ID работы: 9644009

ты будешь идолом

Rammstein, Pain, Lindemann (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
автор
Размер:
84 страницы, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 18 Отзывы 16 В сборник Скачать

глава 6. из оборванца — в предмет обожания.

Настройки текста
      Безжалостное время словно угорелое летело, грозясь разорвать в клочья все и всех, кто встанет у него на пути; кругом постоянно проскальзывали приятные и неприятные моменты, способные изменить настроение из терпимого в гневное — и наоборот. Везде отдавалась неприятной пульсацией заполошная и надоедливая суета. Люди, взвинченные и утомленные ожиданием непонятно чего, бегали из стороны в сторону, часто меняя свою незамысловатую траекторию, а Тилль вот полностью и целиком погрузился в процесс чистки апельсина.       Твердая кожура цитруса била в нос сильным кислым запахом, от слишком усердных движений толстых пальцев забиралась под широкие ногти. Однако поэт никак не хотел сдаваться и терзал несчастный фрукт все усерднее. Внутри он чувствовал приятно давящее напряжение; с энтузиазмом, что колотился под легкими как одинокий мотылек, Тилль готовился и мысленно настраивал себя на нужный лад.       Когда апельсин гадко прыснул липким и пахучим соком на руки, Линдеманну вдруг в голову пришло воспоминание о недавнем клипе, что был снят с помощью талантливого режиссера и просто ценного друга фронтмена — Зорана Бихача. Зоран, уже сотрудничавший с Тиллем и его группой ранее, был работе только рад, и поэтому после приглашения участвовать в жизни нового проекта процесс съемок начался незамедлительно. Режиссер человеком был очень хорошим, имеющим мягкий и дружелюбный характер — как у доброго медведя из детских сказок. Но Бихач, как и все люди, с творчеством тесно связанные, имел при себе странные замашки — особенно четко они проявлялись при работе с ним. Отличился неординарностью и сценарий к клипу, что должен был быть снятым на недавно придуманное творение praise abort. Тилль не был удивлен такому взрыву фантазии; Петер же, когда ознакомился со сценарием, несдержанно расхохотался, несколько раз даже сорвавшись на визг, ухватился обеими руками за голову, завертел глазами и хрипло воскликнул, что такой чепухи он еще никогда не видел, и что именно это должно присутствовать в клипе.       Поэт был озабочен только реакцией новоиспеченного коллеги, и поэтому, поняв, что тот вполне доволен предложением Зорана, так же поддержал эту безумную идею. Тилль ожидал от себя нейтрального спокойствия на протяжении всей съемки, однако в совершенно неподходящий момент его окружили странные мысли и навязчивые подозрения, что маленькими иголками впивались в спину и заставляли вздрагивать, обеспокоенно вздыхать. Линдеманну почему-то все время казалось, что Бихач специально придумывал сцены, чтобы оба участника контактировали как можно ближе и как можно чаще. Постоянные просьбы залезть Тилля на пианино, лезть к инструменталисту и тереться с ним носами, держаться с ним за руки во время прыжков, пытаясь изобразить хоть какое-то проявление грациозности, и, конечно же, сцена совокупления в грязном образе свиней — все это наводило на нехорошие мысли. Как будто режиссер знал что-то, чего не знал Тилль, наперед, и теперь втихую насмехался над своими подопечными.       Хотя, это уже, вероятно, бредовые догадки, которые непонятным образом возникли у фронтмена на периферии неспокойного сознания. А на каком основании эти догадки вообще появились? Быть может, Тиллю пора прекращать ложиться спать слишком поздно и начать пить успокоительные препараты? — О, апельсин! — оживленно воскликнул Петер, забрав из руки Линдеманна уже очищенный цитрус. Этот возглас и оторвал поэта из размышлений, заставив еле слышно вскрикнуть и забегать перепуганным взглядом по стенам. — Я как раз думал о нем!       Тилль, хотевший сам съесть апельсин, почему-то не стал злиться и отбирать что-либо у бестактного инструменталиста. За долгое время, что он находился с Тэгтгреном, фронтмен проникся к нему уважением и теплыми чувствами, и какой-то несчастный апельсин, как Тилль считал, совсем не стоил злости на уже хорошего друга. — Я так долго разбирался с этим тупорылым организатором, что уже подумал, а не сойду ли я сегодня с ума? — тут патлатый швед хохотнул и нарочно хрюкнул, как бы невзначай напомнив Линдеманну о недавно снятом клипе. — Мне кажется, что мы вообще на разных языках разговариваем! Тем не менее, я все уладил, — после собою сказанного Петер заулыбался, обнажая ровные верхние зубы.       Петер, и в самом деле, всю ответственную работу погрузил на себя, — как будто нарочно хотел показать свою превосходность — и поэту не оставалось думать практически ни о чем, как о текстовой составляющей и собственных переживаниях. Сегодня должен был состояться первый концерт недавно появившейся на свет группы, и поэтому Тилль переживал, трясся и ел апельсины, чтобы хоть как-то успокоиться. Почему фронтмен так волновался, не было понятно даже ему самому. — Короче говоря, все по плану: ты внедряешься на сцену только после второго куплета. И не будь таким тюфяком! — разочарованно процедил инструменталист и взъерошил собеседнику волосы, со временем снова потемневшие.       Тэгтгрен выдумал гениальный план для выступления: Тилль должен был совершить внезапное внедрение на концерт pain, что будет для пришедших фанатов неожиданным и очень, скорее всего, приятным сюрпризом. Линдеманн сначала боялся контакта с участниками не очень пока знакомой группы — в мыслях они представлялись как суровые седовласые дядьки, готовые стереть пальцы в кровь о струны, одним движением челюстей перекусить свои гитары, да и глотки всем фанатам заодно. Почему-то знакомиться с ними поэту было страшно, несмотря даже на то, что он и сам был почти таким же на первый взгляд грозным «дядькой». Но фронтмен очень ошибся, как оказалось в итоге. Два патлатых гитариста и пухлогубый барабанщик выглядели не только безобидно — втроем они тянули на какой-нибудь слащавый бойз-бенд с исключительно розовым и сопливым посылом. Такому коллективу Тилль был рад, и поэтому позже никаких проблем с этим у него не возникало.       Но именно сейчас поэт почему-то переживал. Неужели сегодня он объявится на сцене чужой группы и заявит, что отныне он не только вокалист rammstein? Если бы о таком Тиллю рассказали года два или три назад — он бы просто рассмеялся, восприняв это как законченную блажь. И сейчас поэт мялся, уже воображая себе, как пройдет выступление. Сердце его, как маленький молоточек, колотило по костям и заставляло болезненно охать. — Слушай, а ты не волнуешься? — спросил вдруг Линдеманн у собеседника, который только-только расправился с апельсином. Весь фрукт он погрузил себе в рот, еще долго морщась после этого и мучаясь от пережевывания. Горький сок — как будто апельсин перезрел — мигом принялся вытекать из плотно сжатых губ, потек по подбородку; имел в тот момент Петер вид довольно смехотворный. — Чего волноваться-то? — как-то непонятно буркнул швед, затем с силой проглотив остатки пережеванного вместе с косточками. Апельсин проглотил он весьма болезненно, и поэтому еще некоторое время пытался прийти в себя, вращая потемневшими глазами. — Мне почему-то перед концертом не по себе, — честно признался Линдеманн, не отрывая взгляда от влажного подбородка товарища, который потом наспех вытерли рукавом светлой рубашки. — Мне сейчас вообще наплевать, если честно, — с ноткой безразличия в холодном голосе хмыкнул инструменталист, а потом впился острым взглядом поэту прямо в глаза. — После клинической смерти мне уже ничего не страшно. — Клинической смерти? — фронтмен, заметно потрясенный только что сказанным, без стеснения ахнул, округлив вечно грустные глаза. — У меня в тридцать четыре года сердце на две минуты остановилось, — Тэгтгрен заявил это с такой энергией в голосе, как будто гордился своим недугом. — С этого момента пришлось пересмотреть отношение ко всей моей жизни в целом.       На самом деле Линдеманн не слушал, о чем сейчас говорил его собеседник. Время будто остановилось, уши заложило, а в голове, словно в липкой паутине, маленькой мошкой застряла только одна мысль: неужели Петер умер однажды, хоть и не официально? От одного лишь предположения, что дорогого друга Тилль мог вообще не встретить в прошлом году, хотелось скривить рот и страдальчески заскулить. Жизнь могла забрать такого талантливого персонажа, и Линдеманну, вероятно, не довелось бы ощутить всего того счастья, что охватывало его рядом с угрюмым, но притягивающим инструменталистом. Кажется, поэт с колющим внутренности страхом осознал, что Петер — друг для него слишком ценный, и мысль о том, что когда-то он мог просто исчезнуть, никак не укладывалась в голове.       После этого у фронтмена в ту же минуту возникло непонятное чувство трепета и восхищения, что обычно рождается у персонажей особенно глупых и доверчивых. Будто факт клинической смерти, что произошла довольно-таки давно, насильно скрепил добрые дружеские отношения между музыкантами. Возможно, причина для восхищения была, и правда, глупой, но отношение ранимого и впечатлительного Тилля к нелюдимому товарищу на самом деле поменялось в лучшую сторону. — Ты слышишь меня вообще? — бодрый, но холодный голос вновь вырвал фронтмена из оцепенения. — Скоро выход. Не забудь про второй куплет.       Тилль беззвучно согласился, окончательно еще не выйдя из собственных размышлений. Щепетильный мандраж от ожидания концерта, что не давал покоя уставшему мозгу с самого утра, будто отошел на другой план. Линдеманн больше не волновался; он был погружен краткой, не особо красочной, но от этого не менее трагичной историей собеседника. Собеседника, которого могло однажды просто не стать. В такие моменты вокалист мысленно признавал, что эстрадные исполнители, в принципе, человечеству никакой пользы-то и не приносят; по-настоящему ценны доктора и другие неприметные, но ужасно важные люди. Тут по спине чуть ли не болезненно пробежала дрожь, а сердце почти до скрежета сжалось. Скоро выходить на сцену, но Тилль уже никак не волновался. ***       Одно из немногого, что Линдеманн помнил с концерта, — это момент, как он, услышав краем уха второй припев, поспешно вывалился на сцену, подняв руки вверх и что-то радостно воскликнув. Потом его в одно мгновенье заглушила кричащая и обезумевшая от восторга толпа, затоптав и затрясшись с еще большей экспрессией; такие ощущения бывают только во сне, когда ты уже приготовился узреть что-то невероятное. Тилль помнил, как бегал по всему позволенному пространству в черной рубашке, как постоянно приставал к музыкантам, корча им глупые рожи и хохоча над этим; как даже трепал близко стоящих фанатов по волосам и подмигивал какой-то старушке сбоку. Такой свободы и детской радости пятидесятилетний вокалист не ощущал уже так давно... Он будто вернулся в приятное воспоминание, когда еще молодой коллектив из шестерых друзей только-только начинал свое развитие. А дальше — будто все во сне, все размыто и неразборчиво.       Наверняка фронтмен запомнил бы больше со своего первого выступления в новой группе, потом еще долго улыбаясь и потряхиваясь от переполнившей изнутри сильной энергии. Но странные мысли об инструменталисте, чья история так глубоко запала в душу, не выходили из головы, и поэт порой совсем забывался; он что-то, вероятно, вытворял, но что именно — уже не мог вспомнить.       Опомниться Тилль не смог и после концерта, и когда приводил себя в порядок, и когда выходил на холодящую улицу через черный ход. Он очнулся, лишь когда случайно и очень болезненно столкнулся с кем-то лбами. Охнув и отойдя на шаг, поэт побагровел со стыда и хотел было уже рассыпаться в глупых извинениях, но от потрясения замолк и вцепился пытающим взглядом в стоящего напротив герра. — Дум! — Тилль! — с таким же восклицанием прикрикнул Шнайдер и практически засветился от неподдельного счастья.       Надо заметить, драммер становился намного добрее, когда рядом с ним не находился раздражитель в виде Флаке. Дум Шнайдер — персонаж с характером мягким и в каком-то роде очаровательным, как Тилль заметил еще при первом знакомстве с ним. Барабанщика можно было с легкостью опознать по жестикуляции и даже по походке — плавной и небыстрой; как будто он никогда никуда не спешил. Внешний облик — и даже голос, низкий, но никаким образом не грубый — полностью соответствовал темпераменту Кристофа; самой милой чертой внешности после кучерявых волос у драммера были узкие, почти девственно голубые глаза, что разрезом своим лишь немногим отличались от азиатских.       Оказывается, Шнайдер решил понаблюдать за творчеством нового друга фронтмена, но в итоге встретился с самим Тиллем, что оказалось сюрпризом очень приятным. Сейчас драммер от фонарного света, что постепенно становился все ярче, щурился и время от времени потряхивал головой с еле заметно отросшими кудрями. — Я тебя видел, — с какой-то детской гордостью улыбнулся барабанщик. — Как будто это был совсем не ты! Столько энергии, столько радости!       Линдеманн дернул уголками губ и внутренне засветился от осознания, что хоть сегодня он был весел; весел и энергичен. С какого определенного момента поэт получил репутацию нелюдимого и вечно сосредоточенного герра? Кажется, он был таким даже на своем первом выступлении с шестью участниками. Тилль был угрюм даже тогда, когда считал себя радостным. И тот факт, что в этот раз он предался ярким эмоциям по-настоящему, вдохновлял и мотивировал на что-то явно положительное. — …а вот ты потом побежал от них, а когда ты оказался на правой стороне сцены, ты вдруг начал танцевать и корчить смешные рожи! — Шнайдер все никак не мог успокоиться и замолчать. Он посчитал своим долгом пересказать фронтмену весь концерт, все его нелепые поступки и возгласы, вовсе не подозревая, что Тилль ничего из этого почти не помнит. — И там потом такое началось! — А, вот ты где, — прервал его посторонний голос, что донесся откуда-то сбоку. — А я уже подумал, что ты оставишь меня в этом Берлине, бессовестный ты ублюдок!       Под светом фонарного столба вдруг появился Петер, успевший засунуть меж зубов уже тлеющую сигарету. Яркие блики вмиг заиграли на его неказистой физиономии с острыми чертами, и это заметно привлекло внимание драммера, английский знающего на уровне седьмого-восьмого класса. — Добрый вечер, — Дум забегал восхищенным взглядом по собеседнику, который обратил на него свое внимание всего на мгновение. — Я заметил, Вы уже успели завести дружбу с нашим вокалистом! Я, кстати, Кристоф, — свое имя барабанщик процедил с особенным отторжением, так как относился к нему очень неприязненно. Ему больше нравилось, когда друзья звали его по фамилии. — Петер, — было произнесено с той же антипатией. — С ним невозможно не подружиться, — как-то отстраненно и совершенно бесчувственно сказал инструменталист, своим голосом вмиг отбив у Шнайдера всякое желание тянуть руку для приветствия. — Он найдет и вытащит кого угодно из-под земли.       Тилль потупил мутный взгляд в никуда и вдруг коротко усмехнулся, как бы оценивая весьма обидную на самом деле издевку. Но поэт на товарища даже никак не обозлился, что было весьма странным феноменом. Из вежливости драммер хотел было еще что-то сказать, однако вскоре от этой идеи воздержался. Быть может, из-за того, что новый собеседник показался ему нетактичным, а может, просто из-за незнания английского в совершенстве. — Ладно. Нам идти надо, а то так и всю ночь простоять можно, — скурив папиросу до конца и после этого поморщившись, швед произнес достаточно доброжелательно, но взгляд, обращенный на Шнайдера, почему-то пугал своей дерзостью.       Потом Тэгтгрен с таким же осуждением глянул и на поэта, шуточно ударив того локтем в бок. Фронтмен никак на это не отреагировал, но ключи от машины искать все же начал. Кристофу же этот жест со стороны нового знакомого показался совершенно некультурным и неуважительным; от негодования он даже скривил рот и задержал дыхание на долю секунды. «Товарищ из этого иностранца, как из Лоренца — ловелас», — барабанщик тут же нахмурил густые брови. Сжав челюсти, он уже начал туго соображать, как бы поделикатнее сказать Тиллю о неком злоупотреблении этого отталкивающего человека. Именно для этого Дум и попросил Линдеманна поговорить с глазу на глаз. — Ты его видел? — драммер с облегчением перешел на родной язык. — Я с ним только поздоровался, а уже он смотрит на меня так, будто я мать его убил! Быть может, ты все же откажешься от общения с ним? Он какой-то злобный… — Вы просто плохо знакомы, — безразлично выпалил поэт, перебирая пальцами уже найденный ключ. Тут он нажал на него, и у автомобиля, стоявшего неподалеку, вдруг ярким светом замигали фары. — Брось! Я заметил, он и с тобой так же, — Дум медленно мотнул головой в знак отрицания слов фронтмена. — Ты разве не видел, как он тебя ткнул локтем? — Господи, Шнайдер! — в сердцах воскликнул Линдеманн, а потом свел брови к широкой переносице. — Какую же ерунду ты несешь! — Тилль, ради всего святого… — Ты наслушался чепухи, которую тебе Рихард наплел? — грубо перебил фронтмен. — Вы сговорились? Если бы я прекращал общаться с кем-то каждый раз, когда меня ударяют локтем в бок… — Долго ты там еще? — раздраженно прикрикнул Петер, явно таким уединением одногруппников не радуясь. Что вообще за переговоры, из-за которых волей-неволей приходится становиться «третьим лишним»! — …в общем, — никак не отреагировав на возгласы, полушепотом шикнул Тилль драммеру. — Никто из вас не заставит меня забыть про этот проект! А если вы и дальше вздумаете вешать мне на уши лапшу — я этого не потерплю. — Да расслабься уже! — не выдержал Кристоф, отходя на шаг и глянув на собеседника, как обычно смотрят на отчаянных дуралеев. — Я просто предупредил тебя.       Но Тилль уже отдалился на него и даже не обернулся, чтобы попрощаться. Шнайдер укоризненно покачал головой, еле сдерживаясь от желания озлобиться еще сильнее и плюнуть себе под ноги. Внутри что-то неопределенное скреблось и утверждало, что ничего хорошего из этой посредственной дружбы не выйдет — Дум был в этом уверен. Постояв еще немного и проводив настороженным взглядом уезжающую машину с горящими фарами, барабанщик ушел от света фонарного столба и скрылся в непроглядной темноте.       От неприятного инцидента настроение Тилля заметно упало; неприятная мысль не вылетала из головы, даже когда он уселся за руль и вжал пятками педали газа и сцепления. Его совершенно не волновало чужое мнение; его идею не воспринял Рихард — значит, хуже быть уже не может определенно. Но поэта расстраивало такое несправедливое отношение к Петеру, который был по сути ни в чем не виноват. По крайней мере, Линдеманн в его невиновности был уверен. Сам Тэгтгрен еще давно расселся на заднем сидении автомобиля — переднее почему-то никогда его не устраивало — и сейчас пялился в потолок с угрюмым выражением лица. Будто сегодня у него был не концерт, а похороны нелюбимого дяди. Не выдержав внутреннего натиска, фронтмен громко запричитал: — Мне так надоело, что меня вечно пытаются отговорить от работы! Постоянно говорят про тебя какие-то гадости. — Какие такие гадости? — инструменталист неожиданно встрепенулся, но от услышанных слов совсем не огорчился, а, кажется, даже наоборот — заинтересовался ими. — А такие, что ты злобный какой-то и никого серьезно не воспринимаешь. — Двадцать седьмой, — с каким-то упоением произнес Петер и вновь принял расслабленное положение на сиденье. Тилль вскинул бровь и попросил уточнения: — Что «двадцать седьмой»? — Двадцать седьмой раз мне уже говорят, что я никого серьезно не воспринимаю, — и снова никакого сожаления в голосе.       Тилль чуть слышно прыснул от смеха и покачал головой. Ему вот такая отстраненность совсем не помешала бы. И почему же инструменталисту настолько все равно? Не подумав над этим вопросом толком, фронтмен вдруг вспомнил про клиническую смерть драгоценного коллеги, что, вероятно, и послужила причиной такому дефициту эмоций. Внутри опять все сжалось, а в воздухе зависло еле ощутимое напряжение. — Ты так и не рассказал мне про тот случай, — Линдеманну стало вдруг так неудобно, что голос его потерял напор и чуть не сорвался на ноту повыше. — Что вообще произошло? — Да не так важно, — кажется, поняв, о чем говорит собеседник, Тэгтгрен отмахнулся, а потом на несколько секунд замолчал. Вдруг его посетила гениальная мысль. — Каждого из нас настигнет несправедливая смерть, знаешь ли. За эти несчастные две минуты я переосмыслил столько всего; мне так не хотелось умирать, но злодейка-судьба решила испытать меня! И вот, как видишь, я обманул смерть! С последними силами выбрался из ее когтистых рук, а все потому, что я нужен этому миру! — как же поэтично врал этот бесстыдник!       Насчет простого табачного отравления он решил деликатно умолчать, приукрасив заодно историю своего смертельного обморока. Петер не рассказал о том, что было на самом деле; вероятности того, что он скончается, практически не было. Этот случай, по правде говоря, совсем ничему его не научил; он курить меньше стал — да и только. Однако же Тилль этой чепухе безукоризненно поверил, окончательно вообразив своего коллегу мировым героем. Как печально, что ни читатель, ни автор не сумели бы достучаться до него, чтобы образумить. Обреченный восхищаться обманом, поэт наконец-то подъехал к знакомой улице, на которой путался крышей в черных облаках родной многоэтажный дом. Но, отпустив педали, неожиданно Тилль будто потерялся в сознании, временно ослеп и оглох для внешнего мира. Закрыв вдруг глаза, он не смог их разлепить; но это его совсем не напугало, а лишь только вызвало неподдельный и наивный интерес.       Открыл глаза Линдеманн скорее от сильного, неприятно яркого свечения, нежели от собственного желания. Страдальца, что еле пришел в себя, мигом охватил практически болезненный холод, а также — нехорошее ощущение чего-то наигранного, нереального. Обратив размытый взгляд вперед, Тилль увидел Дэвида Боуи — поэт опознал в изящном силуэте его шумную личность из-за цветастого, практически развратно обтягивающего бедра костюма — со спины, который одиноко стоял и буквально выколачивал из синтезатора энергичные звучания.       Каждый звук отдавался протяжным эхом, и от этого Тиллю становилось не по себе все сильнее. По бокам пугающего своим видом исполнителя окружали ряды бездушных манекенов с нацепленными на головы одинаковыми масками; абсолютная неподвижность и застывшие в немой мимике мертвенные лица. Несмотря ни на что, клавишный инструмент все продолжал изрыгать постановочно позитивные ноты. На фоне безжизненных слушателей музыка теряла свою задорность, приобретая в звучании все более мрачные оттенки и растворяясь затем в черной пустоте гулкими звуковыми волнами.       Неожиданно фронтмена охватила душащая паника. Забегав обеспокоенным взглядом по всему, что попадало в поле зрения, Тилль отчаянно понадеялся найти выход, придумать план побега из этого давящего пространства. Вдруг резко захотелось от пугающей безвыходности закричать, впасть в истерику. Внутренности будто подпрыгнули и перевернулись, заставляя фронтмена гортанно охнуть и забеспокоиться еще сильнее. Возможно, Тилль бы уже предался своему дикому желанию начать паниковать и рвать на себе волосы, но вдруг фигура музыканта дергано повернулась прямо в его сторону, угрожающе засверкав хищными глазами.       Дэвид Боуи оказался совсем не собой, а разодетым в его одежды Петером, однако уже возбудившийся разум это никак не успокоило. Состроив вдруг коварную физиономию, на удивление бодрым голосом и по-немецки он воскликнул: — Alles dreht sich nur um mich!

***Все крутится лишь около меня!

— Мы будем выходить-то? — воскликнул недовольный пассажир, чем оборвал видение поэта, кажется, на несколько минут заснувшего. Наконец-то очнувшись, Тилль резко встрепенулся, округлил глаза и, ни слова не произнеся, практически выбежал из автомобиля, будто такая суматоха могла хоть как-то привести его в спокойствие.       Линдеманн радушно предложил товарищу во время концертов в Германии сыграть роль сожителя в своем скромном, непримечательном жилище. Тратиться на гостиницу фронтмен посчитал явно лишним и ненужным делом. Инструменталист же воспринял это предложение как дружеский жест и проявление добросердечности, и оттого был только рад согласиться. Однако даже в чужом доме Петер никак не стеснялся своей привычки раскидывать мусор по углам и прыгать в постель в уличной одежде. За несколько дней, что Тэгтгрен пробыл в немецкой столице, он успел обустроиться в незнакомой квартире, словно сам был ее настоящим хозяином — выдавало его вечно уверенное выражение практически безбрового лица и абсолютная безмятежность в любое время, проведенное в помещении.       Однако поэту и в мысль не приходило как-то попрекать своего гостя за беспечность его и безразличие к манерам. Недавнее видение — о нем Тилль, бывало, думал по несколько раз в день и никак не мог успокоиться — сотворило с мозгом вокалиста что-то явно странное и никакими словами не описываемое. Петер предстал перед ним как объект постоянного восхищения, а из-за творческой и чувствительной натуры фронтмен приходил в восторг еще больший. Тилль был готов терпеть любые его выходки: обидные издевки, совершенно холодное обращение, почти полное отсутствие приятного совместного времяпрепровождения, а самое главное — длинные волосы, противно валяющиеся на коврах, на диване, в ванной, в прихожей и даже на столе. От их вида Линдеманн в отвращении кривился и еле сдерживал рвотный позыв, но и даже в таком случае он не решался как-то пожаловаться.       Но почему же так происходило? Почему такая дружба — признаться надо, не самая крепкая и нравственная — вдруг обрела небывалую ценность в глазах поэта? Следующие несколько дней страдалец мучился, никак не в силах понять, почему разум его создавал мысли совсем не такие, как раньше?       Особенно Тилля напугало недавно появившееся дикое желание притрагиваться к коллеге в разных местах, имитируя обыкновенную случайность. Поэтому при каждом удобном случае фронтмен обнимал гостя с особенным трепетом, при разговоре приближался чуть ближе дозволенного и выдумывал уйму идиотских поводов, чтобы где-нибудь инструменталиста огладить. Теперь по какой-то причине у Линдеманна получалось высматривать в непримечательной фигуре Петера развратные очертания, от присутствия его запаха в воздухе бросаться в дрожь, и в простых его жестах отмечать что-то необычное, притягивающее и очаровывающее.       В подтверждение выше написанному будет упомянуто, что в память фронтмену однажды врезался момент, когда он из каких-то своих странных побуждений загляделся на инструменталиста, с аппетитом поедающего заказанный в некой забегаловке сэндвич, что был целиком и полностью пропитанный каким-то пахучим соусом. Петер в тот момент рассказывал про непонятную ерунду, что сломалась однажды у него в старой машине, и что названия этой вещи на английском языке он никак не знал. Однако Тилль его пустой монолог совсем не слушал, а только лишь пристальным взглядом наблюдал за резкими движениями узких челюстей и время от времени подергивающимися от эйфории губами; с непонятной завистью наблюдал за перепачканными в соусных следах пальцами и вслушивался в еле слышные, но до ужаса чувственные причмокивания и вздохи. Почему-то на подсознательном уровне Линдеманна привлекала эта сцена, должная у особенно нервных людей вызывать сильное отвращение. А в это время ничего никогда не подозревающий Петер все продолжал городить чепуху, только уже про что-то совсем другое.       Тилль все никак не мог понять, что же с ним на самом деле творилось. Уверенный в своих правильных взглядах на все вокруг, он воспринимал эти подозрительные мысли и желания как что-то нездоровое и аморальное. «Завтра это забудется», — каждый раз проговаривал поэт у себя в мыслях, надеясь в придуманное поверить. В голове будто бегали маленькие бесы, голосами своими медленно сводя вокалиста с ума. Эти чуждые ощущения, что доводилось переживать лишь только однажды, — это было давно, да и в тот раз не были они такими сильными — вызывали у запутавшегося Тилля и страх, и не поддающийся никаким объяснениям прилив вдохновения и энергии. Как будто это даже ему было нужно.       Однако странную радость фронтмен испытывал только за время выступлений в немецких городах, когда музыканты из-за сложившихся обстоятельств между собой делили один дом. Позже, когда в качестве жилища пришлось пользоваться гостиницами, контактировать с коллегой становилось все сложнее. С каждым днем воображаемая стена между фронтменом и инструменталистом становилась все выше и крепче, а времяпрепровождение рядом с Петером для Тилля становилось все желаннее и нужнее.

Ох, дикая река, Ослеп и не прозрею никогда! Сковала спину дрожь; Твой поцелуй мне — словно в сердце нож.

      И в определенный момент произошло что-то совершенно неожиданное, но до простого очевидное. Тилль осознал, что влюбился, когда почувствовал невыносимую тягу, что засела где-то между внутренностями, от постоянной нехватки общения с иностранным музыкантом. Он это осознал, когда наконец-то решил, что нужно что-то предпринять. Опасения его подтвердились окончательно, когда он случайным образом застал себя сначала за просмотром фотографий объекта своего восхваления, а затем — за ощущением странного возбуждения — не только духовного, но и физического — при любом упоминании злосчастного Тэгтгрена.       Сначала фронтмен вовсе не хотел информировать Петера о своих внутренних переживаниях, понимая, что это будет явно лишним. Однако с каждым проклятым днем ему становилось все более тяжело и одиноко; настолько, что сдерживать страдания свои сил больше не имелось. Потому что тяга к инструменталисту становилась все невыносимее, все жарче и безумнее. Иногда вокалисту даже казалось, что постепенно он терял рассудок, если лишний раз не видел понравившееся лицо. Каждый раз он очаровывался самим Петером и всеми его привычками; восторгался голосом, запахом, даже интонацией, с какой он вечно говорил. Часто Линдеманн выдумывал какие-то бредовые отговорки и причины, чтобы в одиночестве запереться лишний раз в туалете и с упоением приняться терзать фантазию, пока она совсем не истлеет. Тилль страдал и восхищался. А, в принципе, больше ему ничего и не оставалось, как печально бы это ни звучало.       Разумеется, сначала стало стыдно. Стыдно до такой степени, что Тилль от безвыходности запирался у себя в номере и подолгу пялился на извилистую трещину, что красовалась на светлом потолке. Ведь у поэта была счастливая жизнь, — чувственная, довольно-таки красивая подружка и добросердечные товарищи — и все неожиданно пошло под откос. Что могло произойти, чтобы Линдеманн вдруг принялся интересоваться мужчинами? Чем этот нахальный швед, с лица которого никогда не сходило издевательски-ехидное выражение, мог так привлечь внимание проницательного фронтмена с добрым сердцем? Но со временем Тилль с горечью осознал, что не в состоянии как-то браниться на себя, запрещать себе мечтать и вожделеть, и с того момента навсегда оставил трещину на потолке без всякого внимания.       Все проходило как обычно: на каждом концерте Тилль отдавался чувству восторга и буквально растворялся в шумной, но приятной, какой-то дружеской атмосфере. На пару с иностранным музыкантом они даже прыгали головой вниз в толпу тысячи рук, сопровождая свой отчаянный прыжок громкими возгласами. Но теперь Линдеманну этого было определенно мало. Не потому, что ему просто вздумалось поэкспериментировать; его восхищение медленно, но верно переходило в слабую одержимость каждый раз, когда ему доводилось видеть с ума сводящего одногруппника. И это было с каждым разом все невыносимее.       Когда фронтмен уверенными шагами направлялся по коридору к номеру коллеги, он был почему-то уверен, что если Петер внимательно выслушает его — возможно, он его позицию поймет. И, может быть, даже сжалится и разрешит лишний раз к нему прикасаться. В представлении у Тилля было все прокручено по несколько раз: он без лишнего волнения заходит в центр комнаты, поражая хозяина номера своей смелостью, бодрым голосом рассказывает о своей проблеме и смотрит собеседнику прямо в глаза, а тот — вокалист любил представлять, что все произойдет наилучшим образом — подумает немного, скажет, что Тилля он понимает и, может, разрешит поцеловать ему руку. Почему-то у поэта и в мыслях не было, что он мог как-то осечься, опозориться и ничего в итоге толкового не сказать. Он беззвучно повторял выученную речь, которую должен был произнести громко, четко и уверенно. В конце концов, он человек уже достаточно опытный для того, чтобы так волноваться — по крайней мере, Линдеманн так считал.       По дороге к нужной двери Тиллю довелось пересечься с молоденькой горничной, что куда-то сильно торопилась. К заглядевшемуся фронтмену она на мгновение приковала взгляд больших серых глаз — неестественно влажных, будто кукольных — и, еле заметно приподняв уголки губ, отвернулась, продолжив свой путь. Поэт отметил очаровательность ее личика и какой-то еле уловимый шарм, даже, кажется, на какое-то время забыв, куда и зачем вообще шел. Но вспомнив, что с такой же охотой посмотрел бы на округлое лицо коллеги, что со временем начало ему казаться куда привлекательнее и красивее, Тилль подметил про себя, что с ним определенно что-то не так.       Линдеманн вошел без стука и без лишних усилий, так как дверь почему-то заперта не была. Из-за приближающейся ночи и отсутствия света в комнате царила практически непроглядная темнота, лишь только слабое свечение телевизионной плазмы не давало предаться паническому ощущению, что ты ослеп. — Иди сюда, засранец, — обратил на себя внимание швед, наглым образом развалившийся на диване и протянувший ноги к маленькому стеклянному столику. — Я забыл закрыть дверь на ключ.       Тилль послушно подошел к предмету мебели и аккуратно сел с краю. Как фронтмен понял, хозяин номера пребывал сейчас в сильнейшем алкогольном опьянении — заядлого любителя жгучих напитков выдал смягчившийся голос и сбитая дикция, а также то, что он смотрел. По телевизору шел футбольный матч, процесс которого энергично комментировал какой-то поляк на своем родном языке. Петер ни слова не понимал, однако продолжал проявлять к меняющим цвет картинкам неподдельный интерес. — Тебе надо что-то было? — Да, — согласно кивнул поэт, наблюдая, как Тэгтгрен, не сводя взгляда с плазмы, с каким-то напряжением грыз сушеного кальмара. Неожиданно захотелось пива.       В какой-то определенный момент в голове фронтмена произошел казус. Все придуманные ранее тирады Тиллю показались вдруг несусветной белибердой, сказав которую, он непременно опозорился бы и достиг вершины собственного идиотизма. Резко ему стало за свою самонадеянность стыдно, и с превеликим сожалением для него стало понятно, что придется как-то выкручиваться, используя метод импровизации. Бросать дело было никак нельзя, так как собеседник уже отвернулся от широкого экрана с иностранным комментатором и принялся сверлить напрягшегося Тилля хоть размытым, но пристальным, довольно заинтересованным взглядом. — И что же?       Линдеманн принялся было паниковать, однако вдруг остановился на мысли, что сидящий с ним рядом все же пьяный и, возможно, говорить с ним будет легче даже без блестящей речи и уверенного взгляда. Это поэта и успокоило. — В общем, вот какое дело, — начал он выдумывать на ходу, — мы с тобой хорошо знакомы уже давно, ведь так? — Так, — зачем-то подтвердил швед, снова мельком глянув на плазму. — И я могу считать, что вправе рассказывать тебе обо всем, что думаю, ведь так? — ответом ему последовал нерешительный кивок. — Понимаешь, я тут недавно познакомился с одним произведением, где сначала главный герой своего друга любил по-дружески, а затем… ну, по-другому, короче говоря, — никакую книгу о подобном фронтмен, конечно же, не читал. Да что уж греха таить — он сомневался, а есть ли такая книга вообще. — Если ты мне книжки советовать пришел — я попрошу заткнуться и не портить мне вечер, — Петер вмиг принял скучающий вид и закатил глаза, уже мысленно мечтая об уединении. — Я не про это, — уже раздраженно принялся отрицать собеседник. — Я имею в виду, что, возможно, кому-то когда-то… ах, черт возьми, ладно! — не выдержав, поэт вдруг вскрикнул, чем заставил сидящего рядом заметно вздрогнуть. — Скажу как есть!       Если бы Тэгтгрен был хоть на градус трезвее — он непременно начал бы огрызаться и возмущаться от повышенного на него тона. Но сейчас в голове его пробуждалось одно-единственное чувство — скрытое опасение. Как-то перечить нервному собеседнику он хоть и мог, но отчего-то не желал; оставалось только лишь отправлять в адрес пришедшего недобрые взгляды. — Я… — но вдруг Тилль неожиданно растерялся.       Внутри что-то очень болезненно защемило, а в голове — лопнуло. Вместе с кровью в воспаленный мозг прилила уверенность и дичайшее вожделение; такое, какого, наверное, еще никогда не доводилось никому испытывать. Нужно пользоваться, пока момент позволяет. — Можно тебя потрогать?       Тут Петер, снова засмотревшийся на телевизор, неожиданно вздрогнул, в оцепенении вскинул восходящие брови и медленно повернул голову к, кажется, обезумевшему собеседнику. Возгласы и улюлюканья по ту сторону экрана будто потеряли звук и всякую важность, а земля вот-вот грозилась уйти из-под ног. Ему не послышалось? Скривив рот в неопределенной гримасе, инструменталист глазами, наполненными ощутимым ужасом, уставился на Тилля, практически перестав моргать. Даже кальмар, который служил в качестве посредственной закуски, был оставлен и откинут куда-то в сторону. — Что ты сейчас сказал? — Я прошу тебя… — Линдеманн даже не заметил, как его начало трясти и лихорадить от собственных слов. — Разве это что-то противозаконное?       Тэгтгрен попросту не знал, как на это нужно реагировать. Никогда еще ни один брутальный мужчина не просил его дать себя потрогать. А в каком смысле вообще «потрогать»? Может быть, сейчас фронтмен рассмеется и скажет, что пошутил, или ему придется разукрасить кулаком лицо? Все еще пребывая в мертвенном оцепенении, хозяин комнаты молчал, уцепившись в собеседника пристальным, но перепуганным взглядом черных глаз, от ужаса ставших, кажется, еще на один тон темнее. Тилль, также вдоволь насмотревшись на инструменталиста, это молчание воспринял как согласие. Хотя, вероятно, это было не согласие, а всего лишь что-то отличное от отрицания. Тем не менее, внутри у поэта стало легче и даже веселее.       Подсев ближе, поэт уверенно прикоснулся кончиками толстых пальцев к узорчатому от татуировок предплечью — от такого резкого жеста швед заметно дернулся, внутри уже начав терять рассудок от неподдельной паники. Вдруг Тилля пробил ужасающий жар. Перед глазами все поплыло, а ноги — даже в положении сидя — подкосились. Что же это такое с ним вообще? Никогда ранее такого не ощущавший, он готов был захлебнуться от нагрянувшего восторга, вожделения и слюны. Максимальное, что фронтмену доводилось испытывать когда-либо, — это поверхностная приязнь и элементарное сексуальное желание. Но ни о ком на свете поэт не думал по несколько раз в минуту; ни от чьего присутствия его не бросало в паническую дрожь, еще никогда ему не доводилось тронуться умом. И, опьяненный незнакомыми чувствами, фронтмен прерывисто вздыхал и покрывался испариной каждый раз, когда скользил ладонью по все тому же предплечью, перейдя потом к плечам.       Неужели сейчас ему можно просто так трогать рядом сидящего? Широкая ладонь, на мгновение зависнув в раскаленном воздухе, незамедлительно проскользнула под чужую футболку, огладив на удивление тонкие ключицы своей все так же потрясенной жертвы. До чего же инструменталист, перепуганный, однако отчего-то покорный, притягивал и очаровывал одним своим присутствием и еле слышными вздохами. Тилль на секунду отпрянул от него, но позже медлить не стал и ухватился вспотевшей от волнения рукой вздрогнувшему от неожиданности Тэгтгрену за колено. Как будто сейчас он мог испариться, оставив одержимого поэта наедине с мигающим телевизором и своими нездоровыми фривольностями. Обстановка все накаливалась, и у пришедшего вдруг родилась дикая, но до одури навязчивая и манящая мысль: как же было, наверное, хорошо, если бы коллега Линдеманну полностью мог принадлежать, словно вещь, хотя бы на время. Чтобы фронтмен мог не спрашивать разрешения, чтобы мог находиться с ним и притрагиваться к нему когда только в голову взбредет. Чтобы пораженный глупой манией поэт мог тонуть в собственной похоти и упоении, а Петер все это время лишь покорно отмалчивался.       Рукой своей Тилль дергано провел вверх по худому бедру, неуверенно посматривая на реакцию хозяина конечности и закусывая от непонятной эйфории губы; тот не смел ничего говорить, а только наблюдал за движущейся по неопределенной траектории ладонью, от прикосновения которой, кажется, становилось даже больно. Как же было бы замечательно, если прямо сейчас инструменталист отдался бы Тиллю полностью и целиком, — пусть даже против воли — позабыв о построенной дружбе и моральных устоях. Кому вообще нужны эти прелюдия, эти правила и нравственные помыслы? Зачем это вообще все надо, когда можно без лишних сложностей предаться грязным плотским утехам, а утром — обо всем благополучно забыть до определенного момента? Неожиданно Линдеманн прерывисто вздохнул и сильной хваткой уцепился иностранцу за внутреннюю сторону бедра, после чего отдергивать руку совсем не собирался. Так вот почему маньякам нравятся домогательства! Ах, как же было бы прекрасно, если… — Так! — вот после такой грубости Петер молчать уже не мог.       Вмиг отрезвев и наконец-то очнувшись, он намертво вцепился жесткими пальцами в запястье сидящему рядом, однако тот сам от накрывшей его неуверенности расслабил пальцы и отдернул руку назад. Сообразив вдруг, что произошло сейчас, Тэгтгрен гортанно ахнул, побагровел почти до болезненно-красного цвета и по-настоящему разозлился. — Чего ты добиваешься?       Зрачки глаз его сузились, придавая лицу дикий вид, а тени, появлявшиеся от световых экранных бликов, заиграли на нем устрашающе и отталкивающе. Ощутить инструменталист успел целый спектр разнообразных чувств: от отвращения до животного страха. Однако отсаживаться от Линдеманна он почему-то не решился, будто если он это сделает — непременно произойдет что-то ужасное и непоправимое.       Тилль, что от несуразного, почти визгливого выкрика сразу пришел в себя, кажется, осознал, что несколько мгновений назад вытворил. Напряжение достигло своего пика именно на этой секунде, когда несчастный фронтмен понял, что ничего ему больше не остается, как идти вперед, продолжать задуманное. Ибо назад сворачивать и обращать всю ситуацию в абсурдную шутку — давно поздно. Он, ничего не осмелившись сказать в свое оправдание, лишь только кинул на напрягшегося собеседника опечаленный и безнадежный взгляд светлых глаз. Глаза у Линдеманна всегда отличались особенной грустью — этому способствовали опущенные вниз уголки и избыточная влажность, будто фронтмен готов был в любой момент разрыдаться. Взгляд, адресованный прямо в душу, выражал такую болезненную тоску и горечь, что Петер, кажется, все понял и без лишних слов.       Лицо его сконфузилось и сразу из багрового приняло мертвенно-бледный оттенок, а дыхание, и так неспокойное, вдруг сперло; глаза же замигали как-то отрешенно. Беззвучно шевельнув губами, Тэгтгрен нервно сглотнул, и между музыкантами создалась такая гнетущая тишина, что, прислушавшись, можно было уловить бешеный стук в мгновение потяжелевшего сердца о твердые ребра. От такого вида собеседника своего Тилль пришел в сильнейшее замешательство: и как воспринимать такую реакцию? Инструменталист был и не разгневан, и не обрадован — лицо его выражало ровным счетом ничего, кроме вернувшегося оцепенения. Поборов внутреннюю скованность, поэт все же осмелился вглядеться в лицо Петера, дабы наконец понять: он от этого расстроен или, быть может, просто удивлен? Однако все равно ничего понять у фронтмена не выходило — как бы он ни старался.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.