ненавидящей миной протестующе застонать и зарыться под подушку, и вряд ли он толком объяснил бы, от чрезмерно громких пронзительных звуков прячется или, охваченный приступом нестерпимого смущения, от собственных воспоминаний, бередящих свежие раны на и без того в клочья истерзанной гордости. Он попытался бы вновь уснуть, если бы не предугадывал, что никакие ухищрения не помогут вновь погрузиться в забытьё, блаженное тем, что разбитые интоксикацией извилины не сумеют в очередной раз с инквизиторской прилежностью изводить его порнографичными химерами, и потому просто лежал, бессильно мечтая отправить собственное сознание в столь же глубокий нокаут, в какой отправил и тело, а минувший вечер, всё новыми и новыми подробностями обрастая, настырно всплывал между корёжащихся в коротком замыкании нейронов, доводя Кастиэля до приступов чудовищного стыда, от которого он в буквальном смысле не знал, куда деваться. Он с трудом выудил из-под беспамятства, как вчера доехал до дома и совершенно забыл, как добрался до кровати, зато с эйдетически-рельефной выразительностью погрузился в реминисценции эмоций, тонкими штрихами отгремевшего потрясения по мутному полотну ментальности рисовавших навязчивый абрис знания, что всем сердцем стремился вытравить бы из разума, и снова, теперь надломленный алкогольным дурманом и утративший способность к сопротивлению, погружался в преисполненные неловкой двусмысленности проекции, перспективой сотен взаимных отражений бесконечный лабиринт рисующие по рассудку. Он искренне хотел бы отвлечься – видит бог, он ничего не желал бы столь отчаянно! – но как ни старался, как ни шипел на себя, одёргивая рыхлые, изъеденные кавернами отравы когнитивные процессы, те упрямо сворачивали на минувший день и, с особой непреклонностью, на его окончание, в подреберье распаляющее едва успевшие остыть угли под досадой и гневом, как в котле томящимися и похмельному синдрому вторящими всё новыми приступами лютости, пакостной кошкой скребущей по рёбрам когтями, и Кастиэль понимал, что единственным способом отделаться от прилипчивых мыслей и чувств, череп раскалывающих в осколки, как спелый арбуз об колено, было встать и пойти под душ, чего бы ни стоило, и привести себя в порядок в надежде, что вместе с отвратительными последствиями невоздержанности навсегда отступит и в ад провалится пропадом навязчивая идея, эпицентром сосредоточенная вокруг Винчестера, вместе со всеми сопутствующими заморочками. Какая ему, в конце концов, разница, кого эта ебливая шлюха трахает?!..       — Оленёнок мой? — ласково, с иронией протянула Бэт, когда Кастиэль, кое-как выдержавший пытку водой, из ванной комнаты, чуть посвежев, приполз в кухню, рассчитывая в аптечке разжиться чем-нибудь от головной боли и аспирином. — Не расскажешь, в честь чего праздник был? Или у тебя что-нибудь произошло?       — Нет, — коротко ответил он задушенным голосом, постаравшись, чтобы звучало как можно убедительнее, но мать ему провести никогда не удавалось – она безошибочно угадывала ложь, как бы искусно Кастиэль ни пытался её маскировать.       — Снова с капитаном неприятности?       — О, мама! — в отчаянии промычал он и в мученической гримасе скривился. — Ради всего святого, умоляю, не напоминай.       Необходимо ли уточнять, что его наивные чаяния не слишком-то увенчались успехом? На последовавших за дежурством выходных он постарался максимально забить свой график: разобрался с кое-какими накопившимися бытовыми хлопотами, вроде захламлённого чердака или сливных желобов, по креплениям подломленных тяжёлым снегом в конце января и февральскими ветрами чуть не снесённых окончательно, съездил в Мэдисон, на выставку концепт-каров, отдельно заинтересовавшись стендом с байками, одним из каких он мечтал обзавестись однажды, когда разберётся с ипотечным кредитом, здоровьем Элизабет и долгом перед Федеральным агентством, и даже с друзьями встретился, чего не делал с самого конца зимы из-за жёсткого цейтнота, на всю субботу вырвавшись из поднадоевшего Милуоки в залив Грин-Бэй – и рассчитывал, что череда впечатлений и смена обстановки, события, сменяющие друг друга со скоростью кадров на киноплёнке, исцелят его, покроют потрескавшуюся гордыню слоем идеально гладкого лака, и память очистят от полнящего её безумия, но не мог представлять, насколько глубоко в нём укоренилось это помешательство. Первым звоночком, и своей внезапной изоляцией от персоны Винчестера в особенности тревожащим, стала необъяснимо-неудобная пристальность, во время поездки на пикник пойманная в себе Кастиэлем в процессе внимательного наблюдения за Питом, одним из давних друзей: он заинтересованно всматривался в его жесты и мимику, в манеру говорить вслушивался, внешность, прежде не вызывавшую у него никакого любопытства, изучал, и раздумывал, кажется ли Питер привлекательным девушкам или другим парням, если в нём не пробуждает ровным счётом ни йоты волнения, и наверное, именно эвристический анализ, инсайтом высветлившийся рациональной сфере рассудка, и привёл Кастиэля в столь глубокую оторопь, заставив вспомнить, что прежде ему бы и в голову не пришло над такими вещами всерьёз задумываться, и даже то, что своеобразный «тест» его либидо прошло безукоризненно, его не утешило. Может, потому что не прошло и суток, как он, по стойке смирно вытянувшись, стоял в пресловутом офисе Винчестера, на него навевавшем глухое смурное негодование, и в непреодолимой, близкой к медитативному трансу, заворожённости следил за артикуляцией полных чувственных губ, сотрясавших стены компактного кабинета хлёсткими язвительными восклицаниями: капитан по-прежнему к подчинённому строго на «вы» обращался, вибрацией сочного раскатистого баритона с кончика языка сталкивал чеканное звание, и формулировки, использованные для реверберирующей суровым праведным гневом отповеди, выковывал надменным официозом, отчитывал за то, что вынужден был самостоятельно об удостоверении капрала печься, договариваться с охраной на контрольно-пропускном пункте, чтобы нерадивого звеньевого не завернули на пороге части из-за того, что он не пяти минут не уделил на получение документов. И капрал ощущал, как в нём на периферии сознания ядовито-обвиняющие порицания вьются, оскорбительные и колючие, абиссально-личной семантики полные, и упрёки, недоверчиво-презрительные и обличающие, истекающие мятежным возмущение, на которое он никакого права не имел, но молчал, и не потому, что благоразумием сдерживался, а потому что утонул в нём, в Винчестере, в обволакивающем густом звучании его и запахе, горчащем аристократичной элегантностью, в пылкости токсичного взгляда захлебнулся, до кости опалился стихийным спектром, градиентом от шартрёза до воинственного хаки прокатывающимся люменами, и под авторитарную экспрессивность его, плотную и упругую, подавляющую, нависающую, напористую, открылся невольно, по инстинктам разломанный. Он следил, как чётко очерченный рот мимическими импульсами приоткрывается, редким пренебрежительным оскалом кромку белых зубов обнажая, и сквозь слуховой нерв обертоны голоса просачивал, отвергая смысл произносимых им нотаций, и, опустошённый и выпотрошенный, изнутри им, низменно-величественным, ненавистным до обожествления и отвратительно-вожделенным, наполнялся, как воздушный шарик выдохом, словно не знал ничего о нём, словно не злился, не осуждал его презренной доступности и эгоистичную отчуждённость простил – или в тот момент это всё абсолютно не важно стало – и из кабинета капитана выбравшись, на заплетающихся ногах, с трудом подбородок высоко и гордо вскидывая, до комнаты отдыха добрался, наизнанку выкрученный досуха, чтобы обессиленным манекеном плавно опуститься на скамью и затылком на дверцу шкафчика откинуться в ожидании, пока схлынет экстатическое, навязанное, как наркотический приход, оцепенение.       — Эх, Белоснежка… — услышал Кастиэль над головой неодобрительное и, открыв глаза, взглядом наткнулся на Пророка, с добродушным укором качающего головой. — Спарк опять отчихвостил, — констатировал он. — Что на этот раз?       — А он у кэпа удостоверение не потрудился забрать, — ехидно наябедничал Душечка. Фыркнул. — Слышали бы вы, как кэп разорялся, всю артиллерию на несчастного капрала расчехлил. Ему теперь под руку лучше часа два не попадаться – лично я так и собираюсь сделать, и вам советую, — рассмеялся он. Кастиэль блёкло улыбнулся и было что-то сказать хотел, как в разговор встрял Миллиган, прежде лишь насмешливо ухмылявшийся на диванчике.       — Капрал Новак! — нарочито-сухими интонациями отчеканил он, и, необходимо отдать должное, скопировать капитана, иначе к Кастиэлю и не обращавшегося, у Адама получилось настолько правдоподобно, что капрал, скорее всего, не сразу и разницу разобрал, если бы априори не знал, кто именно говорит. — Вот зачем, объясни, ты дразнишь его? — нормальным голосом протянул сержант с флёром покровительственной иронии. — Внимание привлечь пытаешься, вроде как девчонку за косички подёргать, что ли? — хохотнул он. — Форма флирта такая?       — Заткнулся бы ты, Ромео хренов, и помалкивал уже в тряпочку! — злобно огрызнулся Кастиэль и, психанув, упылил в ангар, не заметив, настолько недоумённым взором его провожает Глобус.       Не становилось лучше; как ни старался он, лишь увязал, мнилось, глубже и глубже, ни конца, ни края не видел и окончательно навигационные маркеры растерял, в собственных чувствах и мотивах безвозвратно заблудился, метался перепуганной загнанной лисицей из угла в угол в тщетном поиске определённости, мотылялся медным отвесом на маятнике Фуко, восьмёрками над единым полюсом раскачивался, не будучи в силах вырваться из лемнискатой закрученных упругих колебаний, порождённых в его измождённой, уставшей от неизвестности душе противоречивостью ситуации, как в тисках сжимающей его всё крепче, до шалого надрывного вопля взахлёб, и всякий раз, пытаясь распутать узелками перевитые нити эмоций, вокруг генезиса навернувшиеся удушливо, как пуповина, Кастиэль постигал, как непростительно мало о себе знает, оказывается – в напёрстке уместилось бы. Он не догадывался, что способен на столь обоюдоострую двойственность, на вариативность решений, принимаемых и отвергаемых поминутно, со скоростью света, на категорическую, словно топором нарубленную, изменчивость восприятия, швыряющую его настроение от жгучего исступления в чёрную меланхолию и обратно за мимолётный взмах ресниц, и это состояние гнетущее разве что с параноидальной истерикой сравнивал бы, так и не подобрав ей ни одной релевантной аналогии. Кастиэль наверняка признавал лишь, что злится; невероятно и невыразимо, неописуемо буйствует, и утомляется в своей бессистемной слепой ярости, смещающей фокусировку с Винчестера на его любовника – он даже мысленно имени Адама произносить не хотел, ибо каждый раз вновь взвинчивался в порыве ревности – и отчитывал себя за то, на что не имел ни оснований, ни морального права, и стыдился того, что любые увещевания мимо проходят, пролетают хвостом кометы, пружинят об упрямый кокон, замкнувший его хмельной от парадоксов разум, как атмосферой, и в унизительном постоянстве, единственной константе своей новой бытности нежеланной и отталкивающей, кинестетически осязал каждым микроном эпидермиса, что его, как заточенными монтажными кошками в непреодолимой гравитации к капитану тащит, смыкает на нём, клинит намертво, чтобы четвертовать между похотью и враждебностью, и осуждающим шипением эго, и доводами логики, и с каждым днём всё только усугублялось, а он даже не понимал, как это мифическое «всё» называется. Ни время не исцеляло, ни рефлексия, ни попытки личную жизнь разнообразить случайными одноразовыми знакомствами, как припарки мёртвому, хватало от дежурства до дежурства, от пробуждения до засыпания: он вроде бы обо всём с собой договаривался, силлогизмы выстраивал на разницах потенциалов, взаймы набирался твёрдости и сам над своими наивными умозаключениями, случалось, насмехался – как можно держать слово, торжественно себе клясться, что не поддастся эмоциям, не станет срываться на Миллигане, от него в итоге взявшим привычку шарахаться, не станет в присутствии Винчестера самообладание терять от обмороченной истомы, если истоки скрываются там, куда его волевым измышлениям доступа нет? Один только вид Адама, мечтательно-безмятежное выражение лица и улыбки, подчас на уголок его губ нечаянным отблеском эфемерной трогательной грёзы ложащиеся, в Кастиэле остервенелой ударной волной изнутри рёбра проламывали, брызгая из-под кожи белыми осколками, фрактальной онкологией множились в памяти эхом бесхитростного приятельского признания в том, что нескрываемое сияющее счастье его с любимым человеком связано, и эти слова жгли Кастиэля как раскалённым тавром по обнажённым нервам, перевоплощали в кого-то жестокого, уничтожать готового, в животное, завывающее в черепной коробке и сердце грызущее, и по лабиринтам извилин вычерчивали до тошноты детальные иллюстрации того, что сотворяет Миллигана таким предосудительно-довольным, какими ласками, какими чувствами, в какой последовательности!..       Он ненавидел их обоих.       И не мог заставить себя, сколько бы усердия ни прилагал, прекратить за ними наблюдать, хоть это и походило на откровенное преследование или, скорее, какой-то особо изысканный сорт мазохизма; стоило только звеньевым в течение регулярных, в полном составе, дежурств, собраться в раздевалке, как Кастиэль принимался, осознанно или нет, ёмко подмечать микроскопические подробности, тонкости и несоответствия, совпадения или параномию, прежде настолько явственно не бросавшиеся в глаза, но, выдернутые из-под масок и мимикрии, из-под пелены всеобщего заблуждения, знанием, как направленным лучом прожектора, вдруг превратившиеся в огромного слона посреди комнаты, такого очевидно-безусловного, до элементарности, что он неподдельно недоумевал, как больше никто этого не замечает. Между капитаном и сержантом явственно будто хрустальные струны звенели дискантом, ткали невесомую историю чувств и общности, некой надмирной, духовно-синергичной сингулярности, и они друг другу вторили, перекликались невербальными частотами, как космической аппелью, общались на немом наречии, им двоим известном, как некогда телеграфные сигналы никто не понимал, кроме передающих и принимающих их операторов, и Кастиэль с потрясением углублялся в их криптографию, в тайную клинопись взора, красноречивого потоком почти телепатической энергетики, и выхолощенно-скупых фраз, под каждой из которых энигматичный смысл шелестел подтекстом. Неделю за неделей он следил, как капитан к Глобусу строгим «сержант» обращается и редко прозвищем называет, и никогда по имени, и тот самый хлёсткий жёсткий баритон, чьи нравоучения такого шороху на любого звеньевого наводят, тогда обволакивался шелковистой благосклонностью, себя незначительной, в сотые доли градуса температурной амплитудой выдающей, вкрадчиво-снисходительной и предупредительной, и заботливой даже, и в синхронности голосу в ядовитой абсентной зелени внезапно осенняя феерия золотой пылью присыпала опавшую хвою, поигрывала всполохами искр на траве и пряталась за казённой унитарностью, намёк по колышущимся пшеничным колосьям выписывая дуновением бриза, и в движения, в жесты, в рефлекторную твёрдость военной поступи в присутствии Адама вливалась неповторимая грациозная пластика, как фривольное обещание. И Адам проникновенно ему отзывался; не настолько совершенством и субординацией зацикленный, раскованное «Дин» иногда, когда полагал, что не услышит кроме них никто, ронял с уст выразительным слогом, и в глазах его светло-серых, как начищенное до блеска серебро, невозбранный бесконечный восторг и преданность переливали по надёжным острым граням, и сдержанные улыбки, особенно узнаваемые, причинами уникальные и с другими не сравнимые, вдохновенным воодушевлением освещали его лицо, одухотворяли каждую чёрточку, роднили мимикой в прищуре или нахмуренных к переносице бровях задумчиво, любому, имеющему достаточно проницательности, ярко свидетельствуя, что он исключительно любит и, скорее всего, в столь же исключительной взаимности любим. Куда рядом с сержантом из Винчестера нарочитая первозданно-хтоническая сексапильность испарялась; эта деспотичная императивная харизма порока и непристойности, не внушаемая целенаправленно, но по первобытному эволюционному фундаменту бьющая, как кувалдой, и как акт вандализма уродующая чистое полотно восприятия бесцеремонной, вульгарностью завораживающей, соблазнительностью – она как смывалась набело, до целомудренности отстирывалась возвышенной духовностью, почти священный трепет нагоняющей, и Кастиэль, наедине со старшиной вновь и вновь будоражащийся своими порочными ассоциациями, глядя на них, замкнутых ковалентностью, испытывал угрызения совести, и ощущал, что обезоружен и сбит с толку. Агрессия, в нём пульсирующая, и ревность, как теряли целенаведение, и вовнутрь обращались с внешних рубежей, затухали, приглушались, рокочущим гулом погружались под солнечное сплетение и ворочались там, разъедая как изжогой; подтачивали, подобно рою термитов, выедающим сердцевину дерева, сминались давлением и выплёскивались по ночам, в болезненной шизофрении снов, на обугленную психику, ввергая его в депрессивное уныние.       А тем временем летний зной накрыл Висконсин резкоконтинентальной категоричностью, разогнал дремотную весеннюю пасмурность и леность, неспешную ароматность цветущих клумб и крон одёрнул ослепительно-жарким солнцем, как туманную дымку, и короткими ночами звенел цикадами, зазеленел пышными травами и в озёрную прохладную свежесть щедрой милостью вливал благовония сочных полей, доносящиеся из-за границ мегаполиса, даже его индустриальный целеритамахийный перегар вытесняя из воздуха рваным дыханием грозовых ливней; и скромный семейный городок-сателлит, куда остепенившиеся пары перебирались из Милуоки, чтобы растить детей в отдалении от чадных испарений высокого октана и неприглядной, не поддающейся прямодушным объяснениям, грубости социальных синкоп, наполнялся трелью велосипедных звонков, и заливистым смехом, доносящимся из надувных бассейнов, издевательски поблёскивал радугой в мельчайших брызгах воды, распылённых над ровными газонами спринклерами. В середине июля автономная межпланетная станция NASA «Новые горизонты» миновала Плутон, засняв на его поверхности трогательное сердечко, фанатской частью астрономов-любителей с умилённой иронией сочтённое своеобразной валентинкой, и по всемирной паутине со скоростью света расползлись мемичные изображения изгнанного из гордой когорты планет небесного тела, сопровождённые приписками вроде «Дорогая Земля, спасибо, что заглянула» или «Я вернулся, сучки!»; ближе к началу августа корпорация Microsoft выпустила на рынок новую операционную систему Windows 10, на все лады расхваливаемую пиарщиками и, по традиции, в штыки принятую рядовыми пользователями из-за чрезмерной назойливости, автоматических обновлений, подчас не санкционированных владельцем компьютера, и многих других пробелов в исполнении, кое-какие из которых даже спровоцировали ряд исковых заявлений, поданных против детища Билла Гейтса, разросшегося до статуса монополиста, раздражёнными обывателями. В августе в одной из провинций Китая два взрыва, общим тоннажем тротилового эквивалента способных заставить содрогнуться и самого закоренелого скептика, унесли жизни почти двухсот человек, и в том числе, двадцати одного пожарного, по поводу чего и противопожарные управления по всем штатам, и Федеральное агентство объявили траур в знак солидарности с китайскими коллегами и скорби по погибшим, по их раздавленным утратой семьям, и в глазах каждого из сослуживцев в те дни Кастиэль неизменно находил общим тождеством перекликающиеся тени и понимал, что и сам неотвязно-гнетущим сопоставлением на себя проецирует устрашающую судьбу павших, отринув их национальную принадлежность, потому что эмпирике, выкристаллизованной между стихией и долгом, претят дипломатические махинации и политика. Тяньцзиньская трагедия стала единственным за несколько месяцев фактором, вынудившим его встряхнуться и задуматься о том, чем он, чёрт побери, занимается, о каких абсурдных концептах бредит, как может в круглосуточной цикличности когнитивностью обращаться вокруг того, что его никаким боком не касается, в безапелляционном самобичевании логику напрячь в поиске выхода из замкнутого наваждения, примириться с идеей обратиться за помощью, хоть к кому-нибудь, кто выслушал бы, оценил со стороны его истерические метания объективным вердиктом, и Кастиэль даже принялся к рекламным объявлениям консультирующих психологов присматриваться, долго колебался перед тем, как назначить визит, что после проигнорировал, от инстинктов ощутив чёткий импульс сопротивления – он не смог бы перед незнакомым доктором исповедоваться, озвучивать вещи, им даже в уединённости внутреннего диалога подтёртые отрицанием, как ластиком. Как ни спорил он с собой, сколько бы ни напоминал себе, что после случившегося не имеет права, мысли затейливой чехардой сворачивали к Тине: лишь ей он сумел бы довериться, как когда-то давно, полушёпотом, съёжившись в комочек в ожидании уничижающего осуждения, доверил самую жуткую свою тайну, а она не отшатнулась, и не сочла его чудовищем, может, одна из всех посвящённых, из тех взрослых, что настороженно взирали на него с подозрением, как на пороховую бочку с зажжённым фитилём, как на ядерный чемоданчик, продолжала смотреть незамутнённым лучистым взором, заведомо на содеянное выдала индульгенцию, и потому и теперь Кастиэль переступил через самолюбие и страхи, через доводы рассудительности, и звонил ей в надежде, что она не откажет ему в поддержке. Тина не поднимала трубку. Ни днём, ни вечерами, ни на уик-энд; пару раз сеть механически-мёртвым женским контральто сообщила, что абонент недоступен, и с завидной регулярностью переводила входящие вызовы Кастиэля на голосовую почту, где сообщения покрывались толстым слоем информационной пыли, накапливались и вдруг безответно исчезали, как в трясину проваливались, и так продолжалось, пока он не забеспокоился, съездил в Шорвуд, где они последние годы совместно арендовали квартиру – Кастиэль тогда продолжал жить с матерью, в Браун Дир, но несколько ночей в неделю оставался с подругой – и конечно, не нашёл её там, да и не особенно рассчитывал на результат, потому что одна она аренду не потянула бы и, как нетрудно догадаться, переехала после того, как они расстались. Общие друзья или не знали, куда внезапно исчезла Тина, или и вовсе отказывались с ним разговаривать, подруги, особенно, в едином порыве продемонстрировали Кастиэлю всю полноту и максималистичность порицания того, почему и как он её бросил, и только в деканате университета Висконсин-Милуоки, в состав которого входила медицинская школа, где училась Тина, он наконец получил хоть какую-то конкретику, его не обрадовавшую по той простой причине, что Тина, как выяснилось, ещё в начале апреля на весь следующий год оформила академический отпуск с правом присутствия на теоретических лекциях в качестве слушателя и оставленные для куратора контакты настрого запретила кому-либо разглашать. Кастиэль не представлял, насколько грандиозными должны были быть обстоятельства, чтобы её, амбициозную и целеустремлённую, склонить к пропуску целого года, ведь она мечтала о карьере в медицине, как проклятая впахивала, брала по девятнадцать кредитных часов в неделю, не пропустила ни одного летнего блока за все семь лет учёбы, без тени колебаний ввязалась в огромный ипотечный кредит на обучение и работала ночами, ни на вечеринки, ни на капризы не разменивалась, предпочитала свободное время проводить вместе с ним, и он не без оснований был уверен, что стандартные десять-двенадцать лет, как правило затрачиваемые студентами на получение степеней бакалавра, магистра в медицинской академии и защиту диссертации, для Тины срок слишком долгий – она бы, наверное, справилась за восемь-девять.       И он не мог между собой не связывать их разрыв и то, что Тина внезапно взяла тайм-аут.       Горькая мысль, что он, пусть косвенно и невольно, повлиял на её стойкость, подломил сильную женщину, хоть и не любимую им так, как она того бы желала, но чтимую за несгибаемость характера и гибкость мышления, стала для Кастиэля словно последней каплей: он совсем захандрил, стал апатичным и индифферентным к окружающему миру, к энергичной пульсации жизни, шелестевшей листьями отрывного календаря, и там, за стенами маленького уютного домика на Фонтейн-авеню, протекающей перипетиями, пока он в отрешённости созерцал её мельтешение за окном, как пассажир в вагоне поезда стремительно сменяющийся пейзаж, и разница заключалась в том, что двигался не он, а целая вселенная и мимо него. Чувства продолжали множиться в нём патологическими раковыми клетками, какие-то неуловимые, неясным смыслом сокрытые от его понимания, метаморфозы претерпевали день за днём, то обмякшим усталым комом ворочались и меж рёбер ползали сонной холодной змеёй, то воспламенялись пожаром, доводя Кастиэля до тошнотворной выхолощенности, и он почти смирился с собственным неизлечимым убожеством, с противоречивостью и необоснованностью своих побуждений и порывов, гасил приступы ревности, глядя на Миллигана, где-то в глубине души с близкой к безразличию исследовательской дотошностью отметил, что завидует ему, и прежде рассудок наверняка взвился бы, монументальные массивы рационализаторского протеста из себя изверг защищаясь от этой ремарки, маргиналией выведенной на полях экспериментального дневника, что Кастиэль вёл в монохромом выцветшем внутреннем диалоге, изучая самого себя, как опасный вид мутировавшего биоптата на предметных стёклах под окулярами микроскопа, но ныне пристыженно помалкивал, исчерпав оправдания. И капитаном любовался исподтишка, в лабиринте извилин по уголкам собирая какие-то клочковатые эпизоды, нелепо гиперболизируя скупые оттенки эмоциональности, ему, проклятью своему ночному и запретному вожделению, завидуя тоже в том, как гармонично и уравновешенно тот чувствует, не прячет эмоции под маской, а просто именно так их и испытывает – легчайшими незначительными колебаниями, слишком слабыми, чтобы на общий фон влиять, бледно флюоресцирует в унисон действиям и поступкам на кратких цветовых диапазонах, не притворяется, потому что незачем, свой холодный аналитический разум не замутняет примитивными метаниями. Как легко ему, наверное, быть таким: так взвешенно любить, так трезво думать, обретаться между двух строгих полярностей, ярости и холода, реагировать на материальность с аптекарской предсказуемостью, ни сомнений, ни парадоксов, ни необъяснимых корреляций, всё доскональным проектным планом в безупречной закономерности по индивидуальности как машинерией вычерчено… Кастиэль как-то под дождь попал. Ближе к сентябрю, когда погода стала меняться от знойного марева к рокочущим гневливо-ослепительным грозам, возвращался домой с двенадцатичасового дежурства, отрешённо смотрел, как на лобовое стекло ливневыми потоками вода исторгается будто хляби небесные разверзлись перед новым потопом, и, припарковавшись у ворот гаража, не спешил авто под крышу загнать, так и сидел минут двадцать, в ожидании сам не зная, чего, и вдруг вышел из салона – он давно перестал и пытаться находить обоснование некоторым своим поступкам, и тот раз не стал исключением – и встал, ладонями опираясь на крышку капота, стоял так в полном абсансе, не замечая, не вдаваясь в значение ни единой мысли, что молниеносно в сознании пролетали фотонными волнами, вымок насквозь, естественно, от форменной куртки до трусов, и промёрз как зимой, даже губы посинели, словно наказывал себя за что-то. Пришибленным и мокрым ошмётком в дом зашёл, и лилось с него на коврик струйками, а он вслушивался в притопывание капель о плетение ткани и почему-то то ли смеяться хотел, то ли разрыдаться.       — Джеймс, что с тобой происходит?       Рано или поздно мать должна была спросить. Её невысказанное беспокойство висело в атмосфере по утрам, за завтраком, и вечерами, когда он запирался в комнате, или во время совместных прогулок, или за просмотром TV, и Кастиэль чувствовал её тонко вибрирующий на одной высокой, ультразвуком рвущей барабанные перепонки, ноте вопрос, и понимал его проникновенную нежность; ещё с юности, буквально с первых недель, как в его жизни появилась эта невероятная женщина, они друг к другу прикипели чуткой эмпатией, и порой ничего говорить не надо было, Бэт из взгляда, из манеры движения и тембра голоса вынимала свидетельства его обескураженности или страхов, или смятения мятежного, и иногда одним лишь присутствием своим умела поддерживать, любовью своей всеобъемлющей внушала ему уверенность, что он не одинок, но в тот миг, услышав настороженное тепло в её интонациях, Кастиэль ощутил себя таким одиноким и почему-то преданным, каким никогда не ощущал.       — Тина куда-то уехала. Взяла академический отпуск на весь следующий год, — невпопад вымолвил он, с волос стряхивая ледяную воду полотенцем. — Она не звонила тебе?       — Пару раз, ещё весной, — ответила Элизабет, и в мягком тембре Кастиэль уловил уклончивость. — Не нужно бы тебе её искать, — добавила она твёрже. — Ведь ты сам решил, что вам лучше расстаться. Не береди девочке сердце. Отпусти её, сынок.       — Я просто хотел поговорить, — негромко возразил он. — Мне надо было поговорить… хоть с кем-нибудь, — на длинном выдохе прошептал Кастиэль.       — И почему не со мной? — с ласковым упрёком поинтересовалась Бэт.       И правда, почему? Потому что сложно обсуждать настолько интимные вещи с матерью; это странно и чем-то не очень здоровым попахивает, но Элизабет стала его другом задолго до того, как он принял её в отношении себя материнство, столь самозабвенное, какого не чувствовал, пожалуй, и в родной матери, чрезмерно зацикленной на религиозности, на католической догме, на замаливании каких-то своих прегрешений, надуманных или реальных, Кастиэль не имел представления. Для него само понятие семьи в корне её, в краеугольной фундаментальности, как принципа, с младых ногтей формировалось страннее некуда, сбивалось обрывками из душных церковных проповедей на латыни и обязательной вычитки евангелий, дыма выгоравшего фитиля свечей и шуршания чёток в ладони, из остро-кисловатого запаха химикатов, доносящегося до мансарды из подвала, где постоянно пропадал отец, и его низковатого доброго смеха. И неприкаянности, плохо завуалированной отчуждённости в родительских глазах, сосредоточенности на чём-то другом, на божественном или человеческом, и так или иначе мало отношения имеющем к детям. Элизабет была иной: она спустилась с вершин своей взрослости до уровня подростка, или его вознесла до накопленной мудрости, не важно – она всегда слушала, не преуменьшая его проблем, не считала, что он излишне утрирует, даже когда стоило бы, и не цеплялась за своё превосходство над ним, уравнивала их единой планкой, единым мерилом опыта, и, вероятно, поэтому он в тот момент, со стыдом радуясь, что мама не видит его сейчас, счёл, что может с ней обсудить и это.       — Есть один человек… — ладонями Кастиэль обхватил кружку с горячим чаем, что мать поставила перед ним в попытке уберечь сына от простуды, и замолчал, подбирая слова. — Он будит во мне чувства, в которых я не могу разобраться, их слишком много. Я знаю, что он несвободен, — он с трудом столкнул с кончика языка то, что счёл наиболее важным и заслуживающим внимания. — Думаю, скорее всего, вполне счастлив со своим избранником, и я для него не существую, как личность. И я не должен, мам, ни злиться, ни ревновать в такой ситуации, но я зол… и иногда готов убить их обоих, словно имею на это хоть какое-то право. И речь не о любви вовсе, — смутился он и отпил из кружки большой глоток. — Это как навязчивая идея, и я так устал от неё.       Элизабет помолчала немного.       — Ты очень долго был с одной девушкой, — наконец ответила она. — Очень рано завёл постоянную связь. Вы с Тиной были близки, ты знал её с детства, понимал её, привык к честности, к тому, что не приходится разбираться в девичьих уловках и хитростях, — с лукавой иронией усмехнулась мать. — Ты не думал, что, может, тебе просто нужно время, чтобы научиться понимать и других женщин?       — Ах, да… — протянул Кастиэль и ощутил как по черепной коробке едким тоскливым облаком расплывается насмешливо-горькое утомление. — Я не сказал, что речь идёт не о женщине.       — Не вижу разницы, Джейми, — пожала плечами Бэт и хихикнула. — Конечно, я не только разницы не вижу, но вряд ли это меняет смысл, — она на ощупь нашла на столе его кисть и ободряюще похлопала по кончикам пальцев своими, тёплыми и сухими. — Не полагайся на мысль, что что-то знаешь об отношениях только потому, что встречался с Тиной, и тем более, не обманывай себя, думая, что можешь контролировать то, что чувствуешь. Иногда чувствам надо позволить отгореть, и они сами отступят. Или не отступят, и ты всё-таки влюбишься, — философски отметила Элизабет.       Кастиэль пристально, с пытливостью взглянул на мать и несколько недоуменно свёл брови.       — И тебя ничего… не шокирует?       — Меня многое шокирует! — с энтузиазмом возразила мать. — Террористы, счета за воду, налоги. МКС. Дроны – такие, летающие. Чёрный президент… до сих пор, — с озорством рассмеялась она. — Но не твои привязанности, даже если они гомосексуальные.       — Мама!.. — смущённо проворчал Кастиэль и густо залился краской.       И стало полегче. Словно в тот вечер, под неловко-откровенный разговор, плавно перетёкший в повседневный трёп, и горячий, сдобренный какими-то потрясающими травами, чай вприкуску с печеньем, в Кастиэля вливалась крупица утраченного спокойствия, что он в суматошности искал, у кого бы взаймы взять, и взял у Бэт, щедрой к нему с первого дня знакомства. Конечно, никуда не делись его мучительно-пошлые сны, и притяжение, тянувшее его к капитану, как на канатах, не стало слабее, и он по-прежнему неуместной ревностью вспыхивал к Миллигану, как изнутри подсвеченному сокровенным удовлетворением, и по-прежнему эмоционально продолжал осязать, что его будто предали, как бы то ни было глупо и неоправданно, но перестал себя казнить за это, и перестал истязать собственный разум в поисках ответов, которых там не было пока или никогда; действительно, какая разница? Он оказался не в силах избавиться от вожделения, испытываемого к Винчестеру, и отчасти даже догадывался, в чём причина: капитан открыто-сексуален, неправдоподобно красив, и неоднократно вызывающей эксцентричностью лишь подчёркивал статус своей ориентации, очевидно, привыкший ею вводить окружающих, ханжеством и эго самих себя на мифические вершины моральных устоев возносящих, в нравственный шок, и не исключено, что и с ним самим случилось нечто схожее – он как подхватил незримую частотность оглушительной похоти, затаившейся под сложнейшей конструкцией математических идеалов, сооружённых вокруг себя Винчестером, а Миллиган, его нескрываемая глубокая преданность этому мужчине, заставили и Кастиэля на капитана взглянуть его глазами. И чем дольше он смотрел, тем больше замечал, тем больше видел и постигал, уже не задумываясь, хочет того или нет, и не мог остановиться. Кастиэль продолжал считать, что в целом Винчестер чёртов сукин сын, с ошеломляющим равнодушием плюющий на социальные контракты и стандарты, на паттерны, на стереотипы и обывательские, в порыве самооправдания или жалости к себе изобретённые, правила взаимодействия с миром и поведения, и как раз в том подвох его и заключается, что внешним пренебрежением и жёсткостью отталкивающий, он становился одним из самых искренних и правдивых людей, каких Кастиэль когда-либо встречал, потому что его поступки не продиктованы скрытыми мотивами, его заинтересованность всегда истинна и забота бескорыстна, и пусть она до феноменальности редко проявляется, зато в ней никаких сомнений быть не может. И он вдруг вновь поймал себя на отождествлении, на измышлении вероятностей, на попытках предположить, каково ему самому показалось бы с настолько скупым на человечность партнёром встречаться, обмениваться чувствами, более высшими, чем те, что секс основывают, делиться наболевшим, переживаниями, радостями, каково было бы от него бесстрастность получать в ответ на свои достижения и обретать в нём поддержку, когда она на самом деле нужна, и беспощадно одёрнул себя на самом взлёте фантазии, с леденящим душу восторгом ощутив, что справился бы с одиночеством, с обидами наивными и неизбежными, с чем угодно примирился ради возможности твёрдо верить, что тот, кто с ним рядом, рядом лишь ради него остаётся. Слишком опасное занятие – поддаваться манящей чистоте подобных перспектив, слишком чреватое для разума, и без того сотрясаемого противоречиями, Кастиэль отдавал в том отчёт, и пожалел, что вообще однажды себе позволил о них задумываться, в тот день, когда отряд АРИСП возвращался в подразделение с тренировочного поля инструкторской базы при академии Расин; тогда они все шестеро, голодные и продрогшие до костей, перемазанные сырой грязью от подошв сапог, скрытых под штанинами термостойких костюмов, до корней волос, ввалились в раздевалку под шумный гомон, в предвкушении горячего душа и чашки мерзотного, но бодрящего кофе, и перебрасывались шутками, в энтузиазме подтрунивали друг на другом, и после, обогревшись, сидели на диванчиках, неторопливо растворяя напряжение, сковавшее каждый мускул, коротким отдыхом перед поездкой домой, и капитан, что ему несвойственно – он обычно предпочитал держать дистанцию – вместе с сослуживцами устроился с краю мягкого уголка, на подлокотнике, и улыбался, отрешённо слушая байки в исполнении Пророка, шута горохового, в котором анекдотов, как служебных, так и гражданских, лет на пятьдесят непрерывной записи хватило бы. Когда же повисла ненавязчивая комфортная пауза, Винчестер на журнальный столик отставил опустошённую кружку и, окинув подчинённых нечитаемым взором, начал конструктивными ёмкими замечаниями отыгранные манёвры разбирать: похвалил Нитро и Лемона, работавших в паре, за чёткую слаженность и оперативное реагирование, за то, как парни молниеносно сориентировались в непростых задачах, поставленных командованием в качестве хитрого упражнения, Глобуса и Кастиэля, немало его удивив, едва ли не впервые настолько благосклонно с ним разговаривая, за грамотную организацию эвакуационного процесса в условиях, максимально приближенных к промышленной катастрофе высшего уровня сложности, и даже отдельно отметил, как изобретательно действовал «капрал Новак», применив стратегический расчёт изменений ландшафта для проработки наиболее эффективного маршрута, и только Душечке досталось, и не без оснований. Уоррент–офицер повинился, конечно, обещал исправиться, объяснился, что из-за беременной жены и капризничающего сына измотался, потому и подвёл отряд, и как в отместку насел на капитана с вопросами, когда тот намеревается вернуть его к оперативной работе, и, если начистоту, Кастиэля это тоже интересовало, хоть и по кардинально иным причинам: Фитцджеральд квалифицированный специалист, самый старший в отряде, с безупречным досье и огромным опытом, когда-то принимал участие в ликвидации последствий урагана Катрина в Новом Орлеане, и держать его в вечных связистах Винчестеру рано или поздно не позволило бы командование, ежегодно сверяющее послужные списки военнослужащих с проведёнными боевыми операциями. Винчестер поначалу отмалчивался. А потом поднялся и предложил Гарту побеседовать наедине.       Вернулся Душечка один и с разбитой губой, но почему-то довольный.       — Отоварился? — гоготнул Донован, увидев, как тот удручённо тискает подушечками пальцев подтекающий алой крапью уголок рта. Душечка вместо ответа состроил приятелю пренебрежительную гримаску и плюхнулся на диван; Кастиэль, хмыкнув, из кармана достал и протянул ему чистый платок.       — Не поделишься, по какому поводу капитан тебя розой обеспечил? — вскинул бровь Пророк. Гарт нахмурился и, кончиком языка облизав изнутри разодранную о кромку зубов слизистую, от чего его и так достаточно смешное лицо на мгновение стало прямо-таки комичным, и фыркнул:       — Нет бы сразу объяснить по-человечески. Отец родной, бля, — с обидой проворчал он. — Я думал, он списать меня хочет… чего мычите?! — с вызовом воскликнул Гарт, услышав, как звеньевые дружно прокомментировали его предположение недоумённо-осуждающим вздохом. — Вы, якобы, об этом не думали. Я самый старший из вас, оболтусов, да и за пополнением дело бы не встало, а Спарк меня полгода в тылу держит.       — И ты ему, конечно, так всё и высказал, — лениво покривился Миллиган. Кастиэль неуловимо усмехнулся: ему в какой-то степени даже трогательным показалось лёгкое возмущение сержанта, логично полагать, знавшего о мотивах кэпа больше остальных.       — Вроде того, — виновато буркнул Фитцджеральд. — А он, оказывается, из-за Лори. Так и знал, что она ему на макушку накапает, паникёрша.       — Так это жена твоя попросила капитана тебя на связь перевести? — оживился Кастиэль.       То, что он услышал, настолько не увязывалось со всем, что он видел в Винчестере: с невозмутимым расчётом и холодностью, с отрицанием личного, должного оставаться за порогом подразделения, с чёткой приверженностью уставу и правилам, с превалирующим приоритетом долга над индивидуальностью и эмоциями – что у Кастиэля на краткую терцию когнитивным диссонансом вырубило осторожность, наружу выпустив полный спектр глубокого интереса, испытываемого им к своему командиру.       — Спарк прямо не говорил, но тут и гадать нечего, — нехотя подтвердил Душечка. — Совсем от страха голову потеряла, храни её боже. Отправит меня кэп на повышение категории, до нового года на лекциях проваландаюсь.       — Зато с дочкой побудешь! — рассмеялся Чарли. — Насочинял теорий заговора, конспиратор доморощенный.       — Да иди ты.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.