ID работы: 9629310

Урания

Слэш
NC-17
Завершён
3719
автор
Уля Тихая бета
шестунец гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
243 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3719 Нравится 232 Отзывы 1406 В сборник Скачать

Меньше единицы

Настройки текста
Примечания:

… и погрузиться в книгу о превращеньях красавиц в птиц, и как их места зарастают пером: ласточки — цапли — дрофы. Быть и причиной и следствием! чтобы, N лет спустя, отказаться от памяти в пользу жертв катастрофы. Иосиф Бродский, 1987

1994 год, Санкт-Петербург Арсений вздрагивает и отрывает голову от рук; шею простреливает болью, и руки все занемевшие. Тело почти пульсирует первые секунды панически, измученно, он пытается стряхнуть морок. Сон — это вообще не про него. Мало страдал, падая с балкона, пострадай ещё, ты же пока что вечный, Арсений, от недосыпа точно не умрёшь. Воспоминание о падении заставляет дёрнуться, но спина целая, и на голове не нащупывается даже малейших набитых шишек — на душе точно бы нашёл. В черепушке марево стелется стойкое, и Арсений даже глаза открывать не спешит, позволяет прошлому улечься; от чувства падения паника внутри всё равно угасающим фителём, но он трогает руки на всякий случай ещё, чтобы ощутить, что он жив в который уже раз. Настоящий, целый — в качестве моральной компенсации. Он открывает глаза и сонно трёт их в попытках отойти от сна — душно, тепло очень, клонит снова улечься хотя бы на сложенные руки, но зад болит на жёсткой табуретке. У неё даже спинки нет — это Арсений обнаруживает, когда валится с неё в надежде расслабить спину. Кто-то ржёт рядом, и Арсений сначала сердится, поднимаясь — он от Шастуна заразился нескладностью. Спасибо, что не хламидиями. Он злится, а потом хмурится — смех звучит так знакомо, что в груди копошится тоска в одеялах тревог и одиночества. Арсений выглядывает в зал из-за стойки, видимо, гардероба, и замирает — на стуле рядом сидит Серёжа. Тот хохочет в голос, а потом хлопает его по плечу; Арсений сжимает в руке часы и глазеет на него так, будто увидел мертвеца — да хотя бы себя в зеркале — и внутри всё ноет; этот человек ему тут как родители в любом из времён, чужой, иной совсем, и Арсений поджимает губы обозлённо, потому что он так скучает, что не подобрать вообще ни одного слова. Но он скучает по тому Серёже, которого он знал, кажется, не целую жизнь, но много неполноценных жизней назад. Матвиенко скользит по нему сонным взглядом тёмных глаз — усмехается, глядя на цепочку, соплями меж пальцев висящую, говорит весело: — Ты бы у этих мудил бы не воровал, они и пулю в башку пустить могут, братан. Арсений хмурится, смотрит на часы долго, и Матвиенко продолжает болтать, будто нет никакого другого Серёжи, будто вот он, самый реальный: — А, ты из наших, — часы появляются на его ладони и путаются в пальцах. Арсений за этим миром не успевает сразу же. Его с места в карьер пинают, хотя вокруг тишина, спокойно, только окна свистят ветром за выцветшими шторами. На улице темно, но тишина правда спокойная, убаюкивающая, только Арсений сам не спокойный ни на долю; ничего не происходит, но у него мозг трещит неотвеченными вопросами. Но он потом плюёт на всё и роняет жалко, оставляя на потом весь трёп: — Серёж, — тот дёргает головой вопросительно, и Арсений чувствует, как по рукам бежит дрожь, когда он хватается за деревяшки и пытается выйти из гардеробной комнатушки. — Серёжа, — повторяет, и тот бровью ведёт, поднимается встревоженно со стула, но только чтобы Арсений снёс его собой. Слова бегут раньше, чем осознание, глаза боятся, мозг боится, но руки — делают, обнимают его, по кичке поглаживая так глупо, и Арсений знает, что, наверное, сбивает его с толку, но в нём столько всего — от ненависти к Урании до благодарности, что он просто не может быть здравым. — Ты… не помнишь меня наверное, но я так рад тебя видеть, пироженка, я ёбнусь, — Арсений лыбу давит, его распирает от внезапной радости, когда он сжимает не отвечающего, но и не отпирающегося Матвиенко в своих объятиях. Отпускает потом, делает шаг назад, но улыбку соскоблить никак не может, потирая заспанное лицо, почти прыгает на месте, насколько он взволнован и взбудоражен. Серёжа смотрит на него долго, точно не узнаёт, но очень старается — Арсению не легче, тоска скулит побитой псиной в душе, свербит от кошек там же, но всё лучше, чем ничего. Это же он, больше нету Серёж Матвиенков, получается, раз он искатель. Это он — один-единственный. Арсений ждёт, пока тот свои думы додумает, а шестерёнки в мозгу сделают пару кругов; успокаивается сам, крутит-вертит всякое на уме — о том, что Серёжа тоже не вечно здесь будет, и что Урания — это всё-таки больше жесть кровавая, нежели какое-то там счастье. Но там кому как, конечно, но Арсений рукава кутая в карманах вязаного кардигана, что уже, конечно, отличный знак, всё-таки предпочитает обойтись театром попроще. Хотя шансов поступить в театральный у него теперь больше в разы, но просто не суждено попробовать. — Мы знакомы, — не спрашивает, утверждает Серёжа, но не выглядит осенённым. Самая ласковая кошка внутри едва царапает, гладит скорее смирением, сочувствием своим пушистым, но Арсений не чувствует себя обманутым и разбитым. Помнящие искатели лишь исключение, коим стали они всей их странной тусовкой из его приятеля, парня того приятеля, самого Арсения и его мужика. — Я помню, что ты Арсений, директор тебя вечером представлял, но больше ничего, правда. Прости, — говорит он и искренне сожалеет. Серёжка не разбрасывается извинениями просто так. — Да ничего, — кивает Арсений, добро усмехаясь. — Мы выросли вместе. Ты — мой лучший друг. Я не ёбнутый, просто мне тебя не хватало, — признаётся он. Лицо у Матвиенко вытягивается, и Арсений тихо смеётся. Тот кивает, явно растерянный, но улыбается всё равно, перебирая цепочку часов в руках, как чётки. Бодрость даёт в голову совсем ненадолго, и Арсений вскоре снова ищет, где присесть — заняв Серёжин стул, откидывает голову на стенку позади. — Сейчас январь девяносто четвёртого, — говорит Серёга, оперевшись на его стойку руками. — Мы в Питере. Тоже решает всё постепенно принимать, без спешки; как будто им обоим некуда спешить. — Спасибо, — говорит Арсений и выдыхает, кажется, во весь объём своих дохлых лёгких. Ничего. Сейчас происходит ничего, кроме общего развала и бедности, если этот мир не чудит магией или преддверием восстания машин. Но развал и бедность ему знакомы, он живёт с ними каждый день, неважно — будучи графом или нищим; главное, не похлёбка из шкварок. Мир совершенно не волнующий и, судя по его поношенной одежде дешёвого вида, ничего от него не требующий. — А ты из помнящих, да? — наконец спрашивает Серёжа, когда они молчат пару минут. — Ага. И парень мой тоже. Я его терпеть не мог до этой хуйни, — Арсений делится, ощущая, наконец, безопасность полную, а не только ту, что спиной к спине с Антоном. Он привык у Серёжи на ушах сидеть, только тот не помнит этого и вряд ли рад будет сейчас болтливому незнакомцу. Пятнами память о прошлой жизни пробивается замерзающей перед зимой мухой, чужое лицо мамы, весь сюр, что вокруг них пестрил цирком, погони, побеги, огромные дирижабли. Он их помнить до конца жизни будет — навряд ли только этой. — Ты знаешь, кого искать, — говорит Серёжа без тени зависти, а потом руки на груди складывает и смотрит на него. — Прикольно, я бы тоже так хотел. Арсений улыбается — он не жалеет о памяти, но она далась ему великой ценой, которую он хоть когда-нибудь надеется не ощутить больше. Но он не жалуется совсем — это избавило его от потерянности и добавило её же. Минус на плюс, конечно, дают минус, но Арсений не математик и ебал он эту алгебру. Зато у него есть Антон и какой-то приобретённый опыт, а не дыры в голове от прошлых жизней без всего хорошего, что он там (трахая алгебру) насчитал. Сейчас чувство иное какое-то у него к этому, будто бесконечный бег остался в прошлом, отчего-то, зная чего; даже воздух здесь ощущается иначе, густым и мягким, неторопливым, что ли. В комнате, что делится надвое аркой квадратной, они одни; на куче столов стоят поднятые вверх ножками стулья, закрыт бар, свет горит только в предбаннике с гардеробом, где они оба молчат так приятно. Серёжа так же сбит с толку, потому что они лучшие друзья, и во всё вписываются вдвоём; даже в растерянность. И пускай он об этом не знает, но узнает побольше, если захочет — Арсений держать его не будет, но надежда умирает последней и хорошо смеётся, раз так. — Лицо у тебя знакомое, — говорит тот вдруг. — Я вечером ещё прошлым подумал, что видел тебя где-то. — Где-то в двадцать первом, — улыбается Арсений мягко, и тот отвечает ему. — Где мы? — В клубе для всяких толстосумов пафосных. Бандюки тут всякие, просто богачи. Такой, знаешь, не жопой трясти. Сегодня просто разошлись рано, так у тебя смена до шести. Тебя вчера только устроили, если что, там Андрей взял тебя под свою ответственность, так что ты уж не подводи, пока можешь. — И я, видимо, гардеробщик. — Ага. Кстати, сколько можешь? — спрашивает Серёга, кивнув на часы, что остались на стойке. Арсений забывает совсем посмотреть как-то на время; тянется устало, побаиваясь увидеть сутки, потому что они с Антоном обманывают правила игры уже жизни четыре, и это не дело. Но он уже ко всему готов — выкрутятся как-нибудь, найдут выход; Арсений даже будучи лишённым смерти нашёл к ней путь, а тут какая-то жизнь всего лишь. — Да не ссы ты, господи, трясёшься, как Лазарев над своей репутацией, — говорит Серёжа, и Арсений смеётся — новый альбом он, кстати, так и не успел послушать. Открывает часы. В комнате всё ещё тихо очень, и птицы не поют даже в такую темень; на улице холодная зима, сквозь щель в шторах Арсений видит пушистый снег, и люди тоже ещё никуда не торопятся. И Арсений улыбается, потому что ему тоже больше совсем некуда торопиться. — Год, — говорит он с радостью, и тишина расступается почтенно перед его словами. — Год целый. Ещё бы Антона да им двоим белый билет на всякий случай, потому что времена всё-таки не самые тихие и беззаботные; и всё будет. И будет хорошо. Арсений лыбится, как кот на сметану, тихо посмеивается, уставший от погонь и побегов. Он не в школе, чтобы нормативы сдавать по прыжкам через хуи и метания себя с балконов, и наконец Урания идёт другим путём — ему пока ещё неизвестным, но приятным и почти родительским. — Поздравляю, — говорит Серёжа, неуверенно похлопав его по плечу. — Я где-то до июля. Укладывает мысль, кажется, что они друг другу не чужие, хоть и сейчас очень далёкие; и Арсений поддерживает его в этом мягкой улыбкой и блеском глаз. А потом стекает со стула и берётся за джинсовку с мехом, почти родную на вид, но Матвиенко тормозит его: — Нам ещё убираться. Арсений вздыхает страдальцем и кладёт куртку назад. Нельзя же подвести какого-то там Андрея — мало ли ему башку снесут за такое; а Арсений за собой оставил достаточно смертей, чтобы к ним добавить ещё одну. Хотя он не может быть уверен точно, как это всё работает в девяностых, но решает не рисковать. Мозг затянутый усталостью, тело почти ватное от внезапного расслабления, будто струна, которая Арсения держала всё это время, решает расстроиться сейчас, зная, что её не потревожат; но он всё равно берётся за швабру, пока Серёжа по залу собирает мусор и вытирает бар. Он рассказывает о том, как стал искателем, привычно превращая это в стенд-ап; они разминулись всего на несколько недель, но Арсений с его шуток всё равно сыпется, елозя тряпкой по полу и стирая липкие пятна от алкоголя. Он чувствует себя счастливым, будто снова дома, и эта жизнь нравится ему с самого начала. Арсений позволяет себе помечтать о том, как он сейчас поедет к Серёге и выспится, а потом поест какой-нибудь постной каши — но это всё вдруг оказывается ему ближе, чем навешанные титулы, поместья и паштеты из гусиной печени на столах. Он танцует под Шатунова, что играет из кассетного магнитофона и улыбаться не может перестать, пока Серёжа бухтит, что это всё старьё и нормальное музло только в «Часовщике» можно достать, который, кстати, совсем рядом тут, чуть дальше по каналу Грибоедова. Арсений думает, что в эфемерном прошлом эфемерный несуществующий он пошёл работать в правильное место — особенно глядя на то, как притопывает ногой ворчащий Серёжка. Мороз колет ноздри, но бодрит немного, сон отступает от до сих пор туманной, сбитой с толку удивительным спокойствием и серотонином каким-то головы — ветер сквозит у воды, и Арсений глубже в ворот куртки прячет шею, пока они с Матвиенко бредут по улице. Снег сыпет им на головы, Арсений постоянно стряхивает его с кички, которая модной быть ещё даже не начинала, а кроссовки — палёные «Адидасы» — промокают от снега быстро, и пальцы в них мёрзнут нещадно. Арсений пока не знает, как он живёт, но собирает о себе знания по крупицам — этот мир не получится проскочить по наледи, придётся вникать и сживаться, но Арсений будто бы и не против. И уверенность в этом крепнет тогда, когда они тормозят у спящего «Дома книги», а на мосту он видит заснеженную макушку с копной русых кудрей. Серёжа задаёт ему вслед какие-то вопросы, но Арсений отмахивается, ручки тряпичной авоськи на плече сжимая, идёт через пустую дорогу и прибавляет шаг. Он влетает в чужие крепкие-крепкие объятия, руками шею обвив, целует холодную щёку; стряхивает весь снег и с его волос, и Антон чихает куда-то ему в плечо. Смеётся, обнимает со всей своей силы, и Арсений думает, до чего же всё это удивительно. Урания перестаёт у них забирать, даёт только — время, сил, друг друга, будто ласкает, хвалит за проделанную работу, словно их путь подходит к концу. А он всего лишь продолжается. Арсений трётся о холодный Антонов нос своим, и говорит только потом, нащупав его вдоволь для съехавшей крыши, что не воспринимает реальность: — Привет. — Давно не виделись, — усмехается Антон, его чёлку с глаз убирая, как привык. — Как рабочий день? Арсений хлопает глазами, отстранившись едва, но руки леденеющие с его худых боков не убирая. — Ты откуда знаешь? Так, ладно, дай мне… — Привет, я Серёга, — говорит подошедший Матвиенко раньше, чем Арсений успевает собраться с мыслями. — Антон, — Шастун улыбается и жмёт ему руку. — Я пойду, Арс, тогда, у тебя смена послезавтра, увидимся, — говорит он, топчась мёрзло на мосту, и Арсений хлопает его по плечу напоследок, на секунду забыв, что ему самому тоже холодно. — Увидимся конечно, — кивает он с доброй ухмылкой и провожает его коренастую фигурку взглядом, пока тот не теряется среди редких фигур торопящихся по работам зевак. — Это мой лучший друг, — произносит он наконец, оборачиваясь к Антону. — Копия, типа? — Нет, это мой лучший друг. Антон улыбается ему, и в глазах его тепло, радость искренняя за него. Он удивительный человек, и Арсений влюбляется в него с каждой секундой только сильнее от этих обычных человеческих мелочей. У него во взгляде не проскальзывает и тени зависти, только любовь какая-то оголтелая к нему — если его чувства можно назвать этим громким словом. Арсений хочет дать ему возможность встретить маму, или какого-то важного для него друга, только бы тоже дать ему почувствовать это ощущение, когда душе возвращают отобранное, сворованное, даже в таком неидеальном, может, состоянии. Но Арсений не думает, что им с Серёжей через несколько месяцев прощаться, а тот не помнит его вовсе; это всё временные какие-то трудности. Он думает, что Матвиенко просто есть — и учится ценить мелочи. Антон берёт его руку и прячет в карман своей кожаной куртки, чуть тянет за собой, отвечая на незаданный вопрос раньше, чем Арсений о нём думает — доверяет как-то и без них. — Я машину бросил на Садовой улице, попутал чутка с Грибоедова, решил не заводить. Домой поехали? — спрашивает он, и Арсений сначала хмурится от его решительности в голосе. Мгновение его изнутри передёргивает страхом, что тут что-то пошло не так, уж слишком странно для него звучат слова про дом, про машину; Антон с виду спокойный и уверенный, ведёт его по Невскому ровными шагами. И в тот момент Арсений так отчётливо видит то, каким ударом Урания стала для него — сам он истерил с самого начала, но по Антону не было заметно сильно того же — лишь пару раз. Но теперь у него во взгляде лихорадочное такое недоверие ко всему, неуёмная спешка в испуге, которую он прячет за несколькими масками сразу. И Арсений тормозит его, тянет остановиться; Антон смотрит на него непонимающе так, потерянно как-то. Арсений печально брови сдвигает, хочет забрать всю его боль, потому что он как был безумцем в своём панцире всю жизнь, так и остался им, и больше-меньше у него этого сумасшествия, разница невелика. А Антону идёт простота и беззаботность — и Арсений к сожалению не может ему вернуть её, потому что не он забрал. Но может стать опорой; быть защитником и защищённым, как и всегда. Арсений обнимает его ещё раз, целует коротко шею, и Антон расслабляется, отпускает себя, пряча его в объятиях ответно, большая ложка, которая внутри маленькая. И от этого она менее нужной не становится. — Ты не должен быть вечно шутом, Шаст, — говорит Арсений. Антон выдыхает и руками стискивает его только крепче. — Ты устал, и это нормально, — продолжает Арсений. — Дай себе не быть крепким, как статуи Ленина в любом городе России, — Антон смеётся ему в куртку. — Вот, видишь? Я могу быть твоим замом. Антон отстраняется и устало веки трёт, отряхивается будто от минутной слабости, а потом говорит: — Я так не умею, Арс, — и в этом не столько обречённость, сколько осознанность собственных слов; будто он думал об этом далеко не один раз. — Я не умею не быть клоуном. — Тогда будь иногда Пьеро. — Он арлекин. — Это почти одно и то же, — Арсений вздёргивает бровями с претензией, чтобы не спорил. — Будь иногда Пьеро, Антон, грустным, плачущим, каким угодно, просто не надо думать, что без твоей улыбки мир развалится. Он не развалится, и я не стану чувствовать к тебе меньше. Ты не забудешься, если не будешь светить всегда, ты не фонарь и не гирлянда. Я люблю то, как ты улыбаешься, но ещё я люблю, когда ты не сходишь с ума от того, сколько всего ты на себя взвалил. У нас с тобой впереди целый долгий год, и я хочу, чтобы не пришлось где-то потом искать тебе психиатра в Древней Руси. И Антон снова смотрит на него своими этими выпученными, огромными глазами с любого мема с упоротым котом. — Сколько у нас? — переспрашивает он, и Арсений понимает: забыл посмотреть, тоже подумал, что некогда. Они оба — просто конченые, коротко говоря. Конченые на конечной — здоровой кукухи. — Год, — улыбается уголком губ Арсений и тащит из его кармана часы, смотрит, уверяется в том, что у Антона тоже — лишь на пару минут меньше в этот раз. И Антон улыбается снова, но с каким-то отбликом печали — он хочет домой, конечно, но раньше они всё равно не умрут, так хоть поживут, может, наконец спокойно, и тот понимает это тоже; не зацикливается и берёт руку Арсения снова в свою. Но Арсений дёргает её ребячески, глядя исподлобья на него. Антон мягчает и говорит — без должной уверенности, но это всё же лучше, чем ничего. — Я постараюсь. Арсений кивает и шагает дальше, глядя на безлюдный проспект, и вдалеке видит вишнёвого цвета пятно, напоминающее машину по очертаниям, и в сравнении со своими палёными кроссовками удивляется такому богатству для них, молодёжи в девяностых. — Антон, — зовёт он. — А «домой» это куда? — Бля, это ваще забавная история, у нас такого точно не было ещё, — Антон загорается, и вся его задумчивость сходит мгновенно. — Я, короче, просыпаюсь на хате, нормальной такой, у нас там одеяло в цветочек, с ромбиком в центре, полки эти ублюдские прямоугольные, как общажные, над головой, я успел ёбнуться об одну, надо перевесить, раз мы тут на год. Ну так вот, обычная такая комната знаешь советская. — Недалеко ушли, — встревает Арсений. — Согласен, но это хуй с ним, ну и я встаю, короче, а там на кухне бабушка какая-то стоит, варит гречку, спрашивает меня, поеду ли я тебя с первой рабочей смены забирать. Прям так и говорит, типа «Арсюшу» буду я встречать или нет? Ну я и охуел сначала, типа, слишком всё просто получается. Я её спрашиваю, какой год, а она отвечает вообще без удивления, как будто знала всегда, что я не от мира сего, вот, девяносто четвёртый. Я у неё и про машину узнал, и где ты работаешь, стоял охуевал, типа, и она походу шарит, что мы искатели, и что мы ебёмся тоже. — Встречаемся, — Арсений впервые говорит это уверенно, а не с нимбом из вопросов вокруг головы. — Встречаемся, — поправляется Антон и бегло целует его в висок. — Короче, живём в коммуналке на севере, в четырёхкомнатной. Бабушку Нина Аркадьевна зовут, остальных соседей не видел ещё, все нормальные люди спят в такую рань. — А я работаю в клубе для богачей недалеко от «Часовщика». — Это я уже понял, — говорит Антон, ведёт его к вишнёвого цвета девятке, как в той песне, где её любят сильнее женщины, и открывает перед ним дверь. Арсений садится в машину, что едко пахнет обивкой; но тут тепло и сухо, а Антон очень забавно забирается внутрь крошечного салона со своим двухметровым ростом, кое-как ноги складывая по обе стороны от руля. — Я знатно присел конечно, слишком всё просто. Не доверяю я этой хуйне. И год какой-то непонятный, и ты почти что на ладони. Слишком легко, мы жрали горячий металл ложками и пили лаву до этого. — Ну присел ты и правда знатно, — шутит Арсений, поглаживая его торчащую на уровне стекла коленку. — Я не хочу искать подвох. Я хочу спать, трахаться и пролежать весь свой выходной в кровати без нужды отбиваться от мерзких мужиков, которые хотят меня застрелить, зарезать или выебать. — Я тоже хочу тебя выебать, и что теперь? Мне переехать? — Исключение подтверждает правило, — довольно произносит Арсений. — А, то есть, я мерзкий мужик, по-твоему? — возмущается Шастун, и Арсений смеётся. — Самый противный из возможных, — говорит, и целует его в щёку; Антон, конечно, ломается под его натиском и улыбается тоже. — Я шучу, чудовище. Антон фыркает и вставляет ключ зажигания. Машина заводится громко, они выезжают на заснеженную дорогу, и Арсений врастает в мягкое кресло, такое знакомое и родное — у его отца такая машина тоже была, синего цвета, но суть не в этом. Их не уносят в звенящую снежную даль три белых коня, и едут они по утреннему городу в приятной тишине на нормальной скорости, пускай их и потряхивает на кочках, стремительно преодолевают мосты, никуда хоть и не торопясь. Арсению хорошо по-настоящему здесь с первых минут, и он не пытается искать дохлые плюсы, потому что оно просто не нужно; плюсы находятся сами. Он тянется к магнитоле и жмёт на кнопку, запуская музыку, и его как будто бьют деревяшкой по затылку, когда играть начинает какая-то новая иностранная песня, которая в двадцать первом то ли учит отсталую молодёжь алфавиту, то ли помогает избавляться от боли расставаний, посылая нахуй всех и вся. В руку ложится кассета с символикой «Часовщика» — сборник хитов «Тик-Тока» за ноябрь–декабрь двадцать первого. А в бардачке валяется бумажка с датой, когда нужно вернуть её, и Арсений от удовольствия плакать хочет — ведь их жизнь тут, она ближе, чем кажется. Он вставляет коробочку кассеты назад, и они слушают заново — Арсений показывает средние пальцы стекло, внутри чувствуя какое-то торжество над временами и собой прошлым, гордится своим терпением. А после играет песня про бриллианта и алмаза, который оказался пидорасом. Арсений красноречиво отмечает, что это про Антона, но наоборот, удивляясь на самом деле так, что у него болит лоб, а брови как айсберг в океане (тот, что с потёкшим контуром) плывут. А потом поёт на всю машину, что пока кто-то без дел, он удаляет обещания, и сердце гулко-гулко стучит в такт.

***

Арсений просыпается, когда на улице уже темно снова — он забудет, что такое день, с таким графиком. Но работа почему-то радует, пускай и навязанная — им с Антоном год нужно что-то делать, чтобы жить. Выживать больше не приходится; Арсений надеется, что так. Он елозит в одеяле, лёжа на приятном диване. Подушка пахнет мылом и свежестью, тихо свистят деревянные окна, и воздух затхлый. Но Арсений слышит, как крохотная форточка открывается со скрипом, и кончики пальцев на ногах холодит мороз. Он переворачивается на спину, сонно глаза открывает — Антон сидит напротив кровати в выцветшем, прохудившемся кресле и банкой энергетика, которая пестрит в полинявшей будто комнате. — Доброе утро, — говорит тот с мягкой улыбкой, а потом поднимается, берёт с подоконника пачку сигарет, красные «Мальборо», и дышит табаком в ту же самую форточку. Арсений садится медленно, разминает шею, затёкшую от долгого сна и оглядывается — когда они приехали, сил у него не осталось что-то изучать и быть настороженным — он разделся и упал спать. За его спиной — узорный, привычный глазу ковёр, что, наверное, таит в себе миллионы бактерий и палочек, но который интересно рассматривать перед сном. Правда, они спят к нему макушками. Комнатушка маленькая, в углу стол из тёмного дерева, над головой — те самые злые полки, что бьют его парня, и кусок мебельной стенки, что кончается шкафом. К его боку, что вплотную к дивану стоит, прилеплены наклейки из жвачек и бумажки из них же со всякими глупыми определениями любви. Он читает о том, что любовь — это когда каждый раз не хочется расставаться, и это правда. А потом ещё, когда предпочитаешь её, а не машину — и это уже что-то из той песни про вишнёвую девятку. Антон докуривает и зажигает свет, чтобы Арсению было удобнее смотреть, и вот это — точно любовь. — Сколько времени? — спрашивает он, и Антон тянется за часами. — Полшестого. — Хорошо, — кивает Арсений заторможенно и снова ложится, лишь подушку под голову поставив, чтобы смотреть по сторонам было удобнее. Антон бродит по комнате бесцельно, смотрит по сторонам, свыкаясь с этими стенами, в которых им предстоит прожить много времени, изучает всё вплоть до пыли на полу. Шаркает тапочками, в руках часы перебирает тревожно, не в силах успокоиться, такой уставший, перевозбуждённый. Арсений чувствует себя Монеточкой, которая с деловым видом говорит «Ну что, дозакрывалась? Доподавляла эмоции?», но отчитывать Антона — последнее дело. Он просто такой, сам по себе, и Арсений принимает его всяким — они же вместе. Он поднимается с дивана и обнимает его со спины, целуя между лопаток, гладит ладонью по груди неспешно. — Сядь, не мельтеши, — говорит. — Если я тебе дыхательную гимнастику предложу, застебёшь? — Да, — кивает довольно Антон, но на руки поддаётся и садится мягко, трёт лицо, болтая в другой руке энергетик в жестянке. Не может спать. Он открывает какие-то ящики и роется там, смотрит, чем они живут, и Арсений садится рядом в одной огромной футболке, на пальцы накручивает его кудри, пока не устают руки. Антон нарывает с десяток кассет с разными группами их юности и старенький кассетный плеер с наушниками, за который они чуть ли не дерутся сразу же. На кассетах «Часовщика» и «Нервы», и «Звери», и Лазарев, даже какой-то незнакомый ему альбом с восьмёркой — кажется, тот, что он не дождался. Арсений удивляется, как эта сеть крошечных баров умудрилась сделать такую мощную межпространственную сеть, которая позволяет получать и передавать, оставлять письма, хранит в себе мобильники, записывает на кассеты музыку разных веков — делает всё, чтобы искатели не сходили с ума вдали от дома. И если они захотят, они, наверное, даже найдут там фильмы на годы вперёд того, где они жили, они найдут там будущее и прошлое. Но Арсений не хочет — ему хватает того, как они с Антоном слушают вой Жени Мильковского на болотах, что предлагает быть друзьями, не трогать друг друга, не целоваться — а они, как назло, целуются. Конечно, не в губы, но мест для поцелуев, на самом деле, намного больше. Привалившись к груди Антона на диване, Арсений разгребает свою авоську, где почти ничего на деле нет — пара жвачек, паспорт, мобильный телефон какой-то очень древний, с антенной, но это лучше, чем не иметь его в принципе на случай чего. Откуда у них машина и телефоны — у Антона обнаруживается такой же — хотя они живут в коммунальной квартире, они так и не получают ответа. Потом Арсений усаживается Антону на колени и долго трогает, гладит, целует всякие невинные местечки, потому что наконец у него есть время просто быть рядом и отдавать ему то, чего Шаст хочет, но о чём никогда не скажет. Ласку, поддержку, нежность несусветную, о которой Антон ни разу не просил, гордый, но Арсений не привык спрашивать в принципе. Губы снова гудят от желания поцеловать другие губы, и Арсений надеется, что они привыкнут жить с этой невозможностью целый год. Он обнимает Антона за плечи, просто смотрит, разглядывает радужки потухших, уставших глаз, улыбается ему первый — всё же хорошо у них, и у Антона в отдельности тоже будет. Им незачем бежать, их никто не убьёт. К ним заглядывает Нина Аркадьевна, спрашивает, будут ли они ужинать, доброжелательно так, любовно, что Арсений уверен — им не грозит ничего. Ужинать не идут, Арсений не хочет терять этот момент — первый момент их утешения какого-то в одной из жизней; Антон приобнимает его тут же, прижимая к своему плечу, стоит женщине закрыть дверь. Они долго рассматривают паспорта старого образца, обнаруживая, что им в документах обоим по восемнадцать, и это странно понимать, что тебе здесь меньше, чем на самом деле. Такого у них ещё не было, как и всего, что здесь происходит. Антон кемарит, когда Арсений ходит вдоль шкафа и рассматривает книги за стеклянными дверцами, но глядит на него всё равно из-под полуприкрытых век. — Ты красивый, — говорит тихо. — Очень, — добавляет. — Можно я тоже спрошу, почему я? Арсений замирает с томиком Цветаевой в руках и бережно ставит его на место; он опускается на диван рядом с Антоном и улыбается ему чуть смешливо, чуть нежно — всего понемногу. — Потому что ты удивительный, Антон, — отвечает он. — Ты раскрасил мой серый мир, ты научил меня столькому, сколькому не смог научить ни один кружок. Потому что за твоим жутким невежеством и бестактностью прячется так много, что у меня не было шансов, — Антон вздыхает показно, а Арсений смеётся. — Ты умный, сообразительный, очень открытый и смешной. — И прям не мешает тебе ничего? — Конечно мешает. И тебе во мне мешает. Скорее ничего того, что было бы значимым. Я, может, ни с кем не встречался по жизни, но я встречаюсь с тобой, и это не везение новичка и не ошибка того же. Антон, я, конечно, совершенно не знаю, что такое любовь, но если бы меня попросили рассказать, я бы рассказал о тебе. Антон млеет, хлопает глазами так, потом по цветочкам на пододеяльнике рыщет слова, которые хотел бы сказать, но Арсений находит первый и говорит их за него. — Нет, не слишком скоро, Антон. Целых две жизни уже прошло, это как целый век. Потому что в этом суть. — Иди сюда, — тараторит Антон, и Арсений ложится на его руку; они ускользают на подушки. Антон смотрит на него своим этим взглядом цепким, всё знающим, блестящим от измотанности. Арсений накидывает на них одеяло и гладит его щёку костяшками пальцев, радуясь тому, что так бывает — что важные люди находят друг друга несмотря на неприязнь и разницу восприятий, находят пути любить и прелести в том, что раньше казалось диким. — Закрывай глаза, mon cœur, — бормочет Арсений, продолжая гладить его лицо. И тот повинуется, болтая тихо: — Я посмотрел, что это значит, пока ты спал. Арсений улыбается и кивает ему, будто Шаст может увидеть, целует лоб, а потом начинает тихо подвывать старую песенку с расплывчатым смыслом в надежде успокоить чужую аритмию. — Au clair de la lune оn n'y voit qu'un peu. On chercha la plume, оn chercha du feu. En cherchant d'la sorte je n'sais c'qu'on trouva, — напевает сипло Арсений. — Mais je sais qu'la porta sur eux se ferma. Антон улыбается уголком губ, руками сжимая подушку, настолько обессиленный, что его уже не хватает ни на что, кроме как терзать тонкую наволочку. — Спи, — говорит Арсений ласково, накрывая его пальцы своей ладонью. — Никто нас не тронет. Всё хорошо. Всё в порядке. И Антон проваливается в сон вскоре, приобнимая его, в глубокий и бестревожный, долгий сон, и Арсению становится легче. Он лежит с ним, гладит по голове, а внутри всё ноет от любви к нему и от жалости дурацкой, которой Антон бы не хотел. Но тот не заслужил всего того, что они встречают, так же; тот не заслужил смотреть на то, как Арсений умирает, не заслужил корить себя за несказанное извинение перед мамой, и бессонницы этой тоже. И Арсений рад, что он наконец-то может позволить себе хотя бы что-то — и делает так, чтобы ни одна мышь не потревожила его сон. Выползает из комнаты, натянув треники и шлёпки, тихо ползёт по длинному ковру в квартире. Он знакомится с их соседом на кухне — тот представляется Димой Позовым, и Арсений жмёт ему руку. — Только не шуми, пожалуйста, у меня парень только заснул за несколько суток. — А, мне Нина Аркадьевна говорила, что вы того-этого, — говорит он, переворачивая блин на сковороде и играет бровями заискивающе. — Искатели. Странная херня, потому что я прекрасно помню, как Антон вернулся вчера вечером и залёг спать сразу. А вас тут вчера вообще не было. Дико. — Сам не разобрался, — кивает Арсений, кипяток из свистящего чайника наливая к себе в стакан с пакетиком чая, который почти не красит воду даже, дешёвый и безвкусный. — И долго вы так? — Семь жизней уже, если считать ту, где я родился, — жмёт плечами Арсений и берёт сушку твёрдую из мисочки на столе. — Тут же не судят за это? — Нет, недавно только закон отменили о мужеложстве и об искательстве. Но люди агрессивные, злые все, как собаки, потому что нищие и несчастные, так что я бы поаккуратнее был на вашем месте, — говорит Дима вполне себе доброжелательно. — Закон об искательстве? — Да, долго считалось чем-то подпольным. Как будто и не было революции даже, всё вернулось к тому, с чего начали. И Арсений как никто понимает, о чём он. Дима говорит об этом просто и беззастенчиво, он не боится его и не судит, просто рассуждает. Ему плевать, что у Арсения в кармане и кто в его постели, пускай и постель эта за стенкой, которые картонные в серых панельках. Арсений такое помнит только в двадцать первом и чувствует себя в безопасности в этом доме. Ему не нужно прятать часы и бояться, что на него заявят, и прыгать больше не придётся. Ему не нужно жить с Антоном по разным комнатам и шкериться по углам, и он благодарен. — Вечер добрый, — раздаётся бодрым голосом из коридора. — Тихо, — Арсений прижимает палец к губам, оглядываясь на Павла Алексеевича, что возникает в дверях. — Антон спит. Он улыбается, глядя на него, солидного такого в жилетке на полосатую рубашку, и уже не удивляется их встрече — ему радостно видеть его опять. Павел Алексеевич молчит понимающе и только потом спрашивает: — Кто такой Антон? Комната долго пустовала, вы в ней? С мозаичной дверью которая, — говорит он так же неизумлённо. — Антон мой парень. Да, мы там, — кивает он, и Дима смотрит на них растерянно. — То есть ты помнишь, что их там не было? — спрашивает Позов ошеломлённо, и Арсений улыбается уголком губ. — Да, потому что я сам здесь всего пару недель. Мы, наверное, не пересекались как-то, что ли, или мне просто мозги не делали, как вам, мне их по-другому делали, — отвечает Павел Алексеевич невозмутимо и садится на табуретку рядом, тоже хватаясь за сушку. — Сколько мы раз уже виделись?.. — он мнётся, не зная его имени. — Арсений, — спокойно уточняет Попов. — Трижды. После революции, в две тысячи двадцать первом и на Великой Отечественной. — Ебать, ты и на Великой Отечественной был? — ахает Дима, и Арсений кивает с усмешкой. Не война его веселит, но Димина реакция. — Позорно умер от пули в лесу. Ни в каких боях не был, к счастью. Тот кивает и старается не сжечь блины, замирая иногда со всякими осознаниями. Вскоре на кухню приходит его жена, Катя, и Арсению становится тесно — он помогает Нине Аркадьевне донести сумку со скудными продуктами до кухни и знакомится с ней же параллельно, а потом скрывается за той самой мозаичной дверью. Он чувствует себя на своём месте, ему так хорошо в окружении людей, которым всё равно. Ну искатель и искатель — жестами, взглядами, словами говорят они, — плевать всем, какая у него жизнь. Главное, чтобы платил аренду и был хорошим человеком; геем или просто поехавшим — совсем неважно. Арсений садится в кресло и открывает томик Тургенева с его «Отцами и детьми» и всю ночь убивает на чтение, пока не наступает утро и он не начинает искать, что есть в пустом холодильнике съестного. Антон спокойно спит целые сутки.

***

— Антон, — тихо зовёт Арсений одним мартовским вечером. — М? — отзывается тот сонно — крышевал на рынке с раннего утра, а Антон, оказывается, очень любит сон на самом деле. — А если бы я решил поступить в университет здесь, что бы ты сказал? Зима пролетает почти незаметно для них в попытках подстроиться под время, которое летит намного быстрее прежнего; раньше сутки казались вечностью, а теперь с бытовухой час за часом как минуты идут. Арсений замечает разницу, когда бояться за свою жизнь больше не приходится — он работает работу, напополам с Антоном еду готовит, пускай не то чтобы есть, из чего. Хотя еда в принципе присутствует, но когда на всю полку в пузатом холодильнике у них находится банка красной икры и никакого кефира или даже булки, не то чтобы жрать икру ложками ему нравится. А дело вот в чём. Они начинают жить, находясь в вечных поисках ответов на свои вопросы; хотя Арсений не сказать, чтобы сильно жаждет на них отвечать на самом деле. Он быстро срастается с этой вселенной — ему нравятся томные утра, когда он варит пустую овсянку со шлепком масла сомнительной свежести, или вечера, когда Дима собирает их со всех комнат играть в лото. Ему нравится, что Павел Алексеевич становится Пашей, а Нина Аркадьевна дарит ему шарф-хомут на шею, зима всё-таки стоит холодная, и занимает беседами про театр. Ему нравится, что Катя делится с ним сплетнями из жёлтой прессы, а кофе и чай, хоть и мерзкие, но имеют свой постсоветский шарм. Вокруг тишина и умиротворение, пускай и немного тревожное; а всеобщая продуктивность и синдром упущенной выгоды не выносят ему мозг за отсутствием интернета. Антон гадает, почему он так быстро успокаивается и перестаёт говорить о будущем — Арсений нежится на приятном спине матрасе. Антон рыщет глазами всё время остаток их времени здесь, а Арсений перестаёт на часы смотреть. Но, возвращаясь к овцам и другим рогатым, спустя пару недель января их как-то сам находит Эд. Он пугает старенькую Нину Аркадьевну своим жутким маргинальным видом, но потом очаровывает её же открытой, детской улыбкой. Оказывается, что Антон — член ОПГ, и это, безусловно, добавляет волнения в их размеренное бытие. Но Арсения не то чтобы слишком это пугает — и даже сожителей, которым они считают должным рассказать об этом. Все жмут плечами неопределённо, потому что всего лишь времена такие — а Антон, кажется, переживает больше всех. Но оно и ясно, хотя смерть ему не грозит в ближайшем будущем; ОПГ — это вам не хиханьки и тем более не хаханьки, хотя под крепким крылом Эда всё-таки спокойнее. Так Антон начинает пропадать на работе тоже — если её вообще можно так назвать. Они крышуют рынки, и отсюда берётся икра и фирмо́вые шмотки, которые Арсений таскает себе, потому что мода девяностых будто создана для него, вся такая странная, абсурдная и кричащая; так становится ясно, откуда у них машина в восемнадцать и почему в комнате находится пистолет. Антон начинает бегать по утрам — не потому что решил внезапно заняться здоровьем, а потому что по утрам все люди ломятся на рынок, пока не разобрали, что есть, вместе с бедняками и мелкими воришками в кепках-восьмиклинках. По сути воры воруют у воров, но тут Арсений лишь соглашается с Димой, который Антону промывает ссадины перекисью водорода, будучи медбратом по образованию. — Время такое, что скажешь. Арсений вспоминает отцовские истории о девяностых мутными пятнами, а потом сам оказывается в центре таких историй, а себя чувствует той самой бесприданницей, только у него ни шубы, ни папиного пистолета в кармане, ни сапог. Плащ есть. Тем не менее, привыкают и к этому; правда видятся реже, и тогда искательство таковым точно перестаёт казаться. Начинается просто жизнь — обычная и бедная во времена перестройки, со своими людскими заботами. Они оба, задерживаясь в девяносто четвёртом, чувствуют себя так, словно всегда здесь жили, настолько это не похоже на то, что было с ними раньше. Арсений зарабатывает копейки в клубе, а Антон — копейки на бандитизме и плюсом еды немного; и продолжает удивляться тому, что Арсений улыбается и не говорит о том, что его донимает голодуха и неясность будущего. Потому что Арсения, на самом деле, не слишком-то донимает, хоть есть и охота иногда. То ли его нервная система настолько перегрузилась, что просто выгорела и любые оплеухи судьбы воспринимает чем-то закономерным и самим собой разумеющимся, то ли ему просто хорошо без навязчивых мыслей о скорой смерти и счёта минут до неё же. И может, соскучился он не по своему веку, а по жизни в целом, не по рваному бестолковому существованию. А ещё, когда теплеет, они, наконец, начинают ходить на эти подростковые глупые свидания, когда руки мёрзнут у каналов и шею продувает на набережных; на свидания появляется время, а март просто менее холодный, чем февраль. Так и набредают на здание института культуры, и у Арсения внутри что-то чешется внезапным, неожиданным желанием; он забыл уже, каково это — хотеть не еды, спокойствия или прекращения мук. Он долго смотрит на табличку у дверей, с каким-то неясным чувством необходимости разглядывает полуколонны и большие окна. Внутри подобных домов он уже бывал, но суть не в пиллястрах и в статуях античных — дело в том, что в этих стенах учат искусству. И Арсения не оставляет эта мысль ни через день, ни через неделю, но даже думать о чём-то таком боязно. Он не может позволить себе слишком врасти в этот мир — они и без того обросли друзьями здесь, чтобы спокойно прощаться позже. Но он решается, спрашивает всё равно, не то чтобы собираясь отказаться от идеи с театром, если Антон скажет, что всё, отменяйте, не надо им таких развлечений. — А тебе прям важно знать? — усмехается он мягко, даже не открывая глаз. — Ты же всё равно сделаешь, как тебе надо. — Это правда, — улыбается Арсений, сидя в кресле и теребя потрёпанных Стругацких. — Но я тебя люблю и знаешь, иногда бывает, что когда любишь, тебе просто не похуй. — Поразительно, бывает же такое, — хмыкает Антон. — Снизошли до моих мнений, Ваше Сиятельство, — кичится он, весь из себя, и даже глаза открывает, чтобы своей этой насмешкой сверкнуть. Обольстительная сволочь, ничего не скажешь. — Честно, я хуй знает, — говорит он потом, возвращаясь к полуамёбному состоянию и утопая в подушке только глубже. — Ты всё равно даже сессию не успеешь сдать, мы дальше пойдём, и есть ли толк от учёбы в один семестр, решай сам. Но если хочешь, я тебя не буду за яйца держать привязанным к двери, — Арсений морщится, представив эту сцену. — Просто надеюсь, что ты помнишь о рисках. Рисках потом просто не захотеть умирать. Арсений улыбается печально немного, и в грудине ноет глухо; конечно, он понимает все страхи Антона тоже, и его тягу к будущим жизням, но Арсений просто хочет побыть самим собой хотя бы пустяковый год — молодым, впервые влюблённым, горящим во многих из смыслов — любимым делом, под Антоновым телом, по-всякому. Просто нащупать, что же такое «он» на самом деле, со всеми осознаниями и опытом, потому что когда у него было время, он ещё не знал и половины того, что стало понятно ему сейчас. — Ты душный, — фыркает Арсений и откладывает книгу в сторону. Он падает на кровать рядом с Антоном и хватается за мобильник — современные не ловят тут сеть, но они пользуются им, как плеером, Арсений играет там в «Клуб Романтики», потому что эта игрушка оказывается забавной, хоть и крайне бестолковой. Правда отваливать по семьсот рублей в неделю за него «Часовщику» не из приятного, но Арсений слишком хочет узнать, что там дальше у кицунэ Мэй с Кадзу, суровым ниндзя. — Если я поступлю здесь, то хотя бы пойму, как поступать потом у нас. Всё те же преподаватели просто состарятся, и я буду знать все подводные камни, — жмёт плечами Арсений, приваливаясь к его плечу. Жёлтый тусклый свет за мутным плафоном нагоняет сон, но он упрямо читает бессмысленные диалоги о том, как Софи с её десятью желаниями бесконечно злится и боится всего. А он смеётся с неё, как с былой версии себя, такой же серой и зашуганной. Сейчас он лежит на постели в штанах неоново-жёлтого цвета, отхваченных Антоном на рынке на той неделе и играет в бестолковую, по его меркам, игрушку, к которой бы не то что не прикоснулся раньше, а руки бы после помыл. — Будем брать сцену за сорок алмазов? Пососёмся с этим красавчиком, — спрашивает Арсений, глядя на Антона, который опять залипает на него краем глаза и думает, что это незаметно. В глазах Антона часто в такие моменты блестит тихая радость. Арсений не задаёт вопросов, но догадывается, что тот просто доволен переменами в нём. Не потому что Арсений перестаёт быть невыносимым занудой — это остаётся несдвигаемой горой в нём, которая ни к какому Магомеду даже при самом большом желанием оного не пойдёт — а потому что Арсений счастлив быть собой. — А с этим красавчиком, — усмехается он, зыркнув себе на грудь, — ты пососаться не хочешь? — Очень хочу, — искренне говорит Арсений, отрывая взгляд от экрана. — Но этот, — он тыкает его пальцем в грудь, — красавчик убьёт меня, если это случится раньше, чем в двадцать первом году. Антон смеётся беззвучно и сгребает его рукой к себе. — А ты сам прям согласен тут застрять, в нищете гардеробщиком клуба. — Не знаю, — отвечает Арсений, пролистывая спешно диалоговые окна. — Мне тут нравится, — честно говорит он. — Спроси меня в конце года. Может, я завою от тоски. Антон уже не удивляется даже — сложно не замечать какое-то странное удовлетворение, которое чувствует тут Арсений. — Поступай, — говорит вдруг тот, и Арсений, отложив в сторону телефон, приподнимается на локте. — Правда? — Правда, — кивает Антон серьёзно. — Я вижу, что ты этого хочешь, и я лучше буду поддерживать, чем ходить со своим непопулярным мнением и нудеть. Даже если в моём мнении есть разумное зерно. — И тупорылая пшеница, — в шутку брякает Арсений. — И тупорылая пшеница. Арсений улыбается и благодарно целует его щёку. Внутри его щекочет воодушевление, предвкушение чего-то нового. Весна обещает быть весёлой; но сначала он закончит «Десять желаний Софи».

***

Теперь на свидания Арсений ходит только с книгами, но Антон, ноги которого даже при постоянной нагрузке воют от усталости, рад такому исходу. Он как-то говорит, что наблюдать за охающим и ахающим над книгами Арсением круче, чем стирать кеды о дороги, несмотря на то, что к апрелю в городе наступает настоящая весна. Солнце греет приятные плюс десять на улице, на дорогах ручьями талый снег и лужи; Антон мочит ноги и без их долгих прогулок, потому что рынок развозит. Вечерами Арсений читает вслух все стихи и пьесы, что находит в доме, донимая уже бледную Нину Аркадьевну, когда он просит что-то новое почти каждый день. Арсений, конечно, читал всю школьную программу и то, что нужно было для ЕГЭ по литературе, но приходится освежать страницы в памяти; за ненадобностью и стрессом его голова выкинула трёхочковым все неиспользуемые знания и сама полетела в помойку. Но Арсению, кажется, только в радость в который раз заявлять, что звёзды кому-нибудь нужны, а ночь, улица, фонарь, аптека будут стоять через четверть века на том же месте. Арсений перестаёт вообще спать нормально, удерживаемый на ногах своим несравненным, невероятных размеров энтузиазмом и желанием пройти в небольшое число тех бедняг, которых великие театральные мэтры будут учить искусству. Хотя Антон говорит, что он знает, кажется, намного больше, но «дело не в теории, а в практике, чудовище» говорит ему на это Арсений, предполагая играть этюды, деревья, рыночный прилавок, ту самую помойку, где лежит его мозг, что угодно, но — играть. Арсений запрягает Антона на артикуляционную гимнастику, на всякие крики, вопли, на которые сбегаются страдающие от его учёбы соседи, но Шастуну больше нравятся, конечно, поцелуи с сюрпризом, особенно, когда они их делают почти рот в рот, соприкасаясь лбами. Арсений готов всучить Антону свои губы на временное хранение, если так продолжится, потому что ему хочется целоваться — из-за Урании у них всё по одному месту. Хотя удивительно, если бы у Попова что-то было иначе, с его-то характером и жизненным путём — потрахаться и встречаться, не поцеловавшись, что-то из его репертуара. О влиянии на Антона Арсеньевской утренней растяжки можно вообще молчать. Всё становится проще, когда Арсения увольняют с работы, потому что кончается зима и гардеробщик не то чтобы нужен даже клубу для влиятельных. Арсения немного забавит этот опыт, который местами был всё-таки пугающий, но в целом — полезный. Он понял, как это — работать в ночную и спать днями, а ещё, что ко всяким бандитам лучше не лезть лишний раз и тем более не перечить, если они не Антон. Но в целом, не считая мелких угроз, если он решит ограбить их, всё было хорошо — и Серёга его поддерживал, будучи там вышибалой, что удивительно с его-то ростом, и сближались они — хоть как-то. Конечно, до лучших подружек им далеко, но Арсений не оставляет надежд, потому что Матвиенко, подсознательно или не очень, тянется к нему. Они вместе ползут до метро, когда Попова не забирает Антон, иногда сидят в рюмочных, когда зарплата, в общем — всё по красоте; иногда Арсению даже кажется, что Серёжа узнаёт какие-то отдельные его фразы. Тоже, наверное, где-то в глубине души, потому что если память Урания может у них забрать, то душу они не позволят выскоблить. Так проходит весна — очень быстро, но вполне себе красиво, как заявляет Антон, возбудившись от карикатурно-романтичного образа Арсения, что читает лирику Бродского, сидя в обнимку с дохлым цветком на подоконнике. Его голос сквозит печалью, а в глазах блестят непролитые слёзы, но тот улыбается тут же, стоит ему закончить, радуется, что Шастун ему поверил. Антона отпускает тревога, но хватает за яйца стояк. Потому что образ печального поэта с разбитым сердцем и чертями в глазах — это что-то за гранью добра и зла. Арсений разве что трахает его без книжки в руке, хотя копчик Антона вполне подходит под подставку, но читать стихи и шутить о том, что вот они, настоящие криминальные авторитеты, учат нацию непотребствам, а не какое-то там «НАСА», как-то слишком многофункционально даже для Попова. В тот день Арсений спит за все три зубрёжки и своих актёрских потуг. Утром приходится надеть на себя бадлон, чтобы не было видно зубов Антона на своей шее — у него прослушивание скоро, и он не может дать себе права его завалить. — Ты же понимаешь, что мир не лопнет, как лягушка, надутая через жопу, если ты не пройдёшь? — спрашивает Антон, стоит тени сомнения скользнуть в голове Арсения. Всё-то он знает всегда, умный такой; хотя за месяцы попыток Арсением затолкать в себя всю литературу мира, Антон тоже что-то выучил. — Во-первых, лягушка, конечно же, тонкая как пакет, — гундит он. — Жопу закрыл, ёбнул — лопнула. Во-вторых, ты же знаешь меня, — он поправляет воротник и кудри на голове. — И поэтому говорю, — Антон обнимает его со спины и смотрит в зеркало на них красивых. Арсений оглядывает его вид — он, конечно, перепугает всю приёмную комиссию своей кожанкой тяжёлой, цепями на шее и ростом, но ему всё равно, кто и что там будет думать о его парне; Антон его заводит в одежде, и без неё. У них с наступлением весны дом превратился в логово мартовских котов, даром стены тонкие, а Арсения настиг запоздалый конфетно-букетный, который отложился на неопределённый срок из-за их вечных обязательств перед миром, которые легли на них, когда они были кем угодно далёким от самих себя. Но сейчас они просто молодые и глупые, и Урания решает, что этого пока достаточно. А Арсений смотрит на чужие пухлые губы и удивляется самому себе, что ещё не сорвался. Его любовь к Антону чуть больше, чем желание их первого поцелуя, но это иногда становится почти невыносимым — Арсений тогда начинает обманывать свой мозг: наклоняется к нему, оставляя им тот самый момент перед поцелуем — как учили в «Как я встретил вашу маму», барабанную дробь. Они хватают вдохи друг друга, едва трутся носами, цепенеют; и сейчас. Антон откидывается на стенку в узком коридоре, и Арсений локтями упирается по обе стороны от него, тихо скулит. — Я так хочу целовать тебя, — шепчет он. Касается пальцами губ, гладит их, шершавые и обветренные, обводит по контуру, целует вокруг — подбородок, щёки, кончик носа прихватывает, чтобы задеть ямочку под ним; его собственные горят, но Арсений сжимает руки на чужих плечах; а потом они слышат тихие, безобидные ругательства. Паша бухтит, выползая из комнаты, и Арсений улыбается робко, склоняясь к плечу Антона. Тот накидывает на него свою кожанку, потому что так красивее, а сам влезает в старый, потёртый анорак с какими-то комиксными цветастыми рисунками, ему подстать. Арсений весь дрожит, пока не заходит в кабинет для прослушиваний, оставляя Антона и его тёплую ладонь позади. Серёжа, обещавший прийти поддержать, где-то задерживается, а Арсений вдруг теряет всю свою уверенность в успехе. Ему кажется, что мир действительно рухнет, если он во второй раз не сможет это сделать, потому что один раз — случайность, но два — уже какое-то неприятное совпадение. Он не думает о том, что всё это не навсегда, хоть от необходимости бросить театральный всё внутри неприятно сжимается, но ему так сильно хочется, что он готов потом болеть из-за этого. Но стоит ему ступить на порог какого-то обшарпанного актового зала, он расправляет плечи и своего внутреннего педанта, который последнее время был тем самым несчастным пакетом, забитым куда-то в углы души. Даже Антон сказал, что он не перебарщивал, а просто делал всё возможное — а если Шастун вдруг признал его старания, то это точно какие-то чудеса. Он ровно идёт к столам, за которыми сидят важные дядьки и тётьки из приёмной комиссии и смотрят на него, как на очередного олуха, возомнившего себя человеком искусства. Бегло оглядывается по сторонам, выхватывает детали зала, что правда напоминает школьный, с этой косой продавленной сценой и дешёвыми портьерами по краям, а сидит комиссия и вовсе за партами обыкновенными. Арсения очаровывает эта простота и сразу же взбалмошность всего, что их окружает. Он ловит себя на мысли, что чувствует себя на своём месте здесь, каждый день, когда натягивает на себя тонкие ветровки Шастуна, или когда у него на завтрак прогорклый кофе и воздух. Его не пугает бедность и голод какой-то мелкий, как это было раньше, он чувствует себя прекрасно, глядя на людей с книгами в душном метро, он кормит остатками местных кошек, а потом перекупает у какой-то бабуськи свитер у метро ярко-зелёного цвета — потому что может себе позволить. Никто его не судит, и никаким правилам соответствовать он тоже не должен, потому что Антон это всё дело бросил и переосмыслил, влюбившись в то, что он в нём судил, а для других никаких правил и нет вовсе. Они стоят на руинах государства, нет правильного и неправильного, везде царит беззаконие и бандитизм, а новое ещё не склеено и не собрано так, как надо, чтобы иметь предубеждения. И Арсений такой же — ни то, ни сё; только это не временно, это по жизни так, но сейчас во всеобщей потерянности и попытках прижиться в новом мире он не чувствует себя чужим. Арсений всю жизнь ведёт эту борьбу, и теперь кажется, будто у неё есть какой-то конец. И делает шаг вперёд. — Арсений Сергеевич Попов, восемнадцать лет. Он не обращает внимание на любопытные глаза других абитуриентов за своей спиной и делает глубокий вдох, чтобы все сомнения в себе окончательно отмести. Лучше него никого нет в этой комнате, даже если он сам так не считает, но оступиться он не имеет права. Больше такого шанса у него не будет, хоть он впредь не позволит родителям указывать ему, как жить; он чувствует — сейчас или никогда. И верит сам себе. Находятся слова и находится Бродский, кого он читает с поразительной и холодящей монотонностью; и ещё, и ещё. Он выходит из комнаты опустошённый, выжатый и после спит до самого утра. В их маленькой комнате всё по-старому — Антон, ставший единым целым с креслом, слушает «Нервы» в утренней дрёме, снова укутавшись в спортивный костюм, вечно зябкий по утрам. Арсений быстро ловит его привычки, мелкие штришки, что влюбляют в себя и дают короткие секунды для заботы — накинуть на плечи плед, кинуть в стирку костюм, заварить чай с тремя ложками сахара, чтобы от сахара зубы сводило. Антон быстро становится частью комнаты, что, конечно, кончается коридором, частью его жизни, неотрывной, и представлять своё существование без него просто кажется невозможным. Без его недовольства такими вот утрами, сонного мягкого голоса вечерами, смешков и этой придурошной вечной улыбки. Время для них рваное, что-то непостоянное, но их отношения — да; они находятся вне времён, но Арсений всё равно насчитывает пять месяцев, и это кажется каким-то громадным сроком для него. Громадным и притом совсем неощутимым, и это странно, Арсений хотел бы потрогать его, чтобы проще было понять; они так давно вместе, но как будто бы больше, чем есть на самом деле. Как будто бы они теряют неловкость и сомнения в пути и становятся двумя целыми, но просто любящими друг друга единицами — не сливаются в одну, не теряют себя, не становятся неразрывными. Не хотят разрываться по собственной воле; баррикадируются шкафом, дверьми от хроноса, пускай и бесполезно, пустяково. Время всё равно их заберёт. Но пока — Антон срастается с креслом и желает ему удачи на пороге, когда их пути на сегодня расходятся; Арсений просит принести ему пива, а сам собирается и делает ещё один вдох, а за ним ещё один шаг. — Арсений Сергеевич Попов, восемнадцать лет. Этюд выходит на ура. Он отыгрывает черта, впуская в свою натуру бесовщину и позволяя ей заполнить себя до краёв, до кончиков пальцев. Антон улыбается с ней же ему, и весь вечер соседи проводят в их возмущениях, ругани шутливой, глупыми шутками в манере «кто кого переспорит», и Арсений ходит весь заведённый, возбуждённый их перепалками и ночью зажимает себе рот, чтобы не мешать людям хотя бы спать. Они — это целый калейдоскоп. С Антоном никогда не бывает скучно, они друг друга ловят, словно знают, когда кто навернётся, понимают так, что полуслова слишком много, там и томного вздоха перед фразой хватит. Они нежные и страстные, они пылающие, почти электрические, они весёлые и серьёзные, и Арсений не уверен, что он где-то ещё нашёл бы кого-то так похожего на него и такого от него далёкого. Такого, что аж до любви, до принятия всего невежества и несоответствия его собственным ожиданиям, до принятия собственной значимости, ни разом не шуточной. — Давай, — говорит Антон ему напоследок, отправляя на вокал и на собеседование. — Кто, если не ты? Арсений хочет спросить у него то же самое, но ему нужно сделать вдох. И шаг — и он делает. — Арсений Сергеевич Попов, восемнадцать лет. Актовый зал всё такой же памятно-школьный, а лица комиссии — строгие, но дальше пути нет, пан или пропал. Он прошёл слишком много, чтобы сдаваться. Арсений научил себя бороться, перед собой быть в ответе за то, что он сделал всё возможное. А Антон — он научил его принимать поражения с достоинством, сидя где-то в кителе, лёжа в рубахе в косой избёнке, жилетку кожаную одёргивая на себе или костюм-тройку. Они много чему друг друга научили и научат ещё большему. У них впереди долгая жизнь — Арсений не позволит, чтобы было иначе. Он замирает в тревоге, когда звучат имена принятых студентов, и Антон, кажется, замирает с ним, безусловно копирует его позу, эмоции, частоту дыхания; он обещал поддержать, и он перед собой в ответе за то, что он тоже делает это из всех своих сил. — Арсений Сергеевич Попов, — звучит брюзжащим голосом из уст женщины в забавных очках. Они оба, конечно, делают всё возможное. Тот хаос, в котором Арсений жил, как под куполом, все эти долгие недели, трескается так громко и разбивается в один миг, и Арсений вопит среди хора голосов, прижимая ладони к лицу: — Получилось, Антон! Получилось! — и обнимает его за шею. Тот, конечно, отвечает ему, улыбается так, будто исполнилась его мечта, а потом всучивает пачку «Мальборо» по пути домой, и Арсений курит — пускай и не Шипку, да и из комнаты он выходит исправно, пускай они в ней тоже как рыбки, что хотят увеличить себе пространство. Арсений верит, что у них всё получится, хоть это время, кажется, совсем не хочет отпускать их. И вся маленькая комната, где ничего так же не меняется, вдруг кажется ему родной и огромной, бескрайней свободой.

***

— За тебя! — говорит Серёжа, поднимая стакан с пивом. У них в сумках ещё по одному, но это на потом. — Будем, — улыбается Арсений. — Будем, — вторит ему Матвиенко. На улице стоит июль приятной прохладой, Арсений свободен от книжек и чувства, что он всё упустит, если отвлечётся; они сидят в кафешке на Невском, пьют с Серёжей пиво за его поступление, а метро уже давно перестаёт работать. У них сегодня праздник его поступления — и похороны, на самом деле. Но сначала всё-таки праздник. Похороны для искателей вообще что-то особенно ненормальное, но даже, наверное, не печальное. Жизнь-то продолжается — у них всех. — Расскажи ещё чего-нибудь, — просит Серёжа, ударив ненароком кружкой о стол. — Да я тебе уже всё вывалил, что помнил, Серёг, — усмехается Арсений. Хотя ему, по правде, хорошо — Матвиенко так горит желанием знать всё об их дружбе, которая, на самом деле, очень быстро становится похожей на прошлое, потому что они что там, что здесь — те же самые люди друг с другом. Арсений старается не думать, что тому уже пора — казалось бы, увиделись только совсем недавно, каких-то пять месяцев назад, и этого безбожно мало по сравнению с жизнями, которые ему придётся провести без него. Арсений знал, что так будет, и этот подарок ему не навсегда — но как будто ждал, что всё для Матвиенко кончится здесь какой-то большой любовью. И тогда он сам смог бы оправдать своё глупое желание остаться. Арсений не представляет как сказать об этом Антону, хотя правильнее всего — словами, просто предложить, вынести на обсуждение, что, может, пора всё это прекратить и не испытывать судьбу больше? Когда у них есть телефоны, работы, квартира, время, которое хоть как-то рядом с их собственным, и что у них нет сотни жизней, как у Эда, чтобы выбирать. Он не знает и пока не говорит, теряясь в сомнениях, потому что сам себе не верит; но за окном белые ночи, неторопливая, моментная жизнь, а рядом с ним Серёжа, которого он может больше никогда не увидеть. Арсений даже не помнит, когда это всё началось — он просто жил и начал подмечать какие-то слишком счастливые мелочи вроде утреннего чтения пьес с Пашей по ролям или колбасы бумажной, что стала приносить искреннюю радость, но не от бедности и несчастья. Просто так, потому что хочется всему радоваться, и плакать, и злиться, чтобы от всей души. И нет никаких уже в нём скреп, ничего его сковывающего, потому что здесь он такой, каким его все всегда и знали в иллюзорной памяти — дурной, шумный, сумасшедший совсем. Здесь Арсений такой, каким он всегда себя ощущал, и двадцать первый век уже так далёк от него, что он своих же мыслей боится — потому что они так не договаривались, он с собой так не договаривался и не может обещать, что это не романтичный морок, которым он обманется потом. Но Антон если и поймёт его — поймёт точно — то не простит никогда где-то в глубине души, и Арсений не смеет его судить за это; он бы тоже не простил, если бы на нём висел огромный груз вины перед прекрасной мамой и горело желание жить свою обычную жизнь. — Арс! — зовёт его Серёжа, и Арсений вздрагивает напуганно. — Ты подвис. Арсений улыбается натянуто и говорит: — Вспомнил. Ты до Урании не пил. Но и я тоже. — Бля, удивил конечно, это ж я помню. Я тебя забыл, а не себя, — хмыкает Матвиенко. — А вообще, хуёво это как-то. Ты — мой лучший друг, а я в душе не ебу об этом так, как ты. Дичь. — Я рад, что ты в принципе ебёшь, кто я, и что ты — это ты. Лучше друг без памяти, чем отсутствие друга, это точно, пускай их отношения, конечно, не настолько родственные, как были раньше; но Серёжка тянется к нему как-то подсознательно, и этого достаточно, чтобы не чувствовать дыру сердечную там, где раньше был Матвиенко. И где сейчас есть. — Эт правда, да, — говорит Серёжа, допивая пиво. — Пошли на улицу, жарко здесь, пиздец. Арсений кивает и подхватывает шоппер под лямки — Нина Аркадьевна называет это авоськой всё так же, и Арсений может её понять; современные слова в этом времени звучат так неуместно, словно в банку со шпротами кинули кусок свинины. Не настолько он угловатый и странный, как прошлый, просто растерянный и одинокий сам по себе мир, и люди в нём такие же. Они бредут по Невскому в сторону Дворцовой, и Арсений закуривает — он стащил у Антона сигареты, когда тот вернулся с дел вечером. Арсения охватывает эта хмельная тоска, потому что очередное что-то заканчивается — он устал от концов. Со всем надо вечно прощаться, выхватывать моменты, укладывать в мыслях то, что больше никогда. — Не потревожу твой сон, в котором ты с тем, кто тебя любил, с тобой будет, — воет он своим кривым голосом — как только вокал сдал? Но Серёжа подпевает ему: — только с тобою будет. Они те самые волки, которые не тигры, но в цирк всё равно попадают, и никто их не спрашивает, выступают они или нет. — Знаешь, с чего начинается график построения функции, брат? — С оси, брат, — отвечает Серёжа. — Опять? Ну ладно, — невозмутимо говорит Арсений, а потом кряхтит, как маленькая уставшая кофемашина от смеха. Они гогочут на всю улицу, привлекая внимание прохожих, но Арсений, наконец перестаёт думать о плохом; лучше вот так смеяться, чем думать о том, что этих моментов не станет. — Чё у вас, с Антоном заебись всё? — спрашивает Серёжа, когда они сидят на тёплых камнях Дворцовой с жестянками почти кислой «Балтики». — Да, — кивает Арсений и голову закидывает назад потом. Небо чистое, но почти беззвёздное, как всегда, по-летнему тёмное. Арсений делает глубокий вдох, все тревоги свои прогоняя — у него есть всё время мира в сравнении с прошлым, и что-то точно решится. Обязательно. — Я так счастлив с ним, на самом деле, — продолжает робко Арсений. — Никогда не думал, что возможно любить Антона Шастуна. Но звезда Кремля и вот он я. Спасибо нашим понимающим соседям, потому что я, оказывается, люблю секс. — Чё, так ебётся хорошо? — фыркает Серёжа. — Это, конечно, причина для любви. — Да нет, он сам по себе просто… удивительный человек. Я думал, что он долбаёб без мозгов, а он такой чуткий, весёлый, да просто классный, — с мягкой улыбкой произносит Арсений. — Даже бытовуха с ним какая-то спокойная, ещё бы не загаживал любую поверхность, и цены бы не было. Я просто ну… наконец не чувствую себя странным рядом с человеком. Приёбнутым, но не странным. Не что вот от тебя хмурятся и кривятся, — выдыхает Арсений. — А ещё до него я просто не трахался. — До двадцати лет. — Да. Тут мне восемнадцать, но в целом да. Ты мне даже свою помощь предлагал, — лыбится Арсений. Матвиенко забавно хлопает глазами, рот приоткрыв, и очаровательно смущается. — Да я шучу, — быстро раскалывается Арсений и смеётся хрипловато, а потом хлебает из банки. Они сидят в тишине — где-то вдалеке пьяная молодёжь орёт на всю округу, девушки фотографируются у колонны на плёночный хлипкий фотик, мир неторопливо крутит минуту за минутой. Потому что больше — это уже слишком много. — Как ты думаешь, что меня ждёт дальше? — спрашивает Серёжа, и Арсений поворачивается к нему и расстёгивает потасканную шастуновскую олимпийку. Ночь удивительно жаркая — наверное, завтра будет гроза. — Не знаю, — жмёт плечами Арсений и откидывает отросшую чёлку от лица. — Миров миллиарды, хотя иногда кажется, что с десяток, когда в третий раз встречаешь одних и тех же людей. Наверное, в Урании тоже есть система, какая-то ограниченность, потому что ну не бывает так, чтобы при одной биллиардной доле постоянно выпадал этот шанс. Мы можем вернуться к себе домой, ты знаешь? Эд был там, ну, начальник Антона, наш друг. Антон так этого хочет… — говорит он, и внутри всё сжимается. — А ты не хочешь? Арсений застывает на мгновение, не дышит даже, а потом глаза прикрывает устало. — Я не знаю, — уклончиво говорит он. — Мне тут хорошо. Я поступил в ВУЗ своей мечты, зимой у меня снова будет работа, у нас клёвые соседи. Кажется, будто этого недостаточно, но… — Да нет, — прерывает его Матвиенко. — Не оправдывайся ты, заебал. Ты постоянно оправдываешься, всё время пытаешься объяснить, почему ты чувствуешь то, что чувствуешь, будто у тебя нету права на это. Ты можешь хотеть остаться даже потому что тебе эта олимпийка понравилась сильно, уже причина. Другой вопрос, как к этому отнесётся Антон, но лучшее, что ты можешь сделать — это сказать ему прямо, когда будешь уверен в своём желании. Арсений слушает его и, конечно, знает, что Матвиенко прав. Он кивает задумчиво, допивает пиво залпом, и чувствует себя понятым — потому что это Серёжа, и иначе не могло быть. Арсений просто знает, что их дружба пережила бы десятилетия, если даже после потери памяти Матвиенко кажется таким близким, держится плечом к плечу. И он, наверное, счастливый человек, если у него есть Серёжа, что готов быть бок о бок, и Антон, что прикроет спину — проверяли на практике. — Спасибо, — тихо говорит Арсений и улыбается ему. — Ты вряд ли вспомнишь какие-то мои слова, но… не удивляйся ничему, что будешь видеть. Тут есть и миры с магией, и всякая разная дичь, короче, то, что ты мог в фильмах смотреть всю жизнь. Наверное, это награда и при том наказание, не знать, что было до. И мне жаль, что мы разминёмся опять, но я просто надеюсь, что ты будешь в порядке. — И я прям опять совсем тебя забуду, — говорит Серёжа. — К сожалению. Честно говоря, я не знаю, что было бы, не помни я Антона — это, по сути, весь путь сначала, а когда у тебя два дня, три, это просто невозможно. Я находил его, потому что знал, кого ищу. Каждый раз. Но я помню каждую свою рану, весь пиздец, который нам пришлось увидеть. Я видел громадные паровые дирижабли и механические руки, как декабристов обстреливали из пушек, как горели дома знати и всё вот это, и это ещё по-божески. Урания, она любит меня — нас с Антоном. Время, столкнувшись с памятью, узнаёт о своём бесправии, — цитирует он Иосифа Александровича. — Я курю в темноте, — сизый дым клубится в прозрачном воздухе, — и вдыхаю гнильё отлива. И Арсению, конечно, больно, потому что кроме Антона у него никого не останется; остаётся только надеяться, что Серёжа встретит по пути домой любовь, а не нож какого-то нищего вора. Они расстаются ближе к утру — Арсений обнимает его долго и дёргает за кичку напоследок, а потом долго наблюдает, как Серёжина фигурка становится всё дальше и смазывается в его подслеповатых глазах, теряется среди зданий. Арсению кажется, что ему всего времени мира не хватит, чтобы попрощаться, потому что кажется, что он только снова его нашёл. Но дни бегут, как пешеходы, неуклюже, по лужам, по снегу, по сухой земле, по воде и воздуху, очень быстро, но не спотыкаясь, когда Арсению самому некуда спешить, будто у них соревнование с ним. Поэтому не остаётся ничего кроме как жить в моменте. Он возвращается в сонную квартиру после открытия метро, и цветной свет от их мозаичного стекла в хлипком основании двери падает на вешалку. Он тихо вешает олимпоску на крючок и вылезает из потрёпанных кроссовок, старается не скрипеть уставшими петлями, когда моет руки и заглядывает к ним в пыльную, душную комнату. Антон спит в складках одеяла, пятками сверкая из-за своего роста; но сразу вздрагивает, растрёпанный и едва глаза продравший, когда Арсений заходит. Арсений стоит, не шелохнувшись и смотрит в полупрозрачный истёртый лён штор, за которым начинается новый день — в котором Серёжи уже не будет. У него начнётся за другим окном. Антон ничего не спрашивает; он мягко сползает с кровати, глядя на него встревожено, но Арсений и не думает мужаться, не пытается быть не-собой, чтобы никого не тревожить. Ему нужно, необходимо потревожить его, потому что внутри у него всё терзает зверская боль, которая не даёт ему дышать от понимания, что его лучшего друга с ним больше нет. И это больнее, чем было сначала, потому что его подразнили этой дружбой как подачкой, как куском мяса бродячей собаке, но потом издевательски отняли. И он рыдает Антону в плечо, воет жалко, царапая его лопатки, скрывая себя в его широких плечах, захлёбывается в бессилии и усталости от каждого из миров и того, что те сделали с ним, пока парень лишь бормочет ему что-то безудержно нежное. Он больше себя не знал после них, он чувствовал себя ненастоящим, игрушечным, хоть пистолеты в него целились вполне реальные, и только сейчас, кажется, начал понимать, что это всё не про любовь и судьбу, как бы не обзывали театр, что вокруг них без антрактов. Это про него самого; и про то, что людям необходимы люди.

***

Лето проходит, томное, тягучее, наполненное скорбью и разумом; Арсений хандрит после смерти Серёжи, и Антон увозит его хандрить на юг. Не то чтобы прямо совсем, нету рядом ни моря, ни песчаных пляжей, ни варёной кукурузы, которую носят торгаши. Он увозит его в Саратов, в глухую деревеньку, где интернет не будет ловить даже в двадцать первом году, потому что случайно находит его бабушку, которую Арсений почти не помнит. Та умерла, когда ему было лет шесть, обычной, людской смертью, а тут оказывается живая и здоровая, улыбается сухими губами и обнимает их на пороге, прекрасная в свои семьдесят. Ради этой встречи они едут сутки, и Арсений все эти сутки крутит музыку на кассетах в магнитоле, смотрит в окна, думает много, молчит, но Антон его не тревожит. Ведёт себе машину и редко предлагает остановиться поесть у какого-то придорожного магазинчика. И хандрить всяко лучше получается на косой скамейке с видом на реку и далёкий островок, зеленеющий в закате; настолько лучше, что к третьему дню ему становится легче. Они на той же скамейке празднуют полгода их отношений с жестянками дешёвого пива из единственного магазина в деревне, и Арсений говорит, впервые без спешки и какого-то задора, за которым скрывается опаска и неуверенность: — Я люблю тебя, Антон Шастун. И это первое, что он говорит ему за ту неделю, когда он пытается пережить потерю, не дежурное и не короткое; а совершенно понимающе, почему он вообще это говорит. Потому что действительно любит, всем сердцем, за всё и за ничто сразу. Потому что Урания делает ход конём и сводит их зачем-то, глупо и истерично; они не могут точно сказать, что они родственные души, и всё это кончится на них, но Арсений никак не подвергает это сомнению. Потому что есть Антон, и это достаточная причина. Арсений приваливается к его плечу и перекидывает ноги в цветастых шлёпках, чтобы завтра чесаться от комариных укусов, через колени, носом тычется в шею. — Ты прав, — отвечает ему Антон. — Удивительная штука, Урания эта. — Не ты ли говорил, то не будет уже страннее, чем твоя железная рука, и прекратить надо оглядываться на прошлое? — Готов забрать свои слова назад, но только чтобы оглядываться и знать, что сейчас охуенно. Потому что я тоже тебя люблю. Но если спросишь, почему, я тебя покусаю. — Соблазняет. — Нет, кусать буду больно и не попу. — А это зря, — хмыкает Арсений. — Но я не спрошу. Мне всё равно, почему. Ему наконец достаточно знать, что его просто любят, потому что время не хочется тратить на глупые вопросы. Любит и любит, значит, он для себя знает, за что; Арсений доверяет ему. Они торчат в тихой деревне довольно долго, и Арсений, наконец, начинает отдыхать после безумного поступления; купаются в цветущей речке, бегают до магазина по дороге между оврагами и в местный клуб, где устраивают дискотеки под Шатунова. Бабушка две недели кормит их жареными баклажанами и оладьями, приговаривая, какой у неё вырос красивый, умный внук, и Арсений млеет под её лаской. Ему думается, что если бы она была жива там, где он рос, всё было бы иначе. Однако он перестаёт жалеть себя и твердить напраслиной о том, что родители только и виноваты в том, что он такой кривой и неправильный. Он готов сказать им спасибо за многие вещи, за любовь к знаниям, за упорство и гордость, которая как будто, правда, ломается под их взглядами. Но бабушка маленькими шажочками и касаниями начинает вплетать в его душу ту родительскую любовь, которая зияющими пустотами внутри осталась, шрамами гиперопеки и чужих надежд. А в Антона она влюбляется сердечно, ласково зовёт его «сынком», и у того в глазах сквозит тоска и благодарность; Арсений такие моменты ловит всегда, и он мечтает вернуть Антону маму, добрую тётю Наташу, что пекла самые вкусные пироги, по его словам. Но это невозможно, и им остаётся лишь тянуться к тёплой заботе бабушки Лены, которая выглядит такой, какой Арсений её помнит, хоть и помнит лишь едва — с виду строгая, в красивой одежде и с лёгким, приятным макияжем, даже в деревне; статная и вальяжная, но оттого не менее ласковая. Арсений угадывает, в кого он пошёл, если она в первом мире была такой же. — Арсень, а ты с родителями мириться не собираешься? — спрашивает бабушка одним вечером, когда они решают на кухне кроссворды под шум пузатого телевизора и стрекот сверчков за окном. Арсений поднимает взгляд от газеты, чуть напрягшись. — А надо? — расплывчато уточняет он. Бабушка Лена садится напротив них и складывает руки на столе. — Ну Арсень, они же любят тебя. Арсений усмехается кисло и откладывает газету в сторону. Антон рядом замирает, пристально следит за его лицом. Но Арсений, едва дрожа, перебирает перстень на пальце, который Антон ему на полгода отношений подарил, с короной — потому что императрица (шальная). Он не хочет портить всё сейчас, когда он хоть немного любимый, но выхода у него нет никакого другого, чтобы объяснить исключительно тупые вопросы в своей голове. С днём тревожности! — поздравляет он себя. Душа так и радуется. — Бабуль, в общем… я бы может и помирился, если бы знал, почему мы поругались, и где они. В Омске ли, в Петербурге, я без понятия. Бабушка хмурится и отводит взгляд. — Не понимаю, — говорит, и Арсений даже помнит обескураженный тон этой фразы из детства. — Какой Омск? Вы на солнце перегрелись сегодня? Антон, я же просила следить, он такая егоза. Но Антон пугает её своей серьёзностью, по ней видно, что она только сильнее напрягается. — Там, откуда я родом, они живут в Омске, — тихо шелестит Арсений. — Откуда мы родом, — тут же говорит Антон твёрдым голосом и под столом гладит его коленку. Они команда, и Антон не бросает его одного. Но ещё они почти семья за столько-то времени вместе, и Арсений смотрит на него любовно, гордо, ни на секунду не стесняясь своей любви. — Елена Александровна, это не то, о чём приходится говорить при первой встрече, понимаете? Нас убивали за часы, и каждый раз это страшно просто, встречать чужую реакцию. Простите, что сразу не сказали, но так просто вышло. — Часы? — уточняет она, но видно, что догадывается, о чём вообще речь, в глазах мелькает понимание. — Мы — искатели, ба. Я родился в две тысячи первом году, — говорит Арсений, сжимаясь весь. Но та не выглядит удивлённой или озлобленной, только немного растерянной, а потом пальцем с длинным красным ногтем указывает на них двоих. — И вы родственные души. — В теории, наверное, да. Точно пока нельзя сказать, — говорит Арсений, вцепившись в запястье Антона от нервяка. Хотя в своих теориях не сомневается; иначе не может быть, никак, и судьбу Эда с Егором они точно не повторят. Он не может понять, погонят их сейчас в ночи ехать назад в Петербург или нет; не может понять, действительно ли любовь способна принять такое. — Тогда помириться с родителями всё-таки стоит попробовать, — говорит бабушка и поднимается со стула. — Вы ещё путешествуете? Арсений кивает, глядя на неё исподлобья затравленно, и чувствует мягкий поцелуй Антона на своём виске. — Арсенечка, — начинает бабушка ласково, заметив его тревогу. — Всё нормально. Я немного потрясена, безусловно, но вы же не преступники какие. Антон рядом глотает смешок, но это остаётся незамеченным; Арсений тычет ему в бедро пальцем, и Шаст начинает возмущаться сразу. Позже оказывается, что поругался Арсений с родителями из-за Антона в чужой памяти, потому что геи — это что-то великое и ужасное, и геи развязали вторую мировую, и развалили советский союз, и подговорили Иуду предать Иисуса тоже геи. А искательство пока не то что не сглаживает углы, а обостряет их, потому что это всё от лукавого и вообще выдумка, и их с Антоном донимает чувство дежавю обоих; но бабушка воспринимает это нормально, даже радостно. Она, религиозная, очень верит, что это божья благодать, любовь, заключённая на небесах, и, хоть в небесах Арсений не уверен, но благодатью её, наверное, можно назвать. Они уезжают вскоре, осень щекочет Арсению нервы, потому что первый год в университете это всегда волнительно — пускай он уже второй первый. Но встречают его вполне радушно, когда календарь переворачивается и наступает третье сентября, потому что первое выпадает на субботу. Антон провожает его в универ, как первоклашку, разве что не посадив на плечо, но Арсений благодарен ему за поддержку — без неё вряд ли бы всё получилось так, как сейчас. У него самый удивительный молодой человек на свете, который при всей неоднозначности принятых решений всё равно остаётся на его стороне; и всегда будет на ней. В его группе обнаруживается Лёва Горозия, и Арсений сразу как-то цепляется за эту его вариацию, хотя она, конечно, отличается немного от той, которая была на войне — хотя бы временем. Леван более развязный и беззаботный, смеётся много, но они сразу находят общий язык. Арсений, наконец, чувствует себя на своём месте и чуть не прыгает от предвкушения, когда они начинают работать, и все общеобразовательные предметы, которые он тысячу раз проходил, даже не раздражают его; он просто счастлив заниматься своей мечтой, пропадать в вузе с восьми утра до одиннадцати ночи, дышать искусством с теми, кто дышит им же. Антона, правда, приходится дёргать его забирать, но тот будто бы работает на его энергии; он начинает больше молчать и улыбаться — хотя с последним у него никогда не было проблем. Просто со временем это ушло; и так же вернулось. Октябрь первыми холодами наступает вкрадчиво, крысино почти, проблем у Антона на работе с ним прибавляется; он не говорит о делах, но явно что-то идёт не так, то ли другая группировка мешает им, то ли проблем с «данью» становится больше. Он — всего лишь пешка, хоть и правая рука Эда, ничего не смыслит, да и Эд не особо смыслит, они шарят по криминалу как слепые мыши; Эду везёт, что у него есть Егор, который был в какой-то шайке в своём родном времени, и другие в банде, кому похуй, кто там их командир, если адекватный и не трусло. После холодов наступает бабье лето, и на улице снова тепло, хочется лежать на травке в парке или бродить по улочкам романтичным, рассматривать архитектуру, пускай верят в неё только дрозды и голуби. В перерывах они с группой тусуются на улице, отрабатывают упражнения, хотя больше, конечно, смеются и выпендриваются, чтобы немного разгрузить уставшие мозги. Арсению теперь приходится добираться до университета самому и ехать домой тоже, потому что Антон застревает на работе — что-то там происходит внутри, волнения жрут ОПГ, и, кажется, не только их. Арсений не спит нормально и держится только на той мечте, которой не суждено сбыться до конца, наверное, никогда, но он как-то глупо рвётся её исполнять, не сдаётся, хотя ночами от переутомления сходит с ума и хочет реветь, как дитё малое, что всё это не имеет будущего. В один из вечеров они выходят на крыльцо университета всей компанией, обычно замученные, с сумками вещей наперевес. Ветер дует тёплый, почти майский в октябре, вдалеке горит закат над Невой, красивый и розовый, и на часах ещё нет даже девяти. Арсений вздыхает и тянется размякшим, уставшим телом, слушая краем уха шутки Лёвы и обсуждения девчонками контрольной по естествознанию; на кой чёрт актёрам оно не в состоянии ответить даже Бог — это уж точно что-то от лукавого. Ему хочется упасть на их с Антоном диван и спать до четырёх часов дня; и он может себе позволить, когда доберётся до дома — часик-другой в пути. Но вдалеке мелькает одинокая машинка тёмным пятном, и вишнёвая девятка тормозит чуть поодаль от крыльца, привлекая внимание; парни за его спиной ноют печально и восторженно, глядя на машину, а потом ноют девочки, когда из салона вылезает Антон, в кожанке, с зачёсанными волосами, кидает на него беглый взгляд — Арсений поправляет очки. — Это за кем это такой красавчик? — скрипит Альбина, приосаниваясь и выпячивая сразу всё, что можно. Если бы надо было описать самого неприятного человека — не того, который плохой, не того, который убивает котят, сворачивает головы гусям, сжигает города, устраивает геноцид, и даже не того, который просто вызывает странные эмоции (последний, скорее, Арсений) — то это была бы она. Просто среднестатистическая завистливая и понтовая дрянь. Она Арсения не любит с первого дня, наверное, потому что у него глаза голубее и улыбка красивее (в её понимании, в понимании Арсения — красота субъективна), и получается у него всё тоже лучше; на самом деле, она вполне талантливая и внешне приятная, особенно когда на ней нет тонны штукатурки, как сейчас — ни этой жуткой красной помады отвратительного цвета, ни синих теней на глазах, ни нарисованной родинки над губой. Но с её характером сложно тягаться; в двадцать первом году она была бы пафосной тиктокершей. С именем той, кто тягает другую за патлы и ебашит башкой по асфальту. В целом, вполне точный образ получается и сейчас. — За мной, — отвечает Арсений с улыбкой, и она фыркает, улыбаясь во все тридцать два. — Ну да, Сеня, такой плохиш за тобой, замухрышкой? — язвит она, и Арсений после четырёх часов танцев в истёртой олимпийке наверное так и выглядит. Но есть и плюсы в таком её раздражающем характере; потому что Арсению со своей гордыней только в радость спорить с подобными экспонатами. — Ну да. Если бы за тобой, он бы твои губы не нашёл, слились бы с машиной, — он обольстительно улыбается ей, и Матвей рядом ржёт. Альбина кривит рот и руки в боки ставит. — Да ты себя-то в зеркало видел? То же мне, первый парень на деревне. Да он бы на тебя даже не посмотрел, ему явно нравятся пышные формы, а не какие-то дохлые серые мышки. Даже на Катьку глянь, она и то больше получит. Катя пихает её локтем, и Альбина почти падает с высоченных каблуков, и за них Арсений её уважает — сильно стоять на шпильках после восьми часов репетиций. Арсений слышит, как Антон ржёт, и девушка, поправляя мини-юбку покраснела бы от злости, но под слоем тональника не видно будет. — Слушай, я погорячился, — елейно говорит Арсений. — Твою помаду хуй не заметишь, дорогая, я, — он тянет чёрный бадлон вниз, и, не глядя на неё, светит бардовыми засосами, — больше подхожу по цвету. На сером, знаешь, виднее. А ты переставай быть такой злой, и будет на твоей улице счастье, если уж даже такой дохлой мышке повезло. Он бросает взгляд на Лёву, который, пытаясь не заржать, надувается как воздушный шарик. — Арс, ну ты скоро там? — зовёт его Антон с улыбкой и подкуривает сигарету, привалившись к машине. — Иду! — отвечает Арсений и, махнув ребятам на прощанье, добавляет, глядя в хмурые глаза Альбины. — Il vaut mieux faire envie que pitié, mon cheri. — Чего? — плюётся она, агрессивно нажёвывая жвачку, которая, по ощущениям, уже превратилась в пыль у неё во рту. — Лучше быть предметом зависти, чем сострадания! — кричит Арсений вслед и переходит дорогу. Он клюёт Антона в щёку и говорит ему на ухо: — У меня же клёвая жопа? — У тебя самая клёвая жопа в мире, — ласково улыбаясь, отвечает ему Антон и за ухо заправляет ему прядку чёлки, которая висит соплёй. — Кто эта бабища? — Альбинка, местная змея, — говорит Арсений, приобнимая Антона за бок и перехватывая сигарету. — Прям как у Стрыкало. Ёбла тоже бьёт? — Нет, конечно, куда с её маникюром? Только глаза выцарапывать, но каблуки мешают. Антон звонко смеётся, роняя лоб на его плечо. — Я тебя обожаю. — А ты что думал, попал в Уранию, и всё, и я перестал быть заносчивой сукой? — Ни в коем случае. — То-то же, — вздёргивает голову Арсений деланно, обходит машину и падает на кресло. Он блаженно стонет, когда его пятая точка касается мягкой обивки. — Сегодня спонсор твоего оргазма — посидеть, да? — Посидеть и утереть нос одной гадине, да, — кивает Арсений. Антон позволяет магнитоле проглотить кассету с альбомом, сделанным под девяностые в их веке — и он правда весь из себя такой мальчик на девятке, и кожаные куртки — это класс. А вот «Адидас» у Антона настоящий, а не палёный, потому что недавно они перехватили фирму́ с баулами шмоток и обуви. — А ведь я, можно сказать, бесприданница, — хмыкает Арсений, прикрыв глаза. — Бандитов вечерами чаем угощаю, рекетиров на пороге иногда встречаю… — Надеюсь, майора никакого не было, — усмехается Антон, выруливая на мост. — Каждый день новый, — хихикает Арсений. — Правда и пистолет у меня не папин. Расскажешь может, что он делает у меня в сумке? — и многозначительно ведёт бровью, глядя на вмиг посмурневшего Шастуна. — Времена сложные, — пространно отвечает ему Антон, нахмурившись и крепче взявшись за руль. — Носи лучше с собой. Не врёт, конечно, но на откровения его не тянет — меньше знаешь, крепче спишь. И Арсений ещё как крепко спит, пускай его и начинает донимать тревожность за то, во что их втягивает ОПГ. Он до этого дня не задумывается, почему Антон просто не уходит от риска, ведь Эд отпустит его без вопросов, сам вполне довольный их работой, но уверен — Шаст знает, что делает. А вот что делает сам Арсений, так крепко спаиваясь с этим местом — нет.

***

Арсений набирается сил позвонить родителям только к ноябрю. Тот после былого тепла закономерно ударяет холод им по шапкам, и Арсений видит в этом особый сакральный смысл. Разговаривать с родителями он никогда не умел, но очень старался, и они с ним тоже, но со своей башни. Только если башня Арсения была простенькая, деревянная, с огромными окнами и причудливыми формами крыш, то их — просто железный столб с крошечным окошком где-то наверху, до куда не долетали даже объявления войны. И в этот раз, когда он заикается о том, что придёт, только если Антон придёт с ним, то слышит настолько страдальческие вздохи, как будто Антон лично валит их железную башню бензопилой. В итоге родители соглашаются, и Арсений не имеет никакого понятия, что кроется в этом согласии, но ближе к середине месяца они с Антоном заваливаются в машину с печкой и едут в пригород по полной темноте, что прерывается лишь светом фар других машин. Арсений весь на нервяке, глупо лупит какими-то едкими шутками на каждую фразу диктора по бубнящему радио. Антон ничего не говорит ему, понимает, ведёт машину исправно двумя руками, потому что Арсений много раз его попрекал, что одной, конечно, круто, но небезопасно. И ему разговаривать с родителями тоже. Те встречают их прохладно, отец и вовсе держится поодаль, даже не протягивая руки — мама с её ноющим сердцем всё-таки обнимает его и предлагает чай. Арсений понятия не имеет, что ему делать, и в чём вообще претензия, как они должны разруливать этот конфликт? По мнению родителей, наверное, мнение будет одно — ему нужно держаться подальше от таких маргиналов, как Антон, потому что и выглядит он не так, и ведёт себя; а ещё он парень, и это, конечно, решающее будет из всех их доводов, потому что якобы только они знают, как правильно. Разве что Арсений знает намного больше них об этом. Например, правильно не воспитывать ребёнка так, чтобы при любой мысли о встрече с родными он нервничал всю дорогу и ещё неделю до неё. Например, правильно воспитывать его так, чтобы целью был не лучший результат, а мало-мальский опыт. И помнить, что ему уже не пять и даже не пятнадцать, чтобы выбирать за него, кого ему любить. Они неловко сидят на кухне над кружками с чаем — пар почти жжёт Арсению лицо. Мама стучит ногтями по кружке с позолоченной каёмочкой, а отец даже не садится; они держат оборону так, словно перед ними враг, а не собственный ребёнок, пускай и другой, и они воспитывали его другими. Их холодность теперь ощущается ещё острее, чем в его родном веке; отпечатывается долгие годы безденежья и совершенно иное воспитание. — Чем вас не устраивает Антон? — спрашивает он первым. Мама тяжело вздыхает, а отца будто даже не интересует этот разговор — он отстранённо глядит на улицу через посеревший тюль. — Он мужчина, — тихо отвечает мама, не поднимая глаз от скатерти. Они стыдятся его связи с ним — для них это не нормально; не таким они, конечно, видели отпрыска, но Арсения вообще не трогает их мнение об этом. Он заслуживает любви, и неважно, парня или девушки, любовь и есть любовь — она бесполая и настоящая. — Вы не обязаны любить меня, — вдумчиво, почти что по слогам начинает Антон, мягчит очень, и Арсений благодарен ему сильнее, чем всему в мире вообще. — Но заставлять Арсения выбирать — бессовестно. Арсению режет ухо эта бесцеремонность, но это лучше, чем ничего, потому что он сам совершенно не знает, что говорить. — Молодой человек, — цедит мама, — будьте добры не лезть в наши семейные дела. Вы сидите здесь лишь потому, что моя воля была пустить вас в свой дом. Арсений медленно закипает, глядя на неё из-под бровей, и, наконец, находится словами. — Он будет лезть в наши семейные дела, потому что он — мой мужчина. И моя воля была впустить его в свою жизнь. Не ваша. У тебя нет рычагов, мам, я не прошу у вас денег, я живу сам, вы даже понятия не имеете, что я поступил в театральный, чем я там живу. Вас волнует только то, что я, видите ли, не люблю спать с девчонками. — Театральный? — встревает отец, спрашивает чёрт пойми зачем, супится только сильнее и отворачивается снова. В его голове явно сейчас много нехороших слов о нём, но Арсению всё равно — он это уже проходил. — Ты не понимаешь, Арсений, — продолжает мама спокойно на всей своей выдержке. — Что люди будут говорить о тебе? Это же противно. Как ты вообще задумался о таком? Арсений улыбается горько, почти безумно, и говорит, говорит дальше, заведённый, взбудораженный обидой: — Да мне плевать, что будут обо мне говорить. Обо мне всю жизнь говорят, мам, что я зубрила, выскочка, заноза в заднице… — Не ругайся! — окликает она его, но Арсений отмахивается лишь. -… Я уже наслушался о себе всего, какой я не такой. И уж то, что я буду педиком, меньшее из бед. Я и приехал сюда только потому что бабушка Лена попросила, переживала за нас всех тут, а так я в рот ебал ваше это прощение, и тем более какой-то там выбор между вами и человеком, который любит меня, — его несёт, но он больше не может остановиться, смеётся сипло. Эти люди — худшая из версий его родных, что он встречал; родители в первой жизни просто так своеобразно думали, что привить ему самое лучшее любой ценой будет называться любовью, родители позже жили по правилам тех времён, мать предала его жизнь назад, потому что испугалась просто, став беспомощной в этом повсеместном безумии, но никто из них не делал ему так больно, как сейчас — и он не может ручаться что, узнай о них в другом времени, исход не был бы тем же. Мама ахает, бьёт кулаком по столу, рассерженная и разочарованная, но Арсений не обращает внимание ни на попытки отца встрять, ни на её злобу. — Я не выбирал это, но я не жалею, если тебе интересно, потому что мы с ним родственные души, мама, — Антон сжимает ладонь на его ноге. — Это ты сейчас так говоришь. А потом он изменит тебе с какой-нибудь девицей, и ты приползёшь ко мне на коленях с извинениями! Родственные души, судьба — чушь собачья! Это для слабаков и мечтателей, Арсений. — Нет, мама, ты не понимаешь, — качает головой Арсений, тон понижая так сильно, что его почти не слышно, и тянется за часами. — Он буквально моя родственная душа. Те болтаются обессиленной железякой на его пальцах. В кухне воцаряется гробовая тишина — мама растерянно смотрит на часы, а потом куда-то сквозь них. Минуты текут осмием, и Арсению кажется, будто у него внутри те самые дыры от нехватки их любви плавятся, сжирают его целиком; он трясётся, пока Антон мягко гладит его по плечу, уже осознавший, что эта битва ими проиграна; дерево легко горит. И в этой прогорклой, ледяной тишине звучит лишь тихое и безнадёжное, такое же пустое «уходи». Арсений вздрагивает ещё раз и замирает, смотрит на неё в упор, бесстрашный и, наверное, бессмертный. — Что? — Тебе лучше уйти, — говорит мама с холодной строгостью. —Тебя воспитывали не мы. Ты не наш сын. Арсению кажется, что эти слова режут ему перепонки и он больше не слышит ничего вообще, настолько тихо становится в кухне. Нутро сжимается так, что, кажется, разорвётся сейчас от напряжения как сингулярность, которая устала тащить на себе всю ответственность. Он Антону руку сжимает так, что тот дышит часто, Арсений вдавливает ногти в кожу ненарочно, почти как ребёнок, что от обиды терзает своего любимого зайчика. Но напряжение доходит до какого-то высшего значения и… ничего не происходит — Арсений принимает решение легко, не задумываясь даже. Нити, стягивающие его внутри, распутываются, расслабляются и внутри не остаётся ничего кроме пустоты, которая равнодушна, безразлична к миру вокруг. И он делает то, за что гордится собой потом. Он усмехается. — Ну и славно. Ну и попрощаемся. Арсений подрывается с кухонного «уголка» и хочет пойти в коридор, но Антон дёргает его за руку, говорит, зло и ошарашенно: — Да как вы смеете?! Да вы хоть знаете, как он из-за вас страдает? — Антон, прекрати, — говорит Арсений твёрдо и тянет его к коридору. — Нет, ты подожди уж теперь, блять, и ты уйдёшь вот так? Вы, блин, совсем ни хрена не понимаете? Да вы так за него бьётесь, будто бы любили его хоть когда-то! Хоть в воспоминаниях, хоть нет. Отец почти рычит от гнева. Арсений, который чувствует себя так, словно ему грудь пробили стрелой насквозь, дёргает на себя Антона и говорит, цедит ему в лицо: — Замолчи. Они убираются из дома так быстро, что путают обувь; у Арсения ком в горле стоит такой, что ни вздохнуть, ни выдохнуть, и он просто дышит тёплым воздухом в неуспевшей остыть машине, смотрит куда-то сквозь приборную панель и лобовое стекло. У него в глазах стоят слёзы, но секунда за секундой их заменяет лишь всепоглощающая пустота, безразличие какое-то дикое, которое могло бы напугать его, если бы ему не было так всё равно. Первое, что он находит силы сказать — это тихое-тихое, блёклое почти, но самое искреннее: — Прости. Антон глядит туда же, куда и он, но руку его сжимает всё равно, будто Арсений не заткнул его, не обидел сейчас на кухне, и качает головой. И тут становится больно почти ощутимо, будто Арсений в попытке побега не растерял все свои чувства, но Антон добавляет: — Прощаю, конечно. Я понимаю. Они сидят ещё. В машине холодеет, время тикает в часах исправно, и им бы поехать домой, но Антон не заводит машину, ждёт чего-то. И Арсений спустя целую вечность, бескрайнюю, которую можно потрогать на ощупь, произносит онемевшими то ли от шока, то ли от онемения губами, облекает мысли далёкие в полумёртвые слова: — Ты знаешь, я, наверное, даже благодарен им, — и сам себе улыбается. — Они избавили меня от ожиданий, что когда-нибудь полюбят меня не за достижения, не за то, какой я, как одеваюсь и кого люблю. От ожиданий, что когда-нибудь им нужен будет просто сын, просто обычный ребёнок, который делает глупости и ошибается. Который всё равно им родной, и не важно, воспитывали его они или они из будущего. Не имей ожиданий — не будет и разочарований, знаешь? — Арсений застывает статуей, он даже почти не дышит; только чувствует чуткий взгляд чужой. — И я теперь свободный. Вот теперь я свободный, потому что я знаю, что этого никогда не случится. И я больше не буду пытаться заслужить их похвалу, хоть один ласковый жест, потому что это бессмысленно. Я не буду искать их, ни в одном из миров, потому что ничего не изменится. Только, наверное, где-то очень далеко от нас, куда мы никогда не доберёмся. Антон меняется в лице, становится хмурнее сам, взгляд опускает на руль. — Они ещё всё поймут и на коленях сами к тебе приползут обратно. — Не-ет, — тянет Арсений. — Не поймут. И не приползут, конечно. Я — их неудачный опыт. Самый худший результат. — Не говори так, — твердит Антон. — Арс, это всё-таки родители. — И что, Антон? — Арсений говорит так громко, что в ушах звенит. — Ты сам всё видел. Ты сам сказал им правду. Жестокую, но всё-таки правду. И не смей выгораживать их теперь, в них нет ни капли хотя бы сострадания, не говоря о любви. Им не нравится то, что у них получилось, потому что они должны быть лучше всех и меня учили этому же. Их не интересует проигрыш, — цедит он. И больше это не вызывает у него ни единой эмоции. Антон смурнеет и стучит по рулю пальцами в дешёвых кольцах, губы поджимает, как каждый раз, когда считает Арсения неправым. Тот обессиленно откидывается на спинку и говорит негромко: — Антон, мне жаль, что мы не нашли твою маму нигде, и я бы хотел, чтобы она была рядом с тобой. Но наши родители очень разные, и я больше не хочу быть подушкой для битья самому себе, загибаться в ожидании, что в этот раз я всё сделаю так, что они будут мной гордиться. И лучше просто отпустить это и перестать уже пытаться. Двадцать первый год идёт, а я всё там же, — он вздыхает и роняет руки ломящиеся на колени. — Поехали домой. Антон остаётся на месте и не тянется к ключу зажигания; он всё ещё чего-то ждёт, подбирает какие-то слова, глядя в темноту улиц, которые лишь обликами можно видеть под одним-единственным фонарём. — Арс… — Если мы сейчас не поедем куда-нибудь, я выйду из машины и сяду на автобус, — говорит сквозь зубы Арсений холодно. Так же, как его мама; и ему страшно от этого сходства. Теперь все сходства с ними начинают пугать его — потому что Арсений лучше, чем они. Однако Антон всё так же сидит и поглядывает на него со смесью сожаления и сомнений, и это скребёт на душе зверской обидой; он понимает, почему тот вдруг начинает защищать их — его тоска по маме больше, чем все бездонные дыры внутри Арсения. Но говорить тут больше не о чем, и он больше не хочет; он всё уже решил. Арсений вздыхает тяжело и жмёт на ручку двери, что заедает и не хочет выпускать Арсения из машины, но тот своим упорством всё равно заставляет её и, бросив печальный взгляд на замершего Антона, захлопывает за собой дверь с тихим скрипом. Он добирается до дома три часа и промерзает до костей в ледяном автобусе, который приходится ждать. На голову ему сыпет первый снег, а шапку он не носит, дурак, но внутри кроме обиды на Антона — облегчение, свобода оголтелая, которая передёргивает всё внутри мандражом. Он больше никому ничего не должен, и никто не посмеет поставить его гордость и старания под сомнение. И Арсений не лишается семьи, он, наконец, по-настоящему её обретает, потому что Антон встречает его на пороге взволнованный и виноватый, утягивает в свои руки, стряхнув снег с вихрастой макушки, и шепчет такое же тихое, кающееся «прости». Арсений дышит его домашним запахом старого свитера, зарывается носом в шею и успокаивается. У него есть живая невредимая бабушка, потрясающие соседи и Нина Аркадьевна, которая лепечет с ними, как с детьми. Но больше у него конечно есть Антон.

***

По телевизору крутят «Голубой огонёк» — его Арсений наблюдает в своей постели каждый день; и довольно участвует в нём. На экране звёзды бросаются серпантинками и поют всякие песни, а Арсений глядит в темноту двора, выискивая гирлянды в окнах. Антон бухтит, что он бездельничает, пока таскает на стол-книжку всякое разное — колбаску, оливье, дешёвое шампанское. Они даже находят мандарины — это заслуга Эда, который с Егором в четыре руки доделывает на кухне рулеты. Они собираются толпой у них дома, и видно, как Эд устаёт хмуриться и строить из себя крутого парня. Они с Егором вместе с предновогодней метелью за спинами влетели к ним в общежитие; их, как и вьюги в конце декабря, Арсений не видел очень давно. С тех, наверное, пор, как начал жить без безумной паники; с тех, когда эта жизнь ещё казалась ему чужой. Но они привозят кучу подарков и еды, задабривают строгую с чужаками Нину Аркадьевну, а потом разваливаются на диване в большой комнате, чтобы смотреть «Карнавальную ночь», потому что новое новым, но это — на века, как заявляет Эд, который на деле младше этого фильма на этот самый век. Но Арсений соглашается с ним и падает рядом. Все суетятся целый день, звенят тарелки и игрушки на немного нелепой, помятой ёлочке, которую Антон с Арсением наряжают и чуть не дерутся за то, как должны висеть шары, и почему дед мороз так низко, а птичка вообще не к месту в «той жопе куда ты её засунул, чудовище!» — но та получается красивая, такая по-советски простенькая, с гирляндами из бумажек, которые лепит Антон. Увидь его банда с высунутым кончиком языка старающимся над колечками — подняли бы на смех, но Арсений только заворачивает его в мишуру и целует его щёки слюняво так, что тот морщится. Арсений задумывается о том, что у него не было никогда такого прекрасного Нового года, пускай и денег не хватает, и колбаса на оливье бумажная. Он задумывается о том, что они с Антоном не отмечали его уже целых полтора года на самом деле, и это цепляет тоской и радостью в то же время; потому что сейчас он правильный, такой ощутимый и настоящий, действительно новый год, без гнёта родителей, без старых обид и комплексов. И в Арсении глупо щекочется желание поцеловаться под гимн России, чтобы таких годов было больше, и именно здесь. Но он не торопится говорить об этом с Антоном, время не то, пускай у них осталось совсем мало — несколько недель всего, и это заставляет Арсения не спать ночами, потому что из пёстрой картинки чужих миров он становится неотъемлемой его частью, как будто героем песочной и засвеченной плёночной фотографии. И терять всё это вровень казни, потому что Арсений, кажется, ничего и никогда не хотел так же сильно, как оказаться где-то уместным, но таким, какой он есть, а не переплетённым под чужие хотелки. И он уверен, что Антон поймёт его; они как-нибудь найдут выходы и из этого. Потому что тот улыбается ему так, стоя в дверях, как будто бы не могут не найти. Он подходит ближе крадучись, руки держит за спиной и робко перекатывается на пятках. Арсений отставляет бокал с шампанским и чуть подаётся вперёд заинтересованно, улыбается едва, чтобы Антон перестал переживать, и тот протягивает ему свёрток. — Это тебе. С новым годом, мун кер, или как ты там говоришь. Я охуеть как рад, что ты у меня есть, — говорит Антон, и у него уши краснеют от смущения. — Открой сейчас только. Потому что Антон не умеет говорить прямо, но умеет другими словами, очень важными. Арсений улыбается ему и забирает свёрток, перевязанный бечёвкой наспех, костяшками пальцев мимолётно погладив его по щеке, и открывает его. Под бумагой переливается складками красивый атлас малинового цвета, показывается воротник, и Арсений, откинув упаковку, разворачивает потрясающую рубашку, которая пахнет свежей тканью. Она сверкает под тусклым светом, струится в его руках, и Арсений хватает ртом воздух от восторга. — Надень на праздник, — тихо добавляет Антон. — Если захоч… — Антон, это так охуенно, — прерывает Арсений его прежде, чем тот теряется в сомнениях. — Спасибо тебе большое, — он целует его в щёку, вперёд подавшись, и влезает в рубашку, которая как влитая ложится на его плечи, обтянутые водолазкой. — Если что, я не крал её, — усмехается Антон чуть нервно. — Купил. Правда. Арсений вдруг смеётся и морщит по-лисьи нос. — Да мне всё равно, откуда ты её взял. Спасибо, Антон, — говорит и трётся носом о его нос. За год почти губы ни на йоту меньше не стали гудеть от желания поцеловать другие губы; даже больше — это желание только множится с каждой секундой, пропорционально с любовью, которая растёт в нём и крепнет. Да и просто потому что они совсем молодые и хотят целоваться и бесить этим всех вокруг. И Арсений хочет думать, что ему не кажутся все эти долгие взгляды на его губах, задумчивые и серьёзные, не просто горящие страстью — как будто Антон тоже размышляет о том, что пока боится озвучить. И Арсений даёт ему думать дальше — он прикусывает кончик его носа и целует местечко тут же, пока Антон бухтит себе что-то под нос. — О, эти опять трутся, — фыркает Эд, когда с ноги открывает дверь и заносит внутрь кучу тарелок с едой. — Лохи. — А чёй-то мы лохи? — возмущается, Антон. — Ну, мы-то сосёмся. — Зато мы соулмейты, — бросает Антон, наблюдая за тем, как Эд вставляет кассету в магнитофон. Из колонок доносится «Дискотека Авария» с их новогодним, и Арсений всегда радуется проблескам современности в их несовременной, застывшей во времени жизни, но с какой-то приятной, ласковой ностальгией о чём-то, что было прекрасным и не вызывает больше печали; Арсению больше не нужно назад. — Ну, это не факт ещё, — усмехается Эд. — Тем более какие плюшки от связи? Сосаться нельзя. А я Егора и так люблю. — Ну, например больше никуда не отправляться, когда захочется, — мягко говорит Арсений, поглядывая на Антона украдкой. Ждёт его реакции, и получает желаемую — некоторую растерянность и сомнения в глазах, но не решительное отрицание. — Или просто быть двумя рёбрами одной медали, — добавляет он, но уверенности в его голосе убавляется, будто слова Арсения сбивают его с толку. — Ты переслушал русской попсы? — спрашивает Эд, вздёрнув бровью, и если бы не его улыбка почти детская, то это бы выглядело очень грозно. — А это по-твоему что? — Антон кивает на магнитофон. — Это… — На века, — встревает Арсений. — На века, — подтверждает Выграновский. — Ну смотрите, давайте посчитаем, сколько мы были вместе из ваших, сколько там?.. — Семи жизней. — Именно. Мы познакомились в двадцать первом, потом я встретил тебя после революции, потом мы тащили твою мокрую после купаний в Неве тушку в поместье, потом встретились на корабле. Арсения передёргивает от воспоминаний о ледяной воде реки, и он отхлёбывает из бокала, развалившись на диване. Он тянет Антона к себе, обхватывает его плечи рукой, и Антон довольно укладывается ему на плечо. — А потом вы где были? — спрашивает Арсений с хитрой улыбкой, готовый быть правым. — В Ленинграде. В теории, не далеко от Карелии. — В шестой мы не виделись, но Антон говорил, что вы были с ним, — уже менее уверенно говорит Арсений, потому что быть родственной душой Эда он не хочет. Он знает, что они с Антоном связаны накрепко, иначе и быть не может, пускай и времени на принятие и понимание этого факта потрачено сполна; но сомнения закрадываются всё равно. — А в прошлый раз? — Я убирал твоё тело с подъездной дорожки, — хмыкает Эд, и Арсений вздрагивает. Антон глядит на него взволнованно, потому что о том случае они не говорили ни разу — Арсений предпочитал не вспоминать тот шаг в пропасть; и не делает этого теперь. На дворе праздник, и он хочет просто поесть своё оливье и набить живот холодцом, а не думать, как ему пришлось пойти на самоубийство; и тем более, что это видел Антон. — Классная рубашка, — говорит Егор, который стаканы несёт разве что не в зубах и начинает расставлять стаканы по столу. Арсений хихикает, ладонь уложив Антону на грудь, и говорит: — Очень классная. — О чём трепетесь? — Можем ли мы быть соулами с Эдом, — вздыхает Арсений страдальчески. — Можете, в теории, но что-то я не уверен в этом, — улыбается Егор. — Не знаю, вы чисто макароны слипшиеся, ребят, и правда, Эдом тут даже не пахнет. Типа, мы не виделись месяца четыре, но за вечер Антон отошёл только продукты таскать. — Я учусь шесть дней в неделю по пятнадцать часов в день, конечно мы будем липнуть друг к другу, — фыркает Арсений и цепляет кончик носа Антона большим пальцем. — Всё равно нет. Не знаю, — пожимает плечами Егор и наконец перестаёт мельтешить перед глазами, плюхнувшись на стул. — Проверили бы, хули. Время дельное, я бы давно уже пососался и бросил это дело. — Тоже крышак едет, да? — спрашивает Антон. Спать нормально тот начал только к марту месяцу, и Арсений теперь его сон держит в ладошках и боится на него подуть, чтобы тот снова не начал страдать от бессонницы. Но они оба обретают свои нюансы — и у Антона они становятся видны только в этой жизни, когда он отпускает себя окончательно и понимает, что сойдёт с ума ещё быстрее, если не будет доверяться и позволять себе слабости — и Арсений гордится им. Он играется с его прядками и улыбается, хоть в их диалоге нет ничего хорошего — просто ему радостно, что всё намного лучше, чем могло быть. Пускай даже Антон думает о поцелуе только потому, что его голова не на месте — это не то, на что Арсений в силах повлиять; зато они сидят в тёплой квартире с едой и ёлкой, вокруг них потрясающие, добрые люди, к которым они очень прикипают за год, у них есть деньги и прекрасные воспоминания, а не просто череда пробуждений и смертей. И Арсению от этого хорошо. — Да, конечно, это нормально, — беспечно бросает Егор. — У Эда вон наоборот лучше стало, но я, видимо, в острую стадию бреда скатываюсь уже. Ну типа, тридцать жизней — дохера, так-то. — Да этой фигни не бывает не дохера, — говорит Паша, появившись на пороге комнаты, статный такой, в чёрной рубашке с красным галстуком. — Вы чё тут покисли? Новый год же, ну, — бухтит он и тянется за бокалом в центре стола. Он здесь выглядит сильно моложе, и Арсений поначалу удивлялся этой перемене, потому что не знал, что Урания может играться с временем, и в прошлых ему могло быть больше или меньше, чем сначала — и Паше в этой жизни около тридцати. — Это правда, — кивает Эд и, хлопнув по дивану руками, поднимается. В дверь кто-то стучит, и он открывать идёт, хоть люди его и пугаются ещё как; но не то чтобы его хоть когда-то это останавливало. Из коридора доносится девичий смех и хлопотание Нины Аркадьевны, которая вскоре появляется на пороге комнаты в своём парадном платье и вздыхает снисходительно. — Ваша эта музыка новомодная, поналетите из ваших этих будущих, — по-доброму ворчит она, глядя на Антона, который танцует нелепо под магнитофон. Арсений улыбается ей и оборачивается к двери, где появляется Ляся в красивом красном платье, пускай то и из дешёвой ткани; ему кажется, что Урания либо устала, либо ей не хватает фантазии, чтобы кидать их как-то подальше друг от друга. Она робко улыбается Паше, что как мальчишка волосы теребит и галстук поправляет, не отрывая от неё глаз, и Арсению кажется, что за своей учёбой он много пропустил. Но всё должно быть так — он ведь говорил. В комнате все суетятся, фотографируются на плёнку, пока красивые и трезвые, и Арсений утаскивает Антона тоже, чтобы от них осталась хоть какая-то память; звенят тарелки и бутылки, голоса, и Арсений сторонним наблюдателем улыбается этому всему, пихает в рот вкусную еду и жжёт бумажку в бокал шампанского, когда Ельцин произносит обращение. И на дворе наступает новый, девяносто пятый год под хор голосов и шум хлопушек с бумажными серпантинками, который они вытаскивают потом из салатов. Арсений долго смотрит вокруг и молчит, потому что счастье, оно и правда любит тишину среди бесконечного радостного гама и тостов, среди музыки и понимания, что он обрёл дом, где ему все рады, делая селфи на стремительно кончающуюся плёнку, где ему дарят рубашку броского цвета и люди улыбаются друг другу; где они с Антоном не отрывают друг от друга глаз и двигают стол в сторонку, пьяные и беззаботные, стоит только заиграть чему-то новому, старому, взятому взаймы опять. — О, это ж из того тренда в «Тик-токе»! — взбадривается накидавшийся Егор. — Нихера, у вас он до сих пор есть? — спрашивает Антон. — Ну там, в тридцать каком ты там родился. — Да, танцуют каждый год эти вальсы, пока всех тошнить не начнёт. — У нас уже не, только в разряде ностальгии, — жмёт плечами Эд, и это так странно — они же совсем из разных поколений все. Антон вдруг кидает ему телефон с открытой камерой. — Арс, пошли? — спрашивает он, протягивая ему открытую ладонь, и Арсений цепляется за неё уверенно. Все в комнате смотрят на них, как на дураков, не смысля ни капли, что сейчас будет; ребята сонные и хмельные, разваливаются на креслах, диванах, стульях, глядят на них блестящими глазами: Катя с Димой воркуют в уголке, Ляся замирает в ожидании — они с ней даже не знакомятся нормально, но она оказывается их соседкой снизу, за которой, виляя хвостом, бегает Паша уже второй месяц, и Нина Аркадьевна, руки сложив у лица наблюдает, как Антон тянет Арсения к себе за талию и берёт его руку. Тот всегда смотрел на эти тренды со своим скептицизмом одинокого одиночки, но теперь внутри как-то глупо плещется предвкушение, до колющихся пальцев и приятного волнения. И Антон ведёт его привычно, не отводя взгляда, напевая одними губами, что Арсений его дом в любое время года. И тот по-сказочному хочет верить, что они будут любить друг друга вечно. Антон кружит его вокруг своей оси, тянет назад, не желая отпускать, и подхватывает под бедро, когда они отклоняются назад. Арсений на секунду оказывается так близко к его губам в этом волшебном моменте, что для них уже почти клише, что ему кажется — вот, сейчас всё и должно быть прекращено, сейчас он может поцеловать его безнаказанными новогодними чудесами. Но клише — это не плохо, пускай Антон так же шаблонно скользит взглядом по его губам и кажется даже придвигается ближе, пьяно-решительный, дразнящий; а ещё Арсений должен, просто обязан оставить им выбор. И он улыбается, поглаживая пальцами его шею. Нина Аркадьевна хлопает им, очарованная их маленьким вальсом, а Арсений чувствует под ногами землю и поцелуй где-то среди собственных кудрей. Они медленно качаются вместе с парочками под другие песни ещё с пару десятков минут, и Арсений отпускает Антона курить, сам заваливаясь на диван к Лясе, которая смотрит на него с любопытным прищуром. — Я не сказал тебе спасибо, — говорит Арсений, лукаво ухмыляясь. — Так и знала, — прыскает она. — Чудно́ всё это. За что спасибо? — Где-то век назад ты помогла мне, — он смотрит на спину Антона, на плечи, что дрожат от смеха и профиль, что расцветает улыбкой на какую-то шутку Эда. — Я твой должник. — Ну раз должник, — привычно рассудительно говорит она, — то замолви словечко перед Пашей за меня, что ли. Арсений оборачивается к ней и смеётся тихо. — Тут можешь не переживать, — отвечает. — Я уже тогда знал. — Когда? — В девятнадцатом веке. — Помнила бы я, — говорит она с улыбкой, и Арсений кивает чуть тоскливо. Но на деле он рад, что она не помнит; она слишком хорошая, чтобы знать. Все расползаются по комнатам под утро, а Нина Аркадьевна и того раньше, и в гостиной остаются только они с Антоном вдвоём, лёжа на диване под тёмной, тускловатой от старости гирляндой. Антон такой сонный и красивый в мигающих огоньках, а музыка в ушах тихая, а за окном салюты взрываются редкими вспышками богатства. Арсений спрашивает тихо, наглаживая его макушку: — А если бы не Урания, что бы было? Антон улыбается ему в плечо. — Мы бы праздновали полгода назад. Арсений фыркает ласково и закидывает руку за голову, но Антон упрямо возвращает её себе на голову. — Да мы бы не сошлись никогда. Потому что не пытались бы. И это правда — Арсений знает, что ничто бы не сломало его неприязнь, кроме как сам Антон; но Шаст бы не стал по той же причине. Их жизнь на самом деле какой-то тихий ужас была всё время до этого долгого счастливого года, и сейчас всё пространно и неясно, туманно так, как за окном с наступающим новым днём, как на реке Неве в восстание или в открытом море на заре. Но удивительно, как они столкнулись и как стойко держались, чтобы сейчас так лежать, в тишине комнаты касаясь друг друга и теряя мысли в дрёме; любя. И Арсений хочет надеяться, что всё ими прожитое ради этого момента будет стоить того.

***

Арсений двигается на бёдрах Антона со смущающими раньше шлепками, которые теперь прошибают особым кайфом; он стонет, вцепившись в его плечи, и замедляется, садится на всю длину. Антон расхристанный, влажные кудри падают ему на глаза, что подёрнуты лихорадочным блеском; Арсений улыбается ему чёртом и целует переносицу, удачно как-то подаваясь вперёд; удовольствие стреляет под кожей и разливается теплом в животе, он тихо скулит сквозь сжатые губы. Арсений ползёт пальцами по чужой коже и снова принимается двигаться с этой какой-то глупой, бесовской улыбкой, которую он не в силах сдержать, дышит шумно, тянется к члену. Но Антон оказывается первее, обхватывает его яички ладонью и перекатывает в пальцах, шов гладит большим, а потом ласково и напористо двигает всей ладонью, скрывая в своей хватке головку. Арсений вскрикивает, сжимаясь на его стояке, и тот подхватывает его голос громкими стонами, откидывает голову на стенку, и у Арсения слюни текут от взгляда на его прекрасную шею, которую он прикусывает и лижет по всей длине. Он так сильно любит и занимается этим до которого там уже съезда крыш. Мышцы чужих рук перекатываются под его ладонями, и Арсений ускоряется, надрывая голос и раз за разом опускаясь до основания члена. Антон гладит его бока, сжимает талию и надрачивает быстро, торопится, и у Арсения под зажмуренными веками темнота горит, всё тело заражая. Он кончает с именем Антона на губах, и тот сжимает его член в ладони, бёдрами подаваясь наверх, рот приоткрывает, хватает воздух и царапает ему бедро. Тот блаженно стонет и обмякает, его грудь распирает вдохами, и поджарое тело вздымается так красиво, что Арсений успевает это заметить. Он падает на постель рядом с ним и мутным взглядом упирается в потолок. Простыни под ним неприятно-влажные, но Арсений лежит обессиленный и млеющий от оргазма, забивает на такие мелочи. — Охуеть, — шепчет Антон. — Пиздец, я в ахуе. Арсений улыбается; он знает, что с сексом у него нет проблем, потому что всему учатся на опыте, и у него было время. А Арсений всегда доводит до конца начатое и ищет возможности быть лучше. Они гонят ускользающее от них время вперёд и мартовскими котами становятся уже в январе, когда от стресса Арсению не помогает никакая ромашка: сессия и работа, куда его берут с наступлением холодов назад, утягивают его в рутину, от которой он сходит с ума только быстрее, и без того терзаемый цифрами на часах. Он так и не говорит с Антоном об этом, врёт ему улыбками и убеждениями, что всё с ним нормально, на деле с каждой уходящей секундой всё острее ощущая безысходность и страх. Его гнетёт недосказанность, но сильнее то, что их жизнь скоро кончится. И здесь останутся все, кем он дорожит, кроме Антона. Арсению тоска вдруг давит на плечи, и даже пыль кажется неподъёмно тяжёлой; от расслабления ничего не остаётся так же как и от собственных страхов не говорить. Он смотрит на Антона несчастным взглядом, и думает, что надо сейчас, так символично и красиво — нагим, голым совершенно, не прячась за обманкой яркой одежды, которая может выдать в нём несуществующий порядок. Он — хаос, в котором мысли бьются друг с другом за честность среди кривых зеркал из загонов и боязни. Он садится решительно и ногу перекидывает через его бёдра, возвращается назад, и Антон говорит негромко, прикрыв глаза: — Подожди хоть десять минут, золото, — на его губах играет улыбка, и Арсений прикусывает губу. Не хочет её стирать. Арсений глядит куда-то сквозь него, большими пальцами поглаживая кожу за его ушами, цепляет короткие прядки, и внутри всё сжимается; Антон, конечно, замечает его долгое, тяжёлое молчание и открывает глаза, следит за его лицом встревоженно, чуть голову склоняет набок, чтобы зацепить взгляд; и Арсений чувствует себя самым большим обманщиком из всех. Урания хитрее их, она понимает, что короткими перебежками их не довести, и выбирает другой путь: долгий и томный, позволяющий почувствовать, забыть, что они её часть, пробовать, успевать радоваться и горевать. Она предпочитает существование жизни, подло позволяя им её ощутить: и эта подлость срабатывает. — Я не хочу следующую жизнь, — говорит прямо Арсений, и голос ломается, подводит его так по-дурацки, что он хочет просто свалить куда-нибудь дальше заката, в какую-то кромешную ночную тьму. — Я хочу остаться здесь, — и ему тошно от этого «я». Потому что они — команда; но, в таком случае, в команде нет тайн. Антон застывает, глядя на него, и Арсений не может, у него просто не получается увидеть на его лице хоть какую-то эмоцию — глаза замыленны тревогой. Тот губы поджимает и опускает глаза, но Арсений не сдвигается с места ни на йоту и продолжает гладить его косточки. Путей к отступлению и выдумке чего-то своего больше не остаётся. — Арс, следующая жизнь может оказаться нашей, — говорит Антон, но его терзают сомнения, он заламывает пальцы, не знает, куда себя деть. И всё же лучше сказать, чем не сказать; хоть Арсению и жаль ставить его перед выбором. — А может нет, — говорит он в ответ так же тихо. — Нашей может вообще не быть. Эд… — Я знаю, — прерывает его Антон. — Но если вдруг да? — А может, мы окажемся в палеолите. Или в век чумы. Антон, у нас осталось так мало, всего четыре жизни, — говорит он так скуляще, что кажется себе невыносимо жалким. — А тут у нас друзья, моя бабушка. Хороший дом, работа, машина, — бормочет он, и вся его решительность обращается в прах. И Антон смягчается, ощущая его потерянность, ведёт ладонью по пояснице. — Я знаю, что это ужасно, потому что мы так и не нашли твою маму, но я не могу ничего с собой поделать, — говорит Арсений, наконец позволяя себе обмякнуть, но рук с его плеч не убирает. — Я тут начал по-настоящему жить. Ты представь, рождение скольких вещей мы застанем. «Руки вверх», «Звери», сколько фильмов выйдет на наших глазах. Мы посмотрим «Пиратов Карибского моря» в кино, — тараторит он спешно, его прорывает каким-то отчаянием. Антон смотрит на него так переживающе, что Арсению хочется плакать, насколько он этого не заслуживает. — Но это же такие мелочи, Арсень, — говорит Антон. — Я тебе кинозал потом сниму, чтобы ты посмотрел. Обещаю. Арсений усмехается горько. — Снимешь? На какие деньги, Антон? На те, что не заработаешь, потому что после универа в нашем веке нас никуда не возьмут? Где у нас нет ни связей, ни работы, и мы снова вернёмся туда, откуда начали? Антон, да нам уже за тридцатник по уму, и теперь возвращаться снова в это беспомощное студенчество? Где мы будем одни из двухсот бесполезных людей? — он проглатывает половину слов, истерично почти вскидывается. Антон выглядит таким же потерянным, как, наверное, выглядел Арсений все последние месяцы, думает, сдвинув брови, и ждёт, что ещё он скажет, не согласный, но готовый хотя бы выслушать до конца. — Антон, да я же даже не нужен со своими знаниями там никому! Быть умным — это, видите ли, позорно, а тут моему уму почти удивляются, Паша дискуссии со мной ведёт, хоть я и ебучая восемнадцатилетка. Да ты сам меня за зубрёжку ещё год назад высмеивал! — срывается Арсений, и у него не получается спокойно говорить больше, его кроет каким-то неясным срывом. И Антон тянет его к себе, обнимает крепко, гладит по спине так нежно, что Арсений горбится под тяжестью своих плеч. Его грудь рвёт вдохами, он чувствует себя врагом самому себе, им двоим, непростительным и жестоким. — Арс, ну а дефолт как? Бедность? Бандитизм? — спрашивает его мягко Антон. — Ну мы же знаем про дефолт. Мы поднимемся на нём. Из банды уйдёшь, Эд тебя точно отпустит, поступишь куда-нибудь, или дело своё откроешь, что захочешь, — Арсений отстраняется и смотрит ему в глаза, что подёрнуты печалью. — У нас здесь столько возможностей, — добавляет он в усталой попытке, и Антон смотрит так виновато. — Я устал умирать. Я хочу жить. Пока не поздно, я хочу жить. И Арсений понимает по чужим ямочкам над бровями, по блестящим искренним глазам, что ни одно его слово ничего не изменит; боится ли Антон просто, страдает ли, его решение крепкое, как кремень. — Не говори, — холодеет Арсений и отстраняется; руки немеют и ощущаются будто не своими, неудобными пластилинками, которыми он обнимает свои плечи. — Я знаю тебя, — говорит ещё и поднимается с постели — ему давно пора собираться на смену. — Ты знаешь меня. Ты понимал, что этот разговор будет, очень давно, — ноги ломано скользят в штаны. — И знаешь для себя ответ на мои вопросы. Антон, приосанившись, следит потерянно, как Арсений накидывает его толстовку, оставляет на голове растрёпанное гнездо; обида травит того изнутри, но Арсений благодарен ему за возможность сказать всё это — и быть точно уверенным, что иначе не будет. Потому что компромисса у них быть не может; но Арсений готов пойти на этот шаг ещё один раз, потому что это и правда, возможно, пустяки, он может привыкнуть к чему угодно. Он знает это после того, как у него не осталось кровной семьи; и как он полюбил самого нелюбимого им человека на земле. Арсений хватает с полки ключи от девятки и влезает в затёртую джинсовку, что ему на всё холодное время года; они же бедные, и в этом Антон прав. — Я возьму? — Ты умеешь? — бросает тот резко, подаваясь вперёд. Не может найти себе места. — Конечно, умею, — усмехается Арсений и произносит почти безнадёжно: — Я же сын своих родителей. И это режет ему по ушам, как будто чужое что-то, неправдивое. Но он отбрасывает морок и шагает за порог комнаты, улыбнувшись Антону вымученно. Тот провожает его взглядом настолько опустелым, что Арсению почти больно; но он идёт только вперёд.

***

Арсений приходит со смены, и его встречает завтрак; и спящий на столе Антон, который выглядит так, будто его били всю ночь — бледный и уставший. Он сипит тихое: «Если бы не мама, Арс, правда», — когда слышит его шаги, и Арсений прощает ему это всё, настолько искренне и печально он звучит тем утром. Арсений присаживается на корточки рядом и обнимает Антона за бока несуразно, сливается с ним в одно на короткую секунду и отвечает тихо: — Я понимаю. И правда понимает — если бы его так любили, он бы выл от тоски. Если бы они с Антоном не были соулмейтами, что вполне может быть — он бы так выл от тоски и драл бы себе кожу в попытках его искать в каждом из миров. Они спят долго, но Антон исчезает перед обедом, выскальзывает незаметно из постели. Правда, Арсений замечает — но не находит в себе сил подняться и зарывается в одеяло. У него смены идут через отсыпной, и вечером он собирается неспешно, натягивает подаренный Ниной Аркадьевной свитер с оленями, который она сама связала — тот колется, но очень греет, и Арсений сливается с ним в одно тоже — они со свитером очень похожи. А ещё у Арсения едет крыша, раз он сравнивает себя с одеждой, но больше его это не тревожит; быть безумным веселее в этой понурой жестокой системе, и он больше не думает о том, что расставаться с этой жизнью — когда-то там потом, ещё не скоро, времени ещё достаточно — будет невыносимо. Он напяливает глупую пёструю шапку с помпоном, которую осенью нашёл на рынке, и выходит за порог. Ключи задорно звенят тощей связкой из почтового и домофонного — у Арсения в голове звенит от удара о железную дверь. — Лопоухий здесь проживает? — рычит ему в лицо какой-то неотёсанный суровый мужик. Арсений вздыхает мученически и пытается вывернуться, но его только сильнее хватают за свитер и прибивают к двери. Арсений хочет истерить, чтобы не смели портить подарок, но вместо этого тянется к внутреннему карману незастёгнутой куртки аккуратно. Рука ложится на небольшой пистолет, которым они по осени с Антоном пугали белок в ближайшем к городу лесу, чтобы Арсений научился стрелять из современного оружия; хотя он и на старом-то был не королём. От его собеседника несёт перегаром, и Арсений держится, чтобы не поморщиться — что-то ему подсказывает, что лучше не стоит. — Спрашиваю, лопоухий тут живёт? — Кто? — спрашивает Арсений. — Ну пацан этот, как его зовут, хуй проссышь, Артём он там, Артур. Арсений хочет возразить, что, вообще-то, он Антон, но запихивает своё занудство подальше. Вся эта криминальщина ему не доставляет никакого удовольствия, но как будто бы хочется, чтобы этот мужик спал покрепче; и точно не знал, как зовут «Артёма-Артура» на самом деле. — Не понимаю, о ком вы. — Слышь, пидорок, я бы на твоём месте язык в зад не засовывал при мне. Вываливай давай, дома он, нет? Арсений бессмертный, и это правда — хоть они со смертью уже лучшие друзья, ходят парой — или тройкой, и тогда они те самые белые кони из песни. Чур он — январь. Эти мысли тоже лезут очень не вовремя, и Арсению иногда кажется, что он сам не заметит, когда сойдёт с ума. Он усмехается и отводит взгляд на продавленную грязную лестницу. Его снова встряхивают, но Арсений не замечает уже, как затылок бьётся о дверь, как у болванчика. Есть девушки солдат, которые их дождались, а Арсений — парень бандита, и он очень любит трепаться. — Да не знаю я никакого Артёма, молодой человек. Андрея знаю, но у него с ушами всё в порядке. И у Антона тоже — эта его деталь вообще милая. Арсений старается взгляд от мужика не отводить, когда видит, что Антон появляется почти бесшумно за чужой спиной, серьёзный, сосредоточенный — слышал всё на лестнице. — Но вы думаете, вы один такой умный? — с сумасшедшей улыбкой говорит он и прижимает пистолет к животу собеседника слитным движением, так, что тот даже вынуть нож, спрятанный в рукаве, не успевает. Арсений не пальцем деланый, не дурак, он год как-то от этого бегал всего, но это совсем не значит, что не был готов, хоть и не ясно ему, почему Антон до сих пор не ушёл из этого мрака. Когда-нибудь его дела вылезли бы из подполья и задели бы Нину Аркадьевну, может, Пашу или Катю — но тот рад, что задевает его. Потому что те были предупреждены, но безоружны, а Арсений болен на голову — и правда вооружён. Он секундно вспоминает Эда в их вторую такую встречу; когда тот убил человека без задней мысли, и без передней, и без любой мысли; тот решил портить кому-то жизнь и получил ответ. Арсений теперь чувствует себя совершенно так же, и его не тяготит всё это — на его руках крови больше, чем он мог себе когда либо представить. Но ноль, помноженный на любое число, становится им же. Арсений смеётся и толкает со всей силы замахнувшегося мудака в плечи, и Антон перехватывает его за шкирку, прижимает отёкшей рожей в зелёную стену подъезда. Тот брыкается с заломленными руками, которые краснеют от хватки Антона, а Арсений лишь откидывает чёлку и возвращает пистолет на место. — Умнее этого «пидорка», — елейно говорит Антон ему в затылок, — в Питере никого нет, мразь. А на твоём месте я бы к людям попусту не лез, — припечатывает он сургутной печатью. Мужик пытается ударить Антона по голени, но тот пользуется этим и бьёт его во вторую ногу; Арсений наблюдает, как чужая голова встречает каменный пол и мешком катится с лестницы в бессознании, с чувством полного удовлетворения. Антон смотрит на него с волнением — боится, наверное, что Арсений его этот подлый приём осудит, но тот лишь целует его в щёку и тащит ключи из кармана. Он никогда не водил после того, как сдал на права, но теперь входит во вкус, и Антон дует губы, когда Арсений снова собирается вытолкнуть его с водительского кресла. — Я возьму? Антон усмехается, расслабляясь, и щурит глаза блестящие — то ли лукавством, то ли любовью, чёрт бы его знал. — Давай я тебя провожу, а то ходят тут всякие. — Ты превратилась в стужу, а я уже просту-ужен, — воет Арсений своим жутким голосом. — Давай. Не то чтобы ему это нужно, потому что он головой простужен, и стужа ему уже для этого не нужна, но побыть рядом всегда приятно, потому что, несмотря на скорую смерть, у него всё ещё полно дел. Он ловит жизнь теперь ещё яростнее, смирившись, что скоро ей придёт конец, но больше это его не задевает, потому что найти маму Антону тоже будет радостно. Оказывается, и друзей заводить он может больше одного, и делать всё, что ему вздумается. А там уж приживутся как-нибудь, раз до этого у них получалось. Арсений берёт его за руку и, переступив через тушку человека на лестнице, ведёт его за собой.

***

Антону забивают стрелку. Никто не удивлён — они ждали этого после того, как у бандита, которого Антон сбросил с лестницы, обнаруживается черепно-мозговая и пару переломов; криминальный мир очень жестокий и обидчивый, и Арсений знает, что они через две недели там умрут. Он давно готов и к этому, и загадка смерти его перестаёт интриговать, даёт спокойно доживать здесь своё. Он не боится, не волнуется и знает, что пойдёт туда вместе с Антоном — он бы пошёл, даже не имея больше жизней за спиной, потому что они команда, они больше, чем команда. И Антон, конечно, с самого начала был прав. Арсений стоит одним зимним, туманным и мглистым утром на холодной кухне, кутаясь в свитер, и варит им кашу на завтрак, пустую манку без масла — каша с маслом это что-то из преисподней. Он хватает от этой жизни всё, что может, спокойствие впитывает в себя будто губка, чтобы хватило на много-много лет вперёд; даже если этих лет у них нет. Но эти мысли — они странные, потому что Антон тоже очень хочет жить, и в последней они точно останутся. Они договариваются так тем же вечером, когда Эд говорит про разборки, и Арсений просто надеется, что это будет не так далеко. В будущее им не дадут попасть при всём желании — не дальше, чем годы их первой смерти. Но и это не волнует его больше. Он не ставит музыку, не включает забавный квадратный телик, и слушает только звон ложки о маленькую погнутую кастрюльку, пока над головой озорно мигают оставшиеся с праздника гирлянды. Арсений улыбается самому себе и глубоко дышит; воздух пыльный и прохладный, но сонный морок никуда не уходит — на кухне горит одна только тусклая лампа на столе, а за окном едва-едва светлеет. Он слышит тихий шорох тапочек — из коридора выходит заспанный Антон и трёт глаза, оперевшись на дверной косяк; Арсений подходит ближе, стряхнув ложку, чтобы поцеловать в лоб, и возвращается к коварной каше, которая без его участия пойдёт комочками. Антон так и стоит там, глядя на него из-под полуприкрытых век, и Арсений улыбается ему ласково, оглядывается всё. — Чего ты? — спрашивает, но Антон лишь качает головой. И Арсений даёт ему просто подремать у двери, раз так хочется, не наседает глупыми вопросами; утро такое тихое, умиротворённое, что он и сам бы так постоял в полутемени кухни. Ложка снова бряцает по кастрюле, мягкий взгляд непрерывно чувствуется затылком, и время, кажется, замирает в моменте; у Арсения по телу патокой растекается покой. Арсений слышит, как Антон шоркает к нему, и улыбается снова — так глупо и так влюблённо. Тот касается его плеча и мягко разворачивает к себе, и Арсений ловит его кристально чистый, мягкий взгляд, но с его уст не успевает прозвучать ни одного слова. Они целуются. Антон накрывает его губы своими, скользнув тёплыми ладонями на шею, а Арсений так и застывает с ложкой в руке; внутри него распутываются все петли, что, оказывается, мешали ему дышать. Чужие губы мягкие и сухие, очень ласково целуют его губы, и он запоминает каждое из этих касаний кропотливее, чем свои конспекты. Арсений отстраняется едва, смотрит в его глаза, которые уверенные такие, кристально просто, в содеянном и, кинув ложку на пол, обнимает его шею руками; целует сам. Антон приоткрывает рот и крепко жмёт к себе за талию. Арсений не разменивается на вопросы, он откладывает их на потом, и они долго-долго целуются, будто всё это время пытаясь восполнить, и это, правда, лучшее, что он когда-либо чувствовал. — Я тебя люблю, — шепчет он, — я тебя люблю, Антон, спасибо, спасибо тебе. — Прекращай, — улыбаясь уголком губ, отвечает ему Антон, прижавшись к его лбу. — Любить? — шутит Арсений, глаза щуря как чёрт. — Не дай бог, — отвечает Антон с деланным испугом. Арсений не знает, что вдруг так сильно изменилось в нём, что тот, несмотря на свою горечь, решился на этот шаг; но его распирает от радости, он лыбится и смеётся, целует его ещё десяток раз, потому что он так сильно любит его, потому что Антон делает его самым счастливым человеком, сильный и жертвенный, самый невероятный во вселенной, и Арсений постарается сделать так, чтобы он о своём поступке не пожалел. И все эти чувства бьют по нему с такой силой, что он правда смеётся ему в плечо, почти плачет от чувств, и это смирение внутри больше не замещает душу. Арсений скребёт пальцами его спину, комкает в пальцах футболку, и чужие руки обнимают его крепко за плечи. — Добро пожаловать, — слышится с порога, и Арсений, оторвавшись от Антона, смотрит на улыбающегося Пашу, который бренчит их часами в руках. Арсений хватается за них и смотрит на замершее на отметке пяти дней и десяти часах время — пока другое на часах над плитой идёт своим чередом. — Всё, — шепчет Арсений. — Всё, — кивает Антон, глядя на свои, и целует его ещё раз, изголодавшись, будто бы соскучившись, хоть они и каждый день вместе. И кто бы знал, на самом деле, что самый, казалось бы, невыносимый человек станет его судьбой. Но Арсений, спустя столько времени, совсем не удивлён. Они едят всё-таки скомкавшуюся манку позже, звенят алюминиевыми ложками в тишине, и Арсений воздух даже хочет пощупать, ощутить эту новую жизнь в новом году руками. Он улыбаться перестать не может никак, лицо устаёт уже, но он всё равно лыбится. — А со стрелкой что делать будем? — спрашивает Арсений в конце концов, чтобы мир перестал казаться таким несуществующим. Антон серпает водянистой кашей и оглядывается на него, жмёт плечами. — Идти, чё. Всё равно найдут, и лучше пусть я сам приду, чем тут всех размотают. — А если умрём там? — Вообще, не должны, — говорит он. — Но если, значит, судьба такая. Арсений опускает глаза виновато, размешивает смородиновое варенье, выпрошенное у Нины Аркадьевны, в тарелке, красит её в сиреневый. — Тогда мне стыдно, что я заставил тебя, — говорит тихо, и беззаботность уходит, на душе оседает тяжесть. Но Антон только усмехается, а потом перегибается через стол, чтобы снова поймать его раскрасневшиеся уже губы на секунду. — Ты меня не заставлял, — говорит он, садясь назад на табуретку. — Меня хуй чё заставишь сделать, знаешь же. — Ну ключи от машины ты же мне отдаёшь. Антон смеётся тихо и качает головой. — Сравнил жопу с пальцем. — Лучше в жопу палец. — Почему ты не говорил, что фанат фингеринга? — Вот кто фанат фингеринга, так это ты, — усмехается Арсений. — Так прогиб… — Ребят, давайте вы будете это в спальне обсуждать! — слышится из ванной недовольный бубнёж Димы, и Арсений хохочет в голос. — Я конечно вас поздравляю с почином в говне, но эта информация не предел моих мечтаний. — Прости, прости, — отвечает ему Антон. Арсений убирает тарелку в раковину и разворачивается, облокачивается на столешницу. — Так почему всё-таки? — спрашивает Арсений, прикусывая ноготь. — Да я подумал над твоими словами. Ну, о том, что нашей жизни может не быть, а если в другой я и найду маму, то она будет не та, что моя, — говорит Антон, включая воду в раковине, и принимается надраивать посуду, глядя куда-то сквозь шкафчик. — Потому что это — лучшее, что у нас было. Да, без «Тик-Тока» очень уныло, я уже все, что были в галерее на смартфоне скачаны, посмотрел. Но как-то несравнимая хуйня, если честно. Нормальная, хоть и бедная, жизнь против «Тик-Тапка». Тем более, ты так этого хотел. Я посмотрел на тебя, и на то, как быстро ты смирился, и понял, что если лишу тебя твоего этого института, друзей, то ты будешь несчастным. Даже если ты улыбаешься. Ты умеешь прекрасно улыбаться, когда несчастен, самой правдивой улыбкой. И это не жертва, Арс. Просто есть вещи, — он замолкает на секунду и голову откидывает назад. — Они просто того не стоят, особенно такие призрачные, держащиеся на соплях, говне и палках. — На моче и снеге. — Да, — ухмыляется Антон. — А мама — я постараюсь найти её здесь. Поищу в телефонных книгах. Где-нибудь, я постараюсь найти её, потому что она где-нибудь есть. Начну, блин, брать неизвестные номера, или домашний телефон, потому что она абсолютно точно, даже если мы с ней так же в жуткой ссоре, как ты со своими был… когда-нибудь простит меня. Мы же не знаем, как мы здесь оказались, в этой квартире. Может она просто без понятия, куда набирать, — говорит он совсем тихо, печально, и Арсений понимает, что он сам все телефонные книги для него перероет. — Меньше всего я хочу, чтобы ты опять взвалил на себя все, блять, беды. Я взрослый уже мальчик, и если я решил, значит, я решил. Не спьяну, не на эмоциях. Я две недели ходил как раненая собачка, и просто думал, думал, думал, очень долго. Но так будет лучше, чем потом остаться ни с чем вообще. Тем более твоя бабушка любит нас с тобой. А потом — разберёмся. — Я просто хочу… — Чтобы я был счастлив. Я знаю. И я буду, у меня, блять, есть ты. И я не буду говорить, что этого достаточно, немного нездоровая херня получается, но не весь мир я контролить могу. Главное — знать, что ты сделал всё, что было в твоих силах. Это тоже мама сказала. И я сделаю. И Арсений представить себе не мог, что когда-нибудь для кого-нибудь он станет тем самым «у меня есть ты»; и его сердце просто делает кульбит. Он обнимает Антона со спины, прижимается к лопаткам, дышит в затылок. — Спасибо. — Хуйня вопрос, — брякает Антон, но Арсений знает, что никакая не хуйня, ни для кого из них. — Я буду актёром, — шепчет он и целует позвонок, выступающий на шее. Это понимание обрушивается на него ступором, потому что он уже свыкся с мыслью, что этому не суждено случиться. А теперь суждено, если его не попрут за бесталанность или долги. Но это уже дело будущего; сейчас главное — пережить разборки. И будет лучше; больше никто не сможет ему помешать. — Будешь, — говорит Антон уверенно и, развернувшись, обнимает его крепко, целует кудри, взмыленные после сна. — Ты же, кстати, знаешь, что Тимур, который Родригез, в какой-то из вселенных песни пишет? Я нашёл парочку на смартике. А ещё это, «Звери» в этой вселенной могут и не случиться. — Не лезть в жизнь Ромы до десятых годов. Так и запишем, — говорит Арсений и смеётся. Обязательно будет лучше. И уже, впрочем, очень хорошо.

***

Они заходят в магазин за пивом поздно вечером, потому что Арсений закрыл два экзамена из пяти; за пивом они, впрочем, заходят после каждого, потому что у Арсения ощущение, что его хотят нарубить на кусочки и заморозить на голодные времена, а не сделать актёром. Тётя Тамара, местная продавщица, смотрит на него уже с сочувствием, а не как раньше — с видом, будто он грязный алкаш из ближайшей лужи. Хотя Арсений бы от усталости и безысходности в неё лёг. У них с Антоном увлекательнейшее времяпрепровождение теперь по ночам — вместо сна они роют справочники и телефонные книги, потому что Арсений не может оставить это ему одному; они команда даже в таких пустяках, и теперь пора закрывать не только его гештальты. Потом ещё три часа Арсений зубрит историю литературы и спит два часа. И так всю неделю, но он вообще перестаёт жаловаться, потому что работает на голом энтузиазме. Но тот никак, конечно, не соотносится с тем, что иногда он садится за учёбу буквально голым, потому что между телефонными книгами и книгами по учёбе у него бывает перерыв на быстрый голландский штурвал. Он считает себя как никто достойным этой практики; он всё-таки реальный штурвал держал в руках. Насколько голландский — он сказать не может, но, тем не менее, энтузиазм его бьёт фонтаном от понимания, что теперь ему нужно закончить университет, а не просто поиграться в студента для опыта. Правда, с телефонными книгами всё обстоит не так радужно, как с его пятёрками по предметам; маму Антона они не находят там ни по его фамилии, ни по девичьей, а искать Наталью Алексеевну по имени-отчеству смерти подобно. Мало ли, какие предки у них в этом мире. Антон не отчаивается и верит в лучшее, и Арсений верит в это призрачное лучшее вместе с ним; и, наконец, не только из благодарности, но и потому что это просто их невероятная, лучшая на свете жизнь. Арсения наконец отпускает нереалистичность происходящего, дню к третьему, и он старается не думать и не дёргаться проверять часы, чтобы точно удостовериться, что они стоят. Но те всегда открывают ему одну и ту же картину, где он Урании ничего не должен. Больше никогда. В магазине очередь из кучи людей — на улице мороз лютый стоит и, наверное, Арсений даже рад возможности погреться в тепле, потому что печка девятки хандрит и больше не греет так хорошо; может, ей тоже холодно. Антон держит его за указательный палец, как ребёнка, но это даже мило — и очень нежно, потому что он наглаживает фаланги, да и это незаметно для других; после встречи с родителями Арсения они не слишком рискуют на людях как-то проявлять любовь. Хотя за ориентацию убивать никто их не хочет, вроде как — у людей вокруг полно других дел. Арсения в тепле морит, и он механически переставляет ноги в очереди, следит за макушками людей, которых становится всё меньше — они исчезают в вечерней вьюжной темени за стеклом двери. И Арсений сначала не задумывается, почему в один момент Антон перестаёт шагать с ним и отпускает его палец; он оборачивается к нему, проморгавшись от наступающей в тепле дремоты, и слышит тихое и ошеломлённое: — Мама?.. Антон глазами, полными тоски, смотрит на невысокую пухленькую женщину, что отходит от кассы, и та замирает так же — её губы трогает улыбка. Она сама с виду очень опечалена, но во взгляде блестит какая-то скупая родительская надежда. И Арсений понимает — это она. До него не сразу доходит, он в прострации пялится на них, на Антона, который каменным изваянием стоит, не сдвигаясь ни на миллиметр, и за которым недовольно шумит очередь, такой потерянный и разбитый, на Наталью, что прижимает авоську с продуктами к груди и спрашивает: — Неужели дуться перестал, Антош? — и в словах её столько горечи, сколько Арсений никогда бы не предпочёл слышать. Антон хлопает глазами и делает шаг из очереди ей навстречу, жадно хватает воздух, но Арсений не лезет, даёт ему пережить и осознать это; встречу, которую он так искал — больше, чем они по воле судьбы искали друг друга. Тот молчит, рот только открывает бессильно — у него в глазах блестят слёзы. — Да… да я давно перестал, мамуль, мам, я… мы с Арсением… — запинается он, и Арсений его взгляд хватает, ищущий поддержки, и коротко женщине машет. — Там очень долгая история, я расскажу, сейчас, только… — тараторит он и подаётся вперёд низкую фигурку мамы в своих руках бездонных прячет, гладит её по спине, а Арсений шагает к прилавку. — Две «Балтики», пачку «Мальборо», геркулес и яблок полкило, — бросает он тёте Тамаре, на неё даже не глядя, и продолжает смотреть на Антона. — Год ни слуху, ни духу от тебя, — бормочет женщина без всякой злобы, только с отчаянием таким зверским, что у Арсения всё сжимается. — Я так волновалась, сынок. Арсений кладёт на стол деньги, не глядя хватает пакет и подходит к ним сразу, Антона мимолётно гладит по плечу. Он смотрит на скудную авоську в руках женщины, и Антон тоже, отпуская её наконец, теперь светится улыбкой такой яркой, неверующей совсем; сдвигает какого-то мелкого шкета в очереди тут же, чтобы купить маме ещё еды, а не только хлеб да молоко по уценке, и Арсений безумно за него счастлив, потому что он заслужил эту встречу больше, чем что-либо ещё в этом мире. — Здравствуйте, — в то же время говорит Арсений сбитой с толку и замершей в растерянности Наталье. — Меня Арсений зовут, я… в общем, неважно, это мы потом обсудим, я просто хочу сказать, что рад вас видеть, — искренне бормочет он. — Не обижайтесь на него, он ужасно по вам скучал. Мы на машине, давайте мы, я не знаю, к вам поедем, там столько всего рассказать надо, спросить, что просто… Они оставляют ползарплаты в магазине и загружаются в машину втроём с тремя пакетами еды минутами позже, и женщина сбита с толку не меньше, чем они сами, но у Антона, что последнее время уставший и замотанный, открывается второе дыхание. Его мама отвечает без заминки на то, куда ехать, откладывает сотни вопросов на потом, глядя на сына, которого распирает от радости. Он всю дорогу без умолку болтает об их соседях, о том, что он с Арсением вместе его монологи наизусть учит, и как они летом ездили в Саратов; а Арсений, сидя за рулём, просто не вмешивается, по ночным дорогам ведёт машину под лишь светом тусклых фонарей и моргающих фар. Он мягко улыбается, слушая сонной головой разговоры в полуха и заворачивает в какие-то путанные, петляющие дворы. Останавливаются у пятиэтажки в сорока минутах пути от их коммуналки. Квартира у Натальи маленькая, крохотная однушка с двумя диванами в комнате и кухней из плохого тёмного дерева, которое вздувается от старости и влаги. Везде лежат пыльные ковры с причудливыми узорами, фигурки котов стоят на полочке в коридоре, а на зеркалах — фотографии; но ни на одной из них нет Антона — потому что его в целом здесь не существовало год назад, и это отзывается в Арсении глухой печалью. Наталья Алексеевна суетится, хлопочет, стаскивая тонкую шубку, истёршуюся и, наверное, почти не греющую — Антон долго вертит её в руках и тихо бормочет, что надо купить ей новую, взять из их полупустых к дню смерти заначек, и Арсений кивает, гладит его по спине утешающе. У того сердце не на месте, и голова, и Арсений не знает, как себя вести, что говорить — он просто ходит за ним хвостом в ванную метр на метр, на кухню, которая сквозит плохими окнами, садится рядом, табуретку двигая к Антону, но потом берёт начало разговора на себя, потому что тот сбит с толку, оглядывается по сторонам сиротливо, ёрзает на седушке жёсткой. Арсению остаётся только догадывается, какой бедлам из чувств у него внутри. — Почему Антон год не держал с вами связь? — спрашивает Арсений, прощупывает почву, чтобы это не звучало сразу слишком странно, и Наталья руки складывает на груди, поставив на плиту чайник, и вздыхает. Ей тоже всё это дико, и Арсений чувствует себя здесь лишним со своей этой неуместной радостью. Но он точно знает — стоит им приехать домой, и Антон спать от собственного счастья не будет всю ночь, обнимать его долго и губы сонного Арсения ловить десятками раз; потому что они теперь только и делают, что целуются. — Антош, а ты своему другу не рассказывал? — спрашивает она, и Арсений понимает, что без «странно» не обойдётся ну совсем никак. — Смотря что рассказывать, — выдыхает Антон. Его правда может не совпадать с правдой этого мира; и они смотрят друг на друга тяжело, опасливо, потому что Антон боится быть отвергнутым, а Арсений боится, что его отвергнут, несмотря на все его ласковые слова в сторону мамы. Женщина хмурится, растерянная, не может уловить их мысль, но Арсений роняет лишь одно слово, дав Антону самому решать: — Попробуешь? Антон кивает ему в ответ и глаза прикрывает, делает глубокий вдох. — Мам, я не отсюда, — говорит, сверлит взглядом пол. — Я искатель, и Арсений тоже. Были искателями. Я родился в две тысячи первом. Там мы с тобой тоже поругались, из-за учёбы, так по-дурацки, а потом я умер. Так что я даже… не совсем твой сын. Он чеканит слова, как будто те железками цепляются за зубы, не смотрит даже на неё, но смотрит Арсений; и Наталья почему-то улыбается. — Удумал тоже мне, — говорит она, поскабливая ноготь с облупившимся маникюром другим. — Не мой сын. Ну я же тебя рожала сутки, кто ещё? Воспитывала потом маленького сорванца, подростковый возраст ещё, когда из-за компьютера тебя за уши не оттащишь с этим твоим «Контр-струком» или как его там. Скажи ещё, что я себе сына выдумала, ну Антош, — по-доброму ворчит она. И тут Антон хмурится, голову всё-таки поднимает. Арсений настораживается. — Мам, ты понимаешь, что я не из этого века? — Понимаю, — кивает она. — Но ни в жизнь не поверю, что вся моя память о тебе это какая-то выдумка. Забудешь такое, — улыбается она и головой качает сокрушённо. Антон застывает с открытым ртом, и Арсений видит, как в его глазах блестят слёзы, такие страждущие, за всё это время ни разу не пролитые. — Мам, «Контр-страйка» ещё не существует, откуда ты его взяла?.. — спрашивает он, и Арсения прошибает осознанием. — Ну не существует и не существует, — пожимает плечами женщина. — Это не меняет того факта, что ты мой сынок. Память об Антоне у неё действительно настоящая память, а не розыгрыши Урании. Арсений замирает с приоткрытым ртом, глядя то на Наталью, то на Антона, и сжимает его пальцы своими. У того поджимается подбородок и слёзы всё-таки катятся по щекам, он мелко дрожит, и Арсений целует его висок. Наталья Алексеевна подходит ближе и обнимает Антона, тот лицом жмётся ей в живот и бормочет десятки извинений, сжимая её в руках, такой разбитый и опустошённый этим безумным поиском. И Арсений искренне счастлив за него, потому что он этого хотел больше всего другого после их того утреннего поцелуя; и до него. Он оставляет их наедине и курит на балконе, под его тапочками хрустит снег; Арсений ловит себя на мысли, что ему совсем не больно — его родители сами сказали, что он им не сын, и как будто он наконец отпускает эту историю, которой давно пора бы кануть в лету. И теперь он чувствует спокойствие, несмотря на приближающуюся стрелку в полях Девяткино; потому что геройство Антона, его выбор — выбор самого Арсения — возвращаются ему добром. Арсений приходит к ним чуть погодя, и Антон уже улыбается и смеётся, а на столе дымятся пышные оладьи рядом с мисочкой варенья. Тот оглядывается на него и молчит, но в глазах читается благодарность; у него на щеках пятнышки красные от слёз; Антон больше не выглядит несчастным, но — освобождённым. — Мам, — зовёт он и встаёт даже, тянет Арсения к себе за руку. — Знакомься, в общем, это Арсений, и мы не друзья. Та оборачивается и убирает чайник в сторону, на самом деле обо всём, кажется, давно догадавшаяся. — И давно уже вы не дружите? — усмехается она светло, и Арсений о её тепло греется. Почему-то ему кажется, что тут ему будут рады. Антон оглядывается и улыбается ему во все тридцать два. — Почти год, — отвечает он и ворошит Арсению кудри.

***

— Удачи нам, — говорит Арсений дома, когда нож пихает в карман. — Удачи, — вторит ему Антон. Они долго целуются, прижимаясь к двери то одной спиной, то другой, до красных губ, и даже соседи, шныряющие мимо них по коридорчику в кухню и обратно, ничего им не говорят. Арсений пытается впитать в себя больше этой любви, касаний, поцелуев, потому что им не хватило этой пары недель, чтобы губы встречали друг друга; больше, потому что в нём вдруг цветёт страх, что это всё это скоро кончится. Быстро и, видимо, некрасиво. Так же, как и началось, столетие, кажется, назад. Они мнут одежду, они кислороду не дают прохода между их лицами, и Арсений не знал, что он может так любить неряшливого, недалёкого оборванца; который так же не знал, что может любить душного и неприятного, высокомерного зануду. Но всему свойственна перемена — и занудству, и глупости, и всем другим ничего не значащим мелочам; кроме их ладоней на лицах друг друга и губ везде, куда можно поцеловать. В машине тихо. Они едут на хорошем внедорожнике, а не на скрипящей девятке — такие у бандитов правила, везде выставлять понты. Эду с Егором весело — у них на часах ещё с два десятка дней, а дальше — ещё множество миров; они подпевают трекам самого Эда, который, оказывается, писал их когда-то очень давно, но сам уже не помнит слов. За окном проплывают уставшие панельки, но и они канут вскоре в бескрайней пролесной темноте, что потом рассеивается светом других фар на поле неподалёку. — Вы так жопы поджали, будто не знаете, что сдохнете, — хихикает Эд, весёлый и предвкушающий хорошую разборку. — Дохуя жизней ещё впереди, чё вы, будто первый раз. Ему всё это, как мёд на язык — кровь у него с поехавшей крышей бурлит от жажды адреналина, какого-то всплеска эмоций, которые чувствуются в нём всё меньше; так сходят с ума, и Арсений бы тоже сейчас смеялся, как безумец, если бы знал точно, что никто сегодня не умрёт насовсем. Но абонемент на бессмертие у них истекает, и теперь они такие же люди, как и все, которые не знают никогда, где ждать пули в лоб или стычки с поребриком. Когда тебя перестаёт удивлять обыденное, ты выцветаешь, как старые обои, и нужно с каждым разом больше, чтобы почувствовать что-то, потому что ты просто теряешь этот навык. Но Арсению хочется иметь всю долгую жизнь, чтобы снова научиться. — Мы не планируем умирать, — говорит Антон, почёсывая затылок, и сжимает пальцы Арсения в своих. Антону почему-то лучше, чем Арсению, он не выглядит таким угнетённым и объятым страхом, будто бы ничего не происходит неординарного; хоть идти и отвечать за тот поступок ему. — Да кто вас спрашивал? — фыркает Егор. — Ты не понял, — холодно отвечает Арсений. — Мы не должны больше здесь умереть. Я не дам ему здесь умереть. В салоне стоит странное, неловкое молчание, и ребята воровато оглядываются на них с передних сидений. — Не будет никакого «дохуя», Эдос, — припечатывает Антон серьёзно. — Не у нас. Эд тормозит на горке и оборачивается, ошарашенный и вдруг небезразличный. — Бля, нашли время, охуеть, вы ебанулись? Да вас порежут тут нахуй! — бросает он озлоблено. — Пиздец, свалились на голову, — рычит. — Не хочешь помогать, и хер с тобой, — отвечает Арсений едко, обозлённо вдруг. — Я не дам ему умереть. У Антона еще остались те мозги, которые я ему не вынес, и я намерен закончить начатое. И Арсений всё шутит, но он серьёзен предельно — просто Антон придаёт ему уверенность, что они выберутся из этого безумия назад в своё; и времени размышлять больше нет. Арсений тянется к ручке, но слышит себе вдогонку сердитое, хриплое, но всё-таки почти заботливое: — Держитесь края, так уйти проще. В центр не лезьте и не геройствуйте. Антону целым уйти не дадут, но за жизнь ещё поборемся, — говорит Эд, глядя в зеркало заднего вида. Поборются. Арсений точно ещё поборется. Он кивает и улыбается Эду мягко, благодарно, а потом жмёт на ручку двери, вываливается из внедорожника. Короткостриженные головы в свете фар мелькают неподалёку, но они не торопятся. Вокруг шумно — подъезжают люди Эда, рычат машины, скрипит снег — а Арсений будто в вакууме, смотрит на всё это действо с той же лёгкой усмешкой. Ему чужды эти пафосные разборки, кто кого обидел, потому что всё это — херня откровенно. Нет в этом никакого смысла кроме голой, бессмысленной мести. Арсений надевает на себя свои самые лучшие маски, ныряет в себя другого, тоже, наверное, настоящего, потому что было бы кощунством ограничить себя кем-то одним — скучно. Антон ждёт его у кузова, улыбается ободряюще в ответ, и протягивает руку; Арсений берёт его ладонь в свою, накрепко сцепляя их замком, и сердце у него сжимается от чужого любящего, доверяющего — вверяющего жизнь — взгляда. Арсений не сомневается ни секунды в своих решениях, потому что они — союзники, шагают вниз по пригорку к полю, где их уже ждут. У него нараспашку куртка и голова вздёрнута вверх — выкрутивший режим суки на тысячи процентов Арсений чувствует себя королём, как минимум потому, что понимает никчёмность этого мероприятия. Он своего мужика в обиду не даст и всех намотает на люстру за него, даже если люстра — луна. Потому что ему нужны гордый взгляд на его выпускном, секс и утирать нос Альбине вишнёвой девяткой и красивым парнем. Потому что ему, блин, просто нужен Антон — без него он уже, кажется, не проживёт ни дня. И Арсений не драматик — он просто помрёт со скуки без этого придурка. Бандиты не любят, когда кто-то думает, что умнее их — но Арсений пробует эти ваши риски. — Ты чё хахаля своего с собой притащил? — подаёт голос их главарь. — Мы команда, — отвечает Арсений и чувствует взгляд Антона на своём профиле. — Мы с Тамарой ходим парой, знаете? Это Барто. Хотя вы книжек, наверное, не читали, господа. Эд рядом усмехается — Арсений в их компании отвечает за эрудицию; в бою бесполезно, но чтобы выпендриваться пойдёт вполне. И тот этим гордится. — Чё язык проглотил, пучеглазый? Хуй мужика своего изо рта достань, членосос. Нахера ты Косого гасишь, а? Проблем мало у вас? — Уж я-то достану, не ссы, — фыркает Антон. — А хули он мою семью прессует? Ну я ему ответку и кинул. — А «семья» твоя знает про то, что вы нам хуи за шиворот пихаете? — влезает тот самый Косой. Арсений отступает едва заметно — от вида этого типа́ у него по телу липкая неприязнь. — А вы с хера ли на нашем районе дела мутите? — Эд дёргает головой, подаётся вперёд, скалится хищно, будто влезши в свою шкуру. Всё разгорается очень быстро — перерастает из дела принципа и мести во вскрытие давно воспалённых в тени гнойников, которые удивительно не были заметны с осени. Но теперь поле закипает мгновенно, потому что одной упавшей ложки уже достаточно, чтобы Эд с силой толкнул главаря этих крыс; и чтобы это не осталось безнаказанным. Драка взрывается, словно сапёр режет не тот провод, стоит одному кулаку прилететь в челюсть — люди напоминают бурлящее, жестокое море, которое утягивает в себя против воли. Арсений уворачивается от чьей-то руки, собирая подолом пальто землю — но падать нельзя. Лежачих бьют — так говорил отец в детстве, и Арсений верит, когда видит, как кого-то запинывают ногами в ближайший ручей. Гул раскатом грома расходится, наверное, до самой Гражданки, но людям там привычно, наверное, слышать боль и смерть. И Арсению тоже — поэтому он берёт себя в руки, улыбается дьявольски почти, врезая бугаю по челюсти, а потом тянет его за цацки, за эти пафосные цепи, которые Антон предусмотрительно не надел; чтобы не краснеть от крови, прилившей к голове, когда Арсений стягивает их и перекрывает бандиту воздух. Но удар по ушам оглушает так, что Арсений вскрикивает и отпускает обессиленное, падающее мешком наземь тело, и его почти тошнит — он рефлекторно подставляет руку под лезвие, и ладонь вспыхивает болью, кровь течёт ему в рукава. Он двигается почти вслепую, не может найти точку опоры, но сосредотачивается на татуировке на чужом лице, на глазах — довольных, затянутых гордыней, совсем чужих. Юра смотрит на него с насмешкой, и былого мления в его жестах нет, и доброты юношеской тоже — Арсений успел его забыть; прошло так много столетий. Но теперь они враги — и Арсений не хочет даже пытаться после того удара искать в нём что-то хорошее; они оба — совсем другие люди, а Арсений не дурак, чтобы забивать голову этой праведной киношной чухнёй. — Ну что, поиграем, Юрочка? — спрашивает он и усмехается как-то совсем нездорово. — Откуда т… — и пользуется секундным замешательством последнего. На чужих предплечьях выступает кровь от лезвия ножа, и Арсений с размаху заезжает ему по лицу, а потом ботинком тяжёлым разбивает голову, вспарывает им землю; тело пинком переворачивает, чтобы не задохнулся, и разворачивается, понимая, что они чуть поодаль от всех были. Он шагает, почти бежит к Антону, который отбивается от бугая, что раза в три шире его, и его щека уже рассечена кривой линией. Но Арсений картину видит страшнее, чем красное задыхающееся лицо, эта царапинка, что кровит, на чужой коже, и размозженный им самим череп; Антон всего на секунду упускает руку из виду, замахиваясь для удара. От крика дребезжат перепонки; его зрачки расширяются от боли, и Арсений внутри от неё же рвётся — подрывается с места, хватается за горлышко бутылки, что валяется на земле, и с возникшей из ниоткуда силой разбивает её о голову этого шкафа, пока тот нож не успел провернуть внутри. Осколки летят повсюду и, кажется, режут целую его ладонь; сердце колотится о грудину, качает кровь, но Арсений не видит ничего кроме растерянного Антона, который прижимает ладонь к ране на плече. Арсений хочет кричать, чтобы деть себя хоть куда-нибудь, потому что рёбра будто разламывает изнутри, словно они кожу вспарывают острыми краями, потому что это не должно было произойти. Они не для того шагнули в неизвестность чужого мира, чтобы тот разделил их без шанса на встречу. — Нормально, — говорит Арсений, хватая ртом короткие вдохи. — Всё будет нормально, — его голос дрожит, но он даёт себе по лицу так, что щёку на мгновение сводит. Стискивает зубы и вспоминает, чему учили в школе. Потому что в душе он всё тот же жестокий, злой ребёнок. — Нож держи, — бормочет он. — Нож держи! — рявкает ещё, и Антон повинуется, слышит его через, наверное, грохочущий в голове болевой шок. Он закидывает руку Антона себе на плечо и пихает меж его губ ребро ладони. — Больно будет, кусай, — говорит, стискивая талию. — Эд! — орёт он через всё поле не своим голосом, воет почти. — Кусай, Антон. Тот заваливается на него, все его руки в крови, но в глазах наконец читается лихорадочная, но всё-таки ясность; Антон морщится от боли, губы у него белые, как снег, и это страшно — Арсению очень-очень страшно, потому что кровь течёт по одежде, красит пуховик. Но он обещал, что никому вообще Антона не отдаст — даже смерти, она уже полакомилась им сполна. Теперь очередь Арсения любить его. Он долго этого ждал. — Не буду, — цедит Антон. — Тебе… — Антон, кусай и пошли! — кричит Арсений сорвано, так отчаянно, оглядываясь по сторонам. Нет рядом никого, чтобы помочь, но Арсений и не привык полагаться на других. У него кроме Антона в Урании никогда никого не было и после не будет — близко настолько, чтобы доверить человеку жизнь так, как Шаст делает это сейчас, прикусывая его ладонь. Но Арсений не издаёт ни писка, он тащит его, едва ковыляющего и тихо скулящего от боли; Антон всё равно его герой, держится стойко, не даёт выпасть ножу, пускай единственная рука немеет и заставлять человека идти куда-то против всех правил первой помощи. Но здесь они оба умрут быстрее, потому что ночью ни одна скорая не сунется на бандитскую стрелку. И всё, что им остаётся — терпеть; взрослеть или стать навсегда молодыми. Но, если мир забыл, они — самая лучшая команда на свете. Становится легче — Егор хватает его под второй бок, и они почти добираются до машины, тот уходит её заводить, и Арсений, укладывая Антона на заднее сиденье, уже почти выдыхает, хоть внутри и сворачивается в солнечном сплетении камнем тревога. Но сейчас мозг отгораживает его от всего, что в нескольких минутах от него, потому что борьба ещё не окончена. Жизнь выжимает из них те соки, на которые надеялась, когда хотела убить их, но Арсений скалится ей, показывает клыки, потому что никто в этом мире не отнимет у него человека, которого он любит сильнее всех на свете и за которого замуж пойдёт, если предложат, ведь «за мужем» — это про них. А ещё потому что он может посоревноваться с судьбой в гордыне; он тут — самый умный. Не Урания и не хронос. Даже когда Эд кричит «ложись», и у Арсения сердце забивается в горло; даже когда тот орёт благим матом, пока Арсений заталкивает ноги Антона в тачку и захлопывает дверь; даже когда он бьётся головой об асфальт и мир звенит так истошно, что стекающая по виску кровь волнует его крайне мало. А над его макушкой дырка от пули проминает аллюминий. Егор кроет его матом тоже, когда Арсений забирается в машину и укладывает на колени голову Антона, что смотрит в потолок осоловело, ловит мушек на границе сознания. И ещё говорит, что тот самоубийца и долбаёб, но Арсений, заключённый своей гениальной головой в клетку, где страх ничего не значит, лишь молчит. — Домой к нам вези, — стально цедит он. — Да какое, блять, домой, ты ебанулся?! Он же сдохнет без врачей! — истерит Егор, выруливая на дорогу, вдавливает газ. — До врачей долго дохуя, травмы круглосуточные в центре все, а у нас Ляся и Дима из медтехникума, — говорит он строго, безапелляционно. — Сами справимся. Он не думает о том, что пуля просвистела аккурат над его черепушкой; лишь о том, что Антон истекает кровью, едва держит глаза открытыми, и его начинает трясти. В голове так тихо, что впору бы испугаться тоже, а внутри его сводит всего, пока он теребит кудри русые в пальцах, на которых сохнет кровь, гладит нос по пути домой, безмятежную, лишь едва задетую морщинкой переносицу; щупает пульс. Всегда находит, и пока находит, ему нормально. Едва ли чем ближе они к дому, тем быстрее его трезвость уходит и в мысли прорывается хаос, встаёт поперёк горла горяченной кочергой. Но он сцепляет зубы и целует Антона в лоб. Пока они поднимают его по лестнице, Антон от боли теряет сознание, но оно к лучшему. В доме суета, Арсений бегает между гостиной и ванной, мочит тряпки, смачивает Антону губы водой, ищет водку вместо спирта. Из кожи на плече Антона страшная картина, она разворочена так, что Ляся с щепетильностью хирурга собирает её по кускам — будто ножом резали кухонным, зубчатым. Они всё делают вслепую почти, на знаниях теории, но им очень везёт, что нож не задевает артерий, входит в мыщцу, и кровь останавливается сама. И вот это на самом деле праздник, подарок, манна небесная, потому что с травмами органов они бы не справились своими руками. А Ляся в техникуме была отличницей, читала кучу всего, и она час осторожно промывает раны и накладывает Антону повязки. На лице будет шрам, как бы она ни старалась, но Арсений благодарен ей в любом случае — не описать как. Он чувствует себя кончившимся, больше не существующим, когда она завязывает последний узел бинта, когда они аккуратно кладут его на диван, но отойти от Антона, спящего и бледного, не может себя заставить. Тот такой безмятежный, но живой, главное, что живой, и у Арсения из-за этого всё сжимается внутри так счастливо, что его пробирает до кончиков пальцев. Живой и настоящий. На ласковой земле. — И будет жизнь с ее насущным хлебом, с забывчивостью дня, — напевает Арсений, сидя рядом с ним на полу. — И будет все — как будто бы под небом… Он берёт в руки мокрую тряпку и начинает вытирать разводы крови на его щеке, целует ту, что целая, хочет всю свою безудержную нежность отдать за то, чтобы Антон проснулся целым и невредимым. Но на всё им теперь нужно время; остаётся только надеяться, что не будет воспаления или другой заразы, но пока у Антона жар. Арсений знает, что никто не будет упрощать им этот путь, потому что они больше не в полумагической системе, которая их жалеет и лечит раз за разом. Они выбирают остаться людьми — со всеми сопутствующими горестями; и радостями тоже. Ляся обрабатывает его бровь и отправляет его выдохнуть, попить воды хотя бы, зная, что спать у него не получится; Арсений не хочет отрываться от Антона, боясь пропустить тот миг, когда тот очнётся, потому что всё страдание вдруг сваливается на него, оставляя позади блоки и бережную заботу его головы. Арсений платит цену за свою любовь, которая такая громадная, оказывается, что мешает дышать сейчас, когда всё так. Но Ляйсан настаивает и остаётся сама сделать ещё что-то, обещает, что всё будет хорошо, и никто не оставит Антона одного. Арсений прикрывает за собой скрипучую дверь, и та щёлкает замком. Он бессильно оседает на пол, и старый, пыльный ковёр перед глазами пестрит цветами, будто кто-то ему помешал определиться с окраской. Цепочка часов, которые он по привычке таскает с собой, немного царапает руку, но стрелки больше не идут — и к счастью. Ладонь холодит «звёздочка», которую Ляся всучает ему, наказав нанести на висок, но душевный зуд от неё не пройдёт. В этой грязной, тусклой квартире Арсений успел почувствовать себя дома, но сейчас она неуловимо пустая; Нина Аркадьевна, наверное, пьёт чай и вспоминает былое, и в такое время здесь всегда тихо. Арсению всего восемнадцать, хоть душой уже все шестьдесят, но он понимает её — он тоже. То, как много раз они получали травмы, и как им это сходило с рук; но человеческая жизнь такая — хрупкая, пугающая, оказывается, даже больше, чем Урания; в ней они были бессмертными, и Арсений бы уже давно искал его в другом мире. И теперь так забавно осознавать, что все те разы, когда Антон смотрел на его смерть, окупаются сполна этим и единственным, когда Арсений не знает, что будет после. Он давит костями ковёр, и челюсть болит от подступающих слёз; ему страшно, что Антон не переживёт этой ночи. И Арсений кричит в ладони, подобрав ноги к груди, рыдает в голос прямо в коридоре от усталости и боли душевной, которая терзает его так сильно, что он думать не думает о чужом спокойствии. Никто из соседей даже не суётся к нему, позволяя захлёбываться в слезах бессильных, и Арсений благодарен им — жалость он хочет ощущать в последнюю очередь; Арсений не жалеет, что плачет, он не жалеет, что крики не умещаются в груди и что невозможно найти себе место. Он любит Антона, и любовь эта не вызывает сочувствия; потому что он сам не жалеет, что любит, и себя тоже не жалеет. Арсений рыдает так громко, выдохшийся и измученный всем, что они оставили за плечами, и что едва ли в моменты слабости находило выход; рыдает, зная, что всё теперь кончено — и ему не жаль. Потому что Антон стоит всех пролитых слёз и каждой раздирающей его цептоатомы эмоции, от которых Арсений волосы едва ли не вырывает на себе и сжимается до судорог; ведь не Антон ему эту боль причинил. Тот, наверное, как раз-таки не хотел. Но Арсений бы не отказался от неё и от прошлого, если бы был выбор — потому что всё своим чередом. Да и любить ему нравится, быть злым и гордым, быть ласковым и возбуждённым; он чувствует себя собой в их крохотной комнатке, которой они баррикадируются от хроноса, расы, вируса, и эрос находится сам, такой же искренний и настоящий, как и мир вокруг, что щупается пальцами. Пускай в этой любви, помимо прочего, есть такая боль. Но жизнь после неё действительно наступает, с её насущным хлебом и забывчивостью дня; не может не наступить, обещанная им в качестве награды за страдания. Пускай и хрупкая, и пугающая. Всё равно — главное, она наступает. И она у них есть. — Я вколола ему антибиотики, — говорит Ляся, присаживаясь рядом и обнимая ноги руками, когда Арсений наконец успокаивается. — Остаётся только ждать. Утром вызовем врача, он поменяет повязки и посмотрит рану. И Паша, сонный и изнемождённый не меньше, плюхается рядом с ней. В зеркале на стене напротив отражаются их лица осунувшиеся и серые поблёкшие глаза. Арсений, заразившийся от Антона этой дурацкой беспочвенной улыбкой, усмехается своему отражению, а потом смотрит на Пашу, который Лясю к себе поворачивает за подбородок и целует едва, так целомудренно и легко, но решительно — что-то, наверное, осознаёт для себя бесстрашно. И она, цепляясь за его кисть, льнёт к поцелую в ответ, а потом устраивается на том же пыльном ковре в его объятиях, рассматривая чужие остановившиеся часы. Улыбается, довольная, и Арсений чувствует себя пророком, оракулом или, может, Ларисочкой Гузеевой. Он думает — то ли Урания взяла на себя роль тех медведей, которые вертят земную ось, чтобы влюблённым раньше встретиться пришлось, то ли Урании нет никакой, и это всё проделки мохнатых. И он не знает, какой вариант ближе к правде, но сам факт этих встреч несказанно радует его.

***

Антон приходит в себя буквально на пару минут, когда приходит врач, ближе к полудню, и снова проваливается в сон. Прогнозы положительные, но Арсений не может всё равно найти себе места. Моет всю посуду, полы, ставит стирку, пока в доме царит небывалая тишина. Катя с Димой расходятся по работам, расспросив врача обо всём, что можно, прикипевшие к Антону не меньше, Паша с Лясей весь день спят в комнате, а Арсений в их с Антоном боится даже заглядывать, чтобы не быть там одному и физически не ощущать её пустоту. — Такая у нас судьбинушка, Арсень, — говорит ему Нина Аркадьевна, подметая на кухне, пока Арсений пытается затолкать в себя бульон. — Человеческая. Никогда не знаешь, где беда. Но Антоша сильный, выкарабкается. Слишком он тебя любит, чтобы даже самому тебе навредить. Арсений хочет ей верить. Он решает кроссворды, сидит в кресле рядом с Антоном, тихим монотонным голосом зачитывая ему сказки из сборника, взятого у Кати взаймы. Просто так, зная, что его никто не слышит — хочется думать иначе. Антон больше не бледный, как вчера, спокойный, елозит по дивану во сне — ему неудобно явно, но перевязка не даёт перевернуться на бок. Он спит так спокойно, что Арсений радуется — во сне ему всё равно сейчас проще, чем в давящей жалости квартиры, да и не высыпался тот давно. Арсений сидит рядом, перебирает его кудри, целует губы, как спящей красавице, говорит: — Я люблю тебя. И ещё: — Я рядом. И ещё: — Такой ты дурак, конечно, ужасно неосторожный. И ещё: — Выкарабкаемся. И ещё: — Там Эд в дверь барабанит, нетерпеливый похуже тебя, пойду открою. Скоро вернусь. Хотя Антон так долго терпел его выпендрёж, что ему стоит присудить медальку; правда вряд ли для кого-то из них это было мучением — скорее, просто забавой, чтобы встряхнуться. Арсений скучает по их перепалкам — но у них вся жизнь, обязательно, где-то впереди. Эд возвращается только к вечеру, уставший и, кажется, за сутки успевший похудеть — у него метаболизм быстрее, чем Арсений дышит; Выграновский непривычно нервно бродит по кухне, как раненый зверь, хотя утверждает, что всё кончилось нормально, насколько может быть «нормально» для бандитских разборок. Никто из их банды не умирает, но Арсения мало заботит, на самом деле. Он следит за тем, как Эд наматывает круги по маленькой клетке пространства, а сам сидит за столом и, откинувшись на стенку, и безразлично жуёт сушку. Ему не остаётся ничего, кроме ожидания; но голова даже не сжирает его с потрохами комплексами или страхами. Арсений тревожно ждёт, когда Антон проснётся — и всё. — Ты же знаешь, что Антон уйдёт из банды, когда поправится? — говорит он Эду, чтобы отвлечь его от того, что бы его там не трогало. Тот и правда останавливается, смотрит на него хмуро, почти сурово, но Арсению его эти взгляды как рыбе конфеты «Коровка». Он не боится его — никого не боится. И от бабушки ушёл, и от дедушки ушёл, и от императора Николая Павловича, хоть и трусливо. — А ты за него уже решения принимаешь? Не много чести, Арс? Арсений фыркает, откалывая кусок сушки зубами. — Я не принимаю, но я знаю, что он тебе это скажет. — А, то есть ты у нас теперь великий оракул всезнающий, да? — Эд злится и падает на табуретку рядом, руки складывает на груди деловито. — Да нет, просто после этой хуйни он в группировки больше не сунется. Я не понимаю, почему совался до этого. Может, азарт какой, — жмёт плечами Арсений. — Может, тебе помочь хотел. Эд поджимает губы и задумчиво пялит куда-то в щель между холодильником и стеной. Воздух хрустит пылью, на плите свистит чайник, и Арсений льёт себе в кружку пустой кипяток — чая у них нет давно. С деньгами совсем худо, зарплату в клубе ему урезают, а Антон и вовсе сейчас пойдёт пакетами на рынке торговать, если всё будет хорошо. Реабилитацию обещают долгой, но Арсений верит, что у них всё-всё получится. И не сомневается в своём решении остаться. Его привлекает ветка, даже не золотая; и вечность, что следует за ней. Пускай воздух душно-пыльный, а от ковров рябит в глазах; в холодильнике мышь совершила ритуальное самоубийство во имя еды здесь живущих, а их диван давно промялся, плохой и дешёвый. Но зато у них на шкафу висят вкладыши из жвачек (ведь любовь — это чувствовать себя парочкой детей), Арсений почти прошёл новеллу про фигуристку по третьей уже ветке, и солнце сквозь прохудившиеся шторы будит их в особенно морозные дни. А пить кипяток из термоса в холодной девятке — уже что-то про вечное. И здесь он — дома. — Странно, я думал, ты мой соул, — хмыкает Эд. — Ну проверь, — хмыкает Арсений безразлично, просто надеясь, что не получит поджопник от судьбы, если Эд окажется прав. — Чё, вот так просто? — дёргает брови вверх тот, и Арсений жмёт плечами снова. — Ну да, а чё лясы точить? Ему уже правда всё равно, если ему просто дадут спокойно жить дальше. А Антон точно поймёт, и этой киношной картины, где он заходит в момент поцелуя на кухню, не будет, потому что он рыбой-каплей растекается на диване и не просыпается даже на сказки. Например, о том, что Арсений заработал миллион тысяч денег. Эд думает секунду, а потом подаётся вперёд и целует его сухо, всего секунду касается губ, и Арсений чувствует привкус сигарет, не тех, что у Антона, нормальных и приятных, а какого-то жуткого дешманского табака. Цыганочка зимними утрами, когда они топчутся полуголые у подоконника — это то, от чего у Арсения сладко тянет душу каждый раз, потому что они с Антоном красивые, самые лучшие во всех отношениях. И даже холодный подоконник под задом не может испортить хороший секс, когда неважно где и как; главное — с кем. Арсений нетерпеливо глядит в темноту коридора, когда Выграновский отстраняется и тянется за часами, выдыхает как-то муторно; потому что Попову, например, очень хочется целоваться, но не с ним. Правда на свои часы Арсений всё равно смотрит — не знает, когда отучится их таскать везде с собой; но те стоят на месте, и он расслабляется — сегодня без банка приколов. — Что теперь делать? — спрашивает Эд, показывая ему затормозившее время. Арсений на его вопрос глаза выпучивает, потому что не понимает сути вопроса; будто Эд серьёзно думает, что они кому-то что-то должны. Тот не удивлён и не расстроен; но и не весел, впрочем — ему давно уже всё равно, каким образом всё это кончится. Но Арсений, хоть они и не близкие друзья, всё равно надеется, что теперь Эд наконец начнёт жить нормальной, полной жизнью и снова почувствует её вкус. Которых у неё, на самом деле, очень много: тех же цыганочек у окон, завтраков в тишине или шумных посиделок с пивом и кассетами «Часовщика» в магнитофоне, достижений, забавных ошибок (которые в конце концов становятся забавными, а не фатальными, даже если это — просроченный йогурт), гордостей и радостей. Тем более, если Егору повезёт остаться с ним. — Муравью хуй приделать, что, — с усмешкой отвечает Арсений, нахватавшийся этой чуши у Антона. — Эд, слушай, я тебя очень уважаю, но ты же понимаешь, что мутить мы не будем? Типа, у тебя есть Егор, у меня Антон, который мне взаимно родственная душа. Так случилось, да, как-то странно, что в одну сторону, — разжёвывает он ему. — Но сейчас ты возьмёшь и поговоришь с Егором, который скоро вернётся из магаза, всё ему объяснишь, и вы решите, что с этим делать и, даст Бог, покатитесь в трамвайчике под названием жизнь, — улыбается шкодливо Арсений. — А я пойду в комнату, к Антону, с которым я вместе уже год и которого я люблю, и хотя бы попытаюсь провести с ним всю оставшуюся жизнь. Потому что, знаешь, сомнения по длительности имеются. Эд кивает ему в ответ, обрадованный таким исходом, и Арсений хлопает его по плечу, поднявшись со стула. Он огибает его фигуру и выходит в тот самый тёмный коридор. У него каждый раз поджилки трясутся, когда он идёт в гостиную, в надежде, что Антон встретит его улыбкой. Арсений, минуя входную дверь, слышит звон петель и ошарашенное «Эй, Эд, у меня часы остановились! Просто так! Взяли и тормознули! И я не сдох!» за спиной от удивлённого Егора и радуется за них внутренне очень сильно — они все заслужили покой. Догадываться, почему так произошло, у него нет сил — Арсений улыбается и ступает в тёмную комнату, дёргает за цепочку на маленьком настенном светильнике, чтобы Антону чуть что не резало глаза. А сам приземляется на привычное местечко на полу прямо у его мягкого, расслабленного лица. Его самого начинает клонить в сон, потому что он не спал несколько суток, но он не сдаётся, все равно хлопает глазами сонно, глядит на Антона долго и обнадёжено. Его спокойствие, пускай только во сне, как-то передаётся Арсению, и он не чувствует тошнотворной тревоги между рёбер больше. Он сидит и смотрит, как спит Антон. У Бродского есть стихотворение, которое гласит, что сходства нет меж нынешним и тем, кто внёс сюда шкафы и стол и думал, что больше не покинет этих стен; но должен был уйти — ушел и умер. И Арсений его строчки в голове гоняет, взглядом скользя по мебели, и ему думается, что есть в этом доля правды какая-то немного печальная и немного притом счастливая. Он оглядывается на себя год назад, когда они только попали сюда, дёрганные и измученные, совсем другие, после долгого пути и поиска. Но Урания оставляет этот элемент им только для проформы, чтобы в небесной канцелярии приняли квартальный отчёт по их страданиям; она даёт им жизнь, и крышу над головой, позволяет меняться — не вынужденно, как-то самим по себе. И сходств между ними прошлыми и нынешними почти не остаётся, хоть шкафы и стол сюда вносили не они; но перемена ощущается вдруг так остро — и так притом спокойно, как должно чувствоваться что-то само собой разумеющееся. И квартира действительно из безликого жилища обрастает их жизнью — и такое обычно именуется домом. Антон в этом доме на своём месте, и Арсений, и решение они приняли одинаково верное, потому что былое уже не существует и первая жизнь кажется чёрствой, архивной почти — неродной. Прошлое вообще очень относительная вещь, которая пропадает с каждой секундой, каждым произнесённым словом и жестом, и Арсений больше не оглядывается на него, чтобы раз за разом не возвращаться к тому, что давно уже его на самом деле не тревожит, не выжимать из этого драму. — Привет, — шепчет Антон, едва приоткрыв глаза, щурится от света, и Арсений улыбается. Ведь жизнь — сейчас. — Привет, — отвечает ему Арсений и ведёт пальцами по его сальным кудрям, а потом тянется к воде, что стоит на табуретке рядом. — Пить хочешь? — Хочу, — хрипит он, и Арсений поит его аккуратно, едва голову приподняв, чтобы больно не было. Стакан негромко стучит о дерево, и Арсений оседает там же, на нагретом ковре, руки складывает на диване. — Как ты? — спрашивает негромко, и Антон усмехается. А если усмехается, значит нормально — ведь Антон без улыбки не Антон. — Ничего, — он на пробу пальцами двигает и морщится едва, но остаётся удовлетворённым попыткой. — Долго валяюсь? — Сутки. — Нихуя, — хмыкает он. — Зато выспался. — Не жарит? — спрашивает Арсений. — Не-а. — Хорошо. Лицо как? Антон губами двигает и морщится, смотрит куда-то в потолок. — Шрам будет, да? Я же не обновлюсь в этот раз. — Да и плевать. — Арсению всё это нипочём. — Ты всё равно красивый. А там уже и пластическую хирургию разовьют. Антон смеётся, тихо, хоть ему и больно немного — видно. — А ты, получается, чудовище теперь. — Нет, я тоже красавица. — В отношениях есть один красивый и один «не очень». — Это фраза из просто сериала, Антон. — Просто сериала? Сам ты просто сериал. Нет, ты скучная документалка. Чёрно-белая. Арсению радостно, что он шутит и сыпет глупыми шутками, кажется, набирается сил — это очень обнадёживает; но загадывать он всё-таки не решается, хоть у них в подъезде и живёт милейший чёрный котик, которому Арсений себя даёт обхаживать и которого они умоляют Нину Аркадьевну забрать к ним. Просто он верит в Антона. — Зато у меня отличное докутело. Антон смеётся, и Арсений слышит шевеления за дверью, но никто не решается их идиллию нарушать; и он благодарен за это. У Арсения даже пальцы поджимаются, как он соскучился — по Антону в сознании, смеющемуся, несмотря на травму. Поэтому Арсению всю жизнь нельзя без него. — Тут не поспоришь, — отвечает тот. — Сказали папоротники в непригодных для размножения условиях. Антона снова разрывает смех, и Арсению радостно оттого, что он такой бодрый — говорят, смех продлевает жизнь. — Ну если я папоротник, то ты перец, — фыркает Антон. — Нет, ты должен быть горчицей, — отрезает Арсений. — Нашла на перец горчица, есть такая поговорка. Как коса на камень. — Это не правда. Мы уже давно, чисто, знаешь, перец и папоротник, причём там в зависимости от ситуации. Такие разные: один острый, другой колышется. Арсений тихо хихикает, не может держать лицо, лбом упирается в его руку. — У того, кто ест перец, болит рот, — усмехается Арсений и зыркает на него игриво. — Ассирийская пословица. — Это что-то про минет, да? Арсений хохочет, и у него от смеха на глазах выступают слёзы; он сокрушается и головой качает показательно. — Из тебя ужасный каламбурист. — Ну извините, не успел ещё пройти ваш курс, — Антон улыбается во все тридцать два. — Но у меня вся жизнь ещё есть на это. Арсений меркнет и нервно принимается теребить кисточки на покрывале. Все его страхи снова подкрадываются из-за угла — вот тебе и гоп-стоп. Он пытается веселить себя как-то, но их будущее, несмотря на внешнюю бодрость Антона, ещё неясно — тут только время покажет и правда; да хотя бы ближайшие несколько дней. Не то чтобы он в них не верил, но коварное, хитрое «если» со своими грибами во рту всё равно маячит где-то рядом; а лучше бы — чтобы они как «Читос» и как тигр с упаковки этих чипсов. Да хотя бы Паоло и Франческа — те были даже в аду вместе. — Почему ты так уверен? — спрашивает Арсений тихо. И скоблит себе ноготь — эту привычку он перенимает у Натальи и не может теперь отделаться. Антон смотрит на него долго и ласково, влюблённо так, что у Арсения перехватывает дыхание; как будто бы впервые видит. Но на самом деле он всё ещё чуточку удивляется этой искренней его любви — иногда они выглядят каким-то странным чудом, которого никто никогда не ждал. Весело было бы посмотреть на лица одногруппников, вернись они назад — и оставить флёр загадки. В самый раз для загадочной нимфетки Арсения — но на деле он рад, что они не возвращаются; флёр загадки можно оставлять и тут. Он не отводит взгляда — Шастун улыбается своим мыслям и второй рукой тянется к нему аккуратно, стараясь не тревожить плечо; заправляет прядку чёлки за ухо, пускай то пружинкой всё равно вернётся назад. Много того, что они делают, на самом деле не имеет смысла, или просто так кажется в начале; но это не значит, что не нужно больше пытаться — ведь и прядки когда-нибудь отрастут, если у них не будет денег на нормальную стрижку. Потому что ножницы в кривые руки Антона он точно не сунет. — Не знаю. Мне просто кажется, что в этот раз всё точно будет хорошо, — отвечает тот наконец и улыбается уголком губ. Арсений почему-то успокаивается сам от его слов; и удивительно верит, хотя не привык на слово. Ну если Антон сказал, значит, так и будет — нет поводов сомневаться в его решительности, судя по тому, как долго и упорно тот его доёбывал со своими союзами, памятью, острыми шутками, тупыми пресными шутками — всем подряд. И доебал же, дошутился так, что Арсений влюбился. Он отказывается верить в сакральный смысл Урании и родственных душ, потому что никто не может заставить его делать то, чего он не хочет, выдав это за конфетку — по крайней мере теперь. — Пошарь по куртке, у меня тебе там жвачка завалялась, — говорит Антон. — У нас, кстати, вроде как годовщина сегодня. Вот тебе подарок будет. Арсений оглядывается на него удивлённо — он как-то забылся со всем этим нервяком; а потом усмехается. — Классно отмечаем, — усмехается он. — Да я тебе сам могу сказать, что такое любовь. Достать головы из задниц, например, — отвечает он, но всё равно идёт. — Это был мой тебе. Антон смеётся снова, и Арсений хочет больше его смешить теперь, чтобы он больше никогда не был таким отчаянно-серьёзным, как вчера утром, когда думал, что они могут не пережить прошлую ночь. — Ну по сути, мы ведь реально не искали друг друга, — Арсений присаживается назад, разворачивая жвачку. — Ну или любовь — это долго воротить нос, а потом всё-таки сдаться. — Ой, а я прямо вынуждал вас держать оборону, Ваше Сиятельство, — усмехается Антон. — Любовь — это перестать быть снобом. — Нет, любовь — это сделать снобом вас, mon cher. — За такое и на дуэль можно. Любовь — это не объявлять дуэли, когда стоило бы. — Нет, любовь — это выиграть в дуэли сердец, — пафосным тоном произносит Арсений. — И выиграть обоим. — Ну, тут я бессилен, — Антон куксится, передразнивает его, и Арсений усмехается в ответ. Он разворачивает бумажку, и там девчонка и парень в забавной шляпе тот самый гоп-стоп и организуют, кажется. — Любовь — это надеяться, что лучшие времена за углом, — читает Арсений. — Вот и я о чём, — отвечает ему Антон. Арсений смотрит на него долго и думает, что такое никакая судьба бы не придумала — слишком они удивительно-неожиданные люди; даже друг для друга. Но Арсений благодарен ей за то, что помогла им это понять. Он смотрит на Антона, что мягко ему улыбается, любовно так, как будто вся чушь, что Арсений несёт, только сильнее заставляет его любить. И у самого Арсения не остаётся сомнений, почему всё именно так; он поднимается с пола и, присев на край дивана аккуратно, наклоняется к Антону, чтобы поймать его губы и получить ответ. И верить, что дальше — больше. Люди часто говорят, что прожили бы со своими любимыми сотни жизней, но это всё жуткие сопли для глупых романтиков и неправда; Арсений знает — лучше одну, но долгую и счастливую. А всё остальное в ней — это всё-таки приходящее. Так не заканчивается и больше никогда не сменяется восьмая жизнь Арсения Попова.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.