ID работы: 962466

Дети степного волка

Смешанная
NC-21
Завершён
391
автор
Размер:
181 страница, 31 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
391 Нравится 302 Отзывы 181 В сборник Скачать

Часть 11

Настройки текста
Вождь Мальчишки — весь этот подлесок – получив отмашку, что, мол, собираться пора, зашумели, загалдели на весь лагерь. Ну как же – дело-то какое геройское им снова выпало! Юнцы, до сих пор в войну играют, словно не они бились насмерть два дня назад. Словно не они пепелище разгребали и погибших хоронили. Да знаю я, знаю, что верно все, им в радость из лагеря в разведку двинуться, Устали они на женские слезы смотреть. То, что мужья, отцы и братья погибли героями, слез не высушит… Их высушит забота о раненых и детях да сборы в дорогу. Покуда решали и обсуждали, солнце высоко встало, припекать начало. Как старейшины свое слово скажут, а женщины уложат в переметные сумы то, что спасти из огня удалось, пока свернем шатры – день уже к вечеру повернет, когда, наоборот, лагерем на ночлег становиться надо. В лесу без лагеря, под открытым небом да на голодный желудок много не отдохнешь, а путь дальний. Потому и решено было двинуться на рассвете. Рогим и Гайчи уже к обеду этого же дня должны были выступить, чтоб мы назавтра шли без опаски. Солнышко, конечно, тоже собирался, за оружием и одеялом в мой шатер кинулся. Когда я вошел следом, он уже подпоясывался. Нет, я понимаю, что и пояс сам ему отдал, и в разведку отпустил, но уходить вот так, ни слова мне не сказавши!.. — Какого лешего? – в сердцах спросил я. Он обернулся, увидел меня, губы поджал, и взгляд – в сторону. Стоит, пояс поправляет и молчит. И мгновения тянутся пыткой, словно острием ножа по коже, до боли, до крови… Вот тут у меня кровь-то и вскипела! Если решил что, так и скажи. Если я тебе вдруг противен стал, или доля твоя больше не глянется – уж наберись смелости и скажи прямо! Или на разведку – воин, а как из шатра моего – так бежать и ни одного слова не найти? Ярость, обида, страх потерять вот так, внезапно – ударили под дых разом, и я… ударил тоже. По щеке, наотмашь – за то, что ревную, за то, что люблю, за то, что ворвался в мою жизнь и все изменил, все. Он не стал по-девчоночьи зажимать ладонью разбитую скулу и на ногах удержался. Глянул так, словно опять все понимал, словно ждал удара. Проклятье! А потом шагнул ко мне и целовать принялся, да так жарко! Снова кровь зашумела, снова дурная сила рванулась в руки, захотелось скрутить его, дерзкого, и не отпустить никуда. И плевать, что я там и кому разрешил! А он потянул меня на себя, лег под меня, целовал исступленно, горячечно, и все стоны сдержать пытался: день же, ясный день за пологом шатра, в двух шагах кто угодно мог стоять. Руку протянуть, полог откинуть – ясный день, а здесь, с ним – душная летняя ночь, безмолвная, и оттого еще более яркая. Он бился подо мной и руки мне кусал, и к груди моей прижимался. А под конец – рот его, открытый, будто кричал. А я слышал крик, слышал! Я ведь там же был, в той ночи. Потом, когда одевался, шепнул лишь, что я его вернее потеряю, если не отпущу сейчас – и ушел. Несколько слов всего и сказал-то. Солнце Руки дрожали. Не получалось туго свернуть одеяло, не получалось как следует приторочить его к седлу. Ремни выскальзывали, словно жиром смазанные, и вскоре я оцарапался о наконечник стрелы, напоровшись на него ладонью. Хорош же из меня воин! Неумеха и посмешище. Мой конь переступил с ноги на ногу, всхрапнул, и снова стал терпеливо ждать, пока я разберусь с одеялом, оружием и… и слезами… Хотелось уткнуться лбом в это седло, спрятать лицо и стоять вот так, ждать, пока волнение пройдет. Еще сильнее хотелось бросить и седло, и оружие – и вернуться назад, в шатер, пока Эридар не успел одеться, снова целовать его, обнимать и радоваться тому, что он жив. Но я принял решение. Принял. Да принял же! Я дернул ремешок слишком сильно, вновь не удержал, и тот хлестнул меня по рукам. — Солнце, — услышал из-за спины, — дай, я. Эридар. Не захотел, чтобы я вот так, без прощания в поход ушел. Или отпускать не хочет. А уж как я никуда идти не хочу! Я даже глаза прикрыл на мгновение — ведь он стоял за мной… сзади… Наверняка в наспех натянутой рубахе, а взгляд тот самый, совсем не жестокий и не властный, вовсе не волчий — открытый, для меня только, тайна моя. Обернулся — ох… не нашел он, видно, рубаху, полуголый меня догнал. Выше меня на пядь, и плечо его смуглое — над моим. Черная татуировка на руке на четверть прикрыта широким золотым браслетом, серьга с крупным рубином — любит он наряжаться. А я люблю ее, сережку эту, в губы брать. И ниже потом, по шее спускаться, или подниматься выше, через скулу, ласкать краешек брови, ресницы прикусывать. Близко ведь стоит, хватит чуть качнуться, чтобы опереться на него, прижаться к груди. И ключица его, что только вот целовал… И ему — полшага до меня всего. А я бы руками в седло уперся, чтоб удобней было… Я сглотнул и в сторону отступил, и он стал ловко застегивать и завязывать ремни, поправил одеяло. И тут же, не глядя на меня: — Солнце, зачем? Да, вот так и скажу тебе, хочу, мол, чтобы у тебя время было для Маноры. Чтоб я не крутился под ногами, чтоб ты на меня не отвлекался. Что увидел, как ты с воинами своими планы обсуждаешь, и понял, как сильно нужен племени, твоему народу. А я не должен мешать. А еще – видел, как счастливо улыбалась Манора, как и я, наверно, когда поутру после ночи, проведенной с тобой, могу думать только о тебе, видеть только тебя. Рыжая жрица улыбалась безмятежно, бездумно, словно ты любил ее до самого рассвета, словно едва выпустил из объятий, а она их еще не покинула. Она все еще смотрела в твои глаза и видела, что желанна. А я смотрел на ее припухшие губы – и видел, как ты ее целуешь. И как долго ты ее целуешь. Манора… словно цветок пустыни, наконец-то напоенный обильным долгожданным дождем. Жрица казалась дикаркой – яркой, растрепанной и манящей. Я такими твоих жен еще ни разу не видел. Да, они всегда уходили от тебя разморенные и наполненные негой до краев – но им для этого хватало толики твоей страсти. Я знаю. Потому что после жен приходил я и получал самое лакомое. Мог принять и выдержать твой напор, сгореть, умереть, исчезнуть в твоих руках, и хотеть еще и еще… Мог – один я, а теперь и Манора. — Ты не можешь сейчас – здесь – прятать меня в шатре, как было прежде в стане, — сказал я, — племени нужен каждый воин. Тут он развернулся ко мне, глянул серьезно и встревоженно, и я сказал совсем не то, что хотел. Не мог, как хотел, чтоб сдержанно. — Эр… Мой вождь! Я всего лишь хочу быть достойным тебя. — По коням! – крикнул Рогим. И я испугался! Больше, чем в ночь боя, сильнее, чем в тот день, когда его позвали старейшины, а меня заперли в кладовке. Испугался, что больше никогда его не увижу. Сейчас день? Плевать. На нас смотрят? Пусть. Я его все равно поцелую. И шагнул снова, так же, как чуть раньше сделал это в шатре, шагнул и обнял, и сначала щекой потерся о его щеку, провел губами по губам. Я ласкал его рот так, словно наедине, глубоко, я брал и отдавал, я был и не был, и внутри то мучительно замирало, то полыхало огнем. Он отвечал и все никак не мог насытиться, будто не он чуть раньше владел мной и изливался в меня. А вокруг… кто-то отводил взгляд, кто-то кривил губы, кто-то смотрел жадно, а я едва не стонал. — Возвращайся, — шепнул вождь. А у меня – боль, слезы, желание, все вместе… Вождь Восьмой день пути. Восьмой день после восьмой ночи. Я эти дни как годы считал: каждый день для меня – тяжкий труд. Но день, это ничего еще… каждая ночь – пытка, сладкая ли, когда Манора со мной, если не с ласками, так хоть с теплом и поцелуем; горькая ли, когда один. Когда никого рядом нет, темно и тихо, я только об одном и думаю – зачем Солнце отпустил? А то как не примут его мальчишки? И надо ж ему было эту глупость вытворить – прилюдно целоваться начать? Нет, конечно, те, что по весне в набеге были, все видели, как я его в круг вытащить и перед собой разложить велел, как обнял потом, увел и трогать запретил, хоть поначалу и обещал на забаву отдать. Так что много нового они не углядели, хотя, конечно, и тут без пары зуботычин в особо смешливые рожи не обошлось. Но из молодых-то, кто с Рогимом ушел, никого тогда не было. И слухи слушать – это одно, а самим видеть – совсем другое. И вот я порой думаю: а ведь Солнце красив. Не просто красив – красивых парней у нас хватает – он сияет, манит, и правда верится, что зачат солнцем, от луча рожден. Вдруг после того зрелища кому тоже его губ захочется? Узнаю про такое – убью ведь… Нет, об этом даже думать не стану, а то совсем разум потеряю. Не стану – а порой думается. А еще думаю: правильно ли я Рогима выбрал? Я ведь почему Солнышко ему, не Гайчи, доверил: потому что он чужак. В племени воспитан с детства, но все равно заметно отличался и тем, что косы светлые, как летний беличий мех, и серыми глазами, и рыжими крапинами на лице, каких у наших детей почитай никогда не было. Потому сразу видно – приемыш. Вот я и решил, что Солнцу с ним проще будет подружиться. Но Рогим – парень отчаянный, да к тому же силу за собой чувствовать привык – и Баларта, и еще троих братьев, не последних воинов племени. А ведь все трое погибли, а Баларт ранен, хоть и не тяжело. А то как мальчишка сглупит, да решит врагу мстить, тоже героизм свой показать? Вот тогда-то я и успею сто раз проклясть тот миг, когда Солнце под его начало отдал. Гайчи-то с детства осторожным был и хитрым, хоть и не слишком я ему верил из-за этой его хитрости. А еще Манора с упреками, как со жгучим зельем на свежие раны. Как только прознала, что Солнышко в рейд ушел – явилась и таким взглядом одарила, что слова казались лишними: — Ты, вождь разбойников, в уме ли был, когда позволил? — Солнце – воин, как любой мужчина племени, а воин должен быть полезен своему народу в тяжелые дни, он должен быть храбрым. Солнце доказал свое право выбирать, и сам выбрал. В чем дело? Я ответил ей то же, что сказал своим после битвы, когда мне вернули власть, но я забыл, что Манора – это не один из моих бойцов и не одна из моих жен… не одна из моих других жен. О, моя рыжая не кричала, не грозила и не унижалась, как сделали бы они, она просто говорила со мной, как правительница. Или как мать говорит с провинившимся неразумным сыном. — Глупый дикарь! То, что ты заставил мальчика греть свое ложе, не делает его одним из твоих волков. Всего несколько дней прошло с тех пор, как ты чуть не погубил его, превращая в «любого мужчину племени», забыл? Он – другой. Он мягкий, ласковый, добрый, не умеет и не хочет убивать… — Он убивал уже! Той ночью в стане положил стрелами, наверное, больше, чем я. — Издали! И ради тебя. Бедняжка все делает, чтобы угодить тебе, чтобы ты похвалил. Он в огонь за тобой пойдет, в воду, в пропасть, хоть в преисподнюю, только прикажи. И ты приказал, молодец! Про огонь я и без нее успел узнать. Но я бы не позволил, ни тогда, ни впредь – не нужно мне было об этом напоминать. Потому что сразу вспомнилось, зачем она тут. — Так тебе мальчика жаль? – я усмехнулся. — Спасибо, что сказала, а то я думал, что ты мечтаешь его в поле запахать, для лучшего урожая. Наверное, это очень важно, чтобы он был добрым и нежным, а то еще возьмет да повернет нож в брюхо твоей матушке. — Да, нож в брюхо матери своих детей – знаю, кто горазд… Этого я уже терпеть не стал, но и бить – нет, такое не для моей рыжей, ее кулаком не покорить. Но ведь не только я Солнышко многому научил – его науку тоже запомнил, обнял женушку и приник к губам. Мы тогда долго целовались, очень долго. Не могли друг от друга оторваться. Манора, холодная и огненная сразу, сладкая и горькая, податливая, как глина, из которой горшки лепят, и опасная, как болотная гадюка, о, как же она отдавалась! Вот прямо тут бы и задрал на ней юбки… но нет, это было уже ни к чему – отпустил все же, оттолкнул, отдалился, посмотрел на нее, раскрасневшуюся, задыхающуюся от страсти, а потом сказал с улыбкой: — Видишь, Манора, дикарь и разбойник тоже кое-что понимает. Солнышко царице твоей не отдам – мой он. Будет убивать, жечь и грабить, и – хоть я этого не люблю – будет ваших девок насиловать, а потом брюхо резать, если так потребуется, чтобы его от алтаря уберечь. Он мой. И ты, Манора, — теперь моя. Сказал. А сам думаю, вдруг Манора права? Вдруг что с ним случится? Восьмой день пути – мы должны на месте ночевки встретиться, если только Рогим верно ребят ведет. Никогда не ждал я заката с такой жадностью, как сегодня. * * * На рассвете в мой шатер сунулся Баларт, твердый, как из дерева вырубленный. И прямой тоже, как палка, будто забыл о покалеченной ноге. И с порога заявил: — Время вышло, - спокойный такой, невозмутимый, словно я ослеп и не вижу цену той невозмутимости, если ее болью держать надо. — Пора выдвигаться, вождь. И ведь ни разу в жизни не говорил так бесстрастно, всегда-то кровь горячая в голосе его звучала. — Зайди, — приказал я, — сядь. Манору я тут же отправил к женщинам. Она смолчала, но лучше б не молчала, а то – как студеной водой окатила, да на морозе, на ветру. Баларт опустился на шкуры тяжко, устраивался долго, а после снова за свое: — Пора, вождь. — Нет. — Не можем мы тут стоять, посреди леса: ни обрыва, ни скалы, ни укрытия вокруг. Идти надо. — Не сегодня. — Эр, мальчишки – они догонят. Неглупые. Если живы, — он все же сказал это. И снова голос не дрогнул. Щека только дернулась. Рогим – не просто младший брат ему, единственный теперь. И убеждал Ларт не меня в том, что выдвигаться надо, себя убеждал. Мы помолчали немного. О чем тут спорить? Все яснее ясного – мальчишки не вернулись в условленное время, и надо двигаться вперед, мы ведем к спасению женщин, детей и стариков, и не должны задерживаться. Нам еще дойти и обустроиться в пещере до холодов надо. — Один день, — сказал я, и он выдохнул с облегчением. За этим ко мне и пришел. Просить пришел, а не посмел. — Люди устали, — кивнул он, — должны понять. Даже старейшины. Я не хотел думать о том, что будет завтра утром. Скорее всего – верну шлем вождя Баларту, а сам пройду назад к стану тем путем, каким должен был вести свой отряд Рогим. И каждый куст, каждую травинку осмотрю, но вызнаю, что случилось! Весь день в лагере царило оживление – напряженное, звенящее, даже натужное, оно могло вылиться в горестные крики в любой миг. Женщины громче обычного покрикивали на детей, те шалили, как ополоумевшие, и получали подзатыльники от отцов. Не было у нас еще такого – чтобы воины сиднем сидели в лагере и мальчишек из опасного рейда ждали. Манора ходила тигрицей. Она бы и рада была попенять мне за то, что отпустил Солнце – да слишком сама взбудоражена. А меня все раздражало – даже запах ее. Я его запах вдохнуть мечтал, но даже одеяло в шатре женским ароматом пропиталось, тонким и цепким, как ее руки. — Вождь! – вдруг раздалось взволнованное, кто-то из молодых позвал меня, не успев добежать до шатра, и я рванулся наружу, не поспевая за собственным сердцем. В сгущающихся сумерках под приветственные крики маленький отряд въезжал в лагерь: всадники в пропыленной одежде, неотличимые один от другого. Темноволосые. Все, как один. Я кинул один только взгляд – и понял, что потерял сердце. Среди них не было Солнышка! Я заметил тело поперек крупа одной из лошадей и… Химура Отряд продвигался медленно – волки путали следы, и потому воительницам то и дело приходилось возвращаться, присматриваться и принюхиваться, исследуя каждую пядь. Несколько дней они кружили на одном месте, выпытывая у леса дорогу. Химура уже было отчаялась, когда северо-восточные ветра принесли слабый запах дыма – лишь тень, разнесенную по лесу, словно дурную весть. Лесной пожар страшен и беспощаден, но Химура повела отряд на северо-восток: это могло быть ниточкой к самому логову волков. Пепелище встретило воительниц отсыревшими черными остовами домов с обрушенными крышами. Среди золы и углей, уже прибитых дождем к земле и смешанных с грязью, девушки нашли закопченную покореженную утварь, несколько кривых мечей с обгорелыми рукоятями, человеческие и лошадиные кости – все указывало на то, что волчье логово, если это было оно, разорили враги. Неподалеку в роще обнаружилось святилище, выстроенное разбойниками во славу варварским богам, и вокруг него и внутри – следы стоянки тех, кто выжил в битве. Среди выживших были и женщины и дети. Люди разбивали шатры, собирали поблизости хворост и сухие ветки, жгли костры, хоронили своих павших и держали на привязи лошадей. Перед тем, как уйти, лесное племя пыталось скрыть следы стоянки, засыпав ее листьями, завалив дерном, собирали и закапывали угли костра и конский навоз. Но воительницы несколько дней рыскали повсюду, вновь обнюхивая каждую травинку и высматривая недавние трещины на ветвях и сучьях. Они бы не задержались так надолго, если бы Химура не приказала разрыть могилы. Воительницы не роптали, но это был тяжелый труд, некоторые мертвецы были изрублены, а Химура хотела видеть всех. Она хотела точно знать, сколько людей здесь погибло. На исходе четвертого дня она медленно прошла перед шеренгой мертвецов, вглядываясь в каждого. Склонилась низко несколько раз, даже не поморщившись, словно искала кого-то родного. Остановилась у конца шеренги, задумалась. Все это время она пыталась увидеть, почуять, что именно здесь произошло. Выгоревшее дотла разбойничье логово мало о чем могло рассказать – Химура выяснила только, с какой стороны напали степняки, что две трети их погибло, а остальные отступили, но не ушли сразу в степь, а еще ночь простояли за холмами, на расстоянии половины дневного перехода, перевязывая раненых и поливая траву кровью. Вернуться и напасть снова не решились, повернули на восток, в степь. А раз так – значит, ушли с пустыми руками. Следы рассказали и о том, что три дюжины людей ушли на запад – это рабы в пылу битвы решились бежать. Но Самел (или все же Симил?) говорил, что волки учили мальчишку стрелять и что он сиял от счастья так, словно семью родную обрел, а не в рабство попал. Если толстяк не врал – а врать ему и смысла нет, и для жизни опасно – то мальчишка не стал бы бежать. А если б и удрал – не с рабами. Они, гнувшие спину на разбойников, вряд ли любили сына правительницы, хоть и взятого вместе с ними в плен, но возвышенного вождем над прочими. И среди мертвых его нет. Значит, ушел с племенем. И Манора тоже. Но все могло быть иначе: степняки могли захватить мальчишку, а останавливались лишь потому, что решали, стоит ли вернуться следующей ночью и дорезать волков, чтобы угнать их женщин. Самел-Симил мог приплести то, чего и в помине не было, не понять, не расслышать, что говорил ему вождь. А мальчишка вполне мог сбежать с рабами. Значит, нужно искать. В медальоне на груди Химуры уже третий день вместо локона Реганы лежали несколько длинных светлых волос с золотым отливом; Химура решила: потому мальчишку и прозвали Солнцем. Еще она знала, что ничего-то он собой не представлял, ничем особенным по рассказам посла не выделялся, кроме разве девической смазливости, но вел себя при вожде волков уверенно, словно любимый младший брат. Она частенько размышляла, какую же игру затеял вожак волчьей стаи, отчего не отдал юнца за выкуп. И сейчас понять бы должен, что богиня-Мать не отступится, будет преследовать племя. А не понимает. Уперся, людей в лес увел. Дикарь, что с него возьмешь, живет по поверьям праотцов, и, похоже, они ему дороже жизни. Думал бы хоть немного – давно вернул бы мальчишку сам. А Химуре теперь искать его в этой чаще, следопытов рассылать и рабам, и степнякам вдогонку, да по близлежащей реке в обе стороны, да по всем примыкающим ручьям – у нее и людей-то столько нет! Следы, конечно, найдутся: не бывает так, чтобы целое племя не оставило никаких зацепок. Следы найдутся, но и время будет потеряно.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.