ID работы: 9644009

ты будешь идолом

Rammstein, Pain, Lindemann (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
автор
Размер:
84 страницы, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 18 Отзывы 16 В сборник Скачать

глава 7. одержимость.

Настройки текста

Я оскалил зубы, И, надеюсь, ты узнаешь этот взгляд в глазах. Я молниеносен, И не буду колебаться, чтобы спасти то, что принадлежит мне. Pharrell Williams — Hunter.

— Да ты издеваешься! — чуть не надорвав связки, просипел Петер, озлобившийся не только на Тилля, но и, кажется, на весь мир в целом. Была бы его воля — он без задней мысли швырнул бы в собеседника тяжелый тапок или что-нибудь еще, что под руку обычно попадает. Потому что такой взгляд и такие немые заявления мало того, что злили — они заставляли бояться, ощущать себя жертвой какого-то неопытного маньяка. Вот и оскорбленный до глубины души швед, как несложно было догадаться, чувствовал себя в данный момент крайне ущербно и даже, можно сказать, униженно.       Правое мозговое полушарие дало наконец-то импульс всему телу, и оттого в следующую секунду инструменталист очнулся, незамедлительно подскочил с дивана на ноги и, вновь одарив Тилля надменным взглядом, переполненным желчью презрения, молча намекнул, что ему задерживаться здесь не стоит. Фронтмен, немного помолчав, покорно поднялся и против воли своей двинулся к входной двери. Хозяин номера не двинулся с места, не сводя глаз с постепенно отдаляющегося гостя. Тилль хотел обернуться, чтобы молча попросить прощения, — он, право, сам даже не знал, за что — но шея, указаний мозга не послушавшись, упрямо не повернула головы, и оттого поэт ушел беззвучно и совсем не заметно, даже не попрощавшись взглядами с на него обиженным коллегой.       Дверь уже с тихим скрипом закрылась, а Петер все стоял в паническом оцепенении и упирался ядовитым взором в одну точку. Тут вдруг он пришел в себя, а также — в неимоверный гнев. Как будто он даже об этом всем догадывался на каком-то подсознательном уровне! К горлу мгновенно подперло неприязненное ощущение того, чего наш герой опасался где-то глубоко внутри и яро отрицал в мыслях. Тэгтгрен оказался бы полнейшим идиотом, если за последнее время не заметил бы столько чересчур навязчивых знаков внимания со стороны любвеобильного коллеги. Однако же не имея точных доказательств и утверждений ранее, он предпочитал воспринимать странное отношение Тилля как дружеские жесты, хоть и были они слишком настораживающие. А сейчас… а сейчас Линдеманн показался Петеру настолько противным и отталкивающим, что, честное слово, швед не только брезговал находиться с ним в тесных отношениях — ему было противно даже от малейшего осознания, что они сейчас обитали в одной гостинице, на одном этаже. Он с поэтом даже в один самолет не сел бы, а если ему довелось бы стать капитаном фрегата — на его корабле даже ноги ненавистного фронтмена не оказалось бы. Да будь воля инструменталиста — Тилль, что по случайности дышал с ним одним воздухом, исчез бы из мира сего! Со злости Петера перекосило; он утробно зарычал и даже затрясся от непонятного желания разнести все, что плохо лежало, к чертям собачьим. Его громкие и грозные негодования, вероятно, услыхала даже любопытно подслушивающая за тонкой стеной дама в возрасте, что по обыкновению своему знала все лучше всех на свете, как и все старухи, что любят посплетничать. Если стены номера имели бы прозрачный цвет, Петеру, наверное, довелось бы увидеть ее скосившееся от ужаса лицо.       Да как Тиллю не было стыдно признаваться о своих грязных мыслишках тому, кто считал его своим коллегой! Своим другом! Тому, кто такой же мужчина наконец! От прилива эмоций хозяин комнаты сжал мозолистыми пальцами пластиковый пульт и — хруст! — что-то сломал в системе маленького устройства, от которого зависел весь телевизор, все еще мигающий и уже порядком надоедающий. Именно этот хруст и отрезвил Петера: он резко замолчал и перестал дергаться, обратив все свое внимание на испорченный пульт.       Попытавшись нажать на округлую кнопку выключения плазмы, музыкант с горечью понял, что устройство не работает совсем. И что же теперь делать? Всю ночь сидеть с включенным ящиком и постепенно съезжать с катушки? Ну уж нет! Если надо будет — швед без всякого угрызения совести кинет в сторону плазмы что-нибудь твердое и тяжелое — лишь бы она погасла и перестала терзать нервы. Право, Петер принялся уже взглядом выискивать желаемый предмет для порчи гостиничного имущества, однако вовремя вспомнил, что у телевизора тоже имеются кнопки.       Линдеманн же мерил шагами бесконечно длинный коридор в настроении каком-то неопределенном. Если честно, Тилль почему-то никак не готов был узреть полную противоположность придуманным ожиданиям. В мыслях, конечно же, план был куда эффектнее и продуманнее. На лице у поэта не выражалось ровным счетом ничего, однако в горле неприятно чувствовалась воображаемая кость, от которой становилось все тягостнее. Даже миловидная горничная с кукольными глазами, с которой Тилль пересекался ранее, на обратном пути показалась ему какой-то мрачной и даже гадкой.       Нет, прежними друзьями, как это было буквально день тому назад, они теперь точно не станут. В любом случае, поэт все только сильнее испортит. Свести все общение на нет — самая резонная идея сейчас; с тягостным чувством внутри переждать все выступления и в итоге без единого слова распрощаться. Но жажда и вожделение не прошли; на коже разгоряченной ладони все еще оставалось с ума сводящее ощущение от прикосновения к чужому, неприступному телу. И все это так истощало, так изнуряло и тяготило…       Линдеманна вдруг посетила светлая мысль позвонить Рихарду и, как подросток, которому отказали на выпускном вечере, поделиться с ним душевной проблемой, несмотря даже на то, что в прошлый раз Цвен его не поддержал и не одобрил мысли ранимого поэта. Рука уж потянулась к карману, чтобы выхватить заветный смартфон, однако спустя мгновение фронтмен осознал, что идеей это будет плохой. «Рихард строптив, упрям и ревнив, он только сильнее разозлится», — подумал Тилль, когда уже грузно упал на аккуратно заправленную кровать. Пружины заскрипели, и вся нехитрая конструкция вместе с одеялом и простыней чуть ли не взмыла вверх. Хотя, быть может, она не полетела лишь только от тяжести, какой была придавлена. На потолке нового номера уже полюбившейся извилистой трещины не имелось, и от этого на душе стало особенно грустно, особенно одиноко.       Как оказалось в последствии, отношение Петера, и правда, к фронтмену резко ухудшилось. Даже не ухудшилось — оно с разрушающей тяжестью рухнуло прямиком в бесконечную бездну, схоронив под собой даже последнюю надежду на мысль, что все еще можно исправить. Все время, кроме выступлений, инструменталист был зол и мрачен, словно вдовец на похоронах. И по его вечно презренному виду создавалось такое угнетающее впечатление, что если под руку ему ненароком попадется Тилль — последнего не спасут ни молитвы, ни подковы, ни даже сам бог. Поэту даже иногда казалось, что его наглым образом избегают, не давая никакого шанса на разговор или элементарные извинения. Хотя, быть может, Линдеманн просто сам боялся подходить, подсознательно остерегаясь получить хороший удар по носу и дополнительной порции презрения в свою сторону. Но все происходящее в таком виде оставлять было нельзя; нужно непременно во всем разобраться, расставить все на свои места. Потому что это невозможно терпеть. То есть, Тилль не мог это терпеть. ***       Тилль вдруг открыл глаза, но потом вновь зажмурился. Но даже когда он жмурился, сквозь плотно закрытые веки наглым образом пробивались слепящие блики мигающих в сумасшедшем ритме лампочек, что появлялись абсолютно изо всех щелей, копируя друг друга фрактально. Оправившись от потрясения и наконец привыкнув к ярчайшим световым вспышкам, поэт опомнился и быстро пробежался по местности подслеповатым, пока еще тусклым взглядом. Непроглядную черноту пробивали лампочки, что, походя на дешевую гирлянду, загорались и потухали, будто следуя какому-то темпу. Это что, какой-то ущербный танцпол гламурной розовой расцветки?       Но из раздумий Тилля выбил уже знакомый силуэт в вызывающе разукрашенном костюме Дэвида Боуи. Патлатый одногруппник неестественно улыбался и имел при себе все тот же синтезатор, что извергал из себя энергичные и бодрящие перепуганный разум звучания. Однако фронтмену данная сцена страшной на этот раз не показалась. Быть может, дело в светящихся лампочках, а может, ситуацию подкрасила беснующаяся толпа в элегантных черных одеяниях. По крайней мере, вместо бледных манекенов имелись какие-никакие, а все-таки люди, и от этого на душе становилось спокойнее.       Мелодия клавишных становилась все менее настораживающей, все более динамичной и задорной… Тилль вдруг поймал себя на мысли, что ему здесь даже нравилось. Что тут ему комфортно и весело. Захотелось предаться чарам музыкального инструмента и пуститься в бесноватые пляски — это поэт и сделал.       Ах, что же вытворял несносный инструменталист! Как прытко колотил он твердыми пальцами по длинному, блестящему синтезатору, заставляя танцевать еще усерднее! С каждой секундой атмосфера приобретала все большую непринужденность, бодрость и радость; с каждым мгновением Линдеманн понимал все отчетливее и яснее, что все происходящее принадлежало целиком и полностью ему. И что без этой музыки, без этих людских воплей — без этого окружения он более не мог существовать.

Я пример для подражанья; Все руку мне хотят пожать! Есть любимчик у богов. Средь лучших лучший — я таков!

      Но неожиданно в глазах помутилось и потемнело. Все громкие шумы оборвались в самый неподходящий момент. Они еще долго отдавались протяжным эхом в голове, никак не давая о себе забыть. Внутри у Тилля создалось такое впечатление, будто его отрывают из какой-то несуществующей реальности; из реальности, где ему было хорошо, где он ощущал себя всемогущим и значимым.       Но приятные воспоминания заменила собой пахучая сырость и мерзкий холод, что тотчас принялся пробираться за шиворот, сковывать пятки и ладони… хотя нет, конечности холод не трогал, как ни странно. Удивительно, но фронтмен совсем не ощущал ни рук, ни ног — будто их у него и не было вовсе. В голове начали возникать пугающие предположения, и Тилль решил незамедлительно их прогнать; удостовериться, что сейчас с ним все нормально. Переживать совсем не о чем, ведь так? Попытавшись пошевелить хотя бы пальцами, Линдеманн вдруг замер и с ужасом понял, что конечностей у него, и правда, нет.       Повторно распахнув глаза от надавливающего на горло ужаса, поэт рваными движениями оглянулся по сторонам. Перед взглядом предстали какие-то кирпичные стены, утопающие в слизкой темноте, одинокая тележка на ржавых колесиках, и одна-единственная люминесцентная лампа на стене, что тоже, как и гирлянда, то загоралась, то потухала — правда, это говорило больше о ее неисправности, нежели о ритмичности. Посмотрев вдруг на себя, Тилль понял, что опасения его оправдались: все его тело представляло из себя лишь только голову, живот и грудь, что от внутренней паники вздымалась и опускалась в излишне быстром темпе. Что вообще происходит? Где он, и как скоро его вытащат отсюда? Он все еще значимый персонаж, не правда ли? Самое обидное было, конечно, то, что Тилль хотел вернуться в ту атмосферу, где ему было так комфортно, где он был с таким желанным и нужным сейчас напарником.       И тут в голове щелкнула ужасающая мысль, что, вероятно, скоро за беззащитной жертвой кто-то придет. От этого фронтмен ничтожно округлил глаза, истерически взвизгнул и предался с ума сводящему страху. О, господи! Его кто-нибудь спасет? Какого черта он лежал сейчас без рук и без ног? Что происходит? По лицу, что тотчас обрело багровый оттенок от надрывных криков, градом полились крупные, пропитанные солью слезы; дыхание перехватило, а черепная коробка, кажется, от боли начала постепенно раскалываться.       Но вдруг воздух разрезал скрипящий звук двери. Тилль вздрогнул и резко замолчал. Панические атаки, кажется, отошли на второй план, а на первое же место взошло тяготящее, омертвляющее оцепенение. И что теперь? Сцена, фрагментами напоминающая какой-нибудь хоррор с озлобленными маньяками и визжащими жертвами? Но, отчаявшись перед смертью посмотреть потенциальному убийце в глаза, Линдеманн вдруг открыл рот и побледнел. — Петер? — и тут фронтмена, потерявшего всякий смысл верить в лучшее, неожиданно переполнила какая-то слабая, еле ощутимая надежда на спасение. — Петер, сукин ты сын! Вытащи меня отсюда!       Но какое самое страшное чувство может испытать человек? Угнетающее чувство страха, возникающее при осознании того, что человек, должный тебя вызволить, вдруг оказывается тем, от кого и надо вызволяться.       Ни слова в ответ не произнеся, отчего-то угрюмый инструменталист, разодетый все в тот же потертый костюм, ловким движением руки вынул из-за спины маленький шприц с тонкой и пугающе длинной иглой. Тилль, относящийся к разного рода шприцам крайне отрицательно, от атмосферного гнета и страха вдруг звучно сглотнул и побледнел еще сильнее. Окинув предмет оценивающим взглядом, пришедший вдруг посмотрел на поэта как-то недобро. Выждав еще секунду, Петер, на чьем лице устрашающе играли тени, без лишних колебаний поднес шприц к разгоряченной шее фронтмена, что не смел как-то дергаться или что-то говорить, и, приложив некое усилие, воткнул иглу прямиком в пульсирующую вену, ставшую от контакта с острием какой-то фиолетовой.       Тилль даже взвизгнуть не успел, а уже почувствовал что-то неладное. В разуме опять помутилось, перед глазами тонкий силуэт Петера, который вдруг на секунду о чем-то задумался, двоился, а затем и вовсе троился. На периферии слуха Линдеманн вдруг снова услышал энергичные звуки, издаваемые синтезатором, снова услышал топот и отчаянные вопли. Кажется, молитвы его были услышаны, и сейчас он вернется обратно. Туда, где он все может.       Но, получается, в эту ванильную реальность отправлял Тилля Петер? Хоть и временно, а давал фронтмену ощутить себя счастливым, несмотря даже на хорошо видный обман и фальшь? Получается, инструменталист и был единственным, кто мог вызволить поэта из непроглядного сумасшествия! Только он мог подарить нормальную жизнь! Быть может, именно поэтому все это время несчастного творца мучила тяга к этому прекрасному человеку? Человеку, о котором просто не знали, который достоин вечных поклонов и признаний. Человеку, который имел полное право на звание «идола»! «Да, так и есть», — пронеслось вдруг в голове у окончательно обезумевшего Линдеманна.       Тело вдруг охватила лихорадящая дрожь. Дыхание сперло, а легкие в одночасье будто высушились и почернели. Глаза, заслезившись, запали, и один только вид фронтмена мог заставить особенно нервных людей в голос зарыдать и, может, в итоге свихнуться. Вниз с губ по подбородку хлынула пузырчатая пена неприятно-желтоватого оттенка, оставляя после себя мерзкие мокрые следы на коже. Отвратительные чувства гнета и животного страха, словно тысячи дятлов, заколотили по черепу с такой силой, что он вот-вот — и треснул бы. Давясь собственной слюной, Тилль вдруг перед тем, как почти безболезненно умереть, прохрипел ничтожно тихое: — Ты будешь идолом…
      Поэт вдруг с грохотом подорвался с кровати, от пробуждения сипло ахнув и закашлявшись так громко, что стены, кажется, угрожающе затряслись и зашатались. Тилль совсем не постеснялся нарушить практически мертвую тишину ночи своими отчаянными выкриками, а после — прерывистыми, пугающе громкими вздохами. Не отошедший от шока фронтмен еще несколько секунд вращал заслезившимися глазами, обливался холодным потом и проникался бьющей дрожью. Потом, прерывисто выдохнув, Тилль аккуратно притронулся к лицу, чтобы прогнать все отголоски ужасного сна. Перепуганный до смерти взгляд забегал по темным силуэтам гостиничного комода, плазмы и всего прочего, что могло бы навести на осознание, что Линдеманн больше не спал.       Помолчав некоторое время и уже полностью опомнившись, поэт принялся вспоминать все то, что показалось ему в кошмарном сновидении. Вот так сон! Единственным, что запомнилось нормально, было размытое воспоминание о Петере, светлоликом спасителе с угрюмой физиономией и со шприцом в руке. После этого Тилль вдруг почувствовал, что в голове у него что-то болезненно щелкнуло. Болезненно и безвозвратно. *** — Ты избегаешь меня? — С чего ты взял вообще? — неприязненно поморщившись, отчеканил Петер с таким выражением лица, какое обычно появляется у преступников, которые отчего-то отрицают свою уже давно очевидную виновность в каком-нибудь зверском убийстве.       Тилль бестактно его остановил сегодня утром, не поздоровавшись даже и не поинтересовавшись, занят ли Тэгтгрен, или еще чего. Просто перегородил путь своей габаритной фигурой и в лоб задал каверзный вопрос, ответ на который, право, и сам знал. Швед планировал, если честно, с утра заняться спокойным завтраком и собственными размышлениями, однако настырный поэт совсем не желал оставлять несчастного в покое, и оттого ему пришлось задержаться у себя еще какое-то время. Далеко не приятное начало дня. — Избегаешь, — повторил Линдеманн как-то грозно и ступил на шаг вперед. От этого собеседнику его стало не по себе; забегав напряженным взглядом по грузному силуэту поэта, он уже мысленно продумывал, как будет удирать, если Тиллю вдруг в голову взбредет что-нибудь из ряда вон дикое и непристойное.       Интересно, если Петер выпрыгнет в окно, он разобьется насмерть или ему не повезет, и он снова увидит этого маньяка? Но фронтмен вдруг смягчил тон, и весь его злобный вид испарился так же неожиданно, как и появился. — Я поговорить с тобой хотел. — Быть может, поговорим в коридоре? — Тэгтгрен хотел уже прошмыгнуть из номера через дверной проем, но ему опять не позволили это сделать. Смирившись, он ожидающе уставился на Тилля и скривил губы в утомленной гримасе, будто перед ним и не друг стоял вовсе, а какой-нибудь дотошный фанат. — Насчет прошлого раза, — поэт протараторил это с такой спешкой, что в итоге и сам не был уверен, а понял ли его швед. А тот, судя по его взрывной реакции, все понял прекрасно. — Я просто… — Даже не заговаривай об этом, — инструменталист нахохлился как воробей и замигал глазами с лопнувшими капиллярами. — Этого просто не было, понял? — и тут он вдруг съежился, как ежатся те, кто только что вспомнил что-то пренеприятное. — Но я ничего не могу с собой сделать, — виновато процедил Линдеманн, принявшись хлопать ладонями по карманам, чтобы найти пачку с сигаретами. Ничего он не нашел. — Мне стыдно, но, кажется, я тебя люблю, — до чего же нехарактерно для взрослого человека. Но это фронтмена почему-то беспокоило в самую последнюю очередь. Вечные страдания вконец прогнали всякий стыд; это походило на вечную жажду, которой все равно на правила и этикет. Она просто есть. Интересно, Тилль в своем уме? — Знаешь ли, это просто химические реакции в твоей голове! — еле сдерживаясь от желания посильнее ударить поэта, пропыхтел собеседник, лицо которого так перекосилось, что даже смотреть на него было страшно. — Ты вообще себя слышишь? О, кара небесная! — последнее Петер с отчаянным стоном адресовал уже не собеседнику, а кому-то неопределенному. — Никакие это не реакции! — через секунду Тилль уже захотел взять свои слова обратно. — Это что-то другое. Меня поглощает непонятное восхищение от твоего вида! Возможно, это болезнь! — Болезнь! Еще какая! — Ты ведь такой, на самом деле, особенный… — но тут Линдеманна заткнули, приставив палец к резко очерченным губам. Поэт от неуверенности замолчал, принявшись мигать озлобленными глазами. — Тогда я точно дал тебе понять, что я думаю насчет этого, — между музыкантами повисла тишина. Тишина такая мертвая и угнетающая, что ее хотелось поскорее нарушить — да вот только голос подавать страшно.       Смерив собеседника ядовитым взглядом, Петер бесшумно выдохнул, отступил назад и уже направился к выходу, чтобы поскорее напиться двумя-тремя чашками вареной арабики и навсегда забыть о случившемся. Но Тилля при виде уходящего инструменталиста неожиданно атаковала сильнейшая паника. Это, получается, конец? Он просто взял и решил уйти? Оставить фронтмена наедине с его сумасшествием? Гнет леденящего страха вдруг надавил на горло, и поэт, непонятно от чего перепугавшись, ухватился обеими руками собеседнику за плечи, заставив того вздрогнуть. Перед глазами замельтешили миражи, что вот сейчас коллега его исчезнет навсегда, и все это — простой, не самый приятный сон. Нет, так нельзя! — А если я буду платить? — умоляющим тоном спросил Линдеманн, пытаясь уцепиться за последнюю надежду. — Сколько пожелаешь!       Тилль вновь не заметил, как его начало трясти. Глаза его, и так печальные, заблестели, а губы задрожали — так выглядят по обыкновению своему лишь только душевнобольные люди. Возможно, Тилль и есть душевнобольной. — Без тебя мне неспокойно! Не оставляй меня здесь, — разбрызгивая слюну, взмолился поэт, чувствуя, как от перенапряжения его может стошнить. Как же беспомощно он выглядел! — Я готов платить!       Если честно, Петер перепугался не на шутку. Быть может, от безумного вида фронтмена, может, от ужасающей силы, с которой Тилль вцепился ему в плечи. А может, от осознания, что Тэгтгрен сейчас стоял наедине с сумасшедшим. И именно от страха за самого себя швед без задней мысли выдал неразборчивое обещание. — Я подумаю над этим, ладно.       Но Тилля это, кажется, совсем не успокоило. Его затрясло еще сильнее, будто он уже не мог угомониться, а руки он поднес теперь к лицу собеседника — неказистому и угловатому, но отчего-то прекрасному и очаровательному. — Обещай подумать! — никак не унимался поэт, заправляя выбивающиеся пряди шведа ему за уши и стуча зубами. — Обещай!       Тут Петер почувствовал что-то неприятно влажное. Очнувшись, он тыльной стороной ладони вытер щеки, к которым притрагивался Линдеманн, а позже взглянул на руку, после чего округлил глаза еще больше и еле удержался от пронзительного визга: все лицо его и руки вымазаны в крови!       Окинув фронтмена шокированным взглядом, Петер дергаными жестами принялся ощупывать его, никак не понимая, откуда могло взяться все это. Изнутри по грудине заколотил необузданный страх, с каждой секундой все нарастая. Ситуация начинала становиться абсурдной, жуткой и походить на какой-то фильм ужасов. Тилль совсем из ума выжил? Опасения Тэгтгрена подтвердились тотчас, когда он неожиданно обнаружил на внутренних сторонах широких запястий у коллеги глубокие багровые порезы, из которых тонкими струйками разбрызгивалась и стекала бордовая субстанция. — Без тебя мне так одиноко… — Тилль попытался слабо улыбнуться, а потом горестно вздохнул и поджал губы. — Линдеманн, да что ты творишь вообще! — воскликнул швед как ошпаренный, а после в панике начал наворачивать круги по всей комнате. Опомнившись, он ринулся в уборную, после этого грозно заругавшись и зашумев водой.       Тилль, не поняв такой реакции, также с опаской взглянул на руки, а после — обомлел: вены и сухожилия, и правда, были изрезаны, вероятно, каким-то заостренным предметом. Да вот только поэт совершенно не помнил того момента, когда он себя искалечил. У него такого даже в мыслях не было — насколько он помнил. Шокированный увиденным, фронтмен опрометчиво сжал пальцы в кулак и обеспокоенно посмотрел в сторону ванной, где копошился разгневанный инструменталист. Кровь хлынула с еще большей силой и принялась темными каплями падать на пол и на одежду.       Изорвав в ванной комнате гостиничное полотенце и выполоскав его в студеной воде, Петер быстро выскочил к фронтмену, хотя ему казалось, что он как никогда медлил. Все еще ругаясь уже на родном своем языке, — Тилль не разобрал в его причитаниях ни слова — он трясущимися руками перемотал изрезанные запястья и, тоже, кажется, начав постепенно съезжать с катушек, гортанно выкрикнул: — Быстро за мной!       Тилль покорно двинулся за музыкантом, однако в голове у него было совершенно пусто; уши вновь заложило, в глазах темнело. Но фронтмен все продолжал идти, иногда грозясь со всего размаху удариться лбом о твердые стены. Что произошло? Почему Тилль вообще решил так над собой поглумиться? И почему же он тогда этого не запомнил? Быть может, это повторится? Неужели он, и правда, сошел с ума? Столько вопросов, а ответ на них — одно нелепое и бесполезное молчание.       После медицинского обслуживания Линдеманн выглядел крайне непрезентабельно. Сам он ссутулился, страшно вымотался от простой ходьбы, а кожа его потеряла всякий румянец и выглядела теперь бледной, словно сизая туча. Изредка посматривая на перебинтованные запястья, поэт неприязненно ежился и нервно облизывался. Вскоре в коридоре очутился инструменталист, очень рассерженный и утомленный. — Кретин, — вздохнув, заявил он. — Я не хочу быть причиной смерти какого-то ненормального, понял ты? — Да я не помню даже, как это произошло, — Тилль попытался оправдаться, но потом резко замолчал и беззвучно кивнул, показывая этим жестом, что больше такого не произойдет. По крайней мере, на это надеялся Тилль.       Оценивающе взглянув на внешний вид поэта, Петер укоризненно покачал головой и перешел на быстрый шаг, чтобы поскорее очутиться у себя в номере, еще от кровавых пятен не убранном. Нужно будет вызвать персонал. Линдеманн невольно последовал за ним, на подсознательном уровне чувствуя вину. Таким образом музыканты вновь оказались в одной комнате, не очень большой, надо заметить. — Мне очень жаль, — вздохнул поэт, с долей брезгливости глянув на бардовые пятна, что рассредоточились и на полу, и на ковре. — Я, правда, не хотел. — Забудь об этом уже, — прильнув к мини-бару, шикнул Петер, вовсе на разговоры не настроенный. Найдя нужное, он, кажется, все же немного успокоился. Откупорив крышку от какого-то посредственного мартини, швед невежливым образом выхлестал половину содержимого прямо из горла, после чего зажмурился и запыхтел. — А теперь уйди отсюда, я тебя умоляю.       Тилль, ни слова не произнеся, покорно кивнул и хотел было уже так же беззвучно отчалить, но вдруг вспомнил о недавнем разговоре. Петер ведь обещал подумать. Быть может, он уже определился с решением? — Последнее, — баритон резко нарушил тишину. Поэт настороженно оглянулся по сторонам, будто за ними мог кто-то следить, а потом подошел к собеседнику чуть ближе. — Ты обещал, что подумаешь, помнишь? И что же?       Тэгтгрен замер так резко, что чуть, кажется, не захлебнулся алкогольной дрянью, которую вытащил из холодильника. Тилль уже начинал его пугать; он, на самом деле, сумасшедший, неуравновешенный человек. Сегодня он изрезал себе вены, а завтра изрежет глотку Петеру, если тот снова начнет его сторониться? Внутреннее чувство рассудка кричало о том, что предаваться такой манипуляции нельзя; кричало так, что сорвало голос и, охрипнув, замолчало. Совсем некстати. И его место занял страх. Страх за собственную жизнь. А что, если поэт реально решит учудить что-нибудь противозаконное? Нервно облизнувшись и звучно сглотнув, Петер взглядом перепуганного ягненка посмотрел прямо на фронтмена. Под толщей бесконечного отчаяния в глазах у Линдеманна отчетливо искрилось что-то безумное, что-то страшное. — Ладно, — отчаявшись, еле слышно шепнул он. — Ладно, я согласен. Плати и трогай меня, сколько душе угодно. Но в остальное время, — тут он впился в фронтмена озлобленным и угрожающим взглядом, — не смей притрагиваться ко мне!       Поэт от этих слов просиял; щеки его вновь налились румянцем приятного розового оттенка, а вид у него опять стал безобидным и тихим, словно это стоял обычный, старый Тилль, который все никак не мог поймать вдохновение и который все еще хохотал от перепалок Шнайдера и Флаке. От этого шведу стало еще страшнее. Тилль приблизился к собеседнику почти вплотную и облегченно вздохнул, окинув стоящего напротив нежнейшим взглядом. — То есть, я могу считать, что ты меня тоже любишь? — Вероятно, — поморщившись, выдал Петер, мечтая уменьшиться в размерах или вообще испариться отсюда. — Ты будешь улыбаться для меня? — Наверное. — И продолжать непринужденное общение? Хотя бы за деньги! — Может быть. — Я могу тебя обнять?       Инструменталист замолчал, заскрипев зубами. Ох, до чего же сильно ему хотелось выпрыгнуть все из того же окна — лишь бы не страдать и не притворяться. Но, глубоко вздохнув, он зажмурился и через силу выдавил из себя ничтожно хриплое: — Плати десять евро тогда.       Эти слова, хоть и ожидаемые, сковали сердце холодящей несносной болью. С усилием поборов внутреннее разочарование, Тилль беззвучно дернул сухими губами и, сжав челюсти до скрежета, достаточно громко произнес: — Да хоть двадцать!       Петер страдальчески закатил глаза, тяжело вздохнул и, с грохотом поставив полупустую стеклянную бутылку на твердую поверхность мини-бара, молча дал понять, что сейчас душевно больной поэт в праве его приласкать. Фронтмен, кажется, поняв намек, со всем имеющимся трепетом прижался к черствому инструменталисту, уткнувшись носом — что в анфас походил на прямоугольную фигуру — ему в макушку. Вдыхая так полюбившийся сердцу запах, Тилль ощущал, как по телу его неспешно растекалось успокаивающее тепло. Как же прекрасно и непринужденно он себя чувствовал в этот момент! Словно он нормальный, счастливый человек, которого по-настоящему любят. — Я так люблю тебя, — поэт вдруг подал неуверенный голос, внутренне почему-то опасаясь, что сейчас проснется, и все это окажется очередным слащавым сном, какие он видел практически каждую ночь. — Я не могу передать это словами!       Тэгтгрен, утомленный этими нежностями, раздраженно выдохнул через ноздри раскаленный воздух и, мысленно поборов страх на пару с отвращением, подставил Тиллю шею с выпирающим кадыком, дабы тот смог ее поцеловать. Как же ужасно они выглядели! Кругом витал сплошной обман и притворство, но фронтмен, кажется, был готов погрузиться по уши в эту грязную, только ему нужную фальшь. Готов был, чтобы ничтожно обмануться, чтобы минуты на три-четыре ошибочно ощутить себя счастливым. — А сейчас отдай мои деньги и оставь меня.       Поначалу Тилль, совсем ослепленный собственным фальшивым счастьем и непроглядной ложью, опрометчиво чувствовал себя радостнее всех на этом чертовом свете. Кажется, ему все же удалось добиться признания со стороны нелюдимого коллеги. Наконец-то! Хэппи-энд в истории, все счастливы и любят друг друга, это ведь так? Или отупевшему Линдеманну все-таки это только казалось?... Увы, со временем до поэта все же начало доходить, что улыбался Петер ему вовсе не искренне, а натянуто, что он его лишь только терпел, а совсем не любил; даже дружеской приязни к нему не ощущал. С превеликим сожалением Тилль понимал с каждым днем все отчетливее, что его никто на самом деле не любил. А несчастные деньги из бумажника, словно дикие птицы в период миграции, вылетали все чаще и все в большем количестве — ведь слабохарактерный фронтмен ничего не мог с собой поделать и как-то образумиться. Стоило ему только прижаться к вечно желанному инструменталисту — крышу ему сносило, и все предыдущие мысли о том, что, быть может, это того вовсе не стоило, отодвигались на второй план, если не пропадали вовсе. Каждый раз Линдеманн старался не обращать внимания на страдальческую физиономию Петера; старался не замечать его безразличия и старался не слышать раздраженные вздохи, каждый раз издаваемые шведом, когда к нему хотели прикоснуться или поинтересоваться о его делах или самочувствии.       Тилль жестоко обманут, но ему, если честно, хотелось быть обманутым, хотелось радоваться и страдать в одно и то же время — именно эта мысль затесалась на периферии разума, когда приятно вымученный поэт, предварительно закатив глаза и до крови закусив нижнюю губу, гортанно выстонал что-то несуразное, удовлетворенно кончил и грузно повалился на спину. От его тяжести матрас опять прогнулся, кажется, чуть ли не с треском. Петер, который во время этого утомительного процесса не дрогнул ни одной мышцей лица, с привычным равнодушием изучал холодным взглядом потолок. Особенно красивой — как он заметил — была покрашенная в золотой цвет люстра. Своим резким падением фронтмен чуть ли не заставил инструменталиста, что был его физически меньше и тоньше, подлететь на постели, в первый раз за долгое время поменяв выражение физиономии.       Тяжело отдыхиваясь полной грудью и обливаясь сотнями ручьев горького пота, Тилль последовал примеру ложного любовника и без задней мысли уставился в потолок. Но, в отличие от коллеги, он ничего интересного там не заметил. Сердце все еще сжималось в истерическом ритме, и от этого кружилась голова. Ноги от недавних оргазмов будто парализовало, и на какие-либо дела сил просто не имелось. Но как только воздух вновь похолодел, а терпкий и одуряющий запах пота и секса растворился, на душу вновь обрушились терзающие переживания. Особенно Тилль расстроился, когда ему без каких-либо угрызений совести назвали денежную цену за недавнее времяпровождение. — Ты мне никогда не поверишь, — фронтмен опечаленно покачал головой, но бумажник на тумбочке все же нащупал. Внимательно поглядев на бумажные купюры, Тилль отдал Петеру, кажется, даже больше положенного. Ну и пусть. — Но я ведь люблю тебя по-настоящему, понимаешь? Как нормальные люди друг друга любят. — Это ты никогда не поверишь, — передразнил его инструменталист. Возможно, он хотел, чтобы это звучало задорно, однако же вместо этого восклицание его оказалось каким-то оскорбительным. — Ты не поверишь, но мне совершенно… — …все равно. Да, я знаю, — опечаленно вздохнув, поэт перебил собеседника. Он и без лишних подтверждений знал, что Петеру все равно.       Но где-то внутри каждый раз появлялась слабая надежда, что, быть может, Тилля наконец-то поймут и перестанут относиться к его любви, пусть и неправильной, с каким-то презрением. Но каждый раз задуманное оканчивалось провалом. Потому что шведу на это абсолютно все равно. И никогда он не озаботится чувствами им одержимого. Все это напрасно. Но фронтмен почему-то продолжил. — Но мне все равно отчего-то одиноко. Когда я тебе не плачу, ты даже не общаешься со мной. Неужели это нормально? — Значит, плати больше, — применив усилие, инструменталист поднялся на ноги и мельком оглянул себя с некоторым отвращением. Уцепив взглядом вязкую сперму, стремительно стекающую вниз по внутренней стороне бедра, он брезгливо скривился, оскалился и учащенно заморгал. Надо поскорее смыть с себя это безобразие вместе с небывалым позором, кой музыканту довелось на себе испытать. — И еще… — Да? — встрепенувшись от этого «и еще», уточнил Тилль, резко обрадовавшийся чему-то непонятному. — Не кончай больше в меня. Я себя шлюхой какой-то ощущаю, — после этого Петер презрительно вскинул тонкие брови, скривил губы и поспешно направился в темную уборную, мечтая навсегда там скрыться.       Но поэт перетерпит это. Перетерпит ничтожно наплевательское отношение к своей персоне. Потому что без коллеги он чувствовал себя совершенно пустым и неживым. Хотя, быть может, изнутри Линдеманн уже давно мертв. Состояние, что постоянно преследовало несчастного фронтмена, было похоже в глазах Тилля на неизлечимую болезнь. Болезнь, что беспощадно съедает особенно слабых людей. А Тилль был очень слабым человеком. И эту болезнь заглушало лишь только времяпровождение с Тэгтгреном, этот гнусный и беспощадный обман. Как наркоз или обезболивающее. Заглушала эта ложь нестерпимую боль, конечно же, не навсегда. В остальное же время поэт ощущал себя самым отвратительным образом: он никогда не мог ни на чем сосредоточиться. Все остальные факторы, что не касались коллеги, для него становились расплывчатыми и совершенно незначительными. И чем дольше Тилль оставался с Петером, тем хуже ему становилось без объекта своего обожания. И так бесконечно.       Вскоре Петер начал брать плату даже за то, чтобы выпить с Линдеманном обыкновенную чашку кофе. Просто выпить кофе, и ничего более. И Тилль начал платить. Вероятно, читатель зол на нашего героя за его явную бесхребетность. «Почему же он не пошлет чертового шведа куда подальше?». А он не мог. Несчастного Тилля что-то держало, как одинокую собаку на железной цепи. Каждый раз, когда Линдеманн прижимался к инструменталисту и рассыпался перед ним в бесконечных признаниях, последний мысленно клялся себе: как только все выступления завершатся, его рядом с душевнобольным фронтменом больше не будет никогда. Когда-нибудь этот кошмар должен будет закончиться. ***       Несмотря на все происходящее, Тилль понял, что, кажется, он на самом деле сумасшедший, только после одного-единственного случая, который запомнился ему отголосками боли не только душевной, но и физической.       Под ночь в номер к нему как-то раз ввалился как пес разъяренный Петер. О том, что он недавно опрокинул пару рюмок горячительного, говорили его мутные глаза и необузданное желание трепать большую пуговицу на собственной жилетке. Тилля же визит коллеги обрадовал: наконец-то он пришел сюда сам! Без приглашений или напоминаний. — Чем-то помочь? — радушно поинтересовался было фронтмен, однако ужасающий гортанный рык грубо оборвал и речь Тилля, и его желание интересоваться делами гостя. Петер вовсе не был настроен на общение, тем более — на такое непринужденное и милое. От этой вежливости аж тошнило! — Я не могу это терпеть! — прогнав страх за собственную персону, инструменталист решил вдруг рискнуть. — Ты невероятно странный. Когда мы начинали общаться, такие дикие черты характера ты не проявлял, — каждое слово было произнесено сгоряча, однако от этого становилось только больнее и обиднее. — Я понимаю, — не решаясь встревать в спор, тихо поддакнул Линдеманн и на всякий случай сделал неуверенный шаг назад. — Ты решил, быть может, что тебе все можно только потому, что ты мировая личность? — Петер настолько разошелся, что пьяное и гневное лицо его приобрело багровый оттенок, и он неосознанно начал разбрызгивать горячую слюну по всей комнате. — А со мной можно распоряжаться, как тебе хочется, да? — все произнесенное казалось полнейшим несуразным бредом. Быть может, на следующий день шведу станет стыдно за это. Если, конечно, он вообще об этом вспомнит. — Нет, с чего ты решил… — сказал Тилль настолько неубедительно, что можно было подумать, что он наглым образом врал. — Так вот знай! — Тэгтгрен, вероятно, вовсе не нуждался в ответах оппонента, так как просто не воспринимал их и продолжал городить свое. — Ты мне и даром не нужен! Я согласился работать с тобой только из личных интересов! — Что ты имеешь в виду? — шокированный таким оскорбительным заявлением, Линдеманн, все еще не веря происходящему, переспросил с какой-то осторожностью. — Я, кажется, не расслышал. — Так вот читай по губам в таком случае: ты мне был нужен только для пиара, а ты оказался, боже мой, конченым психом! — но спустя секунду Петер, кажется, понял, что наговорил явно лишнего. От этого осознания он резко замолчал, неестественно выпрямился, и лицо его вмиг побледнело. — Я не это хотел сказать…       На Тилля тотчас будто обрушилось многотонное здание из бетона — настолько ему стало тяжело и паршиво. Оказывается, он находился в этом гадком обмане еще с самого начала? С того самого момента, когда они с инструменталистом впервые увиделись? В эту самую секунду поэту захотелось кинуться под автомобиль или повторно изрезать руки. Почему жизнь к нему так несправедлива? Почему Петер — такой несносный обманщик? Но фронтмен отчего-то не стал злиться на оппонента — у него просто не получилось, хоть он и старался. Горестно всхлипнув, но не позволяя себе разрыдаться, Тилль уставился стоящему напротив прямиком в его бесстыжие глаза. Быть может, Тэгтгрену и было стыдно, но поэт этого просто-напросто не увидел. Губы Линдеманна беспомощно дрогнули, а сам он, выждав несколько секунд, чтобы успокоиться, даже постарался улыбнуться. Сделать это у него не получилось. — Я не злюсь, — выдавил из себя он, спрятав потом взгляд куда-то вниз. — Я могу стать хоть твоей тенью, если тебя это порадует.       Почему же Тилль бредил, ему было совсем не понятно. Как будто вместо него телом распоряжалось что-то неземное, способное проникать в разум и заставлять несчастных людей бесконечно страдать. — Ну чем я хорош? Объясни ты мне наконец, — от безвыходности швед устало проскулил и состроил больше опечаленное, нежели гневное лицо. — Да потому что ты не такой, как остальные! — потрясенный таким вопросом поэт неожиданно перешел на высокий тон. — Ты подарил мне вдохновение, свободу и все прочее, что нужно человеку для счастья. Мне без тебя так одиноко. И ты всегда будешь объектом моего восхищения! Ты всегда будешь моим идолом!       Тилль, наверное, сказал бы еще что-нибудь приятное, однако резко замолчал от слабой, но звонкой пощечины, что прилетела ему со жгучей болью. Вмиг создалось такое впечатление, что ситуация происходит в замедленной съемке. Такого поворота событий, признаться, Тилль не ожидал никак. В изумлении он взглянул на инструменталиста — тот в оцепенении замер и с каким-то опасением смотрел то на себя, то на фронтмена. Со всей силы бить он отчего-то побоялся. Наверное, внутренне еще надеясь, что вот сейчас мозги Линдеманна уж точно встанут на место. — Образумься.       Фронтмен спустя несколько мгновений нахмурился и замер, о чем-то глубоко задумавшись. Петер, будто чего-то непонятного опасаясь на подсознательном уровне, тоже двигаться не смел. Больно, но отчего-то совсем не обидно. Даже приятно, можно сказать. Что же это получается? Вдруг с каким-то нездоровым энтузиазмом Линдеманн выдал: — Вмажь мне еще раз. Мне, кажется, понравилось.       И именно после этих слов Тилль наконец-то осознал, что, и правда, выжил из ума. Неужели сейчас он психически болен? Ведь таковым он себя не ощущал. Разве он теперь не тот габаритный, но чувствительный добряк, знакомый всей округе как спокойный, уравновешенный, и, главное, резонный человек? От этих мыслей становилось страшно. Вдруг краем уха Линдеманн уловил гневный крик взбаламученного Петера, а затем — почувствовал неожиданный и невыносимо тяжелый удар костяшками, что, кажется, разворотил правую скулу.       Инструменталиста полностью и целиком охватил необузданный гнев. Нет, этому безумцу помочь нельзя. Он болен, и это пожизненно. Желание избить ненавистного коллегу возросло внутри с такой прогрессией, что Тэгтгрен уже не стал отговаривать себя. Еще не отошедшему от первого удара одногруппнику он со всего размаха треснул все в ту же правую скулу, после чего сам чуть не взвыл. Костяшки после этого удара болезненно загудели — лицо у Тилля было наподобие какого-то крепкого минерала. Но разъярившегося Петера это вовсе не остановило. Тем более, сам фронтмен никак не старался избегать внезапных нападений или же как-то отвечать агрессору. «Так мне и надо, — смиренно утверждал Линдеманн в мыслях каждый раз, когда подвергался избиению. — Потому что я заслужил».       Без задней мысли уже другим кулаком швед метко въехал Тиллю прямиком в нос, из которого моментально хлынула мощная струя крови, что уже во второй раз пачкала пол и одежду. От такого зрелища инструменталист на секунду испугался, но потом вновь погрузился в слепую ярость. Этого казалось ему мало. Пытаясь отплеваться от бордовой субстанции и не захлебнуться ею, Тилль, чье лицо было полностью вымазано кровавыми следами, глянул на коллегу совершенно спокойно. Будто ему даже плохо не было. Скулы от боли сводило, в горле отдавался неприятный металлический привкус — да и только.       Петер неожиданно ухватился поэту за затылок, до боли сжав короткие черные волосы сильными пальцами. Линдеманн от невыносимого спазма заметно дернулся и закряхтел, но прикрикнуть никак не посмел. Потом без какого-либо угрызения совести Петер со всей силы, какая у него имелась на тот момент, вдавил в буквальном смысле Тилля в бетонную стену. Послышался характерный хруст. После этого удара иностранец развернул пострадавшего лицом к себе, чтобы взглядом одарить его порцией презрения. Кровь у фронтмена прилипла к губам, которые уже успели заметно посинеть. Брови его были беспощадно разбиты, и только взгляд не выдавал несносной боли. Это, конечно же, инструменталисту не понравилось, и оттого он впечатал Тилля лицом в твердую массу еще раз. А потом еще раз. И еще.       С каждым новым ударом треск и глухой грохот становились все громче и отчетливее. Создавалось такое впечатление, что если агрессор невзначай глянет Тиллю в лицо — ничего, кроме расплывчатой массы, он не увидит. Вдруг внутри у Петера что-то переклинило, и он, грубо наклонив податливого Линдеманна вниз, звонко ударил коленом ему прямо по лбу, заставив последнего все же вскрикнуть, вздрогнуть и молниеносно выпрямиться. На лбу, наверное, остался след, похожий на вмятину, что образуется на металле после хорошего удара кувалдой. Больше не в силах находиться с искалеченным поэтом рядом, Тэгтгрен незамедлительно покинул номер, даже забыв захлопнуть за собой дверь. От этого странного процесса он так вымотался и взмок, что пот маленькими бусинами выступил и на губах, и на редких бровях. Внутренности терзали смешанные чувства, подступали к горлу, создавая ощущение удушения. Петер совсем не хотел никого видеть или слышать — ему бы сейчас минут на пятнадцать-двадцать проветрить череп, напиться самого терпкого бакарди, какой только есть на этом свете, спрятаться куда угодно — хоть богу под юбку или черту за пазуху — и забыться в непроглядной темноте сознания до самого утра.       Тилль, как бы сильно его ни бил одногруппник, все же прибывал в сознании, причем довольно-таки ясном. Смотреть на собственное отражение в зеркале поэту не хотелось, и от этого он процесс умывания оттягивал как можно дольше. Все-таки узрев себя, Линдеманн лишь только разочарованно вздохнул: лицо его, перемазанное в уже запекшейся крови, выглядело до отвратного изувеченным. И только светлый взгляд выражал непонятную даже самому фронтмену радость. С трудом умывшись, Тилль заскрипел зубами от внезапно хлынувшей боли, что атаковала всю физиономию полностью. Аккуратно притронувшись к опухшим губам, поэт хотел было усмехнуться, однако из-за болевого шока сделать это не сумел, и оттого просто направился на балкон, решив наконец побыть наедине с холодом черной ночи.       С утра, когда Петер очутился в гримерке, на столе он увидел трепетно сдвинутые в одну кучу скрученные евро. Несколько секунд поразмыслив, откуда эти деньги могли вообще появиться, все еще расстроенный от вчерашнего дня инструменталист неожиданно осознал, кем был отправитель такого посредственного подарка. «Так он мне за вчерашний день заплатил что ли?» — эта мысль, словно тысячи диких ос, зажужжала в голове, и так больной после недавнего опохмеления. Оказывается, Тилль умудрился выплачивать ему и за побои также?       Рассердившись не на шутку, Тэгтгрен на эмоциях схватил все деньги, безжалостно скомкал их и закинул получившееся в мусорное ведро. От такого он почувствовал себя оскорбленным и униженным. Неужели он выглядит настолько падко? Тут Петер вдруг представил себя продажной девкой, которой в кружевные стринги пихают рваные банкноты, что выскальзывают и падают на пол, — и от этого выругался, в отвращении сморщившись. До чего же унизительно!       Простояв в некотором оцепенении еще минуты три, швед неожиданно понял, что, наверное, извиняться перед Линдеманном не надо. Это будет даже лишним. Быть может, все обойдется, если он сделает вид, что ничего не было? Честно говоря, Петер вовсе не знал, как будет извиняться перед коллегой, как будет объяснять вчерашнее поведение. И от мысли, что оправдываться вовсе не стоило, становилось как-то легче. Кто-то внезапно окликнул инструменталиста из темного коридора, вырывая его из глубоких размышлений, и он, что-то пробурчав себе под нос, нахмурился и поспешно удалился из гримерки.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.