Часть 22
24 июля 2013 г. в 06:26
Вождь
Раньше это было нечасто, а теперь — что ни ночь, то дурные сны. И если Солнце в шатре с Тами ночевал, то ничего еще, а если со мной, если я целовал его чуть не до рассвета — потом сны дурные, кошмары, взгляд пустой, перепуганный и холодный пот по вискам. Я его обнимал, качал, как маленького, а он сколько ни пытался вспомнить — только обрывки иногда.
— То будто та змея, что в купальне привиделась, добралась до меня, все тело кольцами охватила и сжимает, — рассказывал, — Давит и давит, а я вырваться не могу. То будто я в обрыв упал, в тот самый колодец, через какой мы степняков нашли. Упал, разбился и лежу на холодных камнях, а ты рядом на коленях, и даже тронуть меня боишься. Или что медведь, которого мы отрядом одолели, расшвырял всех и схватил меня, повалил на землю, вот-вот задушит. Или что не Рогима тогда, а меня степняки заарканили, да только наши не отбили.
Темные сны. Жестокие. И снились все чаще.
Вот и сегодня, долго его утешать пришлось. Засветло уже уснул мальчик в моих объятиях, и я задремал.
И оказалось, что леса нет и гор нет, стою я среди пустого места, но не степь кругом, не ковыль и иссохшие травы, а золотые колосья. Поле это хлебное, я такие только издали видел, но тут сразу догадался. И солнце сияет — не то позднее лето, не то осень только-только наступила — пшеница золотится в лучах, точно как кудри моего мальчика, тучная пшеница, колосья тяжелые, налитые. И вдруг сердце такая тоска сжала, что показалось, ни вздохнуть больше не смогу ни пошевелиться, только упасть в эти колосья замертво. «Неужели свет золотой моего Солнышка в этих колосьях сияет? Неужели вот ради такого поля, ради этого урожая кровь его пролилась?»
И тут легла рука на плечо, теплая, родная.
— Ради поля. Ради жизни моего народа. Моего и твоего.
— Солнце! — я оглянулся, мальчишку обнял, думал раздавлю от радости, что вижу, чувствую, что со мной он снова. Обнял, лицо в волосах его спрятал. А волосы свободные, без косок пестрых, густым золотом по плечам, и светом пахнут, летом, жарким днем и дикими травами, — Моего и твоего, говоришь? Как это?
— Моего и твоего. Кровь ради жизни только и стоит проливать. Ради Маноры, Химуры и Тами. Ради Рогима с Балартом, и Дагоя, Качара, Гайчи… ради их жен и детей. И ради жен и детей моего народа.
— Значит, мы уже умерли?
— Что ты, мой вождь? Как же умерли, если моему народу надо еще урожай убрать, а твоему — нас от набегов сберечь, от степняков да морских разбойников? Да и сын твой еще на коня не сел, меч в руки не взял. Нет, мой вождь, рано нам умирать еще…
Не дал я ему договорить — захватил рот губами, а он ответил сразу, как раньше, как всегда, прижался, раскрылся, мой, от первого волоса до последней капли крови мой, единственный, кто никогда меня не предаст и не подведет.
И снова шатер в пещере, старые шкуры и зыбкий свет костра за пологом. А в лесу, верно, уж совсем рассвело… И каждую минуту в шатер Баларт сунется, Манора или кто из дозорных с докладом.
Только мне и дела не было. Какое дело до всего этого, когда я Солнце мое словно вновь обретенного целую, боюсь из рук выпустить.
Химура
Ни на миг раньше она не беспокоилась о судьбе сестры — Мать не оставит свою жрицу! — а тут вдруг испугалась.
До сих пор дерзкий лесной разбойник шел против воли Богини — и был жив. Больше, чем полгода назад он забрал предназначенную ей жертву — и продолжал брать чужие жизни. Царица думала отдать ему Манору, но даже ее волк взял сам, не дожидаясь уговора. Взял жизни двух отрядов степняков, шестерых воительниц — если остальной отряд не погиб, разыскивая ее по лесу — и Реганы, ее любимой… Половину собственного племени сгубил! И даже стаю материных псов положил, хоть они и слова доброго не стоят. Никого не пожалел! Все помыслы, все жизни оборвал, безумец! Спорить с Богиней затеял — чего ради? Себе ли доказать, что воля богов ему не указ? Может, себя богом возомнил?
Химура думала и так и эдак — и все никак решить не могла. То ей чудилось, что просто любит волк кусать богов за пятки, то думалось, что хочет выторговать у Царицы кусок пожирнее. Так сказал бы, чего надо — глядишь, Царица бы согласилась. Только что ему надо-то, зверю лесному? Чтобы брюхо было от века набито? Так то для Царицы невесть какая забота, уж договорились бы. А если любит богов кусать за пятки, так и кусал бы своих. Свои, может, простят.
И ведь когда Солнце этот, волк свежепосвященный, в шатер, где она лежала, влетел, тогда еще она заметила — неправильно дикарь глядел на него. Не так смотрят на жертву, украденную с божественного алтаря, как на присвоенную вещь смотрят.
А этот сказал тогда, Солнце, мол, брат по крови. Командир отряда. С такой гордостью, словно про сына любимого говорил, про наследника. Но Химура и тогда не поняла! Очень уж вольно держал себя юнец, смотрел прямо, глаз не опуская, а ей случалось видеть при заморских купцах мальчиков, которые мужчин ублажают — так не мужчины они вовсе. Телом слабые, духом сломлены, глаз поднять не смеют, то в краску их кидает, то бледность на них находит, изнежены пуще любой девушки. Не любила Химура таких слабых.
Но и таких сильных, как эти волки, не любила.
Мужчина должен знать свое место.
Как буйволом правит погонщик, женщина вольна управлять неразумной мужской силой. Из женщины они выходят, в землю-Мать уходят — жизнью своей женской милости обязаны.
Не поняла тогда Химура.
Лишь когда увидела, как Эридар и Солнце в один шатер спать пошли, поняла и удивилась.
Манора, красавица-Манора, жрица Богини, обученная женским тайнам, рядом с ней сидела, живот гладила — а вождь с мальчишкой спать ушел?
Проводила их воительница взглядом и к сестре развернулась:
— Нас теперь двое здесь, вместе мы справимся, — шепнула едва слышно, — не бывать такому, чтобы жрица Матери женой дикаря стала, а меч Ее в чужих руках, в плену пропал.
Манора улыбнулась в ответ:
— В жены дикарю меня воля Матери отдала, в этом я противиться не могу и не буду.
— В жены! — фыркнула Химура, — В жены — чтобы заморочить волчьего вожака, силы и воли лишить.
— Ну, значит, нет у нас такой силы, чтобы лишить его воли. Я пыталась, сестра. Да только он — кремень, с ним если воевать — сплошь искры вокруг сыплются. Вот… и загорелась от тех искр. Люблю я его.
— Любишь его, а он — мальчишку?
— А он — мальчишку. И его, и меня — любовью из руки Матери забрал.
Вождь
Среди зимы запасы дров для костра истощились, все мужчины племени собрались за валежником. Работа немалая — ветки, сучья отсечь, собрать в вязанки, а сами бревна волоком до пещеры дотянуть. Работа тяжелая, но кровь горячит, и потому весело шла, с шутками и смехом.
Я слышал, как Рогим над Солнышком посмеивался добродушно:
— Что, Солнце, — говорит, — за меч и за женщину держаться мы тебя научили, осталась малость — с топором совладать.
Но и он не промах:
— Ты, Рогим, — отвечает, — позже меня за женщину взялся, выходит, не ты меня, а я тебя учил.
Солнце к тяжелому труду, конечно, не приучен, но и все племя не привыкло еще дрова рубить — слишком долго это делали рабы. Из мальчишек многие меч крепче топора держали, но никто не роптал. Смеялись только.
А я задумался.
Мы ведь потому и волки, что не хотим брать в руки ни топора, ни серпа, ни плуга. Наши предки — выходцы из степи — вынужденно за мечи взялись, когда еще вражда между степными племенами шла. А до того племя Степного Волка перегоняло отары из край в край, кочевало в поисках лучших пастбищ. Ну а когда мой предок в лесу оказался, видно, не решился отложить меч. Может, одному мечу и верил, никому больше.
И вот я смотрел на то, с каким задором воины топорами махали и думал, если дать им выбор — меч или топор — что они выберут? Долгую жизнь, полную тяжкого труда во благо семьи и племени или яростную схватку и оплаченное чьей-то кровью богатство? И пусть сегодня оно оплачено кровью врага, завтра за то же зерно прольется кровь друга, брата. Я пожалел, что предок не оставил нам выбора — каждый мальчишка племени мечтал о воинских подвигах, о захваченных рабах и взятых в кругу женщинах. Еще я думал о том, каково было сыну Степного Волка избрать волчий путь для своего народа? И впервые в жизни не захотел быть на месте прославленного предка.
Под общее веселье гляжу — и женщины на краю поляны объявились, кто с лепешками, кто с горячим взваром, о мужьях заботятся. И снова шум, веселье, за кем-то дети увязались…
Манора моя в лисьей шапке и накидке — яркая, высокая, голос сильный — сразу видно, что царевна. Я заметил, что в последнее время и молодыми воинами командует потихоньку, сначала помощи какой для женщин попросит, раз, другой, то котел поднять да переставить, то шкуру тяжелую свернуть или развернуть. Сначала попросит, а потом уж и указывает. А мальчишки, понятно, слушаются — как же отказать, если главная жена вождя, если царевна и красавица редкая в придачу?
Возвращались в пещеру второпях, чтоб успеть засветло. Длинной вереницей растянулись по лесу, кто вязанку-другую тянет, кто вдвоем-втроем — бревно. Идем, под наст проваливаемся, снежинки на солнце сверкают, и мороз, вроде, отступил.
И вдруг — крик впереди, детский, гибельный.
Я туда бегом, хоть и знаю – не успеть мне, а он все звенит, тянется, душу вынимает. Уж думаю — скорей бы оборвался…
Я все видел — близко, да не достать по глубокому снегу! — крупная рысь у валунов бесится, рычит, бьет лапой, а ребенок в расщелину меж камней, под корни сплетенные забился и кричит. Каждый бросок зверя последним кажется — вот-вот брызнет кровью по камням да по снегу, малыш криком захлебнется, и рысь утащит на скалы обмякшее тельце.
Луки! Луки не взяли! А мечом — никак не успеть!
Вдруг сбоку откуда-то ухнул будто камень тяжелый, ветви задел, снегом сыпануло у той расщелины — и тихо вдруг стало. Лежит неподвижно припорошенная снегом рысь, и топор глубоко ей промеж лопаток ушел, аж откинуло зверя. И ребенок всхлипывает и все за корни цепляется.
Я развернулся глянуть, что за удачливый воин топор метнул, и Химуру увидел. И тут понял, что можно верить ее слову — даже без меча воин остается воином. В любой миг ведь могла также хоть в Солнце, хоть в меня топор направить.
Тут Баларт мимо меня к ребенку кинулся — его сын снова, сорванец такой, от матери сбежал подвигов искать. Вытащил Ларт мальчишку из-под камней, к груди прижал, и гляжу — за меч взялся и на меня глянул вопросительно.
Я кивнул, и Баларт сына передал кому-то на руки, к воительнице направился. Подошел и меч из ножен вынул. И снова она не дрогнула, хоть и могла подумать, что он убивать ее идет, вдруг какой запрет нарушила или обычай. Но Баларт подал ей меч рукоятью вперед.
— Я, — говорит, — как правая рука вождя и с его согласия, как отец спасенного тобой мальчика прошу — прими этот дар.
Ну и я голос возвысил:
— Воительница доказала свое право носить меч. Химура — отважный воин!
Она приняла меч с достоинством.
А вечером, у костра, я сказал ей, что, хоть и признал воином, стоять в дозорах ей не придется. По нашему укладу, она — женщина, ее дОлжно охранять, о ней заботиться. Никто не поставит ее в зимнюю стужу сторожить вход в пещеру.
— Ты мне зубы не заговаривай, волчий вожак, — отрезала она, — скажи прямо, что не доверяешь, как своему воину, в это поверю. Я бы тоже так сказала, как ты — чтоб не обидеть. И о женщинах слова твои пустые. Сначала волки их в плен женщин, а потом беречь и заботиться станут? Кто ж о рабынях заботится, как о родных матерях и сестрах? Не бывает так.
А сама нахмурилась, в огонь взгляд вперила, и ладони друг о друга трет, сжимает, сцепляет пальцы.
Я посмотрел — совсем ведь не женская кисть, на тыльной стороне жилы проступили, на ладони кожа грубая, в мозолях. А пальцы на правой, какими тетиву натягивает, и вовсе чуть искривленные, указательный особенно. Правда, я натруженных женских рук никогда особо не видел, мои-то жены себя работой не утруждали. Раньше. А сейчас, может, их руки тоже огрубели, а я не заметил? Или после мужских ладоней Солнышка мне любые нежными кажутся?
Я понял, что не смогу ничего ей объяснить. Когда берешь женщину, когда можешь о ней сказать «моя» — уже не думаешь, как это случилось, как она пришла к тебе. Захватил, да. Захватил — и стала «моя».
— У сестры спроси, как бывает, — сказал воительнице.
Она не ответила, только глянула на меня раз и снова на костер взгляд перевела.
В одну ночь, перед рассветом, в самое гиблое время меня разбудил вскрик Солнышка. Я, глаз не открывая, сгреб его крепче, а он бормочет непонятное, из рук рвется, из шатра! Голышом — куда? В холод? Светильник в темноте не найти, за пологом шатра ни проблеска от костра не видно — потух совсем или едва тлеет. Чую — не удержу. Выскальзывает, борется со мной. И понимаю, что не в себе он.
Ну да что стоит с мальчишкой совладать опытному воину? Руку ему выкрутил, под себя его бросил, придавил. Дрожит, дышит тяжело, натужно. Я зову — молчит, только вырывается бешено.
На спину его и по лицу хлестнул, хорошо так, чтоб очнулся — так он едва из-под меня не выскочил!
Ну тогда-то я его распластал под собой, целовать принялся в плотно сжатые губы. Тогда только он поддался, и то не сразу. Обмяк весь, расслабился, позволил миг-другой ласкать его рот — и тут же отворачиваться удумал.
И шепотом сорванным:
— Пусти, вождь. Нельзя мне здесь.
— Не пущу никуда, и не дергайся, — я тоже шепотом ему, только ласковым.
И возразить не дал, рот ему ладонью закрыл, и только в ухо: «Шшш...» Сейчас, думаю, отойдет от кошмара — я его снова убаюкаю. А малыш успокаиваться и не думает — сказать что-то силится, столкнуть меня.
«Нет, — думаю, — мне твои кошмарные сны страшней своей настоящей раны. Заставлю забыть их. Заставлю о другом думать».
Руку ему, конечно, между ног сунул, а он противится, бедра сжимает. Его отпор мне самый первый раз в кругу напомнил, когда Солнце моего удерживали подо мной, когда я в первый раз стон его услышал…
Возбудился мгновенно, вдавился в него, вошел. И он замер, не дыша.
Я двигаться начал, и Солнце застонал сразу же, сдался совсем. Очнулся, слава богам.
Я его отпустил понемногу, так он теперь не отпускал меня.
— Да, — шептал, — люби сильней. Как в первый раз, так и в последний. Возьми… аааах… чтоб я… кричал. Еще!
За шею обнял и шептал бредовое:
— Останься во мне. Останься. Мне не страшно, я знаю, ради чего все… Я теперь все знаю, все видел. Не отпускай до утра! И я тебя не отпущу!
Потом к губам приник и двигался со мной, отдавался. И вскрикнул еще раз, когда пролился.
А когда отдышался, вдруг спросил:
— Ты мне веришь, Эр?
— Верю, — не раздумывая, ответил я, — как самому себе.
— Это хорошо. А снам моим веришь?
— И снам верю, — признал я.
— На рассвете я должен уйти из лагеря. Не перебивай. Я тебя послушался только что, ты меня послушай. Я Богиню видел, она нашла меня. Сказала, не хочет больше ждать и времени до следующей весны не даст. Сказала — если в храм не приду, она здесь, в пещере мою кровь возьмет. Завалит пещеру камнем, убьет всех без разбора. Я видел, вождь, видел, как обрушился свод, прямо на шатры, на детей и женщин, слышал грохот и крики. И мертвую тишину потом тоже слышал. Если не уйду на рассвете — следующего дня никто не переживет. Прости, мой вождь, я подвел тебя. Но я люблю — тебя, Тами, Рогима, сына своего нерожденного… даже Манору — она тебя любит. Не хочу ничьей смерти. Прости, но я уйду.
Уже скоро меня позвала Манора, и голос у нее был тревожный, дрожащий. Я только услышал, как она выкликала мое имя — и сердце еще сильней сдавило бедой, а Солнышко, прильнувший щекой к моей груди, снова встрепенулся.
— Одного не отпущу, не надейся, — опять прижав его к себе, шепнул я, — но клянусь — в храм мы попадем и с Богиней говорить станем. Я тебе верю, всем твоим словам и снам. А ты — мне?
Он едва не плачет:
— Вождь! Не заставляй! Не удерживай! Не по силам мне с тобой бороться! Люблю…
— Оттого и спрашиваю — веришь?
— Спасать меня станешь, собой рисковать… Нельзя!
— Эридар! — мольбой из-за полога снова донеслось.
— Ни шагу без меня! — приказал ему. — Один — пропадешь зазря, — и тогда только, быстро одевшись, из шатра выступил.
Манора мне сразу на грудь бросилась, и тоже в слезах, и тоже про сон сказывать начала, винилась даже. Говорила, что любая капля крови, пролитая мальчиком в землю — будто знак для Богини, как сигнальный костер. А он кровь-то пролил и по дороге, и уже тут, у пещеры… вот и нашла. И теперь не отступит — всех поглотит, не жалея, не разбирая, дети ли, старики…
А вижу — одна она к шатру моему пришла, никому еще слова о той беде не сказала, чтобы не было криков да переполоха на весь лагерь. Никому не сказала, ко мне пришла. Хоть и горда непомерно, и ни на миг не забывает, что царица — а ведь тоже верит мне.
— Иди к костру, — сказал ей, — твое слово на военном совете понадобится, — и накидкой своей ее плечи укрыл.
Тут же стражнику наказ дал военный совет собирать, а сам к шатру Баларта направился.
Едва позвал его, дернул полог — из шатра вдруг Химура выскочила, нагая и с копьем на изготовку! Глазищами сверкает, любого на месте пригвоздить собралась! И стоит уверенно, пригнувшись, цепко босыми ногами за холодную землю держится. Красота! Точь-в-точь та рысь, какую она убила немногим ранее. Усов разве что нету рысьих и кисточек на ушах, а повадками похожа.
А уж следом за ней, штаны на ходу поддергивая, и Баларт показался. Он, понятно, голос мой узнал, потому без копья, а с одеялом — на плечи ей накинуть, наготу прикрыть. Ну и рысь эта как-то сразу прильнула к нему, и в одеяле ее почти не видно стало.
— Ну ты силен, — говорю.
А он смутился вдруг.
И так — не то мне, не то ей в одеяло:
— Я, — говорит, — понял теперь, за что ты детей правительниц любишь. Нрав у них необузданный, кровь горячая. Они много требуют, но и отдают много.