ID работы: 9629310

Урания

Слэш
NC-17
Завершён
3715
автор
Уля Тихая бета
шестунец гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
243 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3715 Нравится 232 Отзывы 1402 В сборник Скачать

Остановка в пустыне

Настройки текста
Примечания:

И по комнате точно шаман кружа, я наматываю, как клубок, на себя пустоту ее, чтоб душа знала что-то, что знает Бог. Иосиф Бродский, 1987

1918 год, Петроград Сердце гулко заходится и делает первый удар, будто Арсений проснулся после тяжёлой, изнуряющей лихорадки; он воздух хватает жадными глотками до нехватки места в грудине. Гул в заложенных ушах нестерпимый, крики и вопли где-то далеко громкие и озлобленно-рычащие, и Арсений сжимается в комок, с трудом размыкая слипшиеся веки, утыкается лицом в сгиб локтя, чтобы свет не резал глаза. Кто-то под общагой, наверное, опять напился и просит свою несчастную любовь «выйти, побазарить». Глаза режет тусклый запах гари и плесени, воздух холодный и кусачий, он берётся за пятки и щекочет пальцы, жжётся хищно, и Арсений пытается от него уйти, спрятать ноги, но вдруг понимает, что прятать их некуда — он лежит в тонком, грубом пальто, которое с его ростом едва доходит ему до колен. Арсений нерешительно оглядывается — на самом деле в комнате стоит кромешная тьма, только со стороны окна льётся глухой, скачущий, будто от пламени, свет. Каждый его выдох отдаётся гулким эхом между пустых стен, а диван измученно скрипит под его телом. В желудке тянет жадной опустелостью, сводит суставы — Арсений вздрагивает, складывая, вычитая и умножая то, что чувствует и видит вокруг себя. Он вспоминает прошлую — ночь? день? час? — жизнь мгновенно; несчастный, осиротевший взгляд Шастуна при взгляде на часы, и собственное отчаяние, которое накрывает его новой волной, по силе пуще прежней. Арсений не знает, где он, кто он, что ему делать — но Антона помнит вопреки и усмехается горько своим желаниям. Он хотел, чтобы всё было наоборот — но жизнь шутит свои шутки с довольным, злорадным хохотом. Арсений резко садится, и голову ведёт, а голод ударяет по желудку ещё сильнее; он вытягивает руку вперёд и смотрит, выгнув дрожащие пальцы — тощие, узловатые, загрубелые настолько, что кожа едва ли не хрустит. Арсений смотрит и понимает, что на самом деле у Эда с Егором узнавал слишком мало, думая, что его обойдёт эта жуткая участь страждущего во временах искателя. Часы нащупываются неточными, рваными движениями в кармане пальто — Арсений жмёт на штырёк, что держит кольцо с цепочкой. Те бесшумно открываются, являя ему своё нутро, где тихим, бездонным тиканьем они отмеряют время. В окошечке циферблата зияет облегчением — облегчением ли? — число семь, а на внутренней стороне крышки уже совсем безрадостно чернеет десятка. Всего десять жизней, чтобы найти свою родственную душу; и всего неделя, чтобы найти её здесь. Арсений спотыкается об эту мысль; а где — здесь? Его голову нагоняет запоздалое понимание, что больше нет ни его дома, ни друзей, ни общаги, ничего, чем он жил, и навряд ли когда-нибудь будет. Его мир разрушился, и его место занял чужой, неизвестный и жестокий; глаза горят, и Арсений жмурится отчаянно, надеясь, что это глупый сон. Но это не помогает, и сырость комнаты жрёт его холодом и ознобом. — Проснулись, голубчик? — воркующим голосом раздаётся из двери. — Вы не представляете-с, Арсений Сергеевич, выменяла на базаре шинель французскую мужнину на мешок картофельных кожурок и соль, похлёбку сварила из хлебу, будете-с? А то вы совсем отощали. Арсений поворачивает голову, притихнув на диване; в дверном проёме стоит сухопарая женщина крайне уставшего вида, но улыбается по-доброму так, будто Арсений ей как-то дорог. Эд когда-то заикался о том, что эти миры — странные, это не путешествие во времени, а что-то в виде параллели, и его жизнь здесь — отрезок с началом и концом. Люди жили тут до него, будут жить после, но его появление не вызывает вопросов. До начала ничего не было, но мир строит для искателей прошлое, и после них другая версия их личностей не появится, и в своём времени они не воскреснут — искатели во всей мультивселенной в единственном экземпляре, хоть их тел и множество. Вероятно, Тимур сейчас в пене и ахуе; Арсению жаль портить ему вечер двумя трупами в их комнате. Арсений, конечно, без пены, но всё равно в ахуе. Живот воет пустотой; он заторможенно отвечает, губы облизывая сухие от частых вдохов: — Буду, — кивает Арсений, а потом спрашивает торопливо, пока женщина не скрылась в проходе: — А какой сейчас год? Он готовится копаться в курсе отечественной истории; не зря мама налегала на него с этим в школе — что-то да поможет. Впрочем, за годы ВУЗа он почти всё забыл, и бестолковый онлайн-курс не помог ему ничего вспомнить. Есть свои плюсы в том, что он обречён на поиск своей суженной — или суженного, Арсений всё-таки гей, — среди времён: онлайн-курсы больше не придётся решать, например. Арсений усмехается горько, вперив взгляд в пол, потасканный, в деревянных заусенцах, из щелей которого сквозит холод, а потом переводит его на замеревшую в проходе, вероятно, соседку. Та настороженно глядит на него, чуть спрятавшись за косяком, и Арсений поднимает руку с цепочкой, обвитой меж пальцев. Женщина охает и семенит нескорыми шагами к нему, а потом руку с часами опускает и прячет между своих ладоней, тёплых таких, жилистых, хоть и худых тоже. — Спрячьте-с, Арсений Сергеевич, — бормочет она спешно. — Спрячьте и никому не показывайте-с, украдут с руками, да так и останетесь. — Она взволнована и напугана. — Тысяча девятьсот восемнадцатый нынче. — А как зовут вас? — тихо спрашивает Арсений, чуть стушевавшись. — Елизавета Ильинична звать, — отзывается чей-то мужской голос, и до чуткого носа Арсения доносится едкий, горький запах табака. — Хвораете, Арсений Сергеевич? Он оглядывается и видит Павла Алексеевича, их преподавателя по философии с первого курса, худощавого мужчину лет тридцати, что был найден мёртвым в своей квартире около месяца назад — беспечная улыбка натягивается на скуластом лице, и Арсению всё становится понятно. — Из какого вы времени? Когда вы родились, Павел Алексеевич? — спрашивает он прямо, и Елизавета Ильинична торопливо уходит и теряется в тёмном коридоре. Про искателей в истории у Эда с Егором Арсений не спрашивал, но женщина была действительно напряжена и охвачена страхом, и это не значит ничего хорошего. Павел Алексеевич брови вскидывает и выдыхает густой дым; Арсений кашляет натужно, потому что курить ни разу не пробовал, и табак дерёт горло. — В тысяча девятьсот восемьдесят девятом, — спокойно признаётся он, не чувствуя в Арсении врага. — Какая это по счёту ваша смерть? — допытывает Арсений. Он хочет понять, как это всё работает, ему нужно знать, нужна поддержка хоть мало-мальская; Павел Алексеевич, видимо, не помнит его, но само знание, что он тоже искатель, делает как-то лучше. — Четвёртая, — пожимает плечами он. — А мы знакомы? — Да, виделись в прошлой, — говорит Арсений тихо. — Вы тот везунчик, что запоминает жизни? — Я не знаю, я умер впервые, — признаётся Арсений, и от собственных слов волосы встают дыбом; это звучит страшно. Будто приговор в суде, будто объявление катаклизма, что-то неизбежное и весомое после того, как скажешь это вслух. Паша усмехается, его ужаса не разделяя, а потом головой качает. — Не-ет, это так не работает. Ты помнишь первую жизнь, но не помнишь искателей в ней и все жизни после. Чудна́я система. — Он пожимает плечами. — Я в своём времени угробил годы, чтобы изучить этот причудливый механизм, но так и не разобрался. Это не поддаётся никаким законам и не работает ни по одной физической теории — будущего, прошлого; никак. Но тем не менее, мы здесь, и я желаю вам удачи, Арсений Сергеевич. Арсений смотрит на него коротко и кивает, а потом спрашивает, растеряв всякий такт. — Во сколько вы стали искателем? — В сорок. У Арсения по спине бегут мурашки, и он потерянно смотрит перед собой; это, наверное, ещё страшнее — построить жизнь, может, завести семью, а потом потерять всё это по велению чего-то высшего. — Простите, Арсений Сергеевич, вынужден удалиться. Всего хорошего, — кивает ему Павел Алексеевич, и хочет было уйти, но у Арсения вырывается истеричным и отчаянным воплем вопрос, будто если он сейчас упустит этот шанс, то ему ничто больше не поможет. — Что мне делать?! Павел Алексеевич застывает в коридоре и скорбно снимает шляпу, перехватывает поудобнее трость. — Идите поешьте, Арсений Сергеевич, там похлёбка из картофельных шкварок. Завтра еды может не быть, — и всё-таки удаляется. Арсений сжимается на диване в крохотный комок в отчаянии, и слёзы жгут ему веки; он здесь совсем один и никто, совершенно никто не сможет ему помочь. И он, поднимаясь на дрожащих ногах с дивана минутами спустя решается послушаться единственного совета, данного ему. От мерзкой безвкусной похлёбки его рвёт.

***

Арсений не узнаёт о себе почти ничего, но много об окружающем мире вокруг. Он сидит, не вылезая из холодных стен дома пару дней, пока часы отсчитывают его семь, обращаясь в пять. За окном стоит непрекращающийся гул, звенят крики, грохочут выстрелы и иногда тянет горелым — Арсению до ужаса боязно вылезать, он дёргается от каждого громкого звука, потерянно глядя куда-то в пространство. В голове ходит пожирающая пустота с примесью страха, и он пока не понимает, что происходит, до победного конца. Он не ест, подавляя тошноту от кислого, сырого воздуха с примесью разной вони. Его гнёт к земле от голода, желудок сводит, и он на глазах теряет в весе — это нормально для него, но страшно, что привыкший хотя бы к какой-то еде, даже будучи студентом, он быстро отбросит ласты. Которые, кажется, ещё даже не изобрели, по правде. Арсений сидит, глядя на глухие часы на стене, забившись в угол дивана и от голодного озноба плотнее запахивая пальто. Елизавета Ильинична проявляет к нему заботу, но с некоторой осторожностью; она пытается поднести ему всё ту же мерзкую похлёбку в кривой алюминиевой тарелке, но больше ей нечего предложить. Арсений узнаёт, что всех искателей считают потомками знати и расстреливают на месте по новым большевистским порядкам. За окном горит война своих со своими, разбой и голод. К концу второго дня Арсений впервые проявляет хоть какую-то эмоцию кроме пустого, горящего в нём отчаяния; он усмехается. Он усмехается также пусто и невесело — и встаёт с дивана вопреки ломящимся костям. Он учил историю, он учил её хорошо, как и всё, что ему в принципе довелось узнавать, и наконец все отцовские суровые взгляды при виде троек в дневнике, кажется, возвращаются ему благодарностью. У него есть хоть какие-то бонусы. Арсений хочет злорадно заикнуться, что счастье не умереть от незнания общих схем не доступно Шастуну, но потом он понимает, что они умрут так или иначе, в любом из времён; оба. Умный ты или тупой. В треснутом пыльном зеркале в коридоре его серое отражение с глубокими тенями под просевшими глазами; Арсений убирает с глаз вьющиеся пряди чёлки, прилипшей ко лбу сально. Поправляет на себе жилет — он выглядит хорошо для своего времени, но очень плохо для этого. Чуть поодаль лежит прохудившаяся шляпа, старая, в катышках, а жилет прорван на боку. Арсений смотрит на себя и видит в зеркале человека почти такого, каким его хотела видеть мама. Только дала бы подзатыльник за дырки, а потом отец, может, ремнём — потому что в их время такого шалопайства не было. Интересно, есть ли они здесь. Но ещё больше в порядке ли они там после новостей, что скончался их единственный сын. Искательство жестоко, оно не прощает ошибок, а ещё оно не любит бездействие, и Арсению пора — ему пора бежать. — Вы встали, Арсень Сергеич, — лепечет Елизавета Ивановна, с верёвочной авоськой стоя в коридоре, и Арсений оборачивается к ней. С женщиной хочется быть добрым, хоть она ему чужая; он ей тоже, но чуть меньше, это сквозит в похлёбках и в распахнутых окнах, чтобы в своей сырости Арсений не захворал. — Добрый вечер, — тихо бормочет он, на лицо воском маску примеряя — чужую, даже не свою. — Не сочтите за грубость, но… У меня есть работа? — спрашивает он, перебирая в голове все знания о языке. Выделяться нельзя — ни в одном из периодов истории. Странное и непонятное всегда отвергается, его изживают всегда быстрее остального, и если Арсений хочет жить — он, правда, не уверен, что ему дадут умереть до назначенной минуты — то ему придётся примерять на себя разную кожу. И он пробует начать с малого. Женщина отводит взгляд и улыбается как-то особенно печально. — У кого сейчас есть работа, Арсений Сергеевич? Мне известно, что вы раньше служили в театре, но, сами понимаете, времена нынче нелёгкие. Арсений смотрит в пол и кивает. Хоть где-то он служил в театре — в своём времени он эту мечту заботливо укрыл от пыли в недрах чердака и больше не доставал. Потому что это несерьёзно — видимо, этот он считал иначе. Голова тормозит нещадно, и Арсений гладит часы большим пальцем, цепляет тиснение ногтями. Его смешит собственная мысль — он считал каждую минуту всю жизнь: в семь сорок он должен выйти из дома, чтобы аккурат в восемь сорок пять оказаться в универе, а потом домой, чтобы ровно в шесть снова быть в общаге, или на секции по боксу, или на сольфеджио в музыкальной школе. А теперь у него есть всё время мира, и при этом его нет совершенно, и его окатывает холодной водой будто — он совершенно не понимает, что ему делать и куда теперь идти, потерянный в безделии. Жить было проще, когда он точно знал, что у него времени на дрочку — две минуты и сорок шесть секунд — не больше, ни меньше, а теперь у него безграничные возможности, которыми он совершенно не может управлять. — Пройдитесь до «Подвала бродячей собаки», Арсень Сергеич. Авось за пару стихов дадут муки, или хлебу, а то мы с вами не прокормимся, — говорит ему женщина, и Арсений решает повиноваться. Воспринять это всё, как глупый платформер, бродилку, компьютерную игру, в которые Арсений никогда не играл, потому что ему не нужно было тратить время на всякую дурь. Живот то ли скулит, то ли воет от своих пустот, и Арсений, нахлобучив на голову неудобную шляпу, прячет во внутреннем кармане тонкого пальто часы. В квартире воет сквозняк, и что-то подсказывает Арсению что, выйди он на улицу голым, разница не была бы заметна. Елизавета Ильинична удаляется, посчитав свой долг выполненным, и Арсений смотрит ей вслед с некоторой неуверенностью, но какой-то оголтелой решимостью, потому что век не будет его ждать; и делает шаг за порог.

***

Арсений, конечно, переоценил свои силы. А два дня, походу, мало, чтобы привыкнуть к этому дерьму. Мир за душными стенами дома кажется огромным и почти нереальным, неосязаемо-большим, и у Арсения кружится голова, пока он идёт в обтрёпанных туфлях по каменной кладке Литейного; он в Питере — господь, в Петрограде, и это радует его хотя бы на малый процент. Ему пути — минут тридцать пешком, но, как бы он не держал шаг, он шарахается по углам от грязных рабочих, от мелкоты маргинального вида, зажимающей в губах папиросы, от накуренных и обдурённых — кажется, в стране сухой закон, и это не может быть алкоголь. Шумом ездят мимо трамваи. Арсений смотрит по сторонам огромными глазами — только кофейка бахнуть, чтобы ему было норм, кажется, недостаточно. Его внутри снова хищными липкими лапами обнимает страх; обнимает и стискивает в своих когтях. Не то чтобы Арсению нужны были рёбра, конечно. На другой стороне улицы что-то горит ярким костром, в высоту достигающем окон второго этажа, там люди что-то кричат, и Арсения мотает по тротуару в какой-то странной лихорадке — в нос бьёт запах гари, а по лбу стекает пот. Он хочет, чтобы это всё оказалось страшным сном, даже если Антон будет всё так же сидеть на соседней кровати и смеяться над тем, что у Арсения изо рта текут слюни. Часы издевательски холодят ладонь. Откуда-то раздаётся выстрел, и Арсений испуганно прижимается к решётке двора-колодца, жмурится до пятен перед глазами. Он хочет захныкать, как маленький ребёнок, потому что ему очень-очень страшно, и он согласился бы пойти на фехтование, как хотел отец, он бы доедал жирный бабушкин суп, который выливал в унитаз в детстве, он бы правда никогда не просил больше кошку, не клянчил бы её, всё равно не получит, только верните его домой. Он думает, складывая паутинки пятен под веками, что хуже быть уже не может, и всё плохое в прошлом — лишь мелочи жизни. Но зарекаться, конечно, тоже не стоило — всё-таки, он не железный человек. Его тоже всё крайним образом заебало. Он слышит чей-то мерзкий, не сулящий ничего хорошего свист. — Сударь, — нарочито сахарно звучит за его спиной, где-то за решёткой. И Арсений хочет дёрнуться, но не выходит — он чувствует у горла холодный нож. Чья-то жилистая, засаленная рука начинает хлопать его по карманам и шариться по одежде, и Арсений сжимается; он бы ударил, но одно неаккуратное движение — и ему раскроят шею, да и руку вывихнуть проще, чем сунуть её через покрытые копотью улиц решётку. И он уже готовится, что этот вояка найдёт часы — и в этом есть что-то хорошее. Его путь закончится, почти не начавшись, потому что жить хоть где всё-таки просто адреналиновое желание. Арсений не уверен, что он хочет жить в принципе, если у каждой подворотни люди будут пытаться его убить. Его, по правде, начинает раздражать собственная слабость, но в моменте он не в состоянии ничего с этим сделать, и просто поддаётся на чужие манипуляции. — Эй ты, салага! — хрипит вдруг рядом очень знакомый голос сквозь грохот пульса в ушах, и Арсений распахивает глаза. — Я бы на твою башку бедовую ещё подумал. В тусклом свете единственного вблизи керосинового фонаря стоит фигура в шерстяном гоголе, будто бы пьяно пошатываясь. Рука замирает у внутреннего кармана пальто, и Арсений вместе с ней, глядя на борца за справедливость, что в ладони сжимает какой-то древней наружности пистолет — у Арсения брови ползут на лоб, и внутри обмирает всё — он не знает, какая из смертей хуже, от оружия или быстрая от ножа. А вообще, всё плохо — смотря куда бить или стрелять. Но у Арсения не остаётся мыслей в принципе, когда на весь проспект раздаётся выстрел — нож на его горле дёргается и чуть задевает горло, но Арсений не чувствует себя захлёбывающимся кровью; он отбрасывает руку и отскакивает в сторону, крохотную струйку пальцами стирая. Не от ножа, так от заразы, получается. Арсений опоздал на вымирание — можно ему сейчас умереть? Его спаситель с невозмутимым видом сдувает пепел с дула и сверкает золотыми зубами, будто убить человека — это нормальная практика, каждый день вместо зарядки превращаем Петроград в мясную лавку. — Ну что, Арсений, сочувствую и добро пожаловать, — говорят ему хрипом, и Арсений, уже пятящийся назад в надежде ускользнуть быстрее, чем его всё-таки убьют, замирает на месте. Когда он говорит, что хочет отчислиться, на самом деле это тоже не его желание, а просто усталость; вот и умирать ему конечно не хочется, но хочется, потому что сойти с ума быстрее будет. — Эд?.. — тихо роняет он и наконец в темноте разглядывает черты лица — худое скуластое лицо, будто скелет, обтянутый чернильной кожей, и чуть хамоватая улыбка с золотыми почему-то зубами. — Эд! В их веке они были серебряными, Арсений точно помнит, хотя не то чтобы они с Эдом часто виделись — тот держался особняком от всех, кроме Егора; вероятно, наелся уже знакомствами за все свои годы и времена. Но Арсений как никогда счастлив его видеть, потерянный в этом жутком мире один, и он вешается ему на шею на радостях, прижимается к нему, как к маме-кошке, и тот хохочет ему на ухо, похлопывая ладонью по копчику. — Ну всё, всё, — бормочет он, и Арсений отлипает, но далеко не отходит и вываливает на него сразу все свои вопросы. — Ты убил его? А так можно было? Блять, ты убил его! Нам надо бежать? Нас посадят? Что делать? Эд, ты настоящий? — Эй, эй, так, ты меня щас своей пулемётной речью уничтожишь нахуй, дядя, — отвечает ему Эд с напускной строгостью, ладонью сжав плечо. — На, остынь, — заведя его в двор-колодец и небрежно переступив труп, Эд протягивает ему флягу. Оттуда несёт какой-то жуткой спиртной бодягой, от которой желудок Арсения, пустой и грустный, умрёт в муках, но Арсений не находит ничего лучше, чем согласиться, потому что так и до съезда крыш недалеко. Правда КПСС не заценит конкуренцию. Он кашляет, когда эта палёная водка обжигает ему горло, но в голову даёт мгновенно, и Арсений наконец вздыхает полной грудью— впервые за эти дни. Эти путешествия во времени доведут его если не до суицида, то до белого каления, и разрушат всё правильное в нём. — А теперь давай по очереди, — кивает Эд, глядя на него каким-то снисходительным и сожалеющим взглядом. Арсений заторможенно бросает взгляд на тело мужика на земле; его глаза смотрят в одну точку потолка навыкате, и его передёргивает. — Зачем ты убил его? — спрашивает Арсений, млея, и выходит из двора, оглядываясь на Эда каждый шаг, будто тот сейчас махнёт рукой, мол, дальше сам, и уйдёт куда-то в колодцевую темень. Он больше не может смотреть на смерть и хочет убраться побыстрее. — Чтобы он не грохнул тебя, — пожимает тот плечами. — Ты ещё тупее чё спроси, у нас же так дохуя времени лясы точить, — огрызается Выграновский. — А нет? — Ну вот у тебя сколько? — Пять дней. — А у меня два, умник. Блять, хохотач какой-то, а не жизнь, просто нахуй, — злится он и плюёт на камни. Арсений морщится, но ничего не говорит. — А лучше больше? Это же всё… какой-то ужасный кошмар, Эд, — жалко произносит Арсений, запахивая поплотнее пальто. — Это? — Эд смеётся как-то нездорово. — Мелочь. Я был в Афгане, Арсений, я видел, как у молодых пацанов кишки навыкате, ноги-руки разбросаны по округе, а это — прям цветочки ещё. Хотя времечко неприятное, жрать ваще нехуй. Но я могу тебя понять, я в свой первый раз в тотальном ахуе был тоже, правда, мне повезло, я попал на послевоенное, там в целом тишь да гладь, только жить негде и еды нет тоже почти. — А ты можешь просто вот так убить человека? — Мы, Арсений, — поправляет его Выграновский. — Теперь мы. Ну да, он же не Гитлер, — пожимает плечами Эд. — Гитлера не могу, он важный исторический тип, а эта жирная сволочь — хуйня. Всё равно по теории бабочек-хуябочек мы так или иначе влияем на эту вселенную, поэтому всякая мелочь это ваще похуй. Арсения бьёт мороз, когда он вспоминает беспечность и лёгкость в его движениях, когда Эд выстрелил, будто в этом выстреле нет души совершенно, и он сделал таких сотни. Эд вообще всегда казался ему особенно отрешённым, старым воякой у которого перед глазами Вьетнам, но он благоразумно не лез, приблизительно понимая, что к чему. Афган — это жестоко, и за свои прожитые годы Эд повидал не один такой явно. — А тебе можно мне всё это рассказывать? — Ну, теперь мы в одной лодке, ты ж помрёшь, если тебе механизм не объяснить, аленький цветочек. Трое в лодке, нищета и собаки. Арсений супится, потому что не такой уж он и нежный, просто непривыкший. — Трое в лодке, не считая собаки. — Блять, ну я же не тупой, Арсений, это мем же. А ты душнить прекращай, этого не любят. — А что ещё не любят? — фыркает Арсений, порядком раздражённый тем, что его эрудицию опять пытаются выдать за занудство. Алкоголь всегда делает его более злобным и ещё более воняющим. — Не любят, когда выёбываешься, — передразнивает его Эд, но потом, не собираясь даже выслушивать его ответ, продолжает уже серьёзно: — Не любят чужаков, не любят выбивающихся из большинства, бедных, но конкретно тут — богатых, сам шаришь наверное, бля, расстрелы, все дела. Короче, меньше светись. А ещё всегда первым делом узнавай, какой год и находи оружие, понял? — Эд разворачивается к нему и пальцем пригрожает особенно сурово. — Оружие всегда, в первую очередь. Воруй, находи ножи или что-то тяжёлое, но лучше, канеш, огнестрел. Никто тебе не друг. Ты не умрёшь, пока не придёт время, но про искателей знают, и часто хотят спиздить часы, или проверить, умрёшь ли ты взаправду. Мне жаль, что ты в это попал, Егоркин говорил, что ты прям до уссачки боялся. Но, типа, выхода у тебя нет, только искать или сдохнуть насовсем. Арсений смотрит мутным взглядом на него, а потом кивает, записывая его слова под кожу. Эд знает, о чём говорит. — Как ты узнал, что я помню тебя? — спрашивает Арсений, потому что не в силах больше думать о плохом. — Просто попробовал, — говорит Эд. Он делает глубокий вдох и прикрывает глаза — истеричная хмарь отходит от головы силами какого-то очень плохого самогона и прошедшими днями. Арсений наконец может для себя что-то решить и прекращает бегать от неизвестного. Искать или подохнуть — другого пути нет. Но как найти кого-то, кто должен быть тебе родственной душой в куче времён и городов он не имеет ни малейшего понятия. — Как ты поймёшь, кто твоя родственная душа? — спрашивает он, глядя на Эда как-то пусто и обречённо. Эд смеётся и качает головой. — Откуда мне знать? — Действительно. — Но ваще, часто говорят, что искателей друг к другу толкает. Одни времена, один остаток дней, одно место, вот это всё. — Вы с Егором… — Прокатываем по всем пунктам. Но я в душе не ебу, почему он и что это за ошибка системы, — угрюмо обрывает его Эд, а потом чуть вздёргивается и приосанивается. Вернее, просто делает из буквы «зю» вместо спины букву «зю» другим шрифтом, чуть более ровным, но это не укрывается от глаз. — Так, всё, я, канеш, рад тебя видеть, дядь, но мне идти надо. Встретишь Егора, дай ему знать, что я здесь и буду ждать его, где всегда. У меня мало времени. — Антон, он тоже где-то здесь, возможно, я видел нашего препода, — вдруг тараторит Арсений. — Не факт, но я не удивлюсь. Весь вуз на ушах стоит из-за вашей смерти. Тимура валерьянкой отпаивали всей общагой. Арсений дёргается и отшатывается как-то нездорОво. — Мы… всё же умерли? Он надеялся, что нет. Что они исчезли из жизни и памяти других людей, и никто из-за них не страдает. — Ну естественно, нахуй, как ещё вас вывести из игры? И тут ты умрёшь по-настоящему, и те, кто тебя знают, тоже будут горевать. Поэтому думай головой, Арсений, — добавляет он с оттенком печали. — Бывай, — добавляет он и, махнув рукой, уходит куда-то в паутины улиц. Арсений стоит на неспокойном Невском ещё пару минут прежде, чем приходит в себя и перестаёт смотреть в то место, куда ушёл Эд. Он продолжает неспешным шагом свой путь, прихватив на всякий случай бутылку, лежащую на земле.

***

Революция пахнет гарью. Она блестит грязью на дорогах и кровью на мостовых, она тёмная и пугающая, стоит солнцу под венец осени сесть рано. Арсений проходит один и тот же путь несколько дней подряд — по Литейному, подальше от решёток и тёмных чужих дворов, до Невского, а по нему до Итальянской улицы через канал Грибоедова; зовётся всё это, конечно же, не так, но Арсений идёт по наитию, как привык, по отдалённо-знакомым улицам, что пустые и тихие, пока по ним не гремят трамваи. Он медленно свыкается с голодом, с тонкими вещами, с агонией города вокруг себя — ему всегда было интересно, каково жилось людям в переломные моменты истории, как они существовали в отдельных временах и обстоятельствах. Осторожнее с желаниями надо быть. Арсений ходит в этот «Подвал Бродячей Собаки», и это оказывается чем-то вроде кабаре, местного центра интеллигенции — здесь дышится иначе; здесь люди курят искусство, как трубки, здесь гарь сменяется терпким запахом табака, здесь всё бодрее, и играет тощий, захудалый пианист какие-то мягкие, почти весёлые песни. Арсений видит здесь Маяковского живьём, слушает Есенина, сидя с бокалом плохого, горчащего шампанского, которое крадёт с бара — это место умудряется прятать запрещённое в очевидном. Потом получает за это в нос, конечно, но ему нужно чуть больше, чем этому юному писаке, который пытается выгрызть себе дорогу в жизнь через какие-то новые большевистские газетёнки, притом законы своих же обходя. Арсений судорожно перебирает в голове свои старые, заброшенные стихи, когда видит, что творцам толстосумы важные и правда дают что-то съедобное на руку — желудок от плохого алкоголя в пустоты жжёт изжога, или гастрит, коего ещё не знают иначе как «хворь». Арсений смотрит на всю эту эпоху сквозь дымку собственного принятия, осознания, что он теперь часть Урании, коей красиво назвали эту систему учёные в середине пятидесятых. Урания — это богиня астрологии, отражение судьбы и небесной, возвышенной любви, и Арсений видит в этом долю иронии. Он смотрит на тех, кого видел на страницах учебников по литературе; он сидит за кривым, шатающимся столиком в углу, где его никто не видит, и свыкается с миром вокруг себя, пытается стать его частью, раз ему так велено. И на пятый день это уже проще, на пятый день люди начинают замечать его безмолвное присутствие, и жизнь втягивает его в своё течение сама. Арсений обнаруживает себя на помосте, заменяющем сцену, и собирает в кулак всё то, что к третьему курсу забыто глубоко внутри. Всё то, что он берёг для комиссии театрального, хоть ни на что и не надеялся. И славно, что не надеялся — не так было больно получать отказ. Тем более, отец не оценил бы его порыв — на творчестве что-то выгорит, кажется, только сейчас, и то, дай бог, что-то съестное. Арсений стоит на помостках, и никто не обращает на него совершенно никакого внимания; люди поглощены обсуждением последних новостей или жизней друг друга, горящих в остатках привычной действительности, а у Арсения ничего привычного за спиной уже нет. Он привык смотреть видео в «Тик-токе» перед сном, иметь возможность вызвать такси, чуть что, набрать матери, написать Тимуру, что он ложится спать и ключ — в косяке двери. Из привычного у него плохой алкоголь — это и в его времени было чуждо, но Арсений цепляется за остатки знакомого изо всех сил. Он не может начать читать ещё не написанные стихи, он не может заменить своей персоной Есенина или Мандельштама, которые стоят и поглядывают на его мнущуюся робко фигурку с некоторой насмешкой. Они здесь — и у него есть только он сам, потому что даже Пушкин, и тот уже не имеет никакой ценности за переменой мест слагаемых. Он пытается что-то сказать, но его упрямо не хотят слушать, поглощённые своими делами; и тогда из Арсения вырывается что-то похожее на истерический всхлип, который вливается в общий настрой эпохи и от стен отражается эхом. — Только пепел знает, что значит сгореть дотла! Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед… Арсений надеется, что мир не сломается под его слабоволием, что ход событий не поменяется и не разломает его самого за то, что будет написано только шестьдесят лет спустя. Что никто не спросит и не запомнит, что такое уже говорилось в полутьме подвала, набитых бродячими собаками догорающей истории Российской империи. Но это имеет вес — люди замолкают и смотрят на него в ожидании продолжения, и Арсений в этой тишине почему-то спокоен и твёрд в своих словах, и своё место в истории этого мира обретает сразу же. Внутри что-то ёкает от всеобщей заинтересованности в его персоне — он никогда не был центром внимания, но этот интерес внутри гладит его душу тёплой ладонью, потому что все его достижения хоть что-то, оказывается, могут значить; хотя бы крохотный процент. — Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени, под скамьёй, куда угол проникнуть лучу не даст. И слежимся в обнимку с грязью, считая дни, в перегной, в осадок, в культурный пласт, — продолжает он читать сквозь зубы с какой-то огромной внутренней злобой, которая отзывается собственной неполноценностью. Люди смотрят на него, звеня своими бокалами, пока Арсений находит в себе смелость больше не быть пассивным паразитом Урании и начать делать хоть что-нибудь. Не то чтобы ему это поможет найти того-не-знаю-кого, с кем его хочет свести судьба, но бездействие — главный враг хоть какого-то результата. — …«Падаль!» выдохнет он, обхватив живот, но окажется дальше от нас, чем земля от птиц, потому что падаль — свобода от клеток, свобода от целого: апофеоз частиц, — сорвано заканчивает Арсений и слышит редкие аплодисменты. Он кланяется в пол, а потом чёлку откидывает устало, и хочет уйти было со сцены, но тут громкий голос окликает его, и Арсений оборачивается. — А ещё что-то можете? — звучит из темноты комнаты, а потом из тени на свет шаг делает фигура, в чертах которой узнаётся небритый, уставший Шастун в костюме-тройке. Арсений не удивлён, но раздражение проходится по спине и, кажется, находит отражение на лице: но он выше беспочвенной нелюбви к дуракам, и лицо возвращает спокойное, безмятежное выражение. Он не знает, стоит ли показывать, что Арсений помнит его, как Эд сделал с ним — не на виду у всего заведения точно. Да и Попов этого не хотел — знать его, но раз приходится, то проще сделать вид, что они не знакомы, тем самым себя уберечь от лишних «искромётных» шуток, и посмотреть на Антона таким, каким его видят друзья — может, за этой неприятной гримасой есть что-то ещё. Арсений, тем не менее, расслабленно выдыхает, потому что потерянность зияет дырами во взгляде не только у него — Шастун выглядит сутулым и обнищавшим. — Если вам есть, что мне предложить, господин, — громко отвечает Арсений, приосанившись и дёрнув себя за полы пиджака. — Времена нынче голодные. Антон застывает в замешательстве, рот забавно приоткрыв, и Арсений слабо улыбается сквозь собственный голод и лёгкое опьянение. Ему удивительно всё ещё, что они умудряются тут скрывать это ото всех во времена строжайшего запрета на спиртное; и он продолжает получать по лицу за воровство, но этим всё будто ограничивается, потому что взаправду все понимают — времена не только голодные, но и безденежные. — Да, — подбирается он; Арсений мельком скользит взглядом по хорошему, толковому костюму и новой шляпе. — Конечно, … господин. — Что ж, — Арсений прокашливается в силу своего осипшего, простуженного голоса. — Я проснулся от крика чаек в Дублине. На рассвете их голоса звучали как души, которые так загублены, что не испытывают печали. Арсений говорит громко, читает гордо под внимательными взглядами легенд поэзии чужие стихотворения, потому что у него, вопреки всем желаниям отдаться творческому, нет своих. У него есть тысяча обязательств и сотни фактов в голове, как, например, тот, что шапка Эда зовётся гоголем, но у Арсения нет стихов. За него постарались другие. — …или — в полной окаменелости. Я был в городе, где, не сумев родиться, я еще мог бы, набравшись смелости, умереть, — Арсений ловит взгляд Антона потерянный и ищущий, и читает ему с призрачным намёком, если в этом вообще есть толк, — но не заблудиться, утверждает он. — …и начать монолог свой заново с чистой бесчеловечной ноты. — заканчивает, и аплодисменты в этот раз звучат громче, а на надменных лицах писак видятся полуулыбки, но Арсений спускается с помостков и решает, что на сегодня он достаточно вмешался во время, и теряется среди людей, которых стало заметно больше, падает на подол своего пальто, что на спинке стула висит далеко за их спинами. Он усталый и голодный — Елизавета Ильинична дома смотрит на него с жалостью, а Арсений сам себя с трудом узнаёт в зеркале со впалыми скулами и сухой, серой кожей. Но за двумя бокалами шампанского все проблемы чуть мельче, чем они есть. Тусклый свет помещения загораживает чья-то высокая фигура, и Арсений сначала пугается, подняв голову. Антон смотрит на него выжидающе, усмешку держит на таком же утомлённом лице, и Арсений ведёт плечами, губы поджав — он умеет хоть в какой-то ситуации не фонить спесивостью, не кичиться отсутствующим превосходством? — Вы быстро ушли, — говорит он, и Арсений отводит глаза, чтобы не было видно, как он натужно вздыхает. — Позвольте узнать, как вас звать? — Арсений Сергеевич. — Арсений тянет ему ладонь, и Антон пожимает её запоздало. — Антон Андреевич, — вторит ему Шастун и без лишних слов присаживается напротив. Арсений хочет возмутиться, но душит злость на корню и вынуждает себя молчать — Эд потерялся среди людей, а Антон здесь не из бедных, и их союз мог бы пригодиться ему. — Я вам обещал обмен, — говорит он честно, губы облизнув бестактно, и Арсений ведёт бровью неприязненно. Наверное, тут так не принято, хотя, глядя на пьяные и обдолбанные рожи великих, уже перестаёшь быть уверенным хоть в чём-то. — Обещали, — отвечает Арсений, и тут же перед его лицом на стол приземляется небольшой мешок, который пылит дерево. Там мука, и Арсений выпрямляется — слюнки текут, сводят язык, когда он лезет ладонями к завязочкам мешка; но потом он вновь откидывается на спинку, возвращает на лицо равнодушие — потому что не бывает просто так, за два стиха. — Неужели вот так, за два стихотворения, Антон Андреевич? Вы богатый человек, однако, — хмыкает Арсений и допивает мерзкое тёплое шампанское в кривом стакане. — За два стихотворения нет, конечно, — жмёт плечами тот. — А вот если позволите проводить себя до дома, то всё может быть, — Антон улыбается хитро, как кот на сметану глядя, и Арсений смотрит на него сурово из-под ресниц. Шастун, видимо, знает только слова «позвольте» и «Вы», которые хоть как-то могут звучать в этом чёрном, изнуряющем веке, и это даже смешит злорадно. — Вы, видно, перепутали меня с прекрасной дамой, — усмехается Арсений и, подцепив пальто и шляпу пальцем, теряется среди людей в поисках выхода. Антон всё равно нагонит — Арсению неясно, зачем ему это нужно, но отказываться от мешка муки он не планирует, особенно, если за ней стоит всего лишь прогулка; всё равно он собирался идти домой. Антон не выглядит насильником, скорее всего просто кидается на первого встречного в поисках родственной души; так, наверное, тоже делают, и это тоже путь. Арсений пока не знает, какой изберёт он сам, но сначала — поищет повторяющихся людей. Эд так сказал, что вы с твоей душой будете в одних местах и веках, и Арс склонен верить людям, что знают больше его, хотя гипотетически Арсений старше Эда на пятьдесят лет. Но тот уже матёрый, измученный искатель, у которого, вероятно, не всё от этого хорошо с головой. Искательство для него уже почти мучение, и это видно в его безумном, бездонном взгляде. Арсений хочет пожалеть его, не желая такой участи — но Эд может ему помочь, правда, он может дать ему то, что никто не в состоянии. Но сейчас такое ещё может ему дать Антон со своей мукой, которую Арсений готов выменять на плохую компанию. Голод — самый хищный зверь на свете, и Арсений ведётся на него, как слабовольная жертва; и его не осудить даже. — Арсений Сергеевич! — зовёт его Шастун, и Арсений, расправив ворот пальто, оборачивается. — Куда же вы? — Ждал, что вы меня нагоните, Антон Андреевич. Но какой вам от этого толк? Шастун цокает и закатывает глаза — Арсения это смешит. — Вы всегда задаёте столько бесполезных вопросов? — раздражённо бормочет тот. Что-то во времени остаётся прежним — Антон всё так же бесится с его поведения, которое на деле просто не попадает под определение нормального человека в двадцать первом веке. Нормальные люди не любят учиться, они тусят несколько раз в неделю, сидят на последних партах и страдают от безделья; Арсений никогда не попадал под эти глупые установки, хоть и он иногда прокрастинирует — но не так, чтобы пропустить все сроки сдачи долгов. Ему даже немного печально, что эпохи не меняют чужое восприятие — Антон продолжает быть таким же распиздяем, осуждающим тех, кто на него не похож. Арсений привык, но это всё же немного печально — с нуля у них не получится. — Я люблю вопросы, и они не бесполезны, — отвечает Арсений честно. — Не каждый день кто-то незнакомый навязывается мне в спутники без видимой причины. Антон озадаченно отводит взгляд, продолжая плестись за его спиной, а Арсений, проморгавшись, рассматривает канал Грибоедова, тусклый и немного пугающий в керосиновых фонарях. Вода почти безмолвно плещется о гранитные стены набережных, и Арсений глубоко вдыхает холодный ночной воздух. Зато никакого ковида, никаких масок и кодов. Только испанка какая-то, мелочи; Арсений усмехается, а потом Антон всё-таки нагоняет его. — А просто так нельзя? — спрашивает он, и Арсений смеётся снова, искренне и задорно. Почему-то его раздражение от вида Антона перестаёт так свирепствовать, когда он начинает замечать в нём какую-то почти детскую непосредственность, такую же растерянность, местами наивность и незнание. А ещё в Арсении злорадство пляшет, потому что его незнание забавляет и заставляет торжествующе потирать руки. Может, это всё от алкоголя, или нервная система просто решает себя поберечь в условиях навалившегося стресса, но Арсению всё смешно, и Шастун вообще одна из мелких его проблем. — У всего есть мотив, — пожимает плечами Арсений, руки спрятав в карманы брюк. — Вы пьяны, — продолжает напирать Антон; ещё пара глупых оправданий и Арсений начнёт подозревать, что его помнят ответно. — Не слишком. На самом деле порядочно — на пустой желудок даже два бокала очень много, а Арсений по жизни в принципе почти не пил, и этого достаточно, чтобы его увело. — Просто дайте мне проводить вас, — сердито говорит Антон, и Арсений улыбается, сверкнув зубами. — Хотите что-то у меня узнать? — Даже если и так, будете молчать? Они сворачивают на Невский, и становится чуть светлее, потому что фонарей тут больше и пространства. Арсений дышит жадно ночным воздухом, будто тот может накормить его пустое брюхо. Он с чувством голода смиряется так же, как с окружающими обстоятельствами, пускай ему скучно без телефона, без книг; даже мелкие брошюры Елизавета Ильинична выменяла на подобие пищи, и Арсений от нечего делать изучает оттиск своих часов, что напоминает ему карту звёздного неба, а всё это — ЕГЭ. Он выучил свой паспорт вдоль и поперёк, и теперь навыки безделья пригождаются ему тоже. Что бы ты не знал, тебе пригодится это рано или поздно — так говорил отец и оказался прав. — Смотря какие вопросы вы мне зададите, Антон Андреевич. — А какие могу? — Пробуйте, — бросает ему Арсений, потому что в его голове всё тихо и пусто. Его не задевает ни его компания, ни происходящее вокруг сейчас; силы стремительно покидают его тело и сил на мысли не остаётся — а они, порой, изнуряют больше, чем любой труд. — Вы не местный? — спрашивает Антон, и Арсений качает головой. — Нет, я из Омска, — говорит Арсений. — А вы? — Я из Воронежа. — Так и знал, — усмехается Попов. Знал, в принципе, до всего этого — в Антоне замечается провинциал; но ещё сильнее в его дружке, Журавлёве. — Откуда же? — фыркает Шастун ворчливо. — Ваша бестактность. Нет, не подумайте, не все люди из провинций автоматически становятся колхозом, просто вы, очевидно, росли во дворах и курили за гаражами. — А вы, очевидно, не из этого века, — бросает Антон, а потом рот открывает забавно, осенённый своей догадкой. Значит, не помнит, раз так удивляется; навряд ли Шастун хорош в притворстве. — Я спалился на колхозе, да? — Арсений поджимает губы. Над речью бы ещё поработать. — На дворах, — усмехается Шастун довольно. — А что, колхозов ещё нет? — Неа. Будут лет через десять, — хмыкает Арсений. — Только вы бы не распространялись об этом обо всём, Антон Андреевич. Нас таких тут не любят. — Может прекратим это тупое «выканье»? Мы же в одной лодке, Арс, блять. — Как вас понесло, Антон Андреевич. Я вам не друг, ладно? — а в голове эдовское «трое в лодке, нищета и собаки»; четверо, получается. Они сворачивают на тихий, но очень настораживающий Литейный. Арсений теперь побаивается его после той попытки кражи, и держится подальше от домов; приятное пьяное веселье сменяется равнодушной усталостью, и улыбка сползает с его губ. — Я рад, что вы рады тому факту, что я искатель, но это не то, что я бы стал рассказывать каждому встречному. Мне жить ещё двое суток, и, знаете, хотелось бы. — Знаю, мне тоже двое, — кивает Антон. — Я рад за вас. Я так и не понял, что вы хотели добиться этим разговором, но спасибо, что проводили, здесь в тёмное время суток неприятно ходить, — говорит Арсений, скривившись, и поворачивает в нужный ему колодец. — Всё, чего я хотел добиться, я добился. Мы не друзья, но и не враги, Арсений. И я буду в «Бродячей собаке», если вдруг ты решишь перестать рычать на всех, кто хочет тебе помочь. — Я в состоянии справиться сам. — Поэтому ты похож на скелета и почти в обмороке валяешься, да? — Отвали, — огрызается Арсений, но быстро приосанивается и лицо делает проще. — Извольте не лезть в мою жизнь, Антон Андреевич. Былое раздражение возвращается со всем пониманием, откуда оно взялось; Антон, конечно, всё ещё Антон, в другом веке или обстоятельствах. И его вопиющая бестактность и глупость бьёт все рекорды, и это неискоренимо в нём. Он думает, что знает, кому как лучше, насмотревшись, небось, каких-нибудь голливудских фильмов, крайне далёких от реальности — но Арсений знает другую сторону. Полагаться можно только на себя, потому что никто перед тобой не будет в ответе больше; и нести ответственность. — Как знаете, Арсений Сергеевич, — передразнивает Антон, а потом протягивает ему мешок с мукой. Арсений бы гордо отказался, но это — еда всех жильцов холодной и сырой коммуналки, в которой ему довелось проснуться; а он привык возвращать чужое добро добром. Он кивает и, перехватив холщовую ткань, скрывается за решёткой двора — и чувствует спиной чужой взгляд на себе до тех пор, пока не скрывается в парадной.

***

Наступает последний день первой жизни, и Арсению интересно. Эд всегда был нервным, как рассказывал ему Егор, которого Арсений, к сожалению, не встречает, как и самого Эда, что всегда бегал и пытался закрывать обязательства и гештальты, то ли перед другими, то ли перед самим собой. Но Арсению лишь интересно, как это будет, ощутит ли он смерть и как проснётся завтра — сердце так же запустится снова или просто не будет переставать биться? Сделается что-нибудь с часами и с его телом здесь? Будет ли его трясти лихорадкой почти похмельного пробуждения или жизнь ласково разбудит его, словно после длительного сна? Арсений не знает ни одного ответа, но он почему-то воодушевлён, пока весь мир котом из того видео пытается спросить его: «Ты долбаёб? Тебе уебать? Ты конченый?». Арсений хохотал минут пятнадцать, когда увидел его крайне озадаченную мордочку и то, как упорно он задавал свои вопросы, ничему не удивляясь, но всё-таки проверяя собеседника на адекватность. Его бы самого тоже проверить. Не кота, Арсения, потому что ну практически никто не подходит к смерти с воодушевлением и желанием узнать, чё будет. Может, его намотает на мельницу и выбросит из этого мира куда-то в стратосферу вообще серой соплёй. Интересно, как люди несли мемы сквозь года до того, как появились повсеместные камеры и фотоаппараты? Арсений готов стать прототипом, над которым потом будут шутить что-то вроде «когда не выполнил пятилетку за два дня». Хотя, по сути, мемов не было даже в детство Арсения — до пятого класса у него был кнопочный телефон с установленным на нём рингтоном «Секс бомб» и единственным развлечением, которое заключалось в смене цветов тем. Там даже «Змейки» не было, не говоря уже про блютус или камеру. А тут, видимо, мемы из уст в уста. Кто знает, может Пушкин вплетал в «Онегина» миллион отсылок на местные шутки-прибаутки сто лет назад. Арсений бы хотел почитать это глазами современников — возможно «Мороз и солнце» это огромная аллегория на групповуху — а то сначала «друг прелестный», а потом «красавица проснись». Арсений кривится и отбрасывает эти мысли — не хватало ещё опошлять классику, образ которой своим светлым образом в их головы вбивала учительница литературы. Арсений находит Елизавету Ильиничну на кухне — она с пустым кипятком доедает чуть подсохшую лепёшку из муки, которую принёс Арсений. Она робко протянула ему томик стихотворений Лермонтова, которым Арсений, изголодавшийся по культуре, по хоть какому-то делу, зачитывается весь день. Хочется, конечно, смотреть на котов в «ТикТоке», но вместо этого Арсений следит за ними в окно — те бродят бесцельно по дворам и прячут морды в холодных подвалах. Арсений бесцельно бродит по коммуналке, играет с Павлом Алексеевичем в города и прячет лицо в тонком пальто. Он сживается с не-своей, но всё-таки собственной жизнью, и думает, что Эд прав в своём разочаровании — за пару дней даже не успеваешь ничего узнать о себе, не говоря уже о том, чтобы в этом огромном мире найти другого человека. Но Арсений ничего не может изменить, думая весь день про Антона, который так по-умному хотел попытаться быть друг другу союзниками, и решает попытаться — есть в этом здравое зерно. Даже удивительно, у Шастуна есть хоть и крохотный, но всё-таки мозг. — Я не приду сегодня, — тихо говорит Арсений, присаживаясь на шаткую табуретку рядом. — И вообще, знаете, больше не приду. Ему как будто бы стыдно, словно эта женщина, как его первый спутник в первой жизни, становится как первая учительница. Арсения его первая учительница не любила, кстати, по неясным ему причинам. Умных вообще не очень любят, почему-то; и богатых. И бедных, и даже если ты чуток перешёл черту выше нищего, худых и полных, и если у тебя кудрявые волосы или рыжие. Никого не любят — Арсению становится грустно, потому что нищие здесь все, да и умных не много, но хоть сколько-то; но все равны, и это главное. Богатых силком понижают до бедных, сгорают в кострище большевизма все, кто ему не подходит, но в этом времени есть некоторое принятие, потому что каждый человек ничего не стоит. Кроме Ленина. Елизавета Ильинична поднимает на него впалые глаза с сетью морщин вокруг них и ладонью водит где-то в районе сердца. Она привыкшая, она переживёт это так же, как буйство режима вокруг неё. На её век выпало много плохого и совсем чуть-чуть хорошего, и Арсений, что знал её неделю (в её памяти это несколько лет — Арсений узнавал), надеется стать этим «чуть-чуть». — Ну, раз пора, — выдыхает она с мягкой, бабушкиной улыбкой, полной скорби и печали — Арсений вздрагивает; так будет каждый раз. А потом заправляет его кудри за ухо и ведёт большим пальцем по линии челюсти, безмолвно говоря — иди. Арсений кивает и, расправив лацканы пальто, шагает в длинный коридор, что скрипит половицами под подошвами, заглядывает к Павлу Алексеевичу и бросает до смешного глупое «свидимся», на что ему отвечают с таким же печальным, искусственным весельем: — Я не вспомню. — Неважно, — мотает головой Арсений. — Я вам расскажу.

***

В «Бродячей собаке» все привычно пьяны и обдолбаны, мужчины в драповых костюмах собирают носами косяки, столы и стены, огромными глазами оглядываясь по сторонам. Безусловно, это место вдохновляет где-то до трёх часов ночи, пока заслуженные поэты читают свои стихотворения на помостках, а композиторы играют рождённое в пламени революции, а потом, после их отъезда, это всё превращается в привычный клубешник. Вернее, кабак, но на деле — клубешник; Арсений не был в клубах, но сложно не знать, что за жесть творится внутри — он всё-таки в Питере живёт, а тут и Рубинштейна, и Думская, и Литейный по мелочи. «Вот ты уехала, и такое началось…», — говорила великая Пугачёва и, что-то подсказывает Арсению, что у Цветаевой и Ахматовой всё так же. История вообще есть спираль, в которой даже мелочи, несмотря на прогресс, повторяются снова и снова в разных временах. И Пугачёва, и Арсений тоже — значит, он почти примадонна. Он находит Антона у барной стойки — тот вальяжно водит руками по помещению, болтая с какой-то дамой и золотистый виски перекатывая в стакане. Его лицо становится лишь насмешливее, когда они с Арсением пересекаются взглядами; девушка в каком-то жутком платье, напоминающем одну большую складку, спешит удалиться. — Явился, — хмыкает Шастун. — Я рад, что ты решил подумать головой. Арсений поджимает губы и смотрит на него зло исподлобья — он ненавидит, когда его держат за полоумного придурка. — А у тебя с самооценкой нет проблем, да? — цедит Арсений в ответ, и Антон усмехается едко. — А как же «Антон Андреевич, я, да я, да жопа не моя», — обезьянничает Шастун, и Арсений, руки на груди сложив, внутренне хочет взорваться на тысячу кусочков Попова, но внешне держит лицо — он не будет опускаться до уровня этого придурка и не даст ему тех эмоций, которых Антон ждёт. — Долго выёбываться будешь? — фыркает Арсений, изогнувшись по-сучьи высокомерно. — А ты? — В жопе выросли цветы, — отвечает Арсений. — Если бы ты реально хотел иметь со мной какие-то дела, ты бы подумал, прежде чем выпендриваться. И подумал бы пораньше, у меня осталось… — Арсений аккуратно глядит на часы, спрятанные в дебрях пальто, — час. У меня остался час. Антон выглядит так, будто ему на лопате ко рту поднесли говно и приказали есть; он раскидывает руками и глазами хлопает, а потом брови сдвигает так, что становится до смешного злым. — Да я вообще два дня назад тебя поймал! И предложил, а ты, блять первый выёбываться начал между прочим! — отвечает Антон. — Мог бы нахуй, вчера прийти, а ты, блять, умного из себя строишь нахуй, заебал! В воздухе висит будто недосказанное «как всегда», но Арсений не уточняет — у него чувство, что они оба понимают, о чём говорят, но никто на самом деле не признаётся в памяти (что, по Бродскому, время разносит в щепки). Арсений не хочет знать, что Антон помнит его тоже — проще было бы начать с чистого листа, непредвзято, но Шастун даже с этого листа умудряется начать как придурок, и Арсений отвечает ему тем же. Хотя доля правды в его словах есть — Арсений сам тянул время. Но он никогда не начинает первый — видит бог. — Блять, какой же ты бесючий тип, я в ахуе, — добавляет Антон, и Арсений задыхается от возмущения. — Ты охренел в край?! Ты сам до меня докопался! А я должен тебе в объятия бежать, типа, господь, искатель, ура, я не сдохну тут один. Да я сдохну, блин, и ты сдохнешь, ЯМы сдохнем, короче! Вместе или поодиночке, дебил. — Да сам ты дебил, блять! — огрызается Антон. — Нахрена тебе тогда со мной «союзничать»? Ты меня даже не вспомнишь потом! — А вот вдруг повезёт?! — И в говно не развезёт, блин, — бухтит Арсений. Он-то его помнит, и правда. Не то чтобы сильно хотелось — не от всего сердца. Видеть знакомые лица сквозь века приятнее, чем быть совсем одному, конечно, но Антон — это слишком; Арсений надеется где-нибудь ещё встретить Эда с Егором, хотя бы разок. — Ты меня даже не знаешь, чё ты бесишься? — уже в искреннем непонимании спрашивает Антон. Арсений усмехается — не знает, как же; жизнь его покарала памятью о самом беспросветно глупом и неприятном человеке в его жизни, после него самого (потому что всех его знаний не хватит — это минимум, как говорит отец); но который, почему-то, разбирается в механизме быстрее него и не выглядит забитым и испуганным, как Арсений, хотя первый в окно полез, когда всё это началось. Арсений успокаивается, понимая, что, на деле, Антон пока не сделал ему ничего реально плохого, чтобы на него так взъедаться. — Ты влезаешь в моё личное пространство, — фыркает Арсений. — И не предлагаешь, а настаиваешь и считаешь себя единственно правым. Антон смотрит на него задумчиво и кивает уклончиво. — Ну допустим. Но в этом же есть смысл, — тоскливо произносит Антон, бровки сдвинув домиком. — Антон, меня воспитывали строгие и очень культурные родители, которые с детства учили меня вежливости и тактичности, и мне противно, когда человек лезет ко мне и пытается заставить меня думать, что я тупой. Даже если я реально тупой, потому что никто не идеален, — пожимает плечами Арсений, и Антон вдруг смеётся. Отклоняется назад и, руки у лица сложив, хохочет искренне, и Арсений улыбается даже — тот становится сразу таким простым. — Окей, допустим я не мировой гений, — говорит Антон. — Я обещаю постараться не быть таким жутким и нетактичным уродом, тогда у меня есть шансы вписаться в твоё доверие? Арсения удивляет то, что Антон так легко принимает свою несовершенность и то, что он кого-то этой несовершенностью может раздражать — спокойно относится к своим неприятным качествам и просто принимает их к сведению и, может, старается что-то с ними сделать; Арсений бы хотел так уметь. Не разочаровываться в себе, не думать, что он непоправимо невозможный, а просто принимать это в себе и меняться. — Вписаться в доверие? — прыскает Арсений. — Вряд ли. Но я не буду хотеть тебя уничтожить и, может, у нас что-то да получится в этой пугающей херне. Я правда не понимаю до сих пор, как мы можем друг другу помочь. — Ну, мало ли, ты будешь каким-нибудь чуваком, который подделывает документы, а я преступником, — гордо заявляет Антон, и Арсений демонстративно глаза закатывает. — Всяко проще, чем в незнакомом времени шарить, где это можно намутить всё. — Ну или например я буду богатым дворянином, а ты крепостным. Я не буду бить тебя розгами, — говорит Арсений ехидно, и Антон на него смотрит хмуро из-под бровей. — Ну или например я буду на Великой Отечественной за наших, а ты за немцев, и я тебя не убью, — с гадкой улыбкой продолжает Антон, и Арсений легонько пихает его в плечо. — Эй, ты чё толкаешься? — куксится он, и Арсений смеётся. — Потому что нехрен приписывать меня к нацистам. — А ты не слишком острый на язык для интеллигента? — А тебя ебёт? — Арсений чувствует себя тем котом; Антон мотает головой. — Ну вот и всё. Арсений не уверен, что хочет идти под руку с ним весь свой десяток жизней, да и им не велено точно, потому что потом Антона забросит куда-то в другое время, и Арсений выдохнет. Но важно иметь приятелей — тех, кто, если что, поможет хотя бы какой-то мелочью. Иногда мелочь стоит тебе зачёта, и это Арсений знает. И раз этим приятелем должен быть Антон, значит, он будет им — Арсений готов поступиться некоторой частью своей неприязни ради того, чтобы пережить всю эту мясорубку. А потом, может, в той жизни, где Арсений останется, его и не будет вовсе. Вдруг они оба дёргаются от резкого шума — какое-то пьяное рыло собирает собой столик, пока другое его по этому столику возит за шиворот. Начинается потасовка, в которой Арсению суждено умереть — по позвоночнику бежит холодок, и он вздрагивает, глядя на две минуты в окошке. Страх забивается скулящим комком между рёбер, заползает туда, в отсутствие места, и скребёт по костям — Антон встряхивает его за плечи и заглядывает в глаза встревоженно, но чьё-то неосторожное движение выбивает у Арсения из рук часы; они исчезают между чужих ног и тел, и Арсений тут же бросается за ними, напуганный перспективой разбить или потерять их в первой же жизни. Он шарит между людьми, которые мутузят друг друга или пытаются, наоборот, убраться подальше в спешке, и на него с каждой секундой накатывает новая волна паники, каждая сильнее предыдущей. Но вдруг среди гомона Арсений слышит своё имя и, обернувшись, видит Антона, со своим ростом возвышающегося над толпой с его часами, зажатыми в вытянутой руке; облегчение обрушивается на него глупой улыбкой. Но стоит Арсению сделать шаг в его сторону, как его оглушает вспышкой сильнейшей боли в области затылка. Глаза закатываются сами с единственной мыслью: так сдохнуть — это какой-то тупизм. Так заканчивается вторая из жизней Арсения Попова.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.