ID работы: 9629310

Урания

Слэш
NC-17
Завершён
3713
автор
Уля Тихая бета
шестунец гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
243 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3713 Нравится 232 Отзывы 1402 В сборник Скачать

Конец прекрасной эпохи

Настройки текста

И за полночь облака, воспитаны высшей школой расплывчатости или просто задранности голов, отечески прикрывали рыхлой периной голый космос от одичавшей суммы прямых углов. Иосиф Бродский, 1995

1900 год, Санкт-Петербург Арсений обещает набить на лбу татуировку с надписью «мысли материальны». А его настолько материальны, что он бьётся о них головой. Потому что слова «удивление» недостаточно, когда он просыпается и на его постель запрыгивает без малого робокошка, которая глазом бездонным с часами в железной оправе пытается заглянуть ему в душу. И это немного пугает, но больше — интригует. Вот тебе и Сызрань, и рыбу выгулять. Дошутился. Механическая кукушка из часов настенных сообщает о восьми утра, а Арсений продолжает сидеть на постели, потому что если раньше незнание, что ему делать, было вопросом времени и эпохи, неподготовленности к чему угодно, то сейчас это буквально незнание — как реагировать и не хочет ли это создание с маленьким винтиком шестерёнки на сгибе лапы убить его тут же. Но те несчастные отсутствующие рёбра добивают его веру в то, что Урания есть ничто иное, как цирк со всем ему соответствующим — не заканчивать же колдовством в эпоху Колумба и нового времени. Хотя на земли Америки высаживались задолго до него. И Арсений не находит ничего лучше, кроме улыбки безумной в ответ очередному безумному миру. Кошка совсем по-живому мурчит и тычется ему в руку мокрым носом. А потом он отодвигает шторы, выбравшись из постели — за окном мглистый Питер, что хлопьями засыпает снег, и мир живёт и дышит, бурлящий, суетной, и машины проезжают по дорогам слякотным вперемешку с каретами под окнами. А на горизонте, где-то вдалеке, туманное зимнее солнце закрывает огромных размеров дирижабль с массивными бронзовыми турбинами, что, кажется, только на силе божественной держится в воздухе. Арсений замирает у окна, обводя взглядом тот же самый мир, в котором не узнать ничего ему родного за трубами заводов. В груди разрастается, клокочет неясная тревога, холодок по коже неприятный идёт, и он дрожит внутренне — так, когда не можешь найти места себе, какую бы позу не принял. Всё вокруг чужеродное, будто в зеркалах, что лгут и смеются смотрящим в лица, и Арсений правда думает, что если сходить с ума, то именно сейчас. Даже кривые вкорчованные в здания водостоки начинают волновать его, не говоря о глазе кошки или гигантских машинах где-то у облаков, что вот-вот, кажется, упадут на них и Петербург сомнут, как бумажку, как прохудившуюся фанеру. Но он знает — это пройдёт, стоит ему примерить на себя очередной костюм; он вольётся в этот мир неотъемлемой деталью, и картинку будет не отличить от той, что была до него. И он примеряет. Застёгивает принесённое слугой форменное пальто со стоячим воротником, кожаным наплечником с заклёпками медными перетягивает грудину и зачёсывает волосы назад. Смотрит на себя, такого же инородного, чувствует себя куклой красивой, с резными шестерёнками, что расползаются на тёмной ткани, с кучей деталек, которые пестрят и притягивают взгляд. Но глаза блестят нездорово, почти лихорадочно темнеют в зеркале с ухмылкой роднясь. Арсений знал с самого начала, что нельзя выйти из Урании в здравом уме; но врал сам себе, что сможет устоять перед соблазном потери рассудка. Удивлялся так по-настоящему магии, рёбрам, чужим ранам, кочующим из мира в мир. Но больше не удивляется, хоть город за окном всё же нагоняет неясное беспокойство. Они — потеха судьбы, не более того. Но Арсений всё равно будет участвовать в этих играх, и он шагает, расправив плечи, пропустив мимо ушей вопрос милой служанки про завтрак. Воздух на улице вдыхается жгущей лёгкие гарью, тяжёлый и металлический. Люди торопятся куда-то, прячась под шляпами и массивными гогглами, а снег привычно хрустит под ногами. И это, пожалуй, единственное, что остаётся привычным, не считая Исаакиевского собора вдалеке, что под мутным, туманным солнцем блестит позолоченным куполом. Но Арсению больше не страшно — он нащупывает во внутреннем кармане револьвер и, гордо голову вскинув, ступает по улицам предновогоднего Петербурга, что сопровождается бесконечным, всепоглощающим гулом машин и заводов. На его часах два дня — они с Антоном вообще самая всратая шутка на свете; наверное что-то вобла сти дурацких.

***

Арсений бродит по Петербургу; этот мир забавит его. Странными ржавыми роботами из кастрюль и шестерёнок, какой-то дикой, вычурной модой, что повсеместным сумасшествием горит, смеётся, звенит механизмами. Вязью воздуха, оседающей пылью на языке, трудно дышать; она разъедает ноздри, когда Арсений справляется о верности своего пути, наворачивает круги по кварталам, что из простых строгих улиц превращаются в кривые, засорённые бесполезным металлом переулки, грязные, прячущие в дворах колодцах причудливые постройки с множеством труб и кнопок. Арсений не понимает, для чего это, и про стимпанк знает так мало, что всё это в его глазах какой-то чересчур причудливый и удручающий абсурд. За этими трубами и винтиками прячется общее несчастье и бедность, душевный истерический порыв; и странно видеть, что в одном из миров то, что создавалось как насмешка над кибермиром фантастики, действительно находит место быть. Каждая деталька пространства выхватывается из общего угнетающего массива, и Арсений увлекается разглядыванием мелочей — смотрит на протез руки официантки в ресторане, куда он заходит на завтрак, на экстравагантные шляпы прохожих, на медный шар Зингера, что обращён в глобус и вращается вокруг мирового достояния прошлого столетия — лампочки, светящей среди густых дымных клубов. Но Арсений уверен, что Антону, который обязательно где-то здесь, нравится всё это бесполезное и пафосное; любит он всякое не от мира сего, бессмысленную чушь — «Доту» свою, ремиксы Оксимирона на всевозможную музыку, пиццу с сыром — по сути, блин, бутерброд. И чувствует что-то к такому же далёкому от мирского Арсению, и предлагает быть вместе тоже ему. Вместе — прямо по-настоящему, как все люди; и они, наверное, тоже что-то бессмысленное изначально, но потом… потом у них ещё впереди. И они скоро снова встретятся в этом бреду сумасшедшего с красивой, киношной картинкой; не так много у них времени, чтобы не. Невский шумный, гудящий, сильно громче других улиц; каждый человек в городе — звенящий голосом и одеждой, каждой деталькой меди на платьях и костюмах. По мокрым дорогам ездят трамваи на пару, что воздух делают почти ощутимо сажевым, но город празднично возбуждён — с витрин лавок и ресторанов виднеются еловые ветви и красивые стеклянные и ржавые металлические игрушки, повсюду свечи и гирлянды из массивных ламп, мишура блестит в их свете. И на контрасте с мрачным и чокнутым миром эта праздность бросается в глаза ярким пятном — мимо него проходит дама с коробками подарков, вдалеке базар галдит на реке, и тревога снова берёт над Арсением верх. Необъяснимый испуг от этого мира напоминает ему первый; такой же разваливающийся на части, смеющийся умалишённо ему в лицо, но здесь безумие ещё не достигло пика — оно разрастается медленно и цепляет всё больше. Арсений так явно чувствует реальность всего — впервые; мир не кажется ему сном в отрывке сознания без прошлого и будущего — потому что всё здесь произошло иначе. Потому что бабочка когда-то там давно устала и решила, что ей летать нахер не надо — если можно сидеть себе в траве и ничего не делать. Похоже на подход Антона, но там будет намного фатальнее, чем догорающий проблемами дедлайн; и при всём этом даже его бездействие удивительно заставило Арсения вспоминать о нём так часто даже во всяких мелочах — типа судьбоносности вселенной, просто будучи собой. А мир — ударить Арсения невидимым ножом между лопаток с пониманием, что всё реально и было реально до. Эта вселенная будет жить после него, и всё не кончится с его очередной смертью буквально; и войну, возможно, в той ветке, где он был, не выиграли к ужасу, и декабристы спустя время добились своего, и люди, которых он там узнал, существуют и дышат, радуются и плачут, они есть и будут. Арсений очень бы хотел пожелать, чтобы они остались счастливы. И это понимание бьёт его поддых, мир перед глазами мажет, путает в паутине зданий и пятнах наступающего Рождества повсюду; он глупо щупает себя за плечо, обтянутое грубой кожей и холодящее пальцы заклёпками. Но его выбивает из мыслей пробежавший мимо человек, что чуть не сбивает его с ног, но тут же исчезает где-то впереди. Арсений растерянно и сердито оглядывается, потирая задетую чем-то холодным и тяжёлым руку. За ним следует полиция в касках, но пацан бегает быстро, его макушка мелькает уже вдалеке — прямо как Шастун. Чёрт, Шастун. Вернее, чёрт Шастун. Арсений подрывается и идёт за ними следом, уворачиваясь от людей, которые толпами шествуют по проспекту; покупают еду к празднику, двигаются к оставшемуся за спиной базару и ругают Арсения вслед, а он извиняется спешно, торопится, боится потерять фигуры полицейских из виду, а вскоре и вовсе бежит за ними. У него нет сомнений, кого он ищет, перекапывая каждый двор на Фонтанке, когда стражи порядка сдаются, потеряв парнишку из вида. Тот смышлёный — сворачивает и зарывается в дворы. Сумерки спускаются на город в три часа дня, и снег с особым усилием начинает засыпать дороги, оставляет снежинки на мундире и волосах Арсения, который, как болезный, обыскивает каждый угол колодцев, уверенный, что его интерес сидит где-то там в тёмном углу, подальше от ветров и холодов улиц и часами пытается отдышаться своими прокуренными лёгкими. Арсений шарахается туда-сюда, заведённый, светящий улыбкой и предвкушающий их встречу. Впервые и с запалом неиссякаемым ищет сам — они не находятся сами или волей Антона. Он цепляется за нити догадок, которые могут разорваться с разочаровывающим хлопком. Но они нет. Тощую фигуру Арсений обнаруживает под фонарём в проулке, когда сдаётся бродить по дворам — тот сидит под фонарём, рвано дыша; замерзает, укутавшись в явно тонкое старое пальто, а Арсений всё равно улыбается; его дом тут, неподалёку, и кроме слуг он не видел никого, кто бы напоминал его семью. — Для табакозавода ты показываешь отличные результаты, — говорит Арсений, шагнув к нему под жёлтый свет, и Антон вскакивает, готовый бежать. Арсений смеётся, чинно руки за спиной сложив, и смотрит на испуганного Антона, которому сейчас и девочка из «Звонка» покажется супермоделью в сравнении с жандармами. Тот выдыхает шумно и головой качает, говорит обозлённо: — Сам ты собакозавод. Псина ты, Арс. — Ты делаешь успехи, может, когда-нибудь я сделаю тебе дубликат ключей от каламбурошной. — Какая честь, блять, — огрызается он, но ухмылка проскальзывает на его губах. — Нахуя пугать так? — Ну, может ты сдох? Ты знаешь, например, что голуби просто жрут трупы своих сородичей, а вороны сначала проверяют, живой их друг или уже не очень. Антона сморщивает, как курагу, и Арсений хохочет опять самозабвенно — радость уже привычно льёт через край; он срастается с миром, что чудит вокруг них, и тревога ускользает в тёмные углы города. Рядом друг с другом им нечего бояться, и умирать не так противно — Арсений попробовал сдохнуть далеко от него, и ему не понравилось. Но Ляся, значит, выполнила его поручение. — Как ты? — спрашивает он, успокаиваясь. Оглядывает испачканное лицо и спутанные волосы, на отрепья смотрит вместо одежды нормальной и на руку, сжатую в кулак, чтобы не было так холодно. А потом Антон поднимает вторую раньше, чем Арсений задаёт вопросы — следит за его взглядом. Шастун поджимает губы, а взгляд его, наверное, блестит интересом — не видно таких мелочей в полутьме, но прекрасно виден его протез — с тонкими узловатыми пальцами, каким-то узором на металлической ладони, сквозь который видно реку леденелую позади. — Вот тебе и рёбра, — тихо шутит он, и Антон усмехается ему в ответ. — Как ты? — повторяет он вопрос, потому что протез вместо руки к делу никак не относится. Это временное — всего на пару дней, точно. И Антону, наверное, странно с этой неповоротливой и странной штукой вместо руки, но Арсений не поражён ничем; они — пластилин для старых и трудоёмких мультиков, которые кому-то всё равно приносят радость. — Охуел, когда Ляйсан полоснула мне по горлу, а потом, когда очухался с этой железкой вместо руки, — он вытягивает её вперёд и сгибает механические пальцы, и хмурится снова, будто не видел. — А так — нормально. Рад видеть тебя. А как его рад видеть Арсений — знал бы он; каждый раз. — Пойдём в тепло, — говорит Арсений и берёт в свою ладонь его холодный, негибкий металл. Антон тянется поцеловать его, но Арсений отпихивается свободной рукой. — Я тебя, конечно, очень ценю, mon cheri, но ты весь грязный и пованиваешь, так что сначала ванна, а потом твои губы где захочешь, — с усмешкой отвечает он. Антон цокает, но смеётся коротко. — Прямо где захочу? — Прямо где захочешь, кроме губ, — уточняет Арсений на всякий случай. Антон вдруг становится каким-то слишком серьёзным и вновь — безнадёжным; этот взгляд Арсения печалит из раза в раз, уж слишком редкий он. А если редкий, значит, степень его чувств превышает ту отметку, когда он в состоянии спрятать их от чужих глаз. Но Арсений рад, что тот не прячет, и надеется когда-нибудь избавить его от необходимости играть в эту детскую игру вовсе. — Тебе тоже тут пиздец как странно, да? — спрашивает он и руку железную вытаскивает из арсеньевской хватки. Берёт его ладонь живой и настоящей — такой же холодной, но ласковой всё-таки. Смотрит ищуще так, замерев, будто не он тут примерзал к камню тротуара. Арсению-то ещё как странно, но Антону точно больше — просто не чувствовать руки. — У меня дома робокошка, — бормочет Арсений с подобием улыбки, и ему кажется, что его этой влюблённостью сейчас просто разорвёт. Настоящесть Антона такая необъятная, сколько бы ненастоящих зубов и рук у него не было; его эмоции, глаза, что и правда зеркало души, лицо в микроэмоциях, меняющихся посекундно. И это не пафосная дрянь и не поговорка в его случае — всё так, Арсений всё видел. Потерянность, отчаяние, радость и добрую насмешку — сколько ещё он не узнал, пока остаётся только гадать. И сейчас он стоит, смотрит на него под ударившей сильнее метелью, такого искреннего — верит каждой его частичке, и сердце у него жмётся к клетке грудины, ищет свободу свою, которой на деле и не хочет. И Арсений подаётся вперёд, самому себе перечит и прижимается губами к щеке прямо у самого уголка губ, аккуратно, щепетильно очень, чтобы не совершить ошибку и не оставить Антона с протезом навсегда, если есть возможность не оставлять — он красивый, этот протез, но не сбитый с толку Антон ему дороже, не лишённый частички себя волей жизни. Целует мягко, и Антон обнимает его, зарывшись носом в волосы, легчает посекундно; его просто медленно отпускает накатившее подобие истерики, которой Антон себе ни разу не позволял. — Пойдём в тепло, — повторяет Арсений. — Я уже в тепле, — отвечает ему Антон. Арсений тихо скулит ему в грудь, не в силах держать внутри столько чувств к нему одному — и в такие моменты реальность кажется почти игрушечной. Они бредут в квартиру под снегом, и Антон постоянно сжимает пальцы на его плече, чтобы почувствовать — мир шатает и ломает их крыши. Но они держатся; больше, конечно, друг за друга, и это, наверное, можно было назвать ошибкой — но не теперь.

***

Арсений сидит в одних брюках, упершись в стойку, что держит балдахин тяжёлый над кроватью; когда они возвращаются в дом, он приглядывается к своему пристанищу на ночь. Завтра вечером их тут уже не будет, но это к лучшему — Антон снова выглядит так, будто Урания не бьёт по нему, хоть это и не так совершенно. И от чужой беззаботной улыбки у него внутри всё скрипит и сводит жалобно — но Антону он улыбается так, словно всё в порядке и у него. Здешние комнаты тёмные и тяжёлые, давят массивом мебели и таким же неуместным металлическим мусором; и, сидя под витиеватой, красивой лепниной с плавными линиями, большие и мудрёные часы с сотней винтиков и шестерёнок Арсению кажутся чужими. Но огромные окна с выходом на широкую улицу и мягкий рельеф цветов на стенах успокаивают, и отсылают к знакомому и родному; Арсений вдыхает вечно спёртый воздух и голову откидывает на стойку тоже — мокрые пряди волос щекочут ему нос. Антон появляется на пороге смежной с комнатой ванной незаметно, но в гробовой тишине даже падение пыли слышится, и Арсений смотрит на него из-под прикрытых век с усмешкой спокойной, наконец умиротворённой. На комоде около лежит приглашение на праздник к местной знати, на котором они с Антоном будут завтра — и там их убьют. Или после пьяными в подворотне, или ночью, или на них просто свалится какая-нибудь ржавая махина с неба — и будет так. У них абонемент на смерть — дешевле, чем спортзал. — А ты как? — возвращает вопрос Антон, заправляя конец полотенца за пояс; стоит, красивый, в свете всего пары свеч в тяжёлых подсвечниках на стене, и капельки, стекающие с его волос на тело, блестят в их огне. Их близость несколько жизней назад Арсений помнит смазано — он был ужасно пьян; но узнаются и плавные линии пресса, и крепкая сухая грудь. Антон заводной, даже очень, но ещё больше — заводящий. Арсений отрывает голову от стойки и медлит с ответом — не знает, что сказать. Мысли сбиваются с курса волей Антона, что улыбается ему, стоя всё там же. Эхом вместе с вечной фоновой тревогой звучат его слова о поцелуях — где захочет. «Кроме губ», — зудит ещё, и Арсений поджимает их же; его убивает эта невозможность получить свой первый поцелуй. Нет, конечно, он целовался и раньше, но всё это было без чувств, на эмоциях, на гормонах и нежелании быть серо-буро-малиновой вороной в крапинку среди сверстников, но первый настоящий он хочет с Антоном, который вдруг оказывается рядом. — О мертвых либо хорошо, либо никак, да? — говорит он и усмехается, но в его ухмылке от веселья ничего нет; делает пару шагов к нему. Арсений правда смеётся, потому что они действительно уже много раз мёртвые, но всё-таки живые — тёплая кожа под пальцами даёт об этом знать. — Чтим традиции, — хихикает Арсений. — Да нормально всё. Антон прыскает и носом мажет по его виску, такой расслабленный и, как всегда, притворно-беззаботный; его протез холодит талию, а ладонь жарит бедро, и от контраста Арсению нехорошо самым лучшим образом. Шастун весь разгорячённый после ванной, и кожа у него после мыла и масел всяких нежная, действительно бархатная; Арсений смотрит на него задумчиво, поглаживая кадык и челюсть. Изучает, касается — у них не хватает времени застыть где-то в межвременьи и побыть так, без бега и их несчастной Паралимпиады, узнать не только внутри, но и снаружи; ощущать, искать чувствительные места и находить их губами и самыми кончиками пальцев. Но сейчас Арсений ищет — скользит губами по подбородку, сеет поцелуями на щеках и мочках ушей, пока чужие вздохи щекочут кожу; Антон замирает, как вкопанный, и лишь тем отвечает, что сжимает его бёдра чуть сильнее, когда Арсений рисует узоры на его лбу, а потом мазком задевает переносицу. Спускается по носу через родинку и падает в ямочку под ним; и вздрагивает, когда тёплые губы перехватывают палец, лижут его робко, целуют так увлечённо, спускаются на ладонь. Если бы линии жизни действительно что-то значили для них, то осколками были бы раскиданы по ладони в хаосе и двигались одним мелким движением чужого языка; а за ними и все «судьбоносные» вены на запястьях, которые по мнению «Тик-тока» обязательно покажут вам первую букву имени избранника, пятую бабушку в третьем поколении и дату, когда у вас появится третий глаз и восемь щенков сразу. Антон целует, чуть наклонив голову, все эти места, и Арсения прошивает этой нежащей слабостью. А потом он прерывает его, выхватив время между шумными вздохами, и ведёт руками его лоб к своему; их губы так близко, но притом на расстоянии нескольких жизней — которых осталось всего пять, чтобы это расстояние, такое ничтожно малое, превратить в ничто. Он задаётся вопросом, плакал ли кто-то от поцелуя? Но сам же себе отвечает, что у него будут все права. — Не хочешь? — спрашивает Антон тихо и ласково, его руками обнимая крепче. — Очень хочу, — не думая ни секунды, отвечает Арсений, руки спуская с его головы, бессильно их бросая вниз. Цепляет чужое полотенце едва, только чтобы зацепиться хоть за что-то, куда-то ломящиеся руки деть свои, но то не выдерживает удар и падает к ногам, оставляя Антона нагим совсем. Но тот даже не дёргается, Арсений только чувствует чужое возбуждение бедром, но глаза не опускает, прячет взгляд в тёмном углу комнаты, чтобы не сгореть от стыда, хоть обычно его этот факт даже не трогает. Но тут другое, тут от ненависти до любви один шаг, крохотный, но очень заметный, и ему становится неловко, потому что для других людей это, наверное, ненормально. Но его собственные сопли бесят, и сомнения эти глупые — главное, что он сам себе доверяет, и себя не смущается. Он нормальный, хоть и с нюансами, а остальное — дело восприятия. — Антон, я девственник, — говорит он, глядя на него прямо, открыто, почти зло, потому что не хочет думать, что чужие мнения определяют его. Но не случается ничего фатального — Шастун лишь улыбается и тихо смеётся, и Арсений впадает в ступор, не имея понятия, как реагировать на эти почти ежиные смешки, тихие такие, искренние. И не рубит с плеча — на этих граблях он уже попрыгал. — Нет, я конечно допускал, что ты, будучи самым ответственным старостой и будущим красным дипломом, имеешь где-то закрытый БДСМ-клуб, где у вас каждую среду вечер оргий с плётками, но всё-таки не ставил на этот вариант, — говорит Антон, и у Арсения ощущение, что от него отвязали кувалду. — Но ты сказал, что у тебя не было отношений, и я подумал, что отличникам иногда сносит башню, но ты вряд ли бы с кем попало ебаться пошёл. Арсений выдыхает, заметив, что вообще не дышал эту долгую минуту, а потом снова опускает глаза, но Антон цепляет легонько его подбородок, и снова их губы непозволительно сближает. Арсений боится осечься, глядя на него, такого открытого и хорошего сейчас. — Я тебя не стыжу. Есть в этом что-то приятное даже, — говорит, и нежность так мягко отдаётся лапками морщинок у глаз. — Если что, я не долбаёб, который сдвинут на девственности, я бы даже стал совладельцем твоего БДСМ-клуба с оргиями. Но всё равно. — Ага, сейчас я пересплю с главным красавчиком универа, а потом он всем растрепет о нашем сексе и окажется, что это был спор, — фыркает Арсений. — А кто тебе сказал, что тебе дадут им стать? — Я-то главный красавчик? Это ты главный красавчик. Кто вообще решил, что отличники всегда в уродских очках и в одежде, с бомжа снятой утром? Может, отличник поспорил с другом-гиком, что соблазнит капитана футбольной команды. А что, не будем крутой парочкой с казино и садо-мазо вечеринками? — А капитан футбольной команды повёлся, — шепчет Арсений, глядя в его глаза, что снова чёрные, как дыра в космосе. — Посмотрим. — Ещё как повёлся, — отвечает Шастун и целует его в щёку так внезапно, что Арсений в испуге вздрагивает. А потом сжимается весь, когда чувствует губы, ласково целующие его шею; но Антон гладит его бока так медленно, расслабляет, пускай железки руки иногда царапают кожу, не торопит, облизывая местечко под челюстью. — Не бойся, — говорит мягко, возвращаясь к скуле. — И говори, если неприятно. — Я буду ужасен, порно ничему не учит особо. Теория без практики нахуй идёт, — бормочет он, потому что нервы комком стоят между рёбер. — А мне и не нужно совершенство, — отвечает Антон, останавливаясь и обнимая его. — Это скучно. Мнёт настоящими пальцами копчик, водит холодным железом по ямочке позвоночника. — А мы-то ебать шутники, — бурчит Арсений ему в плечо, но его ненавязчивая ласка и правда помогает. — Я хочу стать комиком, — говорит вдруг Антон, и Арсению очень-очень жаль, что он сейчас не видит его лица. И он специально отрывается от его тёплой кожи, кладёт руки на шею и смотрит в глаза серьёзно, чтобы не дай бог не выдать искренность за попытку отмахнуться от его мечты сейчас. — Станешь. Будешь на сцене «Камеди» потом стоять. И «СтэндАпа». И… Антон тихо смеётся опять и глаза прячет, стесняясь. — Хорошо, — но в его глазах скользит грусть едва заметная, — если так. — Ты сомневаешься в моих словах? — Арсений претензионно выгибает бровь. — Ни в коем случае, Ваше Сиятельство, — говорит Антон, и это обращение отдаёт внутри теплом. — Дайте мне доказать вам верность, — добавляет он, и его губы вновь чувствуются на ямочке за ухом. У Арсения кожа идёт мурашками, и он цепляется за чужие плечи. — Не бойся, — повторяет Антон. И Арсений больше не боится — он встречает его поцелуи, чуть подаваясь вперёд; сам гладит его остывшую кожу, но жжётся, будто горячая, задевает лопатки, шейный позвонок — позволяет себе прекратить бездействовать и начать изучать. Потому что ни одна скрипка не будет освоена, если её не коснуться; и Арсений касается. Антон спускается по его шее ниже, лижет кадык и ключицы, а Арсений как голый нерв вздрагивает от каждого его поцелуя, лихорадочно поглаживая его по рукам и спине. Незаметные обычно мышцы чувствуются очень остро, катаются под пальцами желваками, и от этого как-то тянет всё внутри. Между ними даже сантиметра больше нет, но теперь Арсений трезвый, и это шпарит в осознание трескающимся, словно в камине, огнём. Даёт ему какой-то решительности, желания до того взаимного, что мысли сметает напрочь — Арсений скользит по его животу, дышит в губы жадно. Но Антон находит тысячу мест, чтобы целоваться, их не касаясь; а Арсений мягко обхватывает его член и касается головки ровно тогда, когда чувствует язык у соска. Антон тихо постанывает, прикусывая кожу вокруг него, и у Арсения ломятся пальцы, он выпускает стояк из ладони, скоблит бедро Шастуна ногтями, подаётся на ласки — просит ещё. Антон голодный, шарит губами до всего, до чего достаёт, ладонями скользит на копчик, сжимает задницу в пальцах и прижимает к себе крепко, грудь к груди, так звеняще пошло. С губ Арсения срывается шумный вдох и стон тихий, которого он сам от себя не ожидает; его член трётся об Антонову ногу, а Арсений по-прежнему хватается за плечи доверительно, опору себе ищет, которая всегда его держит. Антон так ласково улыбается, что смущение даже не успевает тенью скользнуть где-то в голове — и мягко давит собой на тело, склоняет к постели, кладёт бережно на мягкий матрас. Они близко, так близко — Антон нависает сверху и улыбается всё ещё, как всегда, дуралей, но замирает вдруг, зависнув над его лицом. Арсений не знает, что он выискивает в его лице бездонными глазами, но лежит, ждёт смиренно и ладонью снова начинает водить по его стояку ненавязчиво и медленно; тёмная головка, как в глупом фокусе, прячется у него в кулаке. Антон тянется пальцами к его родинкам, губы обводит по контуру, взгляда от лица не отрывая, хоть и жмурится так нежно от удовольствия, глотает шумные выдохи. — Я свихнусь представлять, каково это — целовать тебя, — бормочет он и принимается делать это всё равно, но иначе. В их мирах всё медленнее, хуже, иначе — они, конечно, не мадагаскарские динозавры, бегают быстро, видят нормально на целых два глаза из четырёх (хотя в Урании зрение Арсения чудесами природы становится лучше) и не кусаются, но это всё равно девиз. Сейчас — точно лучше, совершенно — Антон рядом такой тёплый и жадный до ласк. Арсений не знает, как ему приятнее, и пробует разное — трёт уздечку, водит двумя пальцами, скользит туда, где хорошо самому, под основание, но Антон отзывается на всё так же едва заметно. Но Арсений знает — ему хорошо, просто его тело вторит его лицу и выдаёт микрореакции микроэмоциям, и вообще между ними какая-то микрохимия, но такой силы результата, что будь она хоть чуточку ближе к дека-, от них ничего бы не осталось. Антон опускается ниже, и всё сладко стягивает внизу живота, желание ноет, и Арсений скулит с ним, отчаянно не желая выпускать из рук чужие плечи. — Тебе когда-нибудь, — говорит Антон, но прерывается, и поцелуй ощущается на солнечном сплетении. Арсений от него поджимает пальцы ног, насколько его цепляет какая-то мелочь, — отсасывали? Портки ползут вниз предательски чужой волей, и Арсений пытается ухватить их за призрачные шлёвки, но те ускользают быстрее. Ткань дразнит член, и Арсений стонет глухо, несдержанно, закусывая губы бесполезно — кому и когда это помогало, как в книгах? Он перед Антоном снова голый, вообще без одежды, но теперь не только из-за неё. — Я сам хотел, но, — Арсений вдруг смеётся, потому что впервые эта ситуация кажется хоть и позорной, но всё-таки больше смешной. Антон посмеётся вместе с ним, но не засмеёт — и в этом есть разница. — Меня вывернуло к ногам того счастливчика. Не самая возбуждающая история, да? Антон прыскает куда-то ему в бедро и трогательно проводит по нему языком, по чувствительной коже внутренней стороны. Арсений смотрит на него и выглядит тоже совсем несекуально, но его тянет взглянуть; Антон увлечённый и возбуждённый, прикрыв веки, целует его ноги, искренний и открытый в своих желаниях. И Арсений не уверен, что кто-то в жизни хоть раз чувствовал к нему столько, чтобы так целовать, даже несмотря на то, что его до этого и не целовали. Как угодно — рвано, быстро, в школьных туалетах, слюняво, чтобы проверить свою ориентацию — по-всякому. Но не тело. Но как будто все его поцелуи весят теперь меньше, чем те, которые оставляет на нём Антон, минуя губы. Но на мысли его больше не остаётся; Арсений откидывает голову на подушки, выгибается, когда его достоинство накрывают горячие губы. Он цепляет пальцами спинку кровати, скоблит ногтями неудобные, скользкие от позолоты вензеля, чувствуя, как язык скользит к местечку под членом, как Антон языком вылизывает все венки, а потом посасывает головку нежно, неторопливо так, что Арсений млеет в желании большего. Он стонет негромко, отрывисто, смущение густой краской плещется на щеках, когда он задевает Антона взглядом — тот ловит его, пропуская стояк глубже в горло. И Арсений, расхристанный на постели, ноги раздвигает шире, пальцы поджимает от удовольствия, громче только сорит матами и словами любви. Он находит ладонью чужую вихрастую макушку. — Мon cœur… — шепчет сорвано, лицом уткнувшись в сгиб локтя. И не верит, что возможно так любить его; в голове мелькает прозрачный вопрос, скользит у кромки сознания и исчезает так же быстро — сколько раз он ещё спросит Антона, почему? Пальцы сжимаются на его голове, но Арсений после отрывает Антона от себя — смотрит осоловело, мутно в его глаза, тянет к себе. — Я долго не смогу, — шепчет, стоя на коленях, руки на плечи закинув. Хватает его вдохи, носом трётся о его нос, и внутри почти болезненно щемит невозможностью целовать его каждую секунду. Антон такой красивый в его руках, нежный, обнимает его за талию; Арсений спиной чувствует простыни снова, а челюстью — его губы, а сам гладит волосы, зарывается в кудри. — Антон, — тихо стонет, лаская пальцами лопатки острые, водит мягко между — тот срывается на стон, такой удивительный, чувствительный в самых неожиданных местах. — Антош… — вторит сам себе, но тот вдруг исчезает из объятий. — Куда? — тихо спрашивает Арсений. Он смотрит в сторону, где Антон открывает створку печи — пламя во взгляде подслеповатых глаз светом лижет его профиль, тёмными пятнами прячется от Арсения, стесняясь. Шастун железную руку суёт внутрь, и Арсений даже не вздрагивает — тому не больно; держит немного и возвращается, дверцу закрыв покрепче. Арсений улыбается ему, разнеженный, возбуждённый, сам по члену проводит нетерпеливо. От металлической руки идёт жар, и у Арсения тянет внизу живота, член дёргается и бьётся о живот, и он смотрит на Антона в предвкушении; тот запоминает детали, чутко ловит реакции, медлит, спрашивая молчаливое разрешение — Арсений в Урании искал медь, чтобы избавить себя от проклятия этого; но находит даже не золото, а бриллианты, новый источник нефти, который не будет иссякать годами, что-то недоступное человеческому глазу так просто. Находит что-то, напоминающее любовь. Он кивает мягко, и Антон касается горячим металлом его живота; Арсения выгибает от удовольствия дугой, он стонет так громко, что, наверное, все слуги в доме знают, чем таинственный господин и высокородный хозяин занимаются в спальне далеко за полночь. Квартира большая, будущая коммуналка, но и Антон выводит на его коже узоры жгучими касаниями, что оставляют красные полосы на бледной коже. Арсений просит ещё в забытьи, и Антон перебирает пальцами механическими на ключицах с тихим звуком поворота шестерёнок, водит у пупка, скользит по ушкам на бёдрах так ласково, делает лишь приятно больно. Арсений обнаруживает в себе тягу к горячему; поэтому он в постели с Шастуном — это подкидывает ему мозг, но Антон сметает это всё одним касанием холодной ладони к месту, где только что был металл. — Пожалуйста! — восклицает Арсений. — Пожалуйста… — выдыхает потом. Он знает, что стоит ему сделать пару движений рукой, и он кончит — для первого раза и так держится хорошо, но это не то, чего он хочет. Арсений хочет больше — кожи, касаний, близости, чтобы выжать из себя все силы на эмоции, ни частички не оставить себе и прожить ещё несколько жизней в надежде, что когда-нибудь им повезёт. А им должно — Антон путёвый, он точно принесёт им удачу. Металл стынет, и Антон мягко гладит его бёдра, правда, чуть царапая его железками, но контраст рук всё равно бьёт по нервам удовольствием, и Арсений ёрзает, лопатки о простынь дерёт, а во рту всё сковано, он жадно хватает воздух. — Где хочешь быть? — спрашивает Антон тихо, целуя его скулу и себе надрачивая слабо; Арсений засматривается. Он не знает, что отвечать, потому что никогда нигде не был — буквально, метафорически только на хуях и скакал со своим снобизмом. На дрочку у него были те же три минуты, и он никогда не проверял — на это нужно было слишком много времени. Он не знает, но поступает на интуиции, внутреннем чувстве каком-то, тянется к тумбочке и протягивает Антону бутылёк с ароматическим маслом, что тот находит в ванной. Старается расслабиться, раздвигает ноги шире, но взгляд отводит — неловко смотреть. Но Антон и не сосредотачивает внимание на всём, что происходит, когда касается его входа пальцами — он подаётся вперёд и принимается целовать Арсению шею, растягивая его нежно. Сначала немного больно, но всё-таки больше странно, а потом Арсений втягивается и сам едва-едва подаётся вперёд; именно тут он зажимается, смущается всё равно, хоть пальцы, длинные и тонкие, внутри ощущаются хорошо. Но сам факт — это пугает его на первый раз из-за собственного незнания. И он просто начинает болтать полушёпотом, чтобы отвлечь себя — и Антон согласно слушает с улыбкой, глядит на него иногда. — Поэтому я не люблю не знать чего-то, — делится он. — Сидишь, лежишь… Сидишь-лежишь как дурак, не знаешь, прав ты или виноват, долбаёб или не очень. Антон усмехается и разводит пальцы внутри так тягуче, что Арсений тихо всхлипывает. — Но секс это не то, чему можно научиться в одиночку. Самому себе — да, но… Господи, мой первый раз был с какой-то девчонкой лет в пятнадцать у стенки в спальне друга, и я сначала тыкался в уретру ей и думал, почему не запихивается. Арсений хрустит, как ужравшаяся кофе кофеварка, и смеётся в ладони. Он смотрит на Антона с улыбкой и замирает так ненадолго, и тот тоже схватывается с ним взглядом, и оба хлопают глазами, что-то осознавая, от чего-то отказываясь и что-то принимая в себе. Это как что-то старое, что-то новое, что-то голубое и взятое взаймы, только они не женятся, а занимаются любовью. Но на эту секунду в этом невероятно много смысла и без всяких займов. — Давай, — шепчет Арсений и чуть давит Антону на копчик. И тот повинуется, входит в него аккуратно, и Арсений стонет тихо, протяжно так, но сам, попривыкнув, подаётся к нему ближе. За рваными вдохами и ноющим удовольствием он улавливает то, как Антон крепко обнимает его, как позже прижимает спину к своей груди, пока Арсений двигается на его бёдрах сам. А тот водит железом по жаркому телу и нежно ласкает член рельефом искусственных пальцев. Колени ноют от нагрузок. — А вы знаете, что такое артрит? Арсений смеётся звонко и опускается до основания. С уст Антона «Арс» звучит их личным большим секретом, покрытым тайной удовольствием, интимной подробностью — не всегда, но то, как он это говорит. — Ещё, ещё, — бормочет Арсений, откинув голову ему на плечо и вцепившись в бёдра. Арсению хочется больше, Арсений хочет его везде, и он получает, жадно целуя его кадык, цепляясь за кудри до сведённых пальцев, позволяя целовать свои колени и оказаться вновь в объятиях крепкого тела, когда нет сил говорить об усталости, и Антон сразу везде, Антон заполняет на несколько непосильно долгих, но слишком быстрых минут весь его грёбанный мир-кривое-зеркало, с каждым касанием напоминая, что специфическое не есть неправильное. Но всегда есть то, что это «специфическое» примет кто-то. И это будет важнее, чем исправлять от рождения чудны́е зеркала. Арсений плачет, когда его кроет оргазмом, настолько в нём много чувств; утыкается носом-кнопкой Антону в плечо, и тот гладит ему плечи, укладываясь и укладывая его на бок рядом с собой. Он тоже плетёт паутинки руками из его кудрей. Узел внутри, что превращал Арсения в комок из болей, зажимов и тревог, развязывается быстро и отпускает его внутренности, будто раскрывая под ним запрятанный огромный космос. Арсений утирает слёзы и смеётся, глядя Антону в блестящие в свете далёких свечей глаза. Тот выглядит счастливым рядом и улыбается тоже. — Мon cœur… Mon âme soupire après toi, comme une terre desséchée, — шепчет он, встречаясь снова и снова с его очарованным взглядом. — Это из молитв. И полностью всё осознавшим. — Всё-то ты знаешь, — отвечает ему Антон с лаской и тянется поцеловать шею. И ещё, и ещё.

***

Арсений стоит в просторном зале и смотрит на большую праздничную ёлку. Воздух горчит хвоей, и Арсений дышит глубоко; за всем этим даже не чувствуется мирская экологическая катастрофа и сажа, в которой все живут. Ему радостно, что всё это кончится следующим вечером. И что всё вокруг — фортепиано, столы, подоконники — украшены еловыми ветвями, игрушками, мандаринами, и всё так праздно и умиротворённо; хотя бы в одну ночь в году в этом суетном мире машин. Арсений и сам, наконец, спокоен и выжат после трёх оргазмов до приятной ломоты. За окном ленивым хищником лежит ночь, столь глубокая, что даже встревоженные их любовью слуги спят давно. Ноги слабые, дрожат, но Арсений всё равно стоит, не страдая от дискомфорта, в одних штанах, и очень надеется, что ему не придётся объясняться перед кухаркой, которая поднимется скоро делать ему завтрак. Арсений засматривается на пламя свечек до синих пятнышек во взгляде; в близоруких глазах ёлка сейчас кажется произведением искусства, нечёткая и роскошная, даже если на деле она тощая и кривая. Арсений знает, что до нового года в их мире ещё где-то полгода, но он хватается за чувство праздника уже сейчас. — Почему на ёлке свечки? — спрашивает тихо Антон, закинув руку ему на плечо. Арсений вздрагивает от прохлады металла, но подаётся назад, к его тёплой груди, чтобы стоять было удобнее. — Это же дерево, оно горит, бля. Тут гирлянды уже придумали. Арсений жмёт плечами и оглядывается на него; в глазах блестит отражение огня, и Антон такой же расслабленно-уставший, сонный и уже посвежевший после в ванной. Они лежали там часа два, потому что Арсений очень старательно пытался вымыть аромамасла из себя и материл Антона на чём свет стоит; им очень повезло, что воротники мундиров высокие и скроют то, что не предназначено для чужого знания. А потом Антон материл Арсения за царапины на заднице — так и сошлись. Вода и камень; лёд и пламень — в вопросах жоп. — Традиция, — тихо шелестит Арсений и ведёт ладонью по руке на своём животе. — Кто бы знал, да? Антон хмурится и смотрит на него растерянно. — О чём? — Что вот так всё будет. Когда я желал тебе попасть в Уранию. Ну, у себя в голове. Антон тихо смеётся и качает головой сокрушённо. — А ты всё о том же. — Ты будешь от меня это слушать до самой смерти, я травмированный ребёнок. — Какой из? — Той, где мы будем уже старыми. — Ты уверен, что мы сможем не сожрать друг друга, голубь? — усмехается Антон, и Арсений улыбается; приятно, что запомнил. — Да, потому что, если сожрем, придется вместе куковать в загробном мире, — рдеется Арсений, нос воротит притворно. — По сути, мы уже кукуем. Странные голуби, получается, — отвечает Шастун, а потом, помолчав секунду, цепляет его нос железной рукой. — Ты голову свою переставай вопросами ебать, Арс. Знаю, что сложно, что странно тебе, мы же так себе общались раньше. Но ничего не будет уже страннее, чем эта штука, — он сжимает механические пальцы в кулак. — На прошлое переставай смотреть. Его уже нет, столько всего произошло с того времени. И смертей этих миллион, и всё. Я от своих слов не откажусь. Не говорю, что все непременно получится, мы всё-таки очень разные, и это факт. Но хуже чем попробовать — не попробовать. Он целует его в щёку и водит пальцем по животу неспешно, привлекает внимание. — Никогда не знаешь, что придет завтра — следующая ночь или следующая жизнь, mon cœur, — бормочет Арсений тихо, не отрывая от ёлки взгляда. — Это что-то новое, да? Как переводится? Арсений лукавит, не говорит; бросает небрежно: — Секрет. Поищешь — узнаешь. Антон смеётся и мягко, вообще не больно стукает в плечо. — Вот ты лис. Он устаёт, правда, задаваться вопросами, но внутри всё требует подтверждения, что чувства — это не глупая шутка; и его тоже. И каждое такое слово Антона он на ус наматывает, копит внутри, чтобы постепенно, кирпичик за кирпичиком, заполнять эту дыру необъятную внутри из ожиданий и разрушенных защитных механизмов. В этой дыре без них даже теплее теперь. — У нас завтра — точно следующая жизнь, — добавляет Антон тихо. Пламя играется с ними, пытается дотянуться велением свистящих окон, но так или иначе возвращается к своему прежнему состоянию; у них такой возможности нет. Но это и к лучшему, в самом деле — не оглядываться назад. Арсений устраивается в руках Антона удобнее и дышит снова убаюкивающим запахом смолы и хвои. — Грешим в сочельник. — Он улыбается уголком губ. Антон смеётся.

***

Арсений выходит из кареты и останавливает Антона у широкой лестницы прежде, чем тот по зимней наледи навернётся своими неуклюжими ногами. Поправляет его ворот, прячет шею поглубже, чтобы они не светили засосами; Арсений думал, глядя на покрасневшую слугу с утра, что умрёт от стыда сам от пятен, синяков и ожогов, которые были везде и не прятались под халатом и ночной рубашкой. — Для всех ты… — Арсений прокашливается и голос чуть понижает, пытается настроиться на волну аристократии, что степенно шагает по лестнице в объятия дома князей Вешеневских и сверкает на закатном солнце новейшими замудрёными приспособлениями и протезами. — Вы — губернатор Воронежа, мой старый друг, приехали погостить. А я для Вас, Антон Андреевич, Ваше Сиятельство. — Не думаю, что у меня будут трудности с обращением к Вашей высокородной персоне, — Антон улыбается обольстительно, как умеет, искрит недоброй теменью во взгляде, плечи вечно ссутуленные из-за роста расправляет, и Арсений любуется украдкой, какой тот красивый становится сразу с этой напускной чинностью. И не уступает ему привычно в гордыне — губы гнутся в кривой усмешке и надменность берёт верх над всем в Арсении; он не для того всю жизнь учился быть сукой, чтобы проиграть в этом качестве какому-то оболтусу. Он хочет было шагнуть на лестницу, но его одёргивает спутник. — Сколько у Вас времени? — спрашивает с тревогой Антон Андреевич. Арсений усмехается, подтрунивает смешком едва и поправляет пуговицу на его мундире. — Не переживайте, сегодня Вам не удастся пропустить всё веселье, мой милый друг. И, не оглядываясь, шагает по лестнице вверх; на самом деле, конечно, Шастуну ни к чему наблюдать это в который раз, но Арсений ничего не решает также. Его у дверей встречают «знающие» его хозяева, но Арсений не слушает, лишь покорно соглашаясь, кивает на щебетание милой женщины в пышном платье. Зал так же пестрит украшениями, искрящимся шампанским в бокалах, шикарной ёлкой в центре холла с какими-то механическими фигурами Щелкунчика и крыс, что по дереву шествуют на рельсах, будто «Том и Джерри» на какой-то странный дореволюционный манер. Дамы в шикарных, абсурдного вида платьях шествуют по залу со своими кавалерами, а некоторые — и с дамами, макияжем пугают — длинными ресницами на манер современного им с Шастуном искусства, алыми пятнами румян на бледной коже. Мужчины с порога хвастаются чудны́ми устройствами и своими железными конечностями, и всё это вновь клокочет отказом в груди — отталкивает, грохочет неспокойно. Но Антону от их вида становится легче будто, и улыбка расползается расслабленной лыбой по лицу — от понимания, что он далеко не один такой даже в высшем свете. А Арсений чувствует себя так, будто оказался в Капитолии, что в «Голодных играх» раздражал, бесил бесполезностью всего показного; только насыщенность его тут выкрутили, поработали с цветокоррекцией хорошенько, и всё не так пёстро стало, правда, от чувства тревоги Арсений не может никуда деться вновь. За дверями дворца вдруг наступает другая жизнь, но он заставляет себя идти вперёд, не оглядываясь и не глядя никуда вперёд — к счастью на этот раз близорукость помогает ему. Слуга проверяет его в списке, а Антона пропускают с ним незаметно из-за наплыва народу, что всё заходит и заходит, отряхивая сапоги и подолы от снега. — Вы в порядке? — спрашивает Антон, но Арсений лишь позволяет тому, что он чувствовал прошлым утром, завладеть его головой и лицом, выдать себя за это чувство безумия, безвыходному веселью агонии, подстать здесь живущим. Арсению кажется, что революция в этом мире кончится иначе; ему бы хотелось узнать, как, но не ценой самого себя. Поэтому он лишь улыбается отрешённо и говорит Антону Андреевичу, что, верно, уже заждался его ответа. — Безусловно, Ваше Превосходительство. Арсений не может сказать, проскальзывает ли в нём чужое сумасшествие или просто раскрывается в чужом его собственное, но он, превозмогая боязнь — может, даже самого себя такого — шагает в украшенный зал, что пестрит пихтой и стеклом. Гирлянды с крупными лампочками бросают блики на стёкла, и вокруг так много света для тёмного, угасаюшего мира. Он улыбается почтенно всем ему кивающим, хватает золотистое шампанское в бокале и протягивает Антону такое же. — За чудесный вечер, — говорит он и тихий звон пробивается сквозь шум разговоров и неспешное завывание скрипки. Антон кивает и выпивает до дна. — Arsení, — вдруг зовут его обрадованно и почти ласково, если бы не так визгливо, и Арсений узнает этот голос среди миллионов и миллиардов других. — Ты пришёл, я так рада! Мы с отцом уж отчаялись увидеть тебя до Рождества Христова. Арсений видит спешащую к нему маму, и сердце пропускает удар, но он не позволяет секундной потерянности задеть его улыбку — он целует мамину руку, чуть наклонившись, и произносит: — Bonsoir, mère. Как вы с отцом добрались? Он безукоризненно умеет играть заботливого и достойного сына — в нём всё для этого есть, и спокойствие, и смирение, и манеры, коль понадобится, и врёт он отменно. Никто даже думать не посмеет о том, что он какой-то не такой, как обычно был в их сознании. А часы в мире механизмов спрятать проще простого. Арсения интригует то, как он умрёт в этот раз, что должно пойти не так, чтобы это случилось — Антон за смерть от того, что он подавился шампанским, его засмеёт потом. — Ох, mon cheri, извозчик был крайне медлительный, умаялась по дороге. Отец общается с кем-то из министерства, подойдёт к тебе позже. К слову, ты видел музыкантов? У них там скрипка, сыграешь что-нибудь для меня позже, fiston? Люди заслуживают услышать, что творят твои талантливые руки. Антон рядом прыскает в кулак, и Арсений бросает на него сердитый взгляд. — Конечно, maman. Простите мне мою невежливость, я не представил вас моему спутнику. Это Антон Андреевич Шастун, губернатор Воронежской области. — Ольга Сергеевна, — отвечает она. Антон целует ей руку. — Вы превосходно выглядите. Позволите пригласить вас на танец? Они уходят, а Арсений высматривает отца в толпе; не то чтобы он хотел общаться с ним, просто увидеть на секунду, и всё. От вида матери всё внутри не взрывается безудержной радости, потому что они ненастоящие, слишком далёкие от того, кого он знал, но конечно он сыграет ей на скрипке, чтобы порадовать. Он — хороший ребёнок. Арсений смотрит, как они с Антоном перекидываются любезностями, кружась по залу, цепляет другие фигуры и, к своему счастью, видит часы везде. Вместо моноклей, на руках, на груди, как медали, будто бы их носят, как трофеи, и Арсению легко оттого, что не надо скрываться. Но за часами он не тянется, не хочет знать, сколько он ещё может смотреть, как другие танцуют — как шляпник, буквально шляпник, словно вылез из Кэролла рассыпается в комплиментах перед какой-то дамой, как в центре два молодых аристократа непозволительно близко друг к другу кружатся в танце, и Арсений складывает из всех этих деталей какую-то неудивляющую совершенно картину общего апогея страха и сумасшествия. И всем уже всё равно, кто с кем спит, и кто как выглядит — они знают, что они помрут в золе заводов и под грудой металла дирижаблей, но просто не говорят об этом даже самим себе. Поэтому Арсений не пугается и не сопротивляется, когда, отпустив мать, Антон тянет его к себе, тоже заметивший всеобщее безразличие; когда всё вокруг сходит с ума, не успеваешь даже свои мысли понять, получить возможное от оставшегося времени, не то что смотреть на других — и Арсений тоже не успевает. Катастрофически — они всё меньше и меньше задерживаются хоть где-то, Урания жрёт их время жадно, она не даёт им думать, толкает друг к другу уже раздражённо, но они не сдаются, держатся зубами за призрачный шанс оказаться дома, как дураки, хуже — долбаёбы безмозглые, и Арсений боится, что он не успеет пожить. Что они закончат в палеолите и правда, где нет жизни, жестокой улыбкой судьбы, победой её, и сами станут той бабочкой, что ломает время. — Помните танец из «Дневников вампира»? У Еленки и Дэймона который был, — спрашивает Антон, наклонившись к его уху. — Нет, я не смотрел, — бросает Арсений. Антон зависает на мгновение, а потом поднимает его руку; свою держит на расстоянии, но Арсений не даёт, забивает на всю эту поп-культуру и цепляется за его ладонь. — Вам много нужно будет показать. Арсений морщится — Антон режет его по страхам без ножа. — Не хотите, Ваше Сиятельство? — спрашивает Антон, нахмурившись, и на талию руку укладывает, тянет за собой в карусель танца, в хоровод платьев и кителей. Арсений впивается в его пальцы отчаянно, но позволяет себя вести, двигать по залу. — Хочу, но не могу быть уверен в будущем. Судьба та ещё сука, — отвечает он, слабо улыбаясь, почти виновато. — Безусловно, но нельзя так сильно её ругать, — ведёт головой Антон. — Она не оставила нас в одиночестве. У Арсения ноет что-то внутри, и он сбивается с такта, но Шастун ловит его, подстраивает под ритм бережно, извиняется перед господами рядом. — Вы правы. Но Вы сами прошлой ночью сказали, что нет гарантий, что мы с Вашим Превосходительством сможем выжить вместе до гроба. — Но сейчас мы не одиноки. Арсений поджимает губы, чтобы не заскулить, как побитый пёс, и брови домиком складывает до ямочек. Антон не улыбается в кои-то веки — кажется, у того нет сил на это больше тоже. Но Арсений гордится им, тот держался дольше него намного — он хотел бы знать, что у Антона на душе. Но не мучать, не выпытывать — тот расскажет обязательно, если будет терзать; они же вместе. Вместе в одном месте, но всё-таки. И Арсений впервые не задаёт вопросов, в целом, понимая, что к чему. Музыка сменяется другой, более бодрой, и гости расходятся кто куда. Арсений помнит про данное обещание, но не хочет пока считать секунды до смерти, не хочет думать, сколько страданий будет на их с Антоном телах в этот раз. Он каждый раз по одному и тому же кругу гоняет все эти мысли, всю тревогу, весь страх, всё принятие и собственный съезд крыш, а потом снова тревогу и страхи, и он сжаться хочет в крохотный комок, чтобы время замедлилось для них, чтобы почувствовать молодость, которая будто уже утекла от него сквозь слишком не-их проблемы. Он чувствует себя внутри повзрослевшим на десяток, а то и на два десятка лет. Но он знает, что ему нужно собраться и дожить до момента, когда Антон станет комиком. Не шутом на базаре, не светским клоуном, а комиком. Сколько верёвочке не виться — и это правда. Он идёт к оркестру, просит скрипку, и ему, конечно, не отказывают; от музыкальной школы, не считая жуткого сольфеджио, он страдал меньше всего за всё отрочество, хотя бокс и французский принесли ему больше пользы. Потому что искусство — что театр, что инструмент, — дают ему выстрадать душу так, чтобы это помогло на какой-то хотя бы не очень долгий срок. И поможет сейчас — закрыть гештальты перед родителями и взять себя в руки. Надеяться, что они увидятся снова уже не приходится — два раза слишком много на одного человека. Антон заслужил извиниться перед мамой, даже, если она будет не совсем его, намного больше, чем Арсений — в сотый раз доказывать родителям, что он заслуживает гордости за себя. И вся его тревога бьёт смычком по струнам, раздаётся эхом по огромному залу с бескрайними потолками самой беспокойной рождественской песней, которая должна звенеть серебряными колоколами, и говорить о светлом, о хорошем, о надежде на радость. Но Арсений, прикрыв глаза, вкладывает в неё тысячу своих смыслов, и сердце бьётся ей в такт, почти гудит ей всё это время; он выступал однажды в церкви в сочельник, ещё будучи ребёнком, и строгая Ирина Николаевна заставила его вызубрить ноты так, что от зубов отскочит днём и ночью. Он не слышит ни зала, что с негромким шумком наблюдает за ним, он не думает об Антоне, о том, что он вот-вот умрёт. Смычок по-родному лежит в ладони и разрывает пространство под фоновые звуки контрабаса и фортепиано почти живым воплем. Арсений даже не знал до Урании, что он может чувствовать столько, что его эмоций бывает так много, что это не только презрение к другим и недовольство собой. Он не знал, что способен быть таким человеком — ощущать, мыслить так много, нараспашку душу держать, болеть, плакать и любить; и позволять себе всё это. И он теряется в себе окончательно, в центре зала вокруг себя собрав сотни любопытных глаз, которым не остаётся ничего, кроме как устроить пир во время чумы. Он теряется и знает, что обязательно найдёт что-то новое. Смычок отрывается от инструмента и обрывает мелодию как молотком судьи, как топором палача. Арсений шумно дышит и оглядывает собравшуюся толпу, которая рукоплескает ему, кланяется в забытьи глубоко и возвращает скрипку законному владельцу. Мама подходит к нему с улыбкой и даже позволяет себе его приобнять. Арсений ищет в толпе Антона. Тот разговаривает с кем-то поодаль, плетёт ложь о своей несуществующей жизни и делает это искусно. — Arsení, ты великолепен. Мадам Шато́н не зря всё детство с тобой возилась. Удивительная женщина! — восторгается матушка. Арсений улыбается так ненатурально, чересчур поощрённо, но в душе кривится, хотя совсем неудивительно, что мать приписала его старания кому угодно другому. Он и забыл об этой её черте — во времена декабристов он с ней почти не пересекался. — Благодарю, maman, — кивает он ей и тянется за часами. Бесконечно бегать от смерти не получится — даже если вдруг когда-то они всё это остановят. Он открывает часы — крышка тех уже разболталась от падений и боёв, где они с Арсением побывали. Всё-таки что-то в каждой жизни было своё хорошее — конные прогулки, хорошая еда, спокойствие и улыбки товарищей, близость, любовь, красивые места и города. Блестящее под солнцем море. Так или иначе, Арсений действительно побывал там, где в своём платоническом существовании вряд ли бы оказался, став работником банка, узнал и увидел столько людей за это время, столько культур, но главное — он обрёл что-то гораздо более важное (и более перспективное, чем должность администратора). И это даже не Антон, хотя он тоже — он обрёл собственную свободу, пускай детские травмы жрут его и будут жрать долгие годы после. Он больше ни от кого не зависит, и вряд ли когда-то будет, потому что он стал всё равно быстрее, выше, сильнее, силами своими, Шастуна и жизни, и он может, безусловно может гордиться собой. Он думает так и сам себе улыбается. Это всё в голове проносится прощанием, хотя впереди ещё почти столько же. Внутри нотками истерии какой-то чувствуется приближение смерти, что в пятнадцати минутах пути. Судорожный вздох ужаса рядом заставляет об этом забыть. — Арсений, — могильным тоном произносит мама и руками накрывает его ладони. — Как же ты?.. Мальчик мой, — у неё на глазах стоят слёзы, и Арсений хмурится. — Куда же завела тебя нелёгкая? Это же всё от лукавого, firson, зачем же ты пошёл на это? — сорит она вопросами, и Арсений подбирается, пытается сообразить лихорадочно, что пошло не так. Он оглядывается на Антона, и на том лица нет — как будто он знает больше, чем Арсений, о том, что происходит. — Не то чтобы у меня был выбор, мама, — отвечает ей Арсений тихо. Антон пытается подобраться ближе к нему, но народ суетится неустанно, всячески удерживает его поодаль, будто специально, чтобы не лез. И осознание мягко подбирается к Арсению, поступью на вид ласковой, но готовой нападать кошки. Механический мир не позволяет существовать ничему магическому — человек контролирует природу, прогресс превосходит возможное; сразу вспоминается кошка, что наблюдала за ним стрелками, замершее время в моноклях, часы, что носятся на груди вместо медалей, как трофеи, и по спине бежит холодок. Антон говорил, что ничего не крал и не знает, почему его хотели поймать. Но знает теперь Арсений. — Его нет и у меня, — отвечает мама сломленным голосом, коснувшись его предплечья, а потом вскрикивает жутко, надломлено, словно раненая: — Охрана! Тут часовщик! Начинается суета, вдалеке звенит форма жандармов, люди испуганно озираются по сторонам. Арсений вздрагивает и пытается сообразить, что ему делать теперь, но помощь приходит сама и без него, шустрая, сообразительная, холодная разумом. — Арс! — звучит со спины, и Арсений оборачивается, следит; убежать у него не получится так сразу, охрана уже пробирается к нему через людей. Но они не получат Арсения и тем более — его оставшиеся жизни; это звучит в голове твёрдо, и то, чего от него ждёт Шастун, угадывается сразу. Антон вытягивает руку, и Арсений кристально точно бросает ему часы подслеповатыми глазами; будто на адреналине и страхе, что ему так, как Егору, не повезёт, он не замечает собственной близорукости. Тот ловит их и сразу дёргается к выходу, привлекает внимание, и часть людей несутся за ним. Арсений в нём не сомневается. Они же союзники. Самая лучшая команда. Арсений ударяет лбом по лбу охранника, что лезет к нему первый, и перед глазами всё плывёт, но тут бокс ему не пригождается — он позорно бьёт ещё, между ног, и вытаскивает револьвер из-за пазухи. Как Антон учил, он дёргает курок вниз под страдающим взглядом матери, которую оттесняют от него подальше, и стреляет в упор в живот одному из солдат, как Антон не учил совсем; но Арсений догадывается сам и надеется, что не насмерть. Локтем всаживает в солнечное сплетение другому — не так ли его хотел видеть отец? И тот видит, но не сдвигается с места, скалой стоя недалеко, даже к матери не идёт; просто смотрит, и Арсений даже знать не хочет, что в этом взгляде. Всполошённые гости ошалело расступаются перед ним, когда он даёт дёру из зала, никто удержать его не пытается даже, только оставшаяся на ногах стража запоздало кидается следом. У Арсения рябит в глазах и лёгкие сжимаются, натужно выдавливая остатки воздуха, чтобы он бежал дальше, и он отрывается, выигрывает себе фору, но не время. Антон, поймав его у лестницы, суёт часы в ладонь, весь покрасневший и дышащий тяжело смолистым, почти масляным дворцовым воздухом. — Я вверх, ты вниз, чтобы их разделить, — командует Арсений. — Я бы бросил это дело, но я нужен им живым явно, иначе пустили бы пулю в лоб уже, — он оглядывается и видит чужие тени. — Встретимся у… — начинает Антон спешно. — Не встретимся, — обрывает его Арсений, глядя в глаза, и Антон кивает. — Найди меня. Ищи меня, — бросает он уже со ступеней, пока макушка русая не пропала из поля зрения. Коридоры дворца бесконечно длинные, но слишком простые, за ним идут по пятам; Арсений забирается на третий этаж и ищет место, чтобы спрятаться, пускай и понимает, что выхода у него нет — главное не сдаться им. Но времени нет точно также, и он, сбившись с дыхания напрочь, видит пятерых стражей совсем близко за спиной. Бросается на балкон, что выходит на подъездную дорогу, широкий и припорошенный льдом и снегом в каком-то последнем, истошном порыве. Они с Антоном команда, и Арсений не может его подвести тоже, оставить теперь одного. Под балконом слышен стук копыт, и Арсений смотрит, как его фигура прочь убирается со двора; и напоследок желает ему удачи тихо, прежде, чем тяжелые двери гремят о стены дома. На него направлены ружья, и он руки поднимает белым флагом, шагает назад осторожно. Его настигают, конечно, настигают, потому что Антон на физру в школе ходил, а Арсений — сидел все одиннадцать классов на скамейке запасных под выдуманными поводами. Ведь в школе его не любили так же, как в университете и даже в детском саду, и мама берегла его от лишней злости зачем-то, растила, как свою цель, как галочку напротив жизненного пункта о правильном и хорошем ребёнке, который вырос у правильного, хорошего родителя. И Арсений знает, что ничего не было ему во зло — но это не помешало ему стать несчастным. Арсений шагает назад испуганно под дулами, но стену из суровых солдат разрывает его мать, перепуганная и мечущаяся между любовью к сыну и ужасом перед Уранией, страхом быть осуждённой за бездействие и потерей всего, что она имеет. Арсений смотрит в её красные глаза, но почему-то это не отзывается в нём никак. Она могла бы сделать выбор в его пользу, даже несмотря на то, что он всё равно умрёт. Но она не делает — и Арсений запрещает себе жалость. — Арсений, стой на месте, сынок, — просит она дрожащим голосом, но Арсений отходит дальше. Стража держит палец на курке и взводит его с оглушающе громким щелчком. Арсений становится на широкую каменную изгородь балкона. Внутри всё холодеет от мысли, что у него из вариантов только пули, что агонией будут разрывать тело, и холодная земля за спиной. Комом в горле встаёт страх, Арсений замирает так, промерзает под свистящим ветром ледяным, что к потеплению обычно, стоит, приросший что ли к камню, и часы сжимает в руках отчаянно так, что боится сам их сломать. — Смерть не поможет тебе, — моляще бормочет она. — Сенечка, — воет почти, медленно шагая к нему. Протягивает руку в белоснежной перчатке, даже не зная, как она не права, хочет снять его с парапета, но Арсений стоит каменным изваянием. В горле сухо, внутри всё дрожит от бездны позади него. Ему страшно чувствовать боль, страшно лететь туда вниз, даже зная, что следом будет новый день — дальше от этих проблем и ближе к новым. Он буквально ощущает плотность воздуха, и хочет думать, что тот примет его в свои объятия ласково, избавит от страха в полёте. — Ты так ошибаешься, мама, — шепчет Арсений, бессильно руки опуская, и в глазах её такая скупая надежда, что он сейчас потянется к ней, позволит заключить себя в наручники, сделает то, что должен, и признается во грехах. Но Арсений не поступает правильно для других. Он открывает часы, что тикают размеренно и спокойно, не сбиваясь с намеченого пути, и отсчитывают последнюю его минуту, смотрит на них долго, дрожь свою унять пытаясь, потому что у него никогда не было и мысли о самоубийстве — в жизни для него слишком много хорошего, чтобы её заканчивать самому, и теперь внутри всё леденеет от безысходности и ужаса. Решается; и надеется, что Антон не будет наблюдать. А потом делает шаг назад и раскидывает руки словно для объятий, в наивной надежде, что мир ответит на ласку. Но ведь если атомы везде, значит, он всегда в объятиях — пробивается в голову. Ведь если звёзды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно. «Наконец-то» рвётся безмолвно с его губ в те секунды, когда он летит вниз, и может понять того несчастного вампира из рода Вольтури, который устал от вечной борьбы и принимает смерть. Так заканчивается седьмая жизнь Арсения Попова.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.