ID работы: 13733899

Шепсы делятся всем

Слэш
NC-17
Завершён
198
автор
bok бета
Gospodin бета
Размер:
960 страниц, 27 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
198 Нравится 197 Отзывы 57 В сборник Скачать

Глава 18. Сюрприз

Настройки текста
Примечания:
Всё же Олегу несказанно везет. Потому что если бы не те испытания, которые им дают на девятый съемочный пул, пожалуй… Он мог бы и не вывезти. Будь это какое-то серьезное испытание, пропитанное болью, кровью, смертями и слезами скорбящих — эмоционального фона просто не хватило бы. Серьезно, сейчас — вообще не был бы готов. Но будто вселенная слышит его неосознанные молитвы. Ну или не вселенная, а сценаристы во главе съемочной группы. Ворон — испытание скорее любопытное, забавное даже, чем действительно серьезно заставляющее тратить и без того не сильно переполняющие в свете последних событий силы. А самое главное, что дается оно даже легче, чем могло бы. Потому что идёт не через абы что, а через эмоциональную связь и нащупывает… Родные нотки. Родные не в контексте людей, а в контексте чувств. Потому что ощущает… Ревность. Эта удивительная птица ревнует, и это настолько знакомая вибрация в воздухе, что нащупать ниточку, куда она тянется, оказывается проще простого. Второе испытание оказывается… Не то чтобы сложнее. Но совершенно точно эмоциональнее. Причем в этот раз не в плохом смысле этого слова. Есть испытания, которые учат каким-то новым навыкам. Есть те, которые их совершенствуют. А это… Это раскрывает что-то внутреннее, теплое, глубокое и учит чему-то сентиментально-разумному, поднимает какие-то многословные, сложносочиненные эмоции, которые оказываются настолько яркими, особенно в тот момент, когда крошечная, кажущаяся совсем детской, почти как у Теоны ладошка осторожно, неверяще будто ощупывает каждый сантиметр его лица, потому что это — единственный способ его увидеть. Это так… сильно, что этим хочется поделиться. Это вроде бы и чуточку грустно, но почему-то настолько заряжает каким-то добрым, заботливым теплом, что им хочется поделиться. Невыносимо хочется, до такой удивительной для него самого степени, что готов поступиться снова повисшим дома напряжением — молчаливым, сопровождающимся постоянно закрытыми дверями и тараканьим разбегом по комнатам. И вместо того, чтобы сразу, с порога, едва разувшись бежать в собственную, следует на кухню — едва ли не единственно безопасное место для переговоров, которое негласно обозначается как своего рода демилитаризованная зона. Саша долго думал. С того самого момента, когда захлопнул за собой дверь и услышал второй такой же хлопок за стеной. И долго — это не час или два, с полусуток так точно, не имеющий возможности с кем-то это обсудить, гонял мысли в голове до тех пор, пока не низвел всяческую агрессию до рекордного минимума. Совершенно не обязательно было все это разводить до состояния открытого боевого столкновения — в этом он чужую вину находил, но то, что не сдержался, не промолчал там, где должен был, не выразился мягче… Было дерьмово. Дерьмово было с собой — дома, и без себя — на работе примерно одинаково. Все это стойко начало напоминать бесконечную беготню по замкнутому кругу, из которого не получалось найти выход. А он должен был быть. Сам по себе этот потрясающий загиб, как загиб кишечника, от которого в обморок бы грохнулся самый опытный хирург, точно должен был иметь способы какого-то разрешения. Но внутренняя работа Саши шла медленнее, чем у Олега, он трудно и упорно рефлексирующий сукин сын. Пока только пытался прикинуть и представить, как все в порядок привести, как хотя бы это молчание прекратить, которое и ему, в том числе, никакого удовольствия не приносило — просто каждый раз, когда они сталкивались, приводил или к ссоре, или к тому, что они оказывались в одной постели, а потом в ссоре, — а лучше вернуть их отношения в какое бы то ни было здоровое русло, в котором ему не придется через раз в мыслях о собственном брате теряться посреди работы над очередным артефактом. В это же время Олег… Ну, Саша неплох в считывании намеков. За все это время у них обоих, кажется, даже посещение кухни отладилось по часам, так, чтобы не пересекаться. И Олег нарушал привычный порядок. Даже если и не имел ничего в виду, ему не помешало бы, например, налить себе чай. Набрать воды из фильтра, чтобы полить цветы. Да, в общем-то, мало ли дел у него может быть на кухне? Выходя из своего убежища, он собирает в ментальный чемодан все свои самые лучшие намерения и установки на понимание, молчание, верность, равенство и братство — все, как завещали еще в совке. Чтобы как с маленьким, но со взрослым — бережно, аккуратно, обходя острые углы. На пороге появляется с видом сдержанно нейтральным, как зверь на несобственной территории, осваивающий обстановку, ради соблюдения приличий даже щелкает кнопкой чайника, прежде чем бросить осторожный, изучающий взгляд в чужое лицо. И осторожно подкатывает упругий мячик коммуникации к чужим лапам: — Привет? Ты задумчивый. Со съемок? Внутренний конфликт от этой встречи, которую на самом деле ждет, к которой морально готовится и на которую действительно настраивается, оказывается ярче, чем казалось заранее. Это не тот конфликт, который разрывал его в клочья и поднимал на самую простую и понятную эмоцию — ярость, злость… Сейчас он скорее… теряется. Внезапно даже для самого себя. Вроде бы хочется буквально с порога влететь на эмоциях, а вроде, едва видит этот силуэт, этот тяжелый взгляд, который ассоциировался все последнее время исключительно с напряженным молчанием, вибрирующим в воздухе весь настрой стихает, успокаивается, оставляя какое-то… господи боже смущение, неуверенность, которая в конечном итоге и выходит на вид той самой задумчивостью, которую и озвучивает Саша, пока он сам жует щеку изнутри, сверля взглядом даже не чужие голубые глаза, как обычно, а скорее что-то в районе плеча. — Со съемок… Странный пул. Никаких покойников, никаких самоубийств и странных преступлений. Но зато… Девочка была. Девушка. Ты когда-нибудь… Взгляд всё же удается заставить себя поднять, в голубую радужку заглянуть… И пожалуй, это первый раз за всё последнее время, когда в его собственном в этот самый момент нет ни вызова, ни провокации, ни какой-то самодовольно сквозящей гордости… Наоборот, что-то внезапно щемяще искреннее, смягчающееся с каждым словом. Такое непохожее на него — не в целом непохожее, Саша даже совсем недавно мог видеть его таким, только с кем угодно — с Ильей, с малышкой Тео, но, увы, только не с собой. Потому втройне непохожее на него именно в их общении между собой. — Когда-нибудь задумывался, как видят слепые? Сашу, кажется, тоже сбивает с толку это… Странное, замявшееся, какое-то удивительно тихое выражение чужого лица. Олег ему в этот момент начинает казаться таким юным, что как в детстве, не исчерченный жесткостью, которую в него упорно вбивали все это время, утверждая глубокую внутреннюю «неправильность». Он с трудом сглатывает это колкое, хрупкое, похрустывающее, как снег, ощущение, и сам пытается стать тише, чтобы ненароком не разбить и не потревожить чужой настрой, который, кажется, и так слегка сбил на подлете. Слушает, слушает, пытаясь понять причину такой внезапной перемены в настроении, пока не улыбается легко и понимающе. Не нравоучительно, а с таким искренним теплом, которое даже искать внутри себя не пришлось — было заготовленное, проснулось само по себе в качестве реакции на чужую смущающуюся мягкость. Он как-то сразу понимает, что, скорее всего, сам по себе к этому отношения не имеет практически никакого, но оказывается рад, что Олег пришел с этим сюда. Оказался готов этим поделиться тем, что его душу разбередило так: от Олега разве что физический свет, беспокойный, томящийся, яркий не исходит, но ментально Саша его ощущает отчетливо. — Нет. Просто… Не сталкивался с такими людьми. Они ведь все через тактильные ощущения воспринимают? Прикасаются, трогают… Расскажешь? Кивает приглашающе на диван, тихонько вытаскивает две чашки. И почему-то в этот раз даже тихий стук чашек не раздражает, ассоциируясь с какой-то вынужденностью, как это было в те моменты, когда хлебали несчастную лаванду или тяжелым разговором, который обычно зовут «без ста грамм не разберешься», только в их случае с Сашиной правоверностью — без кружки чая. Нет, сейчас этот звук снова, как в старые добрые времена навевает ощущение какого-то… домашнего уюта, спокойствия, которое расслабляет первичный порыв подсознательного напряжения в чужом присутствии, еще больше укутывая тем чувством, которое вроде бы слегка притихло от этого небольшого внутреннего конфликта. — Это так странно… когда ты еще не знаешь, с кем работаешь, когда тебе только кисть руки дают… Но картинки как-то… будто ярче, чем обычно. И вроде бы видишь, но не видишь, а ощущения — сильнее. Ее собственные. Как она чувствует, как слышит… А она еще и музыкой увлекается… Так близко, так знакомо… Вижу, как она играет, и буквально слышу всю эту мелодию, каждую ноту, каждое прикосновение пальцев к клавишам… Я вообще не сразу понял, что не так. Даже когда увидел. А потом… Полубоком поворачивается, взглядом каким-то затуманенным смотрит даже не в глаза, сквозь куда-то… и почти зеркально повторяет то, что было на испытании — ладонь протягивает, чужое запястье накрывая, но… Не передает информацию так, как обычно, нет, просто по-человечески приподнимает… И опускает чужие пальцы на собственное лицо, на щеку, на заостренную скулу, почти прикрывая глаза. Саша сдержанно выдыхает, пытаясь стать еще тише. Как-то с разбегу, растерянный, попадает в этот мягко светящийся эмоциональный вакуум, в котором, как в библиотеке… Нет, даже не в обычной, как в Вавилонской библиотеке Борхеса — нельзя нарушать тишину и можно только впитывать монументальную значимость, тихонько расшифровывать бесконечные комбинации из символов, которые точно имеют смысл. Его Олег — вот такая вот библиотека, никогда не знаешь, что вытащишь с полки, что само в руки попадет. Впечатлился. Сердце нараспашку, тронут оказался до той самой глубины, что всю эту… Хрупкую, как апрельская верба, доброту, весь этот свет, что в нем всегда был, подняло наверх. Глубже, чем это было буквально на днях. И это… Так удивительно красиво. Кожа под рукой теплая, мягкая. Единственный вариант — невесомо, самыми кончиками пальцев по краешку острой косточки челюсти, спинке носа, широкой выразительной дуге густой брови. В первые несколько секунд осознавания того, что Олег делает, пульс дал странный сбой, отказавшись, ну… Быть, а теперь в вены ударил вдвое сильнее. Все было бы хорошо, все было бы прекрасно, если бы он сейчас не всматривался в чужое лицо с пониманием того, насколько красива у Олега душа, и как сильно сейчас ему хочется его поцеловать. Но он только неощутимо задевает уголок рта в бесконечно ласковом, чуть обескураженном порыве. Что-то внутри тонко, жалобно звенит, отражается в дрожании руки, но Саша… Прямо сейчас отказывается обращать на это внимание, чтобы не нарушать эту атмосферу собственными заламываниями рук. Кто-то другой ему смог напомнить о том, каким его жизнь задумала, и это хорошо. Это очень светло. Радостно без примесей. — Тех, кто не видит, на самом деле, еще больше видящими назвать можно. Как… Тебя например, все остальные способы восприятия обостряются и компенсируют. И шестое чувство тоже. Даже самые простые вещи без зрения сразу понятнее становятся. Ты вот… Еще лучше прочувствуешь, если сам. Закрой глаза хорошо. Тем же легким, как пушинка, прикосновением — около подрагивающего века. Саша неслышно тянется в сторону, подцепляет свободной рукой ближайший к стене горшок с их зеленого уголка с миртом, только на днях у него набравшимся сил и смелости наконец-то расцвести, самым добрым растением из всех, какие только под рукой. Рядом ставит, перехватывает другое запястье бережно, опускает на самые верхние, нежные листья и соцветия. — Не глядя сейчас сможешь почувствовать, что это, какую энергетику несет. Как она… Тебя почувствовала. Он и сам прекрасно знает всё то, что говорит Саша. Но это и… Не донесение какой-то содержательной информации, скорее рассуждения вслух, поддерживающие позвякивающую приятным перезвоном невидимых колокольчиков атмосферу, которая начинает вибрировать еще больше вместе со спокойным, низким грудным баритоном. Олег следует беспрекословно, несмотря на то, что конкретно сейчас, в эту самую минуту желания трогать что-то… относительно, условно неодушевленное нет — и всё же прикрывает глаза, касается кончиками пальцев, оглаживает тонкие, мягкие лепестки, улавливает эту совсем едва ощутимую, в отличие от достаточно прямолинейно жесткой фиалки бархатистость… И отстраняется, поднимая руку выше. Он понимает, что пытается ему показать старший. Да и ему не в первой — ему самому очень близка история с зеленой энергией, вспомнить хоть их объятия с землей, медитации под травяные дымы… Но сейчас это другая история. Сейчас не то, что мозг — само тело, сами пальцы просят что-то другое. И он прекрасно знает, что. Ладонь не глядя сантиметров тридцать отмеряет, и почти уверенно, будто действительно даже с закрытыми глазами видит, ложится на чужую щеку — ровно так же, как та, чужая, пару минут назад лежала на его собственной. Зеркально, и так же мягко, невесомо почти по скуле шершавой, впалой пробегает, чуточку ниже по щеке спускается, самыми кончиками по подушечкам губ пробегает. Саша только потом, запоздало понимает, что, видимо, знал, каким будет следующий шаг, и поэтому так неловко попытался закрыться несчастным растением. Но из них двоих Олег, кажется, всегда в большей степени был на короткой ноге со своими желаниями и это… Это тоже по-своему красиво. Даже намеренно вызванное видение того, как он смотрел, не на, а через, сквозь, не останавливает сонм мурашек, пробегающих от этого прикосновения по загривку и ниже. Его разбирает от разности чувств: нежность неведомая доселе, мягкость такая, какой хотелось, вопреки всему хотелось каждый раз, когда ее жесткость подменяла, желание укрыть, защитить, все сделать, чтобы вот это вот чудесное в другом человеке цвести продолжало, легкая эта тоскливинка от того, что мозг упорно твердит — это исследование. Трепетное, вдумчивое, очень трогающее, щемящее исследование новых граней восприятия. Или старых, но забытых. Все хорошо, все правильно. Он накрывает чужую ладонь на своем лице своей. Не оттягивает, не давит, никуда не ведет, просто… Поддерживает разве что немного, мягко, не навязываясь ни в какой форме. Желание сделать что-то, помочь сейчас как-то, в еще большей степени проникнуться, заставляет придвинуться ближе — на полшага буквально. Истаивает все это его доброе и вечное про «это твой брат, и ты будешь его защищать, а не таскать по своим чувствам, проклятый содомит» почти насмешливо, но ему не жаль и не грустно. Пока все так, как есть сейчас, все нормально. Не знает, что сделать лучше, и поэтому делает, что хочет и может — пальцы второй руки перехватывает, чтобы положить к себе на грудь, к сердцу, и сам следом… Не обнимает, но назад ладонь заводит, проходится легко по лопатке, линии позвоночника, дыша еле-еле, чтоб не спугнуть. Пусть впитывает, что ему нужно — то, как человека можно почувствовать, то, что от человека можно почувствовать, не видя, только осязая. Пусть. Скорее сам себе язык откусит, чем скажет что-нибудь сейчас, или, тем более, прервет. Только глаза закрывает, потому что, ей богу, сам к этому не готов. Это… гипнотизирует. Это не было запланировано. Всё как всегда идет… Совершенно не так, как казалось, как представлялось в каком-то подсознательном внутреннем кинотеатре предвосхищения. Он хотел показать, рассказать, поделиться эмоциями, а не… Попробовать. И сам не замечает, в какой момент проваливается в эти новые… Или хорошо забытые старые ощущения, выплывая в какую-то параллельную вселенную тактильности, которая выглядит совершенно иначе, чем та, привычная, в которой он обитает. Казалось бы, он ведь очень тактильный человек, он должен знать, как ощущается почти любое прикосновение, но… С открытыми глазами, наслаивающееся на визуальное восприятие мира и погруженное в темноту, в полную концентрацию на собственных кончиках пальцев — это две космических разницы. Можно почувствовать, кажется, каждую щетинку на, видимо, вчера в последний раз бритом лице, каждую морщинку, что закладывается где-то в уголках глаз, возле крылышек носа… А сердце под второй ладонью бьется в нее как сумасшедшее, хотя дело совсем не в том, что у кого-то зашкаливает давление и пульс, нет — просто чувствуется ярче, словно он кожей может ощутить всё, что изящной кривой отображают кардиографы — возбуждение предсердий, желудочков, систолу, диастолу… Так странно, и так… Сильно. И… Снова хочется больше. Что-то неотделимое от него, что-то, что больше и сильнее, чем рацио. Зря, зря так: Саша не только отдает, не только попробовать предлагает, он и сам... Даже не замечает момента, в котором проникается. Искренне. Тем, что Олег пытался объяснить словами, но намного лучше получилось на практике. Может, по-своему, может, не так, как это было запланировано в чужой голове, но он-то — видит. Сомкнутые веки, тонкий след от морщинки между бровями, чужую сосредоточенность. И не уверен, что прав, но может себе легко представить: тогда, когда эта молодая удивительная вопреки всему девушка на своем тактильном языке изъяснялась, изучала того, кто смог к ней подобрать правильные, трогательные ключи, как один Олег умеет, это было похоже на искреннее единение душ какое-то, на то, как будто свет софитов проливается на двоих. И сейчас он таким же котом, мягкой лапой изучает, дает побывать на своем месте. На нем так удивительно щемяще и странно, что, не дыши он мелко, едва-едва воздух прихватывая, точно начал бы задыхаться. Очень много. Слишком много всего. Какой-то... Удивительный переломный момент, когда он оказывается на краю бесконечной бездны, которая оказывается переполнена не какой-нибудь пошлой горечью или болью, или чем-то подобным, а разрывающей нежностью и благодарностью. Хочется подставить шею еще под чужую руку, хочется самому зажмуриться, чтобы в полной мере на себе ощутить это — как там, на обратной стороне. Но ему страшно, ужасно страшно перешагнуть какие-то границы: те, что могут существовать, но он о них не знает, те, что прочертил для себя сам в надежде на то, что это подействует. Склоняется чуть ближе, не прикасаясь больше, чем одними только пальцами по линии талии сквозь плотную ткань, и не пытается прервать, а только выразить хочет, что можно. Голос выходит низким, с хрипотцой от того, как горло перехватывает. — Теперь я понимаю. Удивительное чувство, трогательное. Очень светлое. Спасибо. Что делишься этим. Да, может быть, это не совсем его и вызвано не им. Да и черт с ним. Ему сейчас... Более, чем достаточно всего. Ладонь с лица ниже соскальзывает, по шее, бежит кончиками пальцев по коже, ищет пульс, ищет это эхо, которое хочет почувствовать под обеими руками сразу, даже разницу ощущает ту, что в долю секунды — когда толчок под одной ладонью ощущается, когда под другой. Удивительно. Завораживающе. Так, что можно и вовсе забыть, что нужно дышать. Это нельзя прерывать. Потому что если разорвать эту эфемерную пелену, невесомой паутинкой накрывающую даже не его — их обоих в единении этого момента, это… Будто будет каким-то злостным нарушением естественного хода событий, настолько правильного в своей естественности, что не описать ни одним, даже идеально выверенным с литературной точностью словом. Казалось бы, между ними было полное, тотальное единение — когда одно русло энергии на двоих, когда тела настолько близки, что теснее, больше — уже некуда. Но… это все равно другое. Там — правда, густо, насыщенно, в полное слияние, а здесь — в какую-то тончайшую эфемерность, витающую в воздухе и абсолютно отличную от всех тех чувств и эмоций, которые близки ему в последнее время. А ведь Олег помнит, за чем еще пришел. Не конкретно сейчас, но… Это всё равно будет ему нужно. Потому что еще до последней съемки — уже было тяжело, уже высосало той битвой с лярвой, ну как битвой — скорее односторонним, но буквально одной вспышкой подпаливающим запасы сил избиением повинной, но довольно слабой сущности. И пусть испытания тоже не вынуждали выкладываться, поднимая на ноги целые условные кладбища, но любая работа — это расход энергии. Телефон садится даже просто от подсветки экрана, а он далеко не просто отсвечивал силуэтом перед камерами… Но говорить вслух сейчас — не хочется. Озвучивать это так, как говорил в прошлый раз, своими руками огрубляя, ломая щемящую нежность… Нет. Глаза даже не готов открывать, вопреки хрипловатому баритону, разрывающему тишину. Нет, не сейчас. Сейчас — проскользнуть кончиками пальцев по ключице до самого непривычно острого, торчащего куда-то вперед и вверх отростка хрупкой кости, спуститься ниже, на внутреннюю сторону плеча, вниз, дальше по венам, которых не видит, но буквально ощущает в пульсации. У локтевого сгиба — ярче, еще ниже, к запястью — поймать, накрыть, надавить чуть сильнее и шумно выдохнуть, сглатывая комок отчего-то слегка горьковатой слюны. Саша оказывается слишком заворожен. Он наблюдал за происходящим, впитывал, принимал, с открытой мягкостью занимая позицию зрителя, посетителя картинной галереи, наблюдающего за ценным шедевром, на написание которого автора вдохновила какая-то совершенно прекрасная душой, духом муза. Поэтому ведь и говорил специально — делишься, не поделился, потому что и сам не хотел прекращать наблюдать. За своими мечущимися мыслями следил. Столько их было разом, что поймать хоть одну за хвост, в полной мере услышать не выходило. Что-то сомневающееся, что-то радостное, что-то болезненно уродливое: о том, что, если не крадет у Олега буквально те вещи, которые ему принадлежать не должны, то, стыдясь, принимает все равно — хотя старший и должен знать, что так нельзя. Никак нельзя, вообще-то, но так, как хочется, нельзя больше всего. А главное, он пребывал в полной уверенности в том, что Олег эти его нельзя разделяет. Как и говорил тогда, в прошлый раз, одно дело — спокойно и без эмоций, потому что «нужно». Другое же дело — отношения выяснять, третье — стоять вот так, сливаясь друг с другом не магией даже, а одним каким-то общим духом, по связи, которая была с ними всегда. И эта… Рука на запястье, пусть заставляет его напрячься еле ощутимо, потому что выработался все же совершенно больной рефлекс, из раза в раз на странном тайном языке жестов передающий один посыл без четкой формы, но он выметает это из головы, просто представить себе не может, что и как Олег сейчас имеет в виду. В его восприятии — это продолжение исследования, и он здесь — объект, слегка пытающийся умереть от неожиданно обрушившегося на него потока ласковости. В ответ он только тянет Олега легонько к себе за поясницу, не навязывая, но предлагая опереться на грудь. Не размыкает чужих пальцев на своей руке. Ладонью другой уже весомо, ощутимо, поддерживающе оглаживает от низа спины наверх, к шее, к затылку. Вроде как, чтобы вернуть мягко в реальность, не дать окончательно потеряться, но и не вытолкнуть пинками на мороз, ни в коем случае. Потому что еще немного таких прикосновений, и от него останется только порядком помятое сердце с кучкой принципов, продолжающих без поддержки мозга метаться между «правильно» и «неправильно». Губы сухо касаются виска, коротко, мимолетно. Саша зовет его: — Олеж? Ты как, хороший? Вот только эффект получает совершенно иной. Он ведь рассчитывает на то, что Олег вынырнет, плавно выйдет из своего состояния анабиоза, плавания в грезах и ощущениях, максимально далеких от чего-то эзотерического но максимально близких к какой-то преисполненной, доведенной до абсолюта чувственности. Хочет протянуть эту ментальную руку помощи, вывести из заражающих их обоих грёз, плавно, шажок за шажком заземлить, чтобы потом, когда так или иначе выходить придётся, не вынуждать спотыкаться и пахать носом землю. А выходит… Выходит то, что выходит. То же, пожалуй, что и всегда, просто сегодня — с каким-то иным оттенком. Нежным, мягким, невесомо легким, вопреки обычной грязи, распущенности и агрессии. Но всё еще то же. Пусть и не осознаваемое до конца. Затылок сам в чужую ладонь ложится — глаза и не думает открывать, наоборот даже — будто неосознанно жмурит, не то, чтобы не дать этот морок спугнуть, не то показать бессознательно — нет, даже не думай, не хочу пока, не готов… Навстречу ей тянется, подставляется, точно кот холёный — осталось только замурлыкать, но и то почти недалек от этого, потому что пока там, в темноте этой сладкой, густой, спокойной плавает — можно отключить почти все мысли, в том числе и те, что не дают обычно покоя, расслабиться и просто кайфануть от того, что чувствует, ощущает в моменте… Подбородок чуть в сторону приподнимает, под губы, по виску скользнувшие, щекой подставляясь, пока пальцы крепче запястье обвивают, на пульсе учащающемся замирают, говорят без слов — ты знаешь, что мне нужно. Даже если я сам пока это не знаю. Или не готов об этом думать, а не ощущать витанием где-то в воздухе подсознания. Почему каждый раз, какие бы решения он ни пытался предпринять, ситуация оказывается закованной в одно и то же кольцо? Единственная разница: от паники в самом первом моменте он плавно перетекал к бессловесному смирению, потом — к возбуждению, тяжелым камнем опускающемуся во внтуренности, а теперь..? Может, нужно хотя бы ради разнообразия перевернуть пластинку другой стороной? Может, тогда все это перестанет казаться таким диким? Или как раз тогда все начнет казаться диким не ему одному? Возможно, он немного ненавидит это давящее ощущение на собственном запястье. Возможно, он готов слишком на многое ради того, чтобы чувствовать его всегда. Он не знает. Он ничего не знает кроме того, что сам, без словесной помощи, вроде как должен молчаливо считать сигнал, это безмолвное «дай», и не должен разыгрывать ничего не понимающего идиота. Но он не хочет. Он не может. Эти плотно зажмуренные глаза перед ним, тело, подставляющее под ласку, заставляет образами вспыхивать воспоминания о не-Олеге. О том, как он был абсолютно один, находясь при этом в кровати с плотью, которую неравномерно делили между собой темная дрянь и Олег. Он очень отчетливо отвечает себе на тот вопрос, который днями ранее так и не задал Олег: да, он очень сильно хотел, чтобы тогда, в тот момент, внутри действительно проснулась душа, проснулся Олег, который тянулся, просил и звал. Нуждался. Без этого — невыносимо. Отказывать сейчас в том, о чем просят — об этом и подумать сложно, все равно, что строить из себя девственника и трезвенника, испортив под водкой всех подряд женщин в ближайшем самарском пгт. Знает, что должен оборвать эти… Игрища ласкающегося кота, но также знает и то, что должен ему. Этот внутренний конфликт, только набирающий обороты с каждым разом, ему буквально кости дробит. И он не отказывает. Нет. Но он просит для себя, для того, чтобы не быть одному. Приближаясь так близко, будто готов все коту под хвост (иронично) пустить, губ губами коснуться, и тихо роняет: — Олег. Вернись ко мне. Посмотри, пожалуйста, на меня. Ему нужно, ему жизненно нужно увериться в том, что… Что? Что Олег сейчас — его? Что он не убегает от него в себя? Что ему нужно это — именно с ним, именно от него? Ему нужно что-то, и он даже не знает, какую именно реакцию на самом деле хочет получить. А вот это уже жестче. Пусть все таким же мягким голосом, не оттаскивая за ментальный шкирдак и не швыряя с размаху о шершавый асфальт, но все равно жестче. Потому что это уже не бессвязное, но так тепло гипнотизирующее слух бархатистое бормотание, не ненавязчивые вопросы, которые при большом желании можно счесть за риторические, что он, по сути, и сделал… Это просьба. Прямая. Не жесткий приказ, но уверенная просьба, и в этой просьбе — то, что он хочет сейчас меньше всего. Возвращаться в реальность. Не потому, что там, где-то в своих фантазиях он сейчас где-то в себе и только в себе, или с кем-то другим, как это часто бывает у других людей… Нет. Он ровно с тем, с кем находится в моменте здесь и сейчас. Только… Без собственных предрассудков, которые не позволяют расслабиться, без навязчивых противоречивых невротических мыслей, которые пилят самого себя изнутри, которые капают на лоб с чайной ложки, убивая крайне медленно и очень изощренно. И возвращаться в мир, где всё это окружает… отчаянно, до какого-то жалобного скулежа не хочется. Того самого скулежа, который не должен был, но всё же тихо срывается с губ… Почти в чужие губы, которые чувствует, слышит собственным отраженным дыханием, которое тут же срывается вместе с чем-то надламывающимся в груди. Та рука, что не держит чужое запястье, что до сих пор покоится точно на сердце сжимается, стискивая между пальцев легкую домашнюю футболку… А губы сами шепчут прямо в чужие, почти касаясь, снова и снова обжигая дыханием, но только не открывая глаз: — Я здесь… С тобой… Дай… Дай. Дай. Дай. Это короткое, маленькое, с копеечную монетку размером слово сдавливает виски дробным, острым звоном вместе со скулежом, искрой, как от зачинающегося костра, прожигающей внутренности. Это не злость. Это даже не близко к ярости, это какое-то… Собачье отчаяние, с которым он готов — дать, сделать, о чем просят, выслужиться. Сука, он же этого и хотел — чтобы нежно, ласково, чтобы поцелуями покрыть каждый сантиметр кожи. Хотел, да, вот и прекрасно, вот он себе в этом и признался: душеспасительная миссия все это время включала секретный инструмент, который пригождался ему каждый раз вовремя — возможность драматично, закатив глаза от собственных приукрашенных страданий и душевных болей, трахаться с братом. Потому что хотел его. Помимо возвышенной любви, переросшей не только рамки семейности, но и размеры его собственных легких, он хотел его. И далеко не об одном исцелении их заблудших душ думал, когда терялся в мыслях прямо посреди работы. Но еще и о том, как ему было неизменно хорошо с Олегом, как сладко было его усаживать на свой член, как его хотелось забрать себе целиком и полностью, хотел… Да всякого хотел. Того, чего в здравом уме хотеть не мог. Близкого. Личного. Чего-то о том, чтобы чужие поцелуи на себе тоже чувствовать, добровольные, не сорванные в порыве, а искренние. Такие… Такие, которые по утрам случаются с влюбленными людьми. Сука. Сука. Блядь. Он не может. Он все может. Он… Как они вообще здесь оказались, что такое происходит с Олегом, что, нахуй, в его голове, если от теплых и искренних рассказов о светлой слепой девочки они вдруг… Саша скулит сам. Жалко, надломанно, бессильно абсолютно. Тупой, бесполезный, бессмысленный, ссыкливый кусок дерьма — никого и никогда не в состоянии уберечь. Кажется, вместо того, что должно быть — вместо первых огоньков возбуждения, спровоцированных этим дыханием смешивающимся, этой податливостью, этими звуками и отрывочными прикосновениями, он чувствует один сплошной холод, гребанную сосущую пустоту и странное омерзение душащей невзаимности, неубежденной этим «я здесь», обреченности на провал. Кажется, его глаза влажнеют. Кажется, он совершенно не справляется и сейчас не может так, как обычно, взять ситуацию под контроль и дать. Точнее, дать. Головой дергает, уходя от соприкосновения, и больно врезается лбом в чужое плечо, склоняя голову. Сейчас он должен или оттолкнуть, устроив драму достойную того, чтобы Олег снова посмотрел на него презрительно, или смириться и поддаться собственным желаниям. Ему так не хватает чужих глаз. Так остро не хватает того, за что до этого отчаянно, выворачиваясь, себя не щадя, сам Олег боролся — зрительного контакта, подтверждения вываленности в общей грязи. Но он вроде как… Преисполняется над этим. Он, вроде как, готов распрощаться с гордостью и разверзнуть гнилую пасть, чтобы в очередной раз попытаться сделать хоть что-то правильно. Выдыхает шумно. И роняет глухо в чужую кожу: — Помнишь, тогда, в мастерской, ты спросил, влюбился ли я? Я тебе соврал. Опять. Ты мне нужен. Ты мне охереть как нужен. Я, кажется, влюбился. И если я сейчас снова… Сделаю, что я хочу, что тебе нужно, «кажется» уже не будет. Тебе это нужно? А вот тут глаза Олега распахиваются, будто по щелчку пальцев. И это — то самое еблищем по асфальту, которого он так не хотел, к которому был совершенно не готов, сопротивлялся, упирался всеми ментальными конечностями. А самое смешное… То, на что так провокационно выводил в той самой беседе в мастерской, то, что в каком-то мазохистском порыве хотел услышать, чтобы унизить, чтобы ощутить собственное превосходство в самоконтроле… И то, что совершенно не готов был на самом деле услышать сейчас. Не хотел. Не должен был. И что ему делать с этим? С этой информацией? В него влюбился собственный брат. Казалось бы, чем это должно трогать после того, как они по его собственной воле трахались? Трахались, блять, он искренне кайфовал от члена старшего брата в собственной заднице… И после этого шарахаться от признания в любви, которое, в общем-то, если абстрагироваться от их семейных взаимосвязей, было бы вполне логичным после всего, что между ними было? Почему вдруг так триггерит… И дело ведь не в том, что его все-таки так жестко выдергивают из своего транса, нет… Дело именно в этом признании, которое бьет по нервам, резко дергает за эмоциональные качели и буквально швыряет их с первого же толчка в полное солнышко. Но в чем причина? Почему так резко все закипает не просто в злости — в самой настоящей ярости, без которой буквально еще тридцать секунд назад было настолько хорошо и спокойно… — И что дальше? — кажется, контроль над действиями и словами он теряет так же резко, как меняется в настроении. Как стремительно, буквально моментально с глаз спадает мягкая пелена, зрачки расширяются, а в уголках закладываются пронзительные морщинки, а ткань футболки, все еще зажатой в кулаке, трещит от той силы, с которой ее стискивают пальцы. — Ты трахал меня до этого. Трахнешь и сейчас. Что для меня изменится от того, есть это «кажется», или нет? Выставить напоказ шипы, ощериться, оскалиться и пойти через провокацию — господи, до чего мучительно знакомая, почти всегда одинаковая реакция, но… Это те защиты, что сильнее него, что защищают подсознания от ответа на это самое «почему», которое может просто добить. Это то, к чему Саша одновременно оказывается готов и не готов. Если свести все, как в физическом уравнении, к цели — найти искомую величину и все вот это вот очень простое и приземленное, он бросил свои слова другому в лицо для того, чтобы остановить. Это были как… Сигнальные огни, запрещающие самолету посадку по причине аварии в аэропорту. Это было как «не влезай, убьет» на электрощитке. Оказалось, что акция довольно бессмысленна. Потому что некого и не от чего беречь. Это неожиданно больно — слышать, что был прав, что сделал все правильно, остановил вовремя, что другому потрясающе плевать на то, что он так окончательно сломается. От этой боли он вдыхает рвано, отстраняется, вырывает руку, пальцы сжимает до боли на чужом запястье, скомкавшем его футболку, собирается, вроде как, их оторвать тоже, но успевает заглянуть в чужое лицо. Привычное. Выученное. Знакомое до каждой яростной черточки, до каждой искаженной морщинки, и вместо того, чтобы причинить боль, останавливается. Не скрывает ни отчаяния этого своего, ни искреннего удивления, непонимания от того, действительно ли может быть так сильно другому плевать на то, что он только что сказал. Если Олег надеялся, что, рвани он пластырь с раны, вгони ногти под ребра, напорется на ответную агрессию, которая… Которая может привести к чему угодно другому, то он ошибся — этого больше недостаточно. Кажется, ничего больше недостаточно. Хочется смеяться, над собой, в первую очередь. Саша не тянет, а мягко оглаживает запястье. Пропускает волосы на чужом затылке сквозь пальцы, слегка удерживая. Смотрит спокойно, находя самообладание, практически из-под ног у себя его собирая, почти улыбается. Эти слова формировались в нем долго: в каждый тот раз, когда он пытался поймать стихию за хвост и угомонить воющее чудовище, не дающее Олегу дышать. Или самого Олега в качестве этого чудовища. Смотря, как повернуть ситуацию. — Для тебя изменится то, что ты потом трусы натянешь, уйдешь, и будешь себя грызть. Тебе будет еще лучше: знать, что в тебе так нуждаются, несмотря на всю эту… Мерзость извращенную, потому что ты, как я, хочешь быть нужным, но ты будешь знать, что приносишь боль. А ты добрый. Ты всегда им был. И сейчас опять мне доказал это. Не мне, не для меня добрый, можно вспомнить, почему, но тебя это добьет рано или поздно, даже если я дальше продолжу играть роль резинового члена. А по поводу сейчас… Он отпускает ласкающую ладонь руку, выпрямляется, как может, касается лица отрешенным, почти ироничным взглядом. — Вряд ли теперь смогу. Возраст, сентиментальность. Все, как ты говорил. И это правда: кажется, в этот самый момент для Саши кончились игры в «буду трахать сквозь слезы и нравственные страдания». Ему есть, чем поспорить с «трахнешь и сейчас». Или Саша думает о нем слишком хорошо, или Олег думает о себе слишком плохо, или во всем происходящем окончательно потерял себя. Черт возьми, он ведь… Добрый. Всегда был добрым. Вопреки всему тому пиздецу, в котором ему приходилось выживать. И так, если попытаться объективно посмотреть на себя со стороны — он ведь может быть добрым до сих пор. Он с этой самой добротой, которую так ярко в себе ощутил, и пришел, собственно, домой — делиться, рассказывать, потому что так искренне пропитался, что чуть не светился изнутри. И забота о Теоне, о Тёмке, беготня вокруг Ильи… То, в конце концов, как он работает на испытаниях, как общается там со всеми, а не только с этой чудесной девушкой, чью музыку с огромным удовольствием согласился бы послушать не только в собственной голове, но и вживую… Так какого чёрта с Сашей… Не выходит? Почему каждый их разговор, каждая их встреча заканчивается или сексом, или ссорой? А периодически и тем и тем одновременно в том или ином порядке и пропорции. И готов ли он будет хоть когда-то признаться себе в том, что это как-то связано с тем, что мучает его ночами? С тем, что не просто так в этих снах приходит… С тем, что ярость вся, что на старшего изливается — на самом деле не для него, не на него вовсе, а на самого себя, на то, что происходит где-то там, внутри, под ребрами, что никак не может и не должно приниматься, а бередится из раза в раз, с каждым мягким прикосновением, с каждым теплым словом этим чертовым бархатистым баритоном, с каждым «смолчать и успокоить» вместо дать леща такого, чтобы в ушах звенело и дверью хлопнуть до вылетающих петель. — А ты когда себе все ноги переломал и лежишь, кровью истекаешь, тоже думаешь о том, что кому-то на голову случайно кирпич уронил? Такой прям дохуя ты добрый, не добрый даже, святой прямо — не за свою, за мою жопу переживаешь… Не сердце, прости господи, своё разбитое защищаешь, а боишься, что меня совесть заест и потому не хочешь играть в резиновый член? Да кому ты пиздишь? Ни за мою совесть, ни за собственную сентиментальность и возраст ты что-то нихуя не переживал, когда меня трахал — ни тогда, с этой дурью в башке, ни когда мной стены в мастерской обтирал, а тут вдруг куда деваться, ебать, состарился? Он практически может слышать скрип, с которым Олег сдает позиции. Даже слова не так важны — интонации. И как раньше не замечал? Чем больше матерится, чем больше грязи на голову вылить пытается, тем ближе к краю, к внутреннему, ментальному обрыву, тем больше не то страха, не то отрицания, не то всего и сразу. Почему сразу так нельзя было? Почему только сейчас отрезвел от обидных, болезненных, острых слов, понял до конца, с чего эта история началась и куда ведет? Почему, прежде, чем снова и снова вытираться лицом об асфальт, нужно было самому пройти через это не раз, собирая каждый мелкий камень, и еще и его за собой тащить, соглашаясь, сравнивая все, что хорошего было, с землей? Видел же. Видел эту картину сотни раз, все те разы, когда Олег себя отстаивал перед родителями, когда назло с обрыва в Самаре сигал, потому что не ссыкло. А теперь вот, это даже чужими словами произнесено: «сердце его разбитое». Но что делать с разбитым сердцем, он, кажется, успел выучить за свои тридцать с неопределенным чем-то. Чем-то, что скоро опять через год перевалит — иронично. Уже уходил от Илоны, испугавшись, не спася. Должным уходил, обязанным, как трус. Кто же знал, что в следующий раз придется уходить, точнее — разрывать, чтобы спасать? Но теперь даже если и случится чего-то… Он в Олега верит. А если не справится, то его пришибленная и отбитая хранительница явится обязательно. Олегу не пять и не пятнадцать. Олег справится. Так что он может давить, пока весь гной из раны не выкачает. — Кто тебе сказал, что боюсь? Ты спросил, что для тебя изменится. Я ответил. И ничего у меня не переломано, не бери плохой пример со старшего, не драматизируй, пожалуйста. Этого следовало ожидать. Не переживал — спорный вопрос. Но ты меня на днях попросил глубиной травм не мериться и дальше своего носа смотреть, я смотрю, на себя не смотрю. Захочешь — сам проверишь, узнаешь, насколько не переживал, ключи у тебя всегда были от моей головы. Он придвигается ближе неумолимо, чуть сильнее оттягивая назад бессовестно отросшие с тех пор, как Олег приехал, волосы, но не стремится причинить боли. Только обезоружить. — Если не веришь — проверь. Закрылась лавочка, санитарный день. Не могу сексом заниматься с разбитым, как ты говоришь, сердцем, представляешь? Какая уж тут магия. И да: в резиновый член я не хочу играть, потому что я — не резиновый член, а человек, в конце концов. Как неожиданно и пренеприятно оказалось, еще и с чувствами. И в его голосе нет агрессии — только медитативная убежденность. Ему… Ему больно, бесконечно больно, он, кажется, готовится по-человечески зарыдать от внутреннего напряжения, ему не впервой, уже на камеры напозорился за свою жизнь, спасибо большое. А пока он… Вроде бы держится. И снова не врет: никакой магии после всех этих слов случиться просто не может. — А кто сказал, что в этом сравнении переломанным был ты? Усмешка на губах становится еще более ядовитой, токсичной, потому что на самом деле где-то там, за этим ядом плечется, прячется… Страх. Он не готов сейчас выворачивать душу наизнанку, не готов признаваться даже самому себе в том, что уже почти озвучено, не говоря уже о чем-то еще гораздо более сокровенном. Но то, что Саша воспринимает всю эту ситуацию так, наизнанку, лишь лишний раз доказывает — как бы не кичился всей своей дохуя заботливостью, а по факту — эгоистичный пиздюк. Он, блять, всей этой тирадой пришел заявлять о том, какой на самом деле хуёвый он сам — на, братишка, смотри, в кого влюбился — сам переломанный настолько, что мне вообще похую, что всем этим сексом приношу тебе боль какую-то, мне нужно — и дальше мне насрать. А вместо того, чтобы увидеть и услышать это, оказывается гораздо прикольнее примерить на себя роль самого главного страдальца. И, может быть, у него-то еще ничего не переломано, а вот у Олега… Что-то буквально кричит, что да. Слишком часто слышал в ушах этот хруст ребер внутри, с которым что-то в очередной раз надламывалось. И отнюдь не на испытаниях, даже самых психологически жестких. Но Саша, по всей видимости, считает, что он вообще никаких эмоций не испытывает, когда занимается с ним сексом. Ну разве что кроме физического и эзотерического удовлетворения. Что ж… — Проверить? Так, что ли? — щурится презрительно, но расстояние еще больше сокращает — и вообще без каких-либо церемоний руку… Даже не на пах опускает, а сразу в домашние брюки вместе с бельем пропихивает, сжимая в кулак абсолютно спокойную плоть. — А тебе, видимо, одиннадцать, раз ты в состоянии влюбиться за пару дней? Потому что когда ты меня трахал в последний раз, роль, по всей видимости, резинового члена тебя более чем удовлетворяла. — Какой же ты стрелочник. Нет, это, вообще-то, физически неприятно. Опять. Снова. И этот бесцеремонный жест вырывает ноющий вдох, Саша морщится. Он видит, что Олег… Блядский боже, они друг друга стоят. И как бы тот не выворачивался и не пытался ему натыкать его же повадками манипулировать и выставлять себя героем этого времени, сам… Значит, он переломанный, а Саше так, кирпичом прилетело? Как здорово. Как нравится. — Я одного не понимаю, Олег. Ты думаешь, я сейчас, что, поверю в то, что ты настолько… Ужасный человек? Твои попытки в прелюдии, и правда, очень средние, но я-то видел, как ты девчонку ту убаюкивал. А еще видел, как ты стихи мои читал. Вспоминал. Уж не знаю, почему удалил, но, как это там говорят… Сталкерил, получается? И друг твой тоже… Очень тепло к тебе относится. Мягко говоря. Как и ты к нему. Заботишься. О тебе нельзя думать совсем плохо. Даже просто плохо. Выбалтывает все-таки. Еще один свой маленький грязный секрет. Тогда, один в квартире, потому что Олег был на съемках, он, кажется, раз двадцать пересмотрел это видео, задетый сначала до глубины души, не понимающий, но тщательно затолкал это воспоминание куда-то на задворки, пока вот так сейчас не вывалилось. Трудно говорить спокойно с рукой в штанах. Ее отчаянно хочется оттуда вытащить. Может быть, даже вывихнуть, потому что это все, что делал Олег буквально: кусался, дергал, волосы рвал. Зато говорил… Много. Но он не шевелится и даже руку на затылке ослабляет, она трясется, но он не останавливает коротких движений, чем-то похожих на поглаживания. — В последний раз ты был со мной. Смотрел на меня. Это было общим, а не вот так — я буду весь нежный и ласковый, но не из-за тебя и не для тебя, лови момент и наслаждайся, дядь, потому что неизвестно, когда еще такое будет. А мне… Ну, мне нужно близко. Чтобы ты меня… Чтобы ты… — выдыхает раздосадованно, потому что не может сказать это вслух даже сейчас. — Это нормально, что оно… Так, Олег. Я понимаю, что… Мне кажется, что тебе от себя самого тошно. И ты не знаешь, какой выход из этого найти. Твоя энергетика, она выправится, начнет нормально функционировать, восстанавливаться, просто на это нужно какое-то не слишком короткое время и покой. Дальше так, как есть — нельзя, или ты, или я с ума сойдем и друг друга переубиваем. Поэтому я прошу тебя успокоиться. Тошно — это не то слово. Отвратительно, мерзко, гадко… Только от чего конкретно — Олег пока так до конца и не понял. От того, что вообще его мозг в состоянии генерировать те ванильно-розовые картины, что он по ночам видит в своих снах и с утра просыпается в холодном поту? От того, что приходится говорить отвратительные вещи, потому что искренне не может даже с самим собой, не то чтобы еще и с ним, и это — вывернутые наизнанку, перекарёженные ядом мысли, основная цель которых — поддеть, спровоцировать, сделать… Больно. Так же больно, как на самом деле где-то там, внутри, ему самому. Бей или беги — бей, чтобы больно, чтобы неповадно было. И был бы более чем не против, если бы в ответ тоже били, а не убегали. Эдакий порыв — и мазохист, и садист в одном лице. Свитч, по-научному. А когда Сашка стихи вспоминает, становится… Еще хуже. Потому что он прекрасно помнит, с какими эмоциями их читал. Где витал в тот момент, о чем думал, что видел… Насколько глубоко погружался в самого себя и оттуда вытащилось именно оно — он ведь мог что угодно спеть, прочитать, рассказать — да хоть Пушкина, но… И это еще больнее. Это буквально ножовкой ржавой, как из Пилы, по нервам оголенным, по костям, до дрожи в нижней челюсти, до скрипа зубов меж собой. Это грязно. И жестоко. И распаляет еще больше. — Так тебе это нужно? Чтобы тебе лично внимание уделили, удовольствия тебе недостаточно, тебе нужно чтобы в глаза смотрели, слюни пускали, не дай бог хоть секунда — мимо? Хорошо. Взгляд горит так, будто сейчас рука нахер оторвет все то, на чем до сих пор лежит, но вопреки этому она с точностью до наоборот — оглаживает мягко, прямо нарочито, тошнотворно ласково, и лицо искажается в какой-то жутковатой гримасе якобы нежной улыбки, с которой тянется вперед, глаза распахивает, зрачки в зрачки, радужка — в радужку, и прямо так, кажется, даже не моргая, к чужим губам прижимается своими. Самое унизительное — то, что Саше, оказывается, действительно не так много надо. И это не возбуждение, конечно, это… Какой-то рывок, импульс, член слабо дергается не от руки даже, а от… От поцелуя, даже от такого, который ему трупом собаки под ноги бросают потасканным и подгнивающим. От гнили запах тоже сладкий исходит. Даже с чем-то не самым ужасным при правильной раскладке перепутать можно. Олег не видит краев, никаких, кажется, ни в чем в своем неистовстве, но это справедливо: он его за живое, за то, что нельзя трогать, задел своими словами, Олег его — своими действиями. За то, что нельзя трогать. За то, что нельзя. Почему? Почему нельзя, почему задело, откуда эта реакция бешеная, на что? Пульс учащается от мыслей, которые голову набивают камнями, в попытках расшифровать это ебаное зашифрованное послание, которое Олег так мучительно вывороченно, извращенно пытается ему передать. Да что же это? Это противно и мерзко — потешаться над его откровением вот так, но ему плевать, сейчас — плевать, потому что он, кажется, разглядел то, что не хотел видеть. То, что он подсознательно так упорно скрывал сам от себя, именно за этим жестом — за тем, как Олег не высмеял и оттолкнул, а потянулся еще и доказывать свою правоту в извращенной манере. За тем, как упорно рвал цепь и пытался выставить себя хуже, еще хуже, чем он есть. Все это обрело какой-то смысл. Какой же он тупой. Саша выдыхает в губы, обхватывает Олега поперек спины через лопатки, вперивает взгляд в чужие глаза так же откровенно, и требовательно, жестко задает один очень важный, очень страшный вопрос, от которого так упорно бегал, надеясь, что хотя бы один из них — нормальный: — Что ты на самом деле сейчас чувствуешь? Почему это делаешь? Давай, я — лжец, но ты-то всегда за правду был, герой. Что тебя так… Мучает? Ты… Неужели ты..? И, наверное, Олегу даже не нужно отвечать честно, чтобы стало понятно. Наверное, достаточно будет увидеть его реакцию. Наверное, если он, Саша, прав, то… То ему следовало бы самому Олега выгнать, чтобы не ломать ему жизнь. Молчание. Тишина. Пронзительная, сосущая, звенящая в ушах и где-то внутри — и чем дальше, с каждой секундой, что тянется как час. Это чувство, будто… Нет, даже не будто его только что спалили за чем-то неправильным, вроде сигарет, дрочки или девчонки в постели родители, нет. Это скорее похоже на смертный приговор, который ему озвучивают, когда он вообще приходил в процесс свидетелем потерпевшего и уж точно не должен был положить свою голову на плаху. Оглушительно. Неожиданно. И в самую точку. Тот вопрос, которого Олег никак не мог ожидать, и который… На самом деле просился с самого начала. Правильный. И жуткий до судороги, сводящей все мышцы в теле. И даже речь не про то, как шваркает его еще раз, до кровавого месива лицом о землю это требование ответной честности. Нет, просто это одно короткое «Неужели ты…» которое… Будто берет и насильно вздергивает его веки, открывая глаза и заставляя… Кажется, у него не просто дрожат губы — даже глаза начинают стекленеть, покрываясь тончайшей пеленой совершенно неожиданно даже для него самого подкатывающей влаги… — Сюрпри… Саша?.. Неужели он настолько выпал из реальности, что за звоном в ушах не услышал ни хлопка входной двери, ни шагов, ни каких-то других звуков… Только сейчас. Голос, женский, с характерным медлительно западающим акцентом, который он узнает из тысячи. Голос, от которого в этой ситуации, в этом… Положении всё, что только что замирало внутри, сведенное ледяной судорогой, просто будто подсекается острейшим ножом и обрушивается куда-то в пол, оставляя не человека — остов костяной без нутра. Сосредоточенный на своём жутком открытии, на чужих увлажнившихся глазах, оглушенный бьющим по ушам пульсом, Саша тоже не услышал ничего. Ни звона ключей, которые так и не забрал, потому что они ведь взяли паузу, а не расстались. Ни шагов, хотя прежде слышал их практически где угодно не ушами, а самым сердцем. Очередная гоголевская пауза: недоуменный зелёный взгляд, рука его брата в его штанах, у одного — пленка непрошенной воды радужку накрывает, у второго веки красные, предслезно отекшие. Картина Репина «Приплыли». Саша смотрит на вошедшую как на призрака, остекленело, в попытке понять, какого вообще черта? Как? Почему? Какого хрена вообще? И выдыхает с какой-то разочарованностью. Это было почти. Это было близко. Олег должен был сказать что-то важное, и, скорее, было бы удивительно, если бы в этот момент не произошло ничего сбивающего с толку. Как будто он прямо сейчас должен был расплатиться за все свои долги разом. Где бы только кредит взять? Нет смысла визжать что-то про «ты все не так поняла». Маленькая, нежная, чуточку неловкая Мэри, может, даже приняла бы это с милосердием, но… Боже, он ведь даже не вспомнил о ней толком ни разу с тех пор, как вся эта херня завертелась. Блядский боже. Как будто на измене поймали. С кем? Кому? — Сюрприз, Мэрилин, и правда. Не знал, что ты планируешь визит. Дай нам с братом… Минутку? Что ещё он должен был сказать? Только Олега молча тянет за руку и просит отпустить обречённо. А ведь Мэри, честно, хотела как лучше. Никаких выяснений отношений, на которых в свое время разъезжались — он оставался здесь, в Москве, она — улетала домой, в Эстонию. Переварить, подумать, всё взвесить, определить для себя — готова жить по чужим законам, смириться с чужими желаниями… или точнее — нежеланиями, есть ли какой-то компромисс, который можно нащупать, предложить… Или это всё, конец, у которого просто нет ни единого возможного выхода, кроме как попрощаться, пожать руки с уважением к чужому жизненному укладу и разойтись навсегда. Но сейчас это было вообще не про эти разговоры — исключительно порыв добра, собственного «скучаю», пакет с подарком в руках — она просто хотела приехать, поздравить с неумолимо приближающимся днем рождения, сделать сюрприз, до последнего надеясь, что он всё еще будет для Саши приятным… И совершенно точно не рассчитывала увидеть то, что видит. Взгляд даже не сразу цепляется — всё еще немного расфокусирована от удвоенной волны тошноты и головокружения, которыми ее встречает чужая квартира — нет, она осознает, на что идет, про то, что сейчас в битве Олег и он наверняка живёт у Саши, прекрасно знает, а значит в этом доме становится еще больше той энергии, с которой ей всегда было довольно тяжело уживаться, но… Уж точно не могла даже подумать, что в доме, где живут два родных брата может застать сцену, которую… не должна была видеть. От которой, когда взгляд всё же соскальзывает ниже, на увитую браслетами и кольцами руку, глаза расширяются до немыслимых пределов, язык немеет и челюсть медленно ползет вниз, заставляя рот как-то глупо приоткрываться, будто у ловящей воздух рыбки. Сцену, в которой что-то понять «не так», кажется, просто физически невозможно. — Саша, я… Не понимать… Руку, которая только сейчас, когда тело хоть немного отпускает эта судорога первичного ужаса, пульсирующая оглушительно прилившей к вискам кровью, медленно выскальзывает из чужих брюк и безвольно повисает вдоль тела. Зубы стискиваются так, что хруст, кажется, может слышать даже Мэрилин, замершая на пороге, а пелена влаги перед глазами смаргивается одним движением век. Прекрасно. Просто идеально. Лучшее, чем могла закончиться эта немая сцена, в которой ему… в которой он точно не был готов что-то сказать вслух хотя бы потому, что язык бы просто не повернулся. Намертво приклеился к нёбу и отказался шевелиться хоть на миллиметр. — …Просто… Отлично. Саша думает: интересно, а можно квартиру переписать на Олега без его физического участия в сделке, и пойти себе заработать на новую? А пока… В Мастерской пожить там? Снять себе что-нибудь? Номер в гостинице? Или написать завещание, заверить у нотариуса и имитировать собственную смерть как-нибудь так, чтобы ни у кого из родственников или жаждущих правды друзей не оставалось сомнений? Хотя… Блядь, даже ведь на том свете найдут, ебаные медиумы. И придут. Втроем. Тут места очень конкретно не хватает: еще бы строгих, укоризненных, разочарованных глаз матери добавить для полного благоденствия и радости: «Ты ведь старший, Александр, ты должен подавать пример». Если Олег что-то и знал о масштабе трусости Саши, то явно не все. Единственное, о чем он мечтает сейчас, точно так же по-идиотски, как Мэри, смотря в пространство, это о том, чтобы подхватить сейчас собственную куртку с вешалки и исчезнуть нахер. Сделать хоть раз, как Олег, хлопнуть дверью, и поминай, как звали, живите, кто хотите, ключи у всех есть. Это слишком. Это для него просто слишком, а надо… А надо Мэрилин, из-за любви к сюрпризам пострадавшую, кажется, только что психически, успокаивать. А надо с Олегом что-то решать, потому что и этих непролившихся слез в глазах в качестве ответа, губ дрожащих, которые почти на своих чувствовал, более, чем достаточно. За кого первым хвататься? За Олега — предаст Мэри, за Мэри — Олега, все рушится, все к ебени матери рушится, просыпается песком сквозь пальцы, он просто… Господи, как он хочет сбежать. Наверное, можно стыдливо прикрыться тем, что кровь всегда выбирает кровь, но первым он все-таки хватается за брата: там страшнее, там болезненнее, там опаснее и жутче. — Олег, пожалуйста. Нам надо договорить. Не уходи, слышишь? И Мэри… Короткий, преисполненный разом и вины, и жалости, и вот этой… Живущей в нем все равно привязанности к бедной ведьме. — Если можешь, иди, пожалуйста, в мою комнату. Я принесу тебе твой чай. И постараюсь объяснить. Хорошо? Сейчас ее хитрые травы, которые помогали не чувствовать себя перестиранной тряпкой в этих стенах всегда, — это единственное, что он может предложить. Ну, и еще может пытаться хвататься, за что можно, в слепой надежде на то, что все это можно… Как-то уладить. Только выбор делает, кажется, провальный. Сам-то понимает, что делает, произнося это самое короткое, но практически роковое «договорить»? Сам обрекает себя на провал, потому что это — последнее, чего хочет сейчас Олег. Ситуация — критическая, абсурдная, дикая, жуткая для Саши, для Мэри… И, фактически, спасительная для него. А если успеть проанализировать — то по сути сейчас в его руках вообще полный карт-бланш. Возможность получить сатисфакцию за всё, абсолютно всё. Он может сказать всё, что захочет, что посчитает нужным, и это будет услышано не только Сашей, но и той, что когда-то лишила его брата. И может быть, если бы когда-то этого не произошло, его болезненная нужда не стала бы настолько сильной, больной, что в итоге превратилась в то, что Керро сейчас имела честь лицезреть собственными глазами. Но история не знает сослагательного наклонения. Зато он знает, что это — шанс. Шанс если не осуществить какую-то жестокую месть, то абсолютно точно — избежать того, что он не готов делать ни в какую. Обсуждать то, что почти сорвалось, что надломилось внутри и отразилось обречённой влагой в глазах. Сбросить с себя чужие руки, шагнуть назад, блокируя, выпуская вокруг себя сонм острейших иголок, всем своим видом показывая — не влезай, убьёт. — Мне — не надо. Хватит. Тем более, тебя теперь есть кому успокоить, а тебе — на кого излить свои драгоценные чувства. А я как-нибудь сам разберусь. Ещё шаг назад, другой — и хлопок двери в его комнату, символизирующий конец этого разговора. Окончательный и бесповоротный. Хорошо, что вещей раз-два и обчелся — даже собираться особо не придётся. Тяжело. Пиздец как тяжело, настолько, что взвыть хочется так, чтобы стены тряслись. Но нельзя, не имеет право показать собственную слабость. По крайней мере — не здесь, не ему, не сейчас. Зато Мэри — можно. Пока даже не слабость, скорее — полную растерянность на грани абсолютного шока. Саша что-то говорит, хочет, просит — но она даже толком не слышит. В ушах белый шум, перед глазами — до сих пор Олег и его рука в Сашиных штанах. Она честно хотела бы попытаться хоть как-то это оправдать. До самого идиотского, до незнания, как померить температуру, помочь открыть заклинившую ширинку, но… Это физически невозможно. Она видела то, что видела, и настолько не может понять, как, почему, что… Даже слов не подобрать, чтобы вопрос задать, и тем более — не пошевелиться. Только пакет бумажный с глухим стуком наконец падает на пол, символично звуча финальной, жирной точкой во всём этом апофеозе абсурда. Если бы не Мэри, он бы за ним не пошел — побежал. Он бы сломал херову дверь, за которой, он знает, в спешке собираются вещи, опять. Даже сейчас он готов сорваться следом, но… Но что он скажет? В эти жуткие секунды, пока в квартире стоит мертвая тишина, и Мэри, маленькая, нежная, перепуганная Мэри стоит, замерев, как изваяние, Саша прокручивает все, что мог бы сказать Олегу, и не находит нихрена. Останься, пожалуйста, чтобы… Что, жить ебанутой гомосексуальной инцестуальной семейкой без единого мнимого шанса хоть когда-то начать считаться нормальными или стать счастливыми? Он же сам этого хотел. Сам хотел — прогнать, отстранить, сделать все для того, чтобы сердце Олега, душа Олега оставались им искореженными, его слабостью, его неумением отказать, но не испорченными до конца. Саша знает, что Олег чувствует. Олег знает, что он знает, и даже не отказывается признавать это — «я как-нибудь сам». Наверное, это правильно, что все так… Заканчивается. Кажется, это гребанные похороны их с братом каких бы то ни было отношений. Дай Бог, раз в год видеться за общим столом, стараясь не оставаться наедине и не пересекаться взглядами. Потому что то, что было, ни из памяти, ни из внутренностей высечь невозможно. Поэтому Саша никуда не идет. Запрещает себе идти, просить и останавливать, хотя кажется, будто может. Не давит на жалость и не заламывает рук. У него лицо чуть мокрое, но этого даже не замечает, как и бессильно сжимающихся кулаков. У него тут вообще… Человек, который нуждается в срочной психологической помощи и средстве для отмыва глаз. С «успокаивать» Олег погорячился, конечно. Кажется, только сейчас он до конца осознает, кто эта женщина перед ним, что она вообще каким-то невероятным образом так неожиданно образовалась у него дома. Осознает, как плохо ей сейчас должно быть, и физически, и морально. Прикоснуться боится, и потому, что вот этими самыми руками только что… Чего только не делал, и что сказать, не знает. Неловко, на автомате, присаживается на корточки рядом с ее ногами, чтобы подобрать пакет и поставить на табуретку рядом. Протягивает руку осторожно, как к напуганному зверьку, даже не вставая, чтобы подтолкнуть к краю диванчика, скорее — показать, направить. Знает, что этот паршивый выбор делает, не пытаясь Олега остановить, но… Правда верит, что так будет правильнее и лучше. — Мэри. Дорогая. Сядь, пожалуйста. Ты… Как вообще, почему… Не предупредила? Я бы… Я бы тебя встретил. Знает, что чушь несет, но как еще? Что ему сейчас сказать, когда мысли разбегаются? Может быть, эта бессмыслица, мягкая и убеждающая, выдавленная через силу, как-то поможет, пока дверь не хлопнет во второй раз и ему не придется начать объясняться. Смог бы он сейчас удержать Олега? Слишком сложный вопрос. Скорее нет, чем да. Потому что даже представить не получается, что он должен был бы сказать для того, чтобы избежать этого побега из места, которое теперь точно не ассоциируется с безопасностью. Потому что внезапно, буквально в несколько высказанных вслух слов разрушается сотня барьеров между ними, которые надёжно охраняли все тайны, которыми не готов даже самому себе раскрывать, не то что кому-то ещё. Особенно тому, кто главной причиной этих тайн является. Поверил бы, если бы даже Саша гарантировал, что не будет больше задавать вопросов и оставит все как есть? Возможно, но… Сам себе скорее не поверил бы, что сможет дальше жить под одной крышей, не соприкасаясь больше вообще никак. Потому что это как сидя на голодной диете чувствовать запах свежевыпеченного пирога. И если даже после первой части диалога он смог бы подойти, подтвердить собственную беспринципность, насрать на то, что это причинит боль — в то, что «не встанет» он не поверит, сам чувствовал ответную реакцию за пару мгновений до того, как всё сломалось окончательно, то теперь… Теперь, когда и Саша… Что-то знает, а в том, что он понимает ровно столько же, сколько он сам, хоть и до сих пор не может даже в собственном сознании это всё озвучить, он не сомневается. Так что… Путей к отступлению нет. Только рюкзак на спину и хлопок входной дверью, без права даже обернуться, прежде чем броситься прочь по лестнице, даже пока не осознавая до конца, куда. А вот Мэри в данной ситуации… Пожалуй, можно ставить памятник. Потому что, наверное, практически любая здоровая женщина хлопнула бы этой самой дверью гораздо раньше, чем тот, чью ладонь она только что наблюдала в штанах своего мужчины. Или… Уже не своего? Это дико, это жутко, кого-то, возможно, даже бы вывернуло от такого зрелища, но у неё… Видимо шок работает несколько иначе. Парализует, стекленеет взгляд, но не гонит прочь из этой квартиры, что так не ненавидит. И даже слушается на автомате, на диванчик присаживается, только смотрит все ещё куда-то в одну точку перед собой, хлопая длинными и кажется совсем каплю повлажневшими ресницы. — Я… Хотела поздравлят… Surprise сделат… Ден рождения… Тебя… Саша, я не… Не понимаю… Если кто-то (Олег) считал, что он не разбит достаточно, то сейчас есть, с чем поспорить. Рыжая. Красивая. Немного холодная — от нее еще до сих пор как будто бы веет ноябрьским ветром. Приехавшая из своей далекой, глупой, такой же невероятно красивой Эстонии, чтобы поздравить его с днем рождения. О котором он, кажется, совершенно успешно забыл, а она — не забыла. Саша совсем, совсем не в состоянии делать ровно ничего — ни помогать, ни сочувствовать, ни успокаивать, но это… Ох, блядь. Это по-прежнему его вина, и ему впервые за эти долгие месяцы начинает казаться, что черная полоса его жизни, начавшаяся еще с момента, когда они почти холодно и почти отстраненно, без мокрых глаз, договорились взять паузу и разъехаться, не закончится никогда. Кажется, хорошо с тех пор было всего пару недель — ту пару недель, которую он и Олег жили в согласии. Ему все еще страшно ее коснуться. Кажется, что рассыпется, искренняя, чистая и честная неумеха, по его вине расшибившая… Не локти совсем, а, кажется, всю себя только что. Саша только поводит рукой где-то рядом с острой коленкой, никак не в силах как-то… Вспомнить, что ли, как правильно делать все? Как правильно вести себя с ней? Какую свою версию он ей предлагал всегда? Он — гребаное чудовище, но он, кажется, сам сейчас заплачет, особенно, когда вздрагивает на звуке повторно хлопнувшей двери. Всегда два хлопка, конечно. Осторожно, как с маленьким ребенком, он наклоняется еще ниже, чтобы поймать стеклянный взгляд. — Я это очень ценю, Мэри. Слышишь? Мне… Мне очень приятно, и очень жаль, что ты… Увидела все это. Так. Сейчас я заварю тебе твои травы, и мы поговорим. Ладно? Найти тот самый бережно свернутый, надежно запрятанный в далекий угол шкафа пакет. Страшная бурда, которую вывели опытным путем — маралий корень, безобидная мятка, вербена, шиповник, но сахар и лавандовый сироп все делали лучше. В тишине, за привычным занятием, — перетереть, пропустить через пресс с кипятком, отцедить, — Саша пытается собраться. Кажется, Мэри сейчас превращается для него в нерушимый столп, ради которого можно самому снова отложить истерику на неопределенный срок. Кажется, это даже неплохо. Особенно, когда он потихоньку вспоминает, как о ней позаботиться. Он зажигает мягкий свет над плитой от вытяжки и ставит перед ней кружку. Её кружку. Ту, из которой обычно пила. — Пей, физически хотя бы легче станет. Ты… Хочешь спросить? Знать? Не против, если я закурю, там, у окна? Саша дает максимальное количество времени, чтобы прийти в себя, собраться и уйти. Вот просто подняться и оставить его наедине с третьим хлопком входной двери. Как символично — третий хлопок, будто третий звонок в театре — далее вход запрещен до конца спектакля. И, судя по всему, этот спектакль был бы — трагедия. Такая, после которой выходишь и еще неделю хочешь помолчать, хлюпая покрасневшим носом. Но она… Не уходит. И очень сложно объяснить самой себе, почему. Обычно в таких моментах ведь даже по статусу как-то положено хлопать перед носом дверью, а она… Ради чего остается? Готова ли после такого закрыть глаза и сделать вид, что ничего не было? Точно нет. Но, кажется… Ее и не будет никто просить об этом. Тоже ведь не дура, видит всё, видит как у Саши сердце кровью обливается, как ломается что-то внутри, когда стены сотрясаются от хлопка входной двери. И почему-то почти не сомневается в том, что ему хватит чести не врать и не просить ее остаться, забыть всё, что увидела и «начать всё с чистого листа». И возможно… именно поэтому и остается. Потому что такого лицемерия точно бы не выдержала. А сейчас… просто хочет знать. Что здесь происходило. Происходит. Что вообще случилось с её Сашей за те месяцы, что они не виделись, что перевернулось в его голове, душе и… господи боже, что случилось такого, что его трогает за половые органы его собственный младший брат. Потому и сидит молчаливым болванчиком, кажется, будто даже не дышит всё то время, пока кухня наполняется ароматами завариваемых трав. И за кружку берется, так же в одну точку глядя, стараясь не обращать внимание на то, как безбожно подрагивают ее собственные губы. — Не знала… что ты снова курит… Что там вообще положено делать, когда тебя ловят за хвост во время супружеской измены? Не супруги, конечно, но столько лет — это все-таки срок. Кажется, убеждать в том, что все не так, что он сбился с пути и что все станет нормально. Кажется, Росс из «Друзей» сезонов семь подряд пытался доказать Рейчел, что «у них была пауза». Блин, так почему же сейчас… — Тут закуришь… Он не может сидеть на одном месте, не может стоять ровно, без дела, и с каким-то облегчением решает воспринять короткий ответ невпопад за относительное согласие, потому что тогда можно заняться кучей других дел: найти сигареты, нашарить в карманах зажигалку, пошуршать упаковкой, открыть окно, забыть пепельницу и пойти за ближайшим блюдцем. Так… Много дел. Пожалуй, ему бы ничего не стоило сейчас побыть по-настоящему отвратительным человеком и выставить все факты, которые у него есть в руках, так, что его даже можно будет пожалеть. Может быть, даже понять и простить. Не проживи они столько с Мэри, не люби он ее так сильно, что только ран на сердце добавляет понимание того, что это… Не только похороны его отношений с Олегом, но еще и похороны собственной личной жизни, которая глубоко корнями в душе росла, какой бы ни была. Какой же пиздец. Ровно такой, какой ему совершенно не нравится. Он смотрит на нее, на хрупкую, родную, выученную фигурку издалека, прижавшись спиной к стеклу. И верное решение ему помогает принять только Олег. Не фактом своего существования, не чувствами даже, а воспоминаниями о том самом первом откровенном разговоре. Вот она снова пришла — и ей снова плохо здесь. Как будто… Как будто они делали что-то неправильно. Он останется один. Дерьмо. — Я… Не могу тебя просить остаться. И не буду. И я… Прости за то, что сам не связался. В нашей… В нашей ситуации должен был. Не смог. О таком не расскажешь просто. И не рассказал бы, если честно, если бы так все не вышло. Ты не должна была этого увидеть сама. Прости. Рекордное количество «прости» на один квадратный сантиметр речи. Олег бы удивился. Но все эти «прости» из-за прорванной дамбы выливаются не на него. — В общем, да. Просто на всякий случай: всё — да. То, что ты видела… Саша не замечает, как начинает ерошить волосы на затылке и в какой-то момент начинает драть кожу на затылке ногтями куда более ощутимо, невротично, оттягивая пряди. — …Олег жил со мной уже пару недель, когда пошел… Пошел к другу и вернулся оттуда с… С суккубом в себе. Его, его к нему подселили, там… Долгая история, почему и как, но, в общем, ты… Тебе мне не объяснять, что это такое. И я… Я не справился с ним. Я подвел Олега, и моя ошибка дорого ему стоила. Я думаю, нарушилась… Нарушилась гармония, баланс его энергии, стресс, а у него… «Битва», и ему нужно было… Нужно было ее восполнять. Но кроме того, я еще и… А, вот почему ему и не надо было ни с кем об этом говорить. Потому что он не может — как минимум. Не может оставаться гарантом надежности, и, кажется, выглядит таким, каким Мэри его ни разу не видела за все долгие годы вместе. Все, что может — прерываясь, затягиваться, вместе с этим воздуха набирать, чтобы суметь продолжить. В любой другой ситуации Мэри начала бы бубнить. При всем том, что она максимально спокойный и не особо-то и разговорчивый человек. Но сигареты… Она вообще всегда была таким… Эстетом. Пусть не таким педантичным, как Саша, но все равно очень про… Красивую картинку, не важно — про платья, про украшения, про алтарь, тот, что у нее самой дома, про тактильные ощущения — и тут тантра была как нельзя кстати, и про запахи в том числе. А запах сигарет — явно не тот, что укладывается в подобную идеализированную картину мира. Но сейчас она… Будто чувствует, что больше не имеет права тут указывать. Вообще, даже в рамках какой-то просьбы или нравоучения. Да и… Понимает, почему, зачем… Только старается не тянуть в себя этот горьковатый запах, носик беленький в чашке прячет, втягивая на все лёгкие аромат трав, который так или иначе успокаивает, заземляет, хоть немного удерживает от нервного срыва дрожащую, как осиновый лист, нервную систему. — Ты с ним… Занимался… Секс? Вроде бы всё и так очевидно, с учетом, что она видела своими глазами, но до последнего не верится, просто не может вериться, что все зашло… настолько далеко. Вообще сам факт того, что Саша, ее Саша, который всегда был таким… правильным, буквально недосягаемо идеальным, мог пойти на то, что даже абстрагированно от него в голове не укладывается, а еще и в одном цельном действе, картине мира… Нет, все равно, никак, до сих пор, совсем никак… — Ты вед… просто помог, когда быть суккуб, да? Удивительно точная расстановка смыслов. Саша порывается даже продолжить говорить сразу: мол, просто помог, но потом, вот, где я и оборвался, его сила требовала восполнений, и потому мы, что ж, делали это снова и снова. Но не говорит, и рот снова закрывает, растерянно обхватывая себя поперек груди, рассеянно продирая теперь рубашку под ногтями. Нестабильный мозг делает крутой поворот, находя дополнительные смыслы там, где их искать не нужно было. Потому что вот он, взгляд трезвого, адекватного человека со стороны: просто помог. Вот, что сделал бы, наверное, человек с более устойчивой психикой, чем он. Чем Олег. Просто помог и постарался об этом забыть. А они взяли ведро воды и развели из этой маленькой кучки боли и страданий целое море боли — почему? Почему ему даже в голову не пришло Олега тогда, во второй раз, в конце концов, просто… Черт знает, вырубить, отпаивать травами и отливать воском от всего дерьма, налаживать как-то пытаться его собственную циркуляцию, придумывать другие способы? Мэри оказывается удивительно стойкой, в большей степени, чем он, чтобы называть вещи своими именами. И он набирается смелости, чтобы продолжать. — Наверное, так можно сказать. Просто помог. Да. А потом суккуб исчез, Олег… Олег не должен был ничего вспомнить, и я… Ну, давай. Давай, скажи это хотя бы ей, она и так будет тебя стороной обходить, стараясь вообще не вспоминать, что был у нее мужчина, любила она его, а он ее, потом уехала на месяцок-другой подумать, куда идут ваши отношения, вернулась, а он уже трахается со своим кровным братом. Потрясающая история, но на девичнике, конечно, не расскажешь. — Я ему не сказал, Мэри. Не смог. Не буду объяснять. Но в этой истории очень много повторяется «я не смог». Он узнал сам, как — до сих пор не знаю, и, естественно, ушел. Но… Если резюмировать, в следующий раз пришел сам — почти пустой энергетически, от стресса, от всей этой истории, его сила, она… Не восстанавливалась, и ему просто нужно было. И я дал. Передал. Так, как… Ты знаешь. И… Не один раз. А потом, кажется, я или, по свежим новостям, оба не справились с такой… Блин, близостью, и теперь… Бессильно машет рукой в сторону двери. Все, на что его хватает — перечислять факты, объяснять сухо, «резюмировать», собственно, но никак не вовлекаться эмоционально. Кажется, что этого достаточно. — Все во мне теперь совсем не так, как было, когда ты уезжала. Мне жаль. «Не надо было нам расставаться». Позорно, мелочно он думает об этом, от напряжения вцепляясь уже просто в какие попало мысли. Слабые, потакательские собственной несостоятельности. Хочет, было, за вторую взяться, но оглядывается на Мэри и передумывает — только проветривание оставляет и так и замирает истуканом на одном месте, не представляя, куда себя девать. Как бы тавтологично это не звучало, но, кажется, где-то на уровне подсознания наконец начинает доходить осознание, почему она, собственно, до сих пор здесь. Не хлопнула дверью, не улетела в слезах в закат, как любая нормальная барышня в такой ситуации. Хотя, пожалуй, истинно нормальная барышня в такой ситуации просто не могла бы оказаться. Да, в голове до сих пор не укладывается, как это вообще возможно — заниматься сексом с кровно близким человеком, да еще и не погодкой, а тем, кого помнишь еще младенцем в люльке и у себя на руках, но… Зато хотя бы действительно понятнее становится, что дает ей силы всё еще сидеть на этом диванчике и пить свой травяной отвар. Они — другие. Они привыкли оказываться в таких эмоционально трудных ситуациях, что психика так или иначе закаляется, чтобы работать, а не рыдать вместе с теми, в чьем горе пытаются разобраться. Пусть они оба не эмпаты, чтобы пропускать через себя все чужие эмоции, но зато они умеют грамотно их контейнировать. Включать разум, а не эмоциональное личное эго. Именно потому вместо надрывных всхлипов звучит то, что… первое приходит на язык. Само собой. Холодное, дрожаще от напряжения спокойное, как бы странно это сочетание ни звучало. — Ты не заметил, когда влюбился. Звучит как… приговор. Такой, обухом по голове, но это — то, что она чувствует. Как психолог, как эзотерик — неважно. Это то, что исходит от Саши. Сильная, болезненная, отравленная противоестественностью, но…влюбленность. — Нельзя заниматься sex с тем, кто не плеват… И не чувствоват. Пауза, еще одна, еще более долгая. Какая-то мысль птичкой невесомой крутится, щебечет, трепещет крылышками, мечется неуловимая, никак под руку не попадается, а потом… Вдруг сама садится на колени и в глаза заглядывает, отражаясь в ее собственных расширившимися зрачками. Как щелчок над ухом. — Ты узнал в нём её. — Я не… Это не… Его как обручем поперек легких перехватывает, сжимает, и, конечно, конечно же, первая реакция — отрицание. Не было такого, а если было, не докажете, и все совсем не так. Совсем, совсем не так. Но, собственно, чего так дергаться? Не сам ли он днями ранее внезапно для себя вдруг понял, как сильно Олег и Илона похожи? Не его ли эта мысль уже успела ошарашить, просто позже затершись на фоне всего остального и оставшись так и не обдуманной? Эта удивительная женщина имела представление об обоих острых углах этого странного треугольника, пусть и неглубокое, но ей… Даже ей оказалось так легко найти контуры этой фигуры. — …Или в ней его когда-то давно, я уже ничему не удивлюсь. Курица или яйцо, кто знает, — выдыхает, закрывая глаза и растирая лицо ладонями. Кажется, это самое «влюбился», после того, как сам то же самое Олегу высказать успел, уже не ранит так сильно. Больше ранит вид Мэри, которая… Ей как будто в руки черный конверт с его фотографией вручили и велели выяснить, что с человеком не так, жив ли он и почему обратился в программу. Она берет на себя ответственность за его состояние и препарирует со сдержанной точностью, хотя должна уже и ненавидеть его, и добивать его своими слезами, и… Быть девушкой. Женщиной. Преданной и такой же раненой. А вместо этого, кажется, находит в себе холодное рацио и выглядит, черт возьми, как та, в кого он однажды влюбился тоже. Да, Мэри права, и сейчас перед ее словами он довольно беспомощен. Может, и можно спать с человеком, ничего не чувствуя — если вы только что познакомились ровно с одной целью. Но не тогда, когда… Все так. Никакой магии не случилось бы, будь ему плевать. Его трясет, но это уже сущие мелочи — полный внутренний анабиоз, нервную систему закоротило от стресса, можно говорить дальше. — Я действительно… Не заметил. И я… Я знаю, то, что он сейчас ушел, правильно, мы оба должны сепарироваться, это не должно было стать таким или продолжать быть. И то, что мы с тобой, я и ты теперь… Я не хотел, чтобы это… Закончилось так. Как бы ему ни хотелось какой-то нормальности прямо сейчас, он все-таки говорит это, сглатывая слово, как камень. Доламывать, так до конца. Вот… Да. Это — прямо в точку. Сейчас это не только выглядит, но и ощущается так, будто она говорит с ним не как со своим любимым человеком, со своим мужчиной, с которым столько лет были плечом к плечу, а как с человеком в чёрном конверте, которого ей нужно холодно и беспринципно прочитать, кем бы он ни был — невинно убиенным, наркоманом-алкоголиком или маньяком-убийцей. Забавно. С чего все начиналось… Тем все и заканчивается. Колесо сансары их отношений завершает свой полный оборот, возвращаясь в изначальную точку. А ещё она прекрасно понимает, что именно она должна прочитать в последней фразе, повисшей в воздухе. Здесь ключевое слово — не «закончилось». Ключевое — «так». Их отношений уже нет, их больше нет. И они исчезли не сейчас, много раньше, когда, пожалуй, всё, о чем говорит Саша, случилось впервые. А может и раньше? А может, на самом-то деле, их никогда и не было вовсе? Может всегда был лишь призрак ЕЁ, который ждал своего часа, чтобы материализоваться в другом человеке, провоцируя эту невозможную, неправильную, отвратительную, но… Неизбежную связь? Взгляд становится ещё холоднее, пронзительнее… Тот самый, который Саша не видел так давно, пожалуй, уже много лет… В который когда-то, пожалуй, влюбился, глядя на то, как хладнокровно она втыкает кинжал в сердце и так же остро режет тёмным взглядом исподлобья, глубоким и пронзительным, даже жутковатым в своей тяжести на фоне её хрупкости. Взгляд сверлит, в глаза прямо смотрит, время будто замедляет, что-то слушая, что-то оценивая, слова будто взвешивая на языке. — Ты тут так думат. — указательный палец по виску, длинными рыжими волосами скрытыми постукивает. — А что здес на самом деле? — он же вперёд тянется и чужой грудной клетки касается. Точно возле третьего ребра, даже не подушечкой — буквально кончиком длинного острого ногтя. Коротко, но… Точнее некуда. И они оба понимают, что вопрос не про последнюю мысль. А про то самое «знаю». Саша с какой-то фотографической четкостью замечает эту разницу, и ему кажется, что видит черную и белую лебедь из классического балета в одном лице. Красивая. Сосредоточенная. Острая, как наточенное лезвие, ее любимое, у них обоих была эта общая черта: ценили хорошие ритуальные клинки и пользовались не зеркалами, чтобы по ту сторону смотреть, а рассекали тонкую ткань пространства заточенной сталью. И сейчас она тоже режет, только не для того, чтобы с призраком или сущью встретиться, а чтобы его самого… Его самого говорить заставить. Ради него. Ему во благо. Блядь. — Ты не должна. Не должна мне помогать, это… Начинает вроде бы говорить что-то, но рвано выдыхает, поднимает глаза куда-то наверх, к лампочке, часто моргая, перехватывает все-таки узкую ладошку у своей груди и крепко сжимает обеими руками, раскачивается, плечами ведет. Затыкается где-то ровно на «Ты этого не заслуживаешь, я не заслужил твоей доброты», потому что в голове звучит холодный, отстраненный Олегов рык — что-то на тему драматизма и неумения заглянуть в другого человека, увидеть больше, чем себя. Наверное, это — способ, которым Мэри тоже может справиться со стрессом и случившимся. Наверное, если она все еще делает это для него, то видит это нужным. Наверное, он способен позволить этому происходить. — Я не знаю, что здесь. Здесь… Он как… Идеальная часть меня, понимаешь? Как будто мы всегда были друг под друга сделаны, и оставалось только в пазы детали вставить, чтобы… К горлу подкатывает комок тошноты совершенно неиллюзорной. Потому что он сначала говорит, и только потом понимает, насколько сильно это ранит ее — ее, которой всегда приходилось… Адаптироваться, блядь. Он любит ее — не может не после стольких лет, любовь не проходит никогда, пусть меняется и преобразовывается, даже если вы расстаетесь. Но теперь это все оказывается просто… Преданным. Мужества ему хватает только на то, чтобы продолжить смотреть ей в лицо. Абсолютно в точку. Пожалуй, конкретно в этой самой ситуации это действительно именно так. Здесь все эти разговоры — они не про то, чтобы как-то от всей души искренне выложиться и помочь вопреки собственной гложащей боли, разочарованию и подкатывающим к горлу слезам. Нет. Они про способ, возможность немного абстрагироваться от ситуации, пропускать ее через себя не как женщине, а как профессионалу. Вроде бы глаза одни и те же, мозг один и тот же, а восприятие совершенно разное и… так проще. И пожалуй, как бы то ни было — даже… уместнее. Потому что как женщине ей здесь места больше нет. А заодно это еще и возможность все же не оставаться в неведении и корить за что-то себя, как типичная женщина принимая все косяки на себя, на то что недодала, где-то перегнула, где-то передавила и вообще все проблемы в ней, и вот если бы она… то они все еще были бы вместе. Нет, не были бы. И хотя бы так она может найти в себе силы разложить всё это по полочкам и если не принять, то хотя бы понять. Да, это больно слышать. Больно понимать, что всё то время, которое она пыталась быть его женщиной, идеальной, нужной, любящей, все это время где-то вокруг невесомо витал призрак другого человека, который был лучше. Потому что идеален. Не по каким-то объективным параметрам, а просто… по факту своего существования. Больно, но… справедливо. И где-то внутри горько забавно наблюдать за тем, как этот самый призрак то раздваивается на двух людей, то сливается воедино в конкретный образ, и это даже не ее собственное видение — это то, что чувствует сам Саша. Сам до конца не понимает, про кого, про что это «идеальная часть меня». Про одного человека, про двоих… Или снова про одного, где второй был так же как она — отголоском, зеркалом, иллюзией на первого. — Почему ты то, что здес, сюда не пускаешь? Руку из-под чужой ладони не выдирает, потому что сама внезапно понимает — отвращения не испытывает, неприязни какой-то, хотя могла бы, должна была бы. Просто… по-другому теперь это ощущает. Совсем по-другому. И указывает именно так — сначала пальцем под чужой ладонью чуть сильнее на ребра надавливает, и потом второй, свободной рукой снова на висок указывает — только в этот раз не на свой, на чужой, края отросшей челки касаясь. Вопросы-то какие конкретные. Методичные, прямые, все как один — правильные, выправляющие искривленные кости позвоночника, как корсет, как какая-то дикая… Операция, что ли, прямо на нем живом. Больно жутко, страшно, исцеляюще. Получается только смотреть в родное лицо, в знакомые черты вглядываться, и винить, винить себя бесконечно за то, что ей приходится… Вот так. Знает, что она чувствует. Точно знает. Горюет внутри себя, по полочкам расставляет куда больше, чем вслух говорит. И от этого еще один бессильный поток объяснений и просьб приходится пережидать и внутри зажимать: о том, чтобы не думала даже, будто бы он не любил ее никогда, о том, что он недоумок, который ее, такую принимающую и понимающую, верную, преданную просто наизнанку вывернул. Что там говорят о загубленных лучших годах жизни? Сам вопрос, кажется, даже не до конца сразу понимает. Он простой, наивный, как три копейки, какой, кажется, даже от ребенка скорее ждешь услышать: ну, как, почему? Потому что… Боже, да у него целый вагончик ответов на это «почему?», с чего начинать? И чужое прикосновение принимает с внутренней дрожью, почти податься под руку хочет, но не сдвигается. Маленькая, бесстрашная кошка, с добром ко всем сирым и убогим, вот, блин, кто святая-то. — Потому что все, что доброго между ним и мной было, уже… Потрачено. Я его… Я его хотел уберечь, а получилось, предал, и это… Это тоже никак не исправить. И потому, что даже не будь этого, так не должно быть: нигде, ни в одном углу мира это нормальным быть не может. Потому что он мелкий, ему жизнь свою строить, а я его во все это. Это неестественно, как болезнь, должно переболеть, и нормально все станет. Так вообще не должно было произойти. Кажется, звучит слабовато, но он ведь… Ну, это ведь голые факты, правда? Забавно, что классическое «а что люди скажут» он выдвигает на второе место перед своими собственными косяками. Кажется, один только Олег и смог его заставить стать… Каким? Чуточку более сознательным? Вопрос-то, может быть и простой, но на самом деле гораздо более сложный, чем кажется на первый взгляд. Потому что чем больше Саша говорит, тем больше слышно… Интересно, сам слышит или нет? Насколько всё, что он говорит — причины извне, а не его собственные. Навязанные установки, которые не имеют ничего общего ни с тем, что чувствует… Ни с тем, что на самом деле в подсознании думает. Наверное, это дико — ещё более дико, чем само то, что делает Саша с Олегом, — всё это ещё и оправдывать… Но она просто… Хороший специалист. И сейчас она — именно специалист, а не обиженная женщина, потерявшая лучшие годы своей жизни впустую. Потому что так… Проще. А если уже взялся, то… Если хочешь делать, делай это хорошо. И глядя на всю ситуацию через такую призму, а не через призму собственных поднимающихся чувств, чем дальше, тем больше приходит понимание, насколько… На самом деле всё это глубоко. И искренне. Да, неправильно, общественно порицаемо, но, черт возьми, это не какой-то фетиш, грязь физиологичная какая-то, животная, а такой искренний крик израненной и потерявшейся в детских травмах души, что… При всей жуткости, в этом хочется помочь разобраться. Потому что сейчас, во всех этих фразах слышится столько сомнения, столько внутреннего конфликта, столько метаний между желаемым и навязанным извне… Что, пожалуй, все свои брезгливости и ортодоксальности заслуживают того, чтобы остаться в сторонке и быть отрефлексированными позднее, наедине с собой. — Ты сам так думал? Что не должно быть… Или это не твоё, это чужое? Попробуй на момент… Представ… Что всё как ест, толко он не брат. Тогда что тут будет? — и пальцами снова легонько перестукивает по виску, который, чувствует — пытается навстречу тянуться, но сам себя будто удерживает, будто думает, что не имеет на это права. Все это глубоко неправильно. Он никогда не скатывался до того, чтобы Мэри… Чтобы Мэри видела его таким. Видела его каким-то другим, кроме как твердо знающим, что он с этой жизнью делает, кроме как уверенным в каждом своем решении. Он не мятущаяся от безответной любви к неравноправному с ней принцесска, которая боится «пойти против устоев общества», но сейчас почему-то чувствует себя именно так. Это он должен был заботиться о ней, оберегать её от… Да от всего, господи ты боже. Заботиться. Оберегать. Быть сильнее, даже если для этого где-то подсознательно продавливает и подталкивает, чего-то требует, что-то указывает — знает, замечает это за собой, чаще всего сильно позже, куда позднее, чем хотелось бы. Иногда и вовсе не замечает. Но суть не в том… Саша в какой-то момент слегка теряет нить коммуникации, заглядывая глубоко в глаза Мэри, и пытается признать то, что он больной. Когда? Почему? В какое из далеких детских воспоминаний ему следует вцепиться зубами и когтями, трясти его до тех самых пор, пока диагноз не станет предельно ясен: вот тут произошло то, из-за чего в каждой любимой женщине ты отыскиваешь совершенно другую личность. Но мало ему этих откровений, по-видимому, потому что вот он прокручивает у себя в голове этот вопрос еще раз, вот размыкает челюсти, чтобы выплюнуть какую-нибудь банальщину в стиле радужных (он не смотрел, но думает, что это работает так) ромкомов: да, конечно, тогда бы все было проще. У него даже лицо соответствующее, горестно-просветленное, такое безнадежное, но в ключе «утешь меня, утешь». Но он задает себе этот вопрос снова. И пытается представить, что было бы, не будь Олег его братом. Вопрос даже ведь не о том, его сносит не в ту степь, мотает, как пьяного матроса, и он говорит раньше, чем обдумывает: — Ничего бы вообще не было, не будь он брат. Дело в нем, в том, кто он, целиком. И в этом для него все: ему не нужно, чтобы Олег был кем-то другим. Этого всего не могло случиться именно в той форме, в которой случилось, ни его мозг, ни его сердце не предложили бы такую раскладку на ментальной тарелке, если бы что-то поменялось в этом уравнении. Пожалуй, это жутче, чем все, что угодно другое. Без этой связи, робкие ростки давшие еще когда Олег мелкий, мокрый и взъерошенный мог ночью прийти, потому что мертвого увидал или кошмар какой, ничего не было бы так. — Но я понимаю, о чем ты, хорошая. Все было бы… В голове, да, проще и понятнее. Короткое сражение с внутренней гомофобией и… Но ты же меня знаешь. Я не дам Олегу так… Не захочу, чтобы он… Не смогу захотеть… Пальцы ласково, невесомо в противовес собственному состоянию пробегаются по тыльной стороне маленькой руки. Он очень сильно хочет, чтобы этот разговор был договорен. Чтобы у Мэри было все, чтобы не думать, что она где-то и в чем-то виновата. — Тут будет понимание того, что я так сильно виноват перед ним, что, кем бы он ни был, на такой земле не построить ничего. И с тобой сейчас то же самое. Раньше надо было головой думать, а теперь… Я никогда и ничего не умел чинить, знаешь, всегда предпочитал покупать новое. Если быть совсем честной, без преувеличений, но и без приукрашиваний — он не особо-то и оберегал её когда бы то ни было. Без обид, просто по-честному. Заботился — да, но это немного другое. Забота — это про то, что ты можешь дать в той мере, в которой… Можешь дать. Так, как сам видишь. А оберегать — это уже про чужую нужду в безопасности, которую ты можешь либо закрывать, либо… Не очень. Он не смог найти с ней общую энергию и заботился — искал альтернативы взаимодействия, но не оберегал от самого себя. Она хотела семью, детей — и он пытался скомпенсировать это каким-то вниманием, заботой, такой, какую мог дать, но не оберегал от страха остаться бездетной. Всё это было таким… Будто изначально обречённым на провал, только никто не хотел этого замечать. Даже сейчас, когда разъезжались на подумать — это уже был последний хрип отчаяния, и всё равно никто не придал значения, не взял на себя ответственность открыть на это глаза обоим. Грустно. И так интересно, как один единственный момент, одна единственная картинка может открыть глаза на долгие годы отношений. Не нарисованная яркими эмоциями ярости и обиды, а исключительно сухим, холодным рацио. — Слишком много я. И это не в обиду сказано, нет. Так же спокойно, не отстраняясь от мягкого ответного прикосновения, но и не ощущая от него больше ни любви, ни даже той самой заботы, просто какую-то дружескую лёгкую нежность и благодарность за то что сейчас не хлопает дверями, а сидит с ним и продолжает ковыряться в тех тараканах, от которых любая другая сунула бы два пальца в рот. — У тебя всегда был «я». Я хочу, я знаю, я… Руку хотеть отдать, потому что я могу, семья не хочу, потому что я не могу ответственность… Ты опять думаешь про я… А так нельзя. Это не правилно. Отношения, любов — это про мы. Я и она, я и он. Ты хочешь за него думать, а не слышать, что он нужно… Хочет… Думаешь, что забота, а на самом деле — толко твоё эго. Саша невесело усмехается. Взмывается вот это психотичное, с уклоном в драму внутри: где ты была со своими умными речами, когда у самих все раскалывалось? Что один, что вторая — поймали его за хвост побитого, и давай рассказывать, как с ним плохо и отвратительно живется, пока есть такая чудесная возможность, а душа нараспашку. А пришли, пришли-то тогда все чего, по какому поводу праздник, раз на нем написано, мол, моральный урод и психологический насильник? Нет, это перебор. Как хорошо, что хоть рот на замке держать научился. Нет, правильно, конечно, Довлатов писал, надо почаще задаваться вопросом «А не говно ли я?», классиков уважать надо. Но оно вот так. Не то, чтобы он себя не изучил за тридцать лет. Со всеми ними что-то не так, он думает о себе, потому что с него потом за его решения спрашивать и будут: это ты виноват в том, что он (легко подставить любое имя из числа младших) куда-то там пошел и что-то с ним там случилось, надо было думать, ты старший, ты должен был. Что там твои дела, надо уроки помочь, в секцию отвести, нос подтереть. Подождут твои друзья, помочь надо, надо, надо. И сейчас должен оградить. От себя, в первую очередь, даже если Олег с этим не согласен, даже если Мэри смотрит так… Не укоризненно, он видит это, без желания уязвить и высказать. Но все равно высказывает. Заслуженно, да. И кто бы его спросил, хотел ли он этого всего — здесь, сейчас. Одна приехала, другой пришел со своей… Нет, нельзя так. Не сейчас. Да и никогда, пожалуй. Его уязвляет все это, потому что рассыпанный весь, потому что нет сил чужим ожиданиям соответствовать, потому злится — защищается, как может, чем может, и он смог бы все это вслух сказать сейчас спокойно, если бы не было этой бесконечной вины перед Мэри. Все это крутится в голове в затянувшейся паузе, на протяжении которой он молча разглядывает ее руку в своих. Отпускает, в конце концов, размыкает мягко. — Прости меня за это. За то, что не слышал, когда ты говорила. Я… Очень тебя люблю. И благодарен за то время, что ты была со мной. Мне жаль, что в конечном итоге ты по моей вине оказалась здесь и сейчас. Ты и я должны были решить между нами раньше все это. И ничего не говорит об Олеге больше. Выталкивает эту тему из разговора, кажется, принимая окончательно решение упорствовать и дальше. Не искать, не писать и не звонить, внимательно прислушиваясь к его пожеланию: ему говорить больше не надо, ему хватит. Хотя и знает, что если помощь понадобится, то сорвется в любой ситуации. Но на этом — все, сам этот шаткий провал между ними, первый, латать не будет, что бы там с его сердцем ни творилось. — Ты… Как сама сейчас? Тебе… Ты можешь остаться, если хочешь, если тебе нужно. Как… Как угодно, в общем. А так всегда. Сапожник без сапог — чужие проблемы можешь увидеть все как на ладони, а свои собственные в упор не замечаешь, даже когда в них пялишься напрямую, когда прямо перед тобой разложены на блюдечке. Даже если и в первом, и во втором случае речь идет про одного и того же человека, только под разными углами, с разных граней его восприятия. Вот только так просто отпускать эту ситуацию не позволяет. Потому что это то самое любимое Сашино «беги». У Олега, которого она практически не знает — бей, а у Саши — беги. В любой непонятной ситуации. Даже если сейчас речь не про буквальное, а про банальный человеческий уход от темы. Запрещенные приемы обходит изящно, так ловко, и в то же время женственно, когда тема не на абы какую переключается, а на нее, чтобы максимально отвлечь, чтобы вроде бы сознательно… или подсознательно ее собственное эго, раненое всем произошедшим, поднять, возвысить, погладить, успокоить, но… Не с ней. Она всё еще не настолько глупа, чтобы не раскусить этот тонкий приём. Лишь головой качает отрицательно — и совсем чуточку укоризненно. — Не нравится, когда болное говорят, да, знаю… Защищаешься… А защищаться не надо, я не враг, я глаза хочу чтоб открыть… Ты не то, что хочешь, говорить, ты как правилно говоришь, потому что должен правилно, потому что похвалы хочешь, заслужит хочешь… Маму, любовь… — чем глубже в личное идет, тем сложнее говорить становится, тем больше так и не ставший родным язык путается, но очень хочется верить, что Саша понимает, что она пытается донести. — Лучший… сын, толко ты не сын давно… И тут — не твои слова… — в который раз уже пальцы по виску пробегают, даже несмотря на то, что уже отпустили вроде, разомкнули контакт. — Не как его брат говоришь… а как её сын… Настает очередь Саши смотреть укоризненно. Едва-едва, мягко, не агрессивно, но с какой-то… Бесконечной пораженческой усталостью. Он не хочет, чтобы ему открывали глаза. Их, наоборот, хочется закрыть и зажмурить поплотнее. Ему хорошо так, как есть. Блядь, да просто замечательно ему, если никто не будет пытаться в него влезть поглубже, прийти в эти самые личные границы и начать объяснять, как эту жизнь жить правильно, что все прошедшие годы все было вообще не так, не по плану, не в тему и нездорово. Саша понимает, о чем Мэри толкует так упорно и старательно. Это острым ножом по личному проходится — изучила, ведьма, ни одно семейное застолье мимо глаз не пропустила, да и не удивительно, за столько-то лет. Всегда хорошим хочется быть. Тем, кто самую лучшую и самую правильную версию выдвинул. Тем, кто подвиг совершил и вопреки своим страданиям что-то хорошее сделал — вот, от себя ограждать собрался, посмотрите на него, на что готов ради того, чтобы у Олежи, значит, дом — полная чаша, семеро медиумов по лавкам сидят и с прадедушками умильно переговариваются, набираясь семейных побасенок и хитростей магических. А он ничего, еще раз превозмогнёт. Потрясающе, все это было бы потрясающе, если бы… Если бы он готов был это принять. Потому что сын он до сих пор, и мать регулярно названивает, а у него устает язык выгораживать себя в первую очередь, врать о том, что все хорошо, и он вот-вот готов перестать брать трубки, потому что ничего не хорошо. Все хуево, «мам, я сплю с Олегом, а еще мы иногда ссоримся, и он уезжает черт пойми куда, делая там черт пойми что. А у тебя как дела?». Да она до сих пор не знает, что он с Мэри был не в ладах. И о том, что они расстались, узнает ой как не скоро. Если вообще узнает, а не догадается как-нибудь сама. Кажется, они хотят с Олегом одного — признания и любви просто по причине того, что существуют, а не потому что один справился достаточно хорошо, а другой… Да, с Олегом еще сложнее: что имеет право на свой выбор? Саше всерьез начинает казаться, что Мэри решила: не себе, так другому. Оставить за собой след такой, чтобы от всего этого хоть какой-то толк был. От всех этих лет. Только это выглядит дико: все равно, что бывшая жена на пусть истинный наставляет перед новым браком. А нового брака не будет, и он не понимает, почему Мэри так преисполнена решимости как-то исподволь его настроить на обратное, — Олег ушел, всё. Баста. Финита ля комедия. Конец сезона. Проекта. Саша пробует остановить ее снова: — Я понимаю, что ты говоришь. И, да, наверное, я с этим согласен. Но ты ведь понимаешь, то, что так строилось долго, я за раз… Не изменю. Не знаю, что тебе сказать. Что постараюсь в следующий раз? Это глупо и тебе уже не нужно. А его братом быть… Нет смысла больше. Не о чем теперь рассуждать, только работу над ошибками делать, как в школе. И я действительно искренен, когда пытаюсь перед тобой извиниться, если тебе интересно. Спасибо. Спасибо за то, что… Захотела поговорить со мной об этом. Он перехватывает ладонь у своего лица, обнимает ее с тыльной стороны, почти шутливо, пусть это и выглядит жутковато в своей эмоциональной искаженности, толкает ее виском, прижимает мимолетно. Ему кажется, если она продолжит препарировать ее своими острыми ноготками, то через предложение он просто обнимет ее коленки, сядет на пол и будет реветь так не меньше часа. И надеется, что до этого не дойдет. Только странно ждать подобной доброты от человека, который не побоялся в глаза сказать матери дату грядущей смерти ее сына. Такая хрупкая, женственная, нежная… в работе она становилась совершенно другим человеком. Жестким, готовым вскрывать жертвенные органы, тела, резать себя кинжалом и не менее жестоко резать своими собственными словами. Наверное когда-то именно это и заставило Сашу ошибиться. Очень сильно ошибиться в ней. Потому что искал это — искал силу, жесткость, того, кто сможет характер показать и его собственные травмы детские, выливающиеся в ой какие непростые проявления характера сломить и в конечном итоге наконец дать расслабиться и просто быть самим собой. Искал замену Ей, еще не зная, что Она сама возможно была заменой… А нашел хрупкую душу, которой нужна защита, безопасность, простые жизненные ценности, уют, покой, семья, дети… Обманулся, увидев ее Я как экстрасенса, а не Я как женщины. И сейчас с ним общалось именно это самое Я-эзотерическое, собранное и беспринципное, а не Я-женское, хрупкое и требующее заботы и внимания. Даже когда ластится, ладони снова обнимает, к лицу прижимает — всё равно не может растопить ту ледяную серьезность, что взгляд пронзительный, темный по струнке отстраивает. — Я не поговорить, я еще говорю. Смысл всегда ест, толко не для меня, а для себя. Хочу чтобы ты смог понят — что хочешь. Не как хороший сын хочешь, не как брат хочешь, а как человек хочешь. Он вернётся еще, я вижу. Не думать, что всё кончилось. Так просто не бывать, когда связь силная. Не у тебя, у вас. Могу больше посмотрет, если хочешь. Сам не будешь, знаю, а я могу. Да что ж он как… Ломающаяся девица на выданье. Стыдно. Неожиданно жутко стыдно становится от этого грозного «я еще говорю». Как… Боже, да она сама его сейчас как мать отчитала только что. Не его мать, а… В целом. Всеобщая образно-собирательная мать. Кажется, все стадии прошел: от горя через гнев, отрицание, местами перепутав, торг не прокатил, дурака из себя валять — тоже не выходит, улыбаться что-то там, корчить из себя. Ни за что бы никому другому, кроме неё да Олега, из живых, не позволил бы так с собой. Не позволил бы себе такого поведения. Да даже сейчас поднимается что-то такое опять внутри. Но хватит, хватит. Прищур волчий не только его по струнке строит, но и как-то даже в чувство приводит. Саша на глазах в лице меняется, отвечает ей — не резким чем-то, не грубым, но тоже собранным и сосредоточенным. Слова говорит — много, важные, не убеждающие, почти как будто сам Фома неверующий. И тут себе тоже приходится ментальную пощечину дать: здравствуйте, давно ли вы не верили тому, что знающая говорит? Неужели тогда сам так сильно хочет себя убедить в том, что — все? Сам отказаться готов, крест поставить? Нет ведь. Серьезнее, он сам ее руку вниз опускает. Такой какой-то смятенный жест — раз в такую сторону разговор повернул, то как будто не место этим попыткам центр тяжести разговора в другую сторону сместить. Наверное, самое идиотское после наставлений на будущий брак — это еще и попытки увидеть, что их там ждет, но, видимо, история со всех сторон неординарной должна быть. А у Мэри глаз меткий и точный. — Извини. Я, кажется, начинаю обратно в себя собираться только сейчас. Раз так говоришь, значит, правда. Давай. Смотри. Пожалуйста. Раз вернется еще — то хотя бы знать, когда ждать. Не на пятый ли день с востока? Она даже не ждет, что Саша сможет собраться так быстро. Резко, почти будто по щелчку пальцев — только что избегал, всеми возможными способами увиливал, будто уж на сковородке вился, метался в собственных противоречивых эмоциях, которые никак разобрать для себя не мог, в которые никак не хотел поверить, пока она подбирала нужные слова… И то ли ей удается найти то самое, которое сама во всем сказанном определить не может, то ли это простое и человеческое «додавила». А может он ведется на ее провокацию. Не то чтобы прямо совсем какую-то манипуляцию, конечно, скорее… предложение, от которого нельзя отказаться. Саша никогда не рассказывал об этом, об их взаимоотношениях, но ей вполне достаточно собственных предположений — если в доме живут два эзотерика, если между ними не будет договоренности не лезть в голову друг другу без разрешения, они просто сойдут с ума. Точно такая же немая договоренность была и у них с Сашей. И не нарушать ее — дело чести даже в самых критических ситуациях, кроме вопросов жизни и смерти. А вот она, как лицо относительно, очень относительно, но всё же непричастное, все же имеет право приоткрыть завесу тайны. Да, это тоже не очень красиво. Но есть смутное ощущение, что если этого сейчас не сделать… Саша, который все еще небезразличен ей как человек, пусть и уже не совсем как мужчина, может наломать дров еще больше. И с каждым этим бревном шансы не потерять себя окончательно и просто не сойти с ума во всем этом маленьком внутрисемейном аду сокращаются в геометрической прогрессии. Она вдруг… Поднимается. Взгляд меняется еще сильнее, чем прежде, теперь не просто напоминая ту самую Мэрилин, которая не рядом, наедине плечом к плечу была — а ту, которую снимали камеры много лет назад, холодную, сосредоточенную… Теперь все лицо будто вытягивалось еще больше, напоминая… ищейку. Собаку, идущую по следу в поисках чего-то, что может дать ответы им обоим. И, наверное, ни у него, ни у нее нет сомнения, куда ведет ее этот самый след. В чью комнату, где до сих пор пахнет мужскими духами, не принадлежащими Саше, где до сих пор разворошена постель, которую Олег часто ленится застилать. Постель, на которую она без сомнения садится, накрывая ладонями, тонкими длинными пальцами смятую простынь. — Сны… он видит сны… здес… каждую ночь… Появляется назойливое ощущение, будто бы чего-то не хватает… Камер? Наглых операторов, лезущих под руку? Сафронова, с существованием которого и с самим фактом того, что его мать таким рыжим и мерзким родила, удалось все-таки примириться после общих съемок у Мусагалиева пару лет назад? Хотя нет, на такое испытание отправили бы Сотникову, как более мягкую и эмпатичную. Это сюр, пир во время чумы, да, но, кажется, Саша, подобно ящерице, отращивает себе новый хвост взамен отрубленного, и этот хвост имени самоиронии. Потому что без самоиронии дело будет… Глухо, совсем глухо. Не может же он дрожать, как лист, и заламывать руки дольше, чем полчаса. Тем более, когда эта потрясающая по силе духа женщина так ловко… Раскачала его, откровенно говоря. Он даже подумывал о том, чтобы отказаться от этой затеи, как минимум потому, что Мэри, здесь… Это ужасно глупо. Не надо было просить. Даже если предложила сама. Не надо было впутывать дальше, чем уже есть. И… Боже, да он сам ведь не последний человек в этой вашей эзотерике. Просто сочетать Олега и настоящую силу в голову не приходило ни в какой форме. Да и что бы он сделал, родственничков позвал на семейный консилиум? С дедушкой бы обсудил принципиальную разницу между горизонтальным и вертикальным инцестом? Мэри всегда была более сведущая в магии практической, а он — в своем, так что нечего и удивляться тут. Сам как-то даже… Перешагнуть порог комнаты не решается, над ним зависает, прислоняясь виском к косяку, как будто все еще надеется, что есть возможность получить по лбу за нарушение границ территории. И только следит: за тем, как черная лебедь в свои права вступает, за тем, как она… Работает. Ностальгическое, тянущее в груди чувство. Которое длится ровно до того момента, пока не оказываются сказаны первые слова. Кажется, это его время задавать какие-то глупые вопросы. — Сны? Мельком думает: будет неловко, если она каким-либо образом обнаружит, что в отсутствие Олега в этих четырех стенах открывается мемориальный музей его имени. — Что с ними не так? Это мороки какие-то или просто что-то?.. Технически объяснимо: если человек на одном и том же месте видит кошмары, то и след из энергетики оставляет соответствующий. И с любыми типами… Этого ментального кино история похожа. Взгляд постепенно… меняется. Все пронзительнее, пронзительнее становится, будто ищет, принюхивается, в какой-то собственный особый транс входит. И наконец нащупывает его. Глаза расширяются, будто стекленеют слегка, движения замедляются, ладони чуть сильнее сжимаются на шершавой ткани и расслабляются. Опускается медленно, неестественно даже немного будто, словно все тело напряжено до сведения мышц, бесцеремонно опускаясь спиной на прохладный матрас, головой — на подушку, глаза — прикрыть и постараться настроиться на чужое состояние, на состояние хозяина этой постели, слиться с его духом, не в том смысле, что он какой-то призрак, а с его частью, до сих пор витающей в воздухе и попытаться увидеть чужими глазами, почувствовать то, что ощущалось, что виделось здесь, в этой самой постели. — Ты… Он видит тебя… Очен много тебя… комната его, но всё — ты… Не потому, что дом твой, а потому что сны о тебе… Но не то, что… я видела, нет… Ему болно… Нет, не болно… Такое… чувство… Как первый поцелуй… Когда всё дрожит и щемит… Это нежност… Силная, очень очень силная… А потом просыпается… Страх… Не понимает… Это все очень сложно объяснить. Слишком большой поток эмоций и чувств, который внезапно накрывает, будто кто-то внезапно открыл заслонки и на нее хлынула волна чужого внутреннего состояния, которая сбивает с ног, которая лишает воздуха и возможности что-то членораздельно говорить. Она, конечно, видела, что между ними что-то гораздо сильнее, чем кажется на первый взгляд, когда видишь такую грязную дичь, которая открылась ее взору по чистой случайности, но даже представить не могла, что там, внутри, под всеми этими человеческими оболочками скрывается нечто настолько яркое, противоречивое, буквально раздирающее изнутри. Еще только когда Мэри говорить начинает, Саша сжимает косяк пальцами покрепче. Не до белизны, не так, чтобы мышцы сводило, но для устойчивости. Это… Странное, очень странное чувство. Как будто ты маленький, и ты очень долго хотел выиграть что-то очень ценное — поездку в Диснейленд за самый лучший стишок, но прекрасно мозгами понимал, что это невозможно. И знаешь, что у твоих родителей, даже если заветный билет будет, не будет денег на то, чтобы перелет тебе оплатить, проживание, самый большой клок радужной сахарной ваты. То есть, даже победа тебе не принесет никакого удовольствия, только еще больше проблем. И он, кажется, выиграл. Поэтому робкое, щемящее неверие в эти слова, неловкость за то, что все это видит Мэри, — только сейчас думается, что он скорее суровой ниткой себе рот зашьет, чем признается в том, что узнал и с помощью кого, — боль за то, что все это сделало с Олегом, и… надежда? Смешиваются вместе, его совершенно обездвиживая. Он смотрит на Мэри и в напряженных линиях тела, кажется, даже улавливает похожие, знакомые повадки. Видит, как много на неё только что вылилось. — …Тогда понятнее, откуда… Откуда злости, ярости столько. Страх — боится, не понимает, откуда все это. Понятно, почему лицо его так исказилось, когда Саша лишь в последнюю минуту эту перед тем, как все оборвалось, догадался правильный вопрос задать. Этого всего могло бы не быть. Его очередного побега могло бы не быть, ссор их, но это у него посланная не иначе, чем судьбой, есть потрясающая женщина, готовая, даже будучи преданной, ему помогать. И только так, вытрясенным, как пыльный мешок, он оказался готовым эту помощь принять. Смутное желание бежать куда-то в темноту прямо сейчас, искать, найти, звать на помощь, до кого дотянуться сможет, мелькает внутри. Но сейчас, кажется, совсем не время, потому что он все еще не понимает, какой результат от этого химического опыта между ними должен получить. — Ты в порядке? Не продолжай, если тяжело, Мэри. Потому что видит, что ей, кажется, резко становится намного тяжелее брать это все на себя и пытаться анализировать. Разве когда-то Мэри останавливали трудности? Если бы это было так, ее ноги не было бы в этом доме уже очень и очень давно. Потому что все их отношения, несмотря на ее наивную, будто юношескую влюбленность, полную надежд и розовых стекол в очках перед глазами, были действительно полны трудностей — от разности характеров и планов на будущее до энергетического расхождения. Да, ей действительно тяжело. Но тяжело не потому, что это как-то ее саму задевает, обижает — нет, почему-то преданной она себя в эту конкретную минуту будто… не ощущает. Не то слишком хорошо абстрагируется от своего личного, воспринимая сейчас все, о чем рассказывает, как что-то не касающееся ее никаким образом, не то… видит, насколько все искренне, сильно, и насколько это иначе, чем было у них, и это — то, где если бы не та некрасивая картина, которую ей пришлось застать, она сама бы отпустила, ушла, уступила место, понимая, что ей просто нечего предложить, когда между людьми настолько сильная, яркая, болезненная связь. — Очен много эмоций… Он мужчина, я женщина, но я столко не испытывала… Это влюбленност… очен сильная, а он как боится ее принят… На тебя кидается, кричит, гадост говорит, хочет на эмоции вывести, но потому что так проще, потому что если не будет злост, может не сдержат это всё… Глаза стеклянные снова распахиваются, в потолок перед собой уставляются — дышит тяжело, глубоко, слишком много чужого через себя пропустила, и в глубине души становится действительно жаль — даже не Сашу, самого Олега. Потому что переживать внутри себя так много эмоций — это не просто тяжело, это почти невыносимо, и она только что ощутила это на себе. — Он пробовает отвлечься… Женщина рядом ест, вижу… Но это не то, и он это знает… И она знает… Она как друг скорее… Что-то ест такое… как больше чем друг, но в голове — всё равно только друг, не может по-другому, потому что там — только ты. А вот это что-то новенькое. Саша не хочет, нет, правда не хочет, но сами по себе в памяти образы всплывают — кто бы это мог быть. Так ведь и не скажешь, если со съемок кто, то из девчонок молодых, по возрасту, одна маленькая звездочка, Игнатенко, которую еще в том году поздравлял на финале искренне. Хорошая, яркая девчонка, именно девчонка, пусть и ровесница почти его вроде бы, с характером. Но ведь и не она может быть, вон, Илью откуда-то с улицы подобрал, что Олег — не человек, чтобы знакомств не иметь? Не в ту степь мысли уходят. Ох, не в ту: к чему бы ему знать, кто, если есть? Может, и хорошо, сейчас по-другому не может, а позже выветрится, остынет внутри все, сможет. Вот оно, этот процесс: Мэри ему — факты, а он их… Отрефлексировать пытается, в голове уложить так, чтобы этот карточный домик не рассыпался между порывом место жительства сменить, уехать в Сибирь к Голуновой, и желанием найти прямо сейчас, где бы ни был, вернуть. Знает теперь, что ошибкой было думать, будто Олег в порядке. Олег не был в порядке с самого начала. И твердил об этом. Прямо почти говорил. Кричал буквально, о помощи просил, только у Саши и словаря подходящего не было под рукой, и желания правде в глаза посмотреть — и так они оказались здесь. Где-то на фоне думается малодушно: хорошо, что даже Мэри тому, что улавливает, удивлена. Хорошо, может, и ее черед настанет чувствовать так же сильно, может, не все еще отравлено. — Если пойду сейчас его искать, вызванивать… Мы ведь и закончили на том, что я его за это чувство, как за хвост, поймал, поверить не хотел, не мог. Сорвется, все отрицать будет. И кто знает, что натворить… Ся успеет за это время, пока остынет. Это уже, скорее, какие-то размышления вслух, вполголоса, ошарашенные и порожденные одновременно сосредоточенно всем, что слышит. Не спрашивает же он всерьез совета, правда? — Что-то еще? Что-то важное? Саша что-то говорит, но большей частью даже не ей адресовано, а скорее просто вслух рассуждая, абстрактно, у самого себя пытаясь по полочкам разложить все то, что она просто сквозь себя пропускает и набрасывает, не особо анализируя, просто как проводник, который впитывает и проговаривает, не задерживая в себе настолько, насколько это вообще возможно. — Ты ревнуешь… И он ревнует… Он ко мне… А ты сейчас к этой женщине… Но это не нужное. Она помогать хочет… Он ей нравится… Но она знает… Чувства его знает, тебе знает… Знает, что нет шанс… Просто наслаждается тем, что ест, что он даёт. На… Неё похожа. Не как мы, тёмная, с чёрной силой работает… Не любят… Её. Много боль, много недолюбили… Как он с тобой, она со всем кроме него… С ним добро, забота, помогает, не то как женщина, не то как мать, противоречие ест, тоже понят себя до конца не может… Но плохого не сделает. Образ женщины перед глазами встаёт, но в конкретную картинку никак не складывается, воспоминания о Ней перекрывают, смазывают, слишком неоднозначное чувство в эти стены буквально впитано — и к ней как к человеку, и к тёмным в целом. Это немного сбивает, мешает, заставляет немного морщиться, чтобы не путать видимое и хранимую домом память. — Не надо сейчас искат… Ему слишком страшно… Болит, трясёт… Не готов принят, время нужно, чтобы понят, смирится… Сам придёт, когда принят сможет… Тяжело будет, болно, но надо так… Саше и не нужно много деталей. «Много недолюбили» и «темная» ему достаточно для того, чтобы прочно убедиться в том, кто, подозрения свои подтвердить, только вот это безнадежное «нет шанс» скребет где-то внутри. Но это оказывается мелочью по сравнению с тем, что он в очередной раз убеждается, каким идиотом можно быть. Кажется, это бесконечный леденец — открывать глубины маразма можно сколько угодно. Помнит же, как в самый первый вечер Олег сосредоточенно выспрашивал о Мэри. Помнит, сам смеялся над ним, и вот это «вы что, наконец разбежались?», «лишила меня брата». Ревность. Какая то была ревность, каковы были ее оттенки еще тогда — кто бы знал, и узнавать сейчас как-то уже… Не хочется, но вот — докладывается еще один необходимый кирпичик, которого тоже не доставало для того, чтобы полная картина сложилась. Без которого, наверное, и складываться было бы тоже нечему. И как-то яснее становится, к чему эти предложения свои чувства на Мэри изливать. Даже представить ведь не мог, что все таким может быть простым, глупым, вовсе не титанически сложным. Всего этого можно было избежать. Действительно можно было, будь один чуть мягче, другой чуть более готовым к открытому диалогу. И теперь ему, наконец, жаль. Бесконечно жаль, потому что, раз Мэри говорит, значит так и будет — тяжело, но надо. Кажется, вот теперь ему действительно достаточно всего того, что уже было сказано. Создается стойкое впечатление, что и самому искать рано будет — время нужно достаточное, чтобы со всей этой кашей в голове, откровениями наведенной, сладить, по полочкам разложить. Олегу — видимо, собраться для того, чтобы вернуться, а ему самому — чтобы не оттолкнуть и принять, когда время настанет. Саша все-таки решается, наконец, на то, чтобы в комнату войти, и садится на самый край постели в ногах. Не касается, не вмешивается в этот процесс тонкий, в транс, в котором Мэри пытается все, что может, собрать. — Значит, надо будет ждать. Выходи, Мэри. Мне кажется, это все, что я знать должен. Как-то неожиданно для себя, потеряв нить мысли, он оглядывается по сторонам — на распахнутые створки шкафа, на какой-то мусор, на столе валяться оставшийся, и отстраненно думает о том, что эта комната вполне могла быть детской. Если бы квартиру больше покупать не решили, он не был бы мудаком, а они с Мэри действительно друг другу подходили. Теперь — тут. И она ему помогает разобраться в чувствах его брата к нему, чтобы дождался спокойно и попробовал все это починить. Иронично. — Все, что говорила, понял, запомнил. Ты не думай… Он ничего плохого за душой к тебе не имел никогда. Я… Что-то рассказывал ему, когда он только приехал. И он тебя защищал, а меня чехвостил за милую душу. То, что ревнует… Это я виноват. Выходить из такого транса оказывается… Ой как нелегко. Удивительно, но она сама не замечает, насколько глубоко погружается на самом деле. А может быть не столько глубоко, сколько эмоций, чувств, мыслей слишком много, и ее просто смывает этой рекой — вроде бы визуально от берега недалеко, а течение такое сильное, что выплыть практически нереально. Пелена перед глазами ещё долго не хочет рассасываться, отпускать, пока не собирает все силы в кулак, не промаргивается как следует, до боли почти глаза зажмуривая и наконец распахивая уже без неё, осоловело немного, но хотя бы осознанно. — Никто не виноват… Ты не можешь знат всё, он тоже… Просто факт — так получилос. Ему было мало тебя, теперь ему нужно гораздо больше. Просто брат теперь недостаточно. И тепер винить себя нет смысла, только что-то делат, а вариант два — или отказат и ждать, пока болит и перестанет, или делат то, что ты хочешь и он хочет. Вы всегда были больше чем… Брат и брат, такая семья, родители… И если выбрат первый вариант, он может не перестать болеть никогда. Нужна тебе такая жизнь? А ему? Слова подобрать даже в сознании, не в трансе этом всё равно оказывается ничерта не просто. Слишком ситуация сложная, слишком много того, о чем представления никакого не имела, даже подумать не могла, что рядом со всем этим на расстоянии не вытянутой руки даже, пальца какого-то одного находилась всё это время. Пожалуй, ей самой ещё понадобится немало времени на то, чтобы всё это осознать, понять, принять и чисто по-человечески, и чисто по-женски, потому что сейчас это всё больше похоже на собранность, которая обычно накрывает людей в состоянии шока. Может быть, поэтому с ними со всеми и есть что-то не так? Все собрались втроем, даже вчетвером, если Игнатенко тоже оказалась вовлечена в эту одноактовую драму, многоопытные такие, все повидавшие, по ту сторону жизни побывавшие и не раз, а потому посмотрели на эту дичь в собственной жизни, головой покивали и каждый как-то по-своему все это, по-эзотерически, а не по-человечески постарался воспринять. Дескать, вот такая вот фигня, собачка. Мэри дело говорит. Она сегодня, это уже очевидно, глас разума, которого так сильно Саше не хватало все это время. Но он все еще не в состоянии принять до конца эту идею, потому что они оба… Крутятся вокруг этой ситуации, можно сказать, если вырвать себя из контекста. Дальше-то что? Сами понимают, о чем говорят? Жизнь со скелетом в шкафу, обособленная, закрытая, чтобы не дай бог? Как у Левитанского: «Что же за всем этим будет?». А будет не январь, хотя и январь, конечно, обязательно настанет рано или поздно. Будет черт пойми что, но, может быть, если не обрывать этого грубо, не отдирать пластырь с мясом, а дать ране подзарасти, затянуться свежей кожей, то он и сам… Отвалится? В негодность придет? Хватит ли всего его сердца, чтобы потушить эту жажду, это «нужно гораздо больше», чтобы все кончилось хорошо? Люди ведь… Расстаются. И это почти всегда нормально. Саша оставляет свои малодушные рассуждения и попытки договориться с совестью неозвученными. И обращается всем собой, и мыслями, и словами, к Мэри: — Как бы нас от рода не отлучили обоих за это «больше, чем брат», Мэри. Но я… Когда, если он сможет вернуться, гнать не буду. Звучит, как окончательно, сосредоточенное решение, мини-план на ближайшее время: ждать, смотреть новые выпуски «Битвы», собираться с мыслями и еще раз ждать, держа телефон всегда в звуковом режиме на случай непредвиденного. — У него, в конце концов, даже ключи должны были остаться, тут-то я их не наблюдаю. Будем… Будем разбираться. Оба, вместе. Тебе о себе подумать надо сейчас, наконец-то. И так… Сделала для меня, да и для него, больше, чем должна была. Потратилась. Тебе нужно что-нибудь? Тоже ведь видит, что сейчас, как первые эмоции отхлынут, как расслабится, так и тяжесть накроет: долго еще на этих качелях раскачиваться придется. Люди расстаются, но люди расстаются, попробовав отношения и поняв в какой-то момент, что их что-то больше не устраивает. То самое — лучше попробовать и разочароваться, чем не попробовать и всю жизнь жалеть. Только для кого-то эта жалость будет проходящей, недолгой, а для них, с учетом силы их связи, силы той жажды, нужды, с которой их тянет друг к другу, может просто окончательно доломать психику, сломив их как личности навсегда. А вот уж во что это все вывезет дальше — не выдержат ли они характеров друг друга, успокоят, удовлетворят истощенную потребность и смогут сосуществовать просто как братья, поняв, что пришло время семьи, возможно даже детей — это уже придется смотреть постфактум. — А ты так боишься этого отлучение? Что есть род? Весь род, или мать и отец, которые дали то, что вы сейчас приходится иметь? Я знаю, у вас говорят… как это… «родителей не выбирать», кажется… но жить для них всю жизн — это ваш выбор, и жить свою — тоже. Ты подумай, так ли вы плохо делаете для весь род в большом смысле… Или это то, что нужда, что заставила жизнь, выбор, ошибки, и не только ваши? Слов снова не хватает, слишком велик и могуч русский язык, чтобы знать его в той мере, чтобы выразить всё, что хочет сказать, но, кажется, суть и так понятна. Выбирать что-то во имя чужого мнения или жить свою жизнь по своим желаниям — это выбор каждого человека, и ограничивать себя чужими установками — путь к тому, чтобы очень сильно пожалеть обо всем, что делал, на смертном одре. Готов ли Саша сейчас это понять или нет — большой вопрос, но это однозначно то, что она сейчас посадит зерном в чужую голову, а дальше — пусть сам разбирается, чем это зерно поливать и удобрять. Потому что это тоже его выбор. — Налей мне еще немного трав… Хочу немного… в себя прийти. А потом поеду, наверное. Пакет… там… твой подарок, на ден рождения. У вас ранше не поздравляют, но видимо придется так. — Да и я… Он, честно, какое-то время подбирает какую-нибудь не слишком драматичную формулировку, но на ум идет только что-то вроде «праздновать не буду, не с кем», «в одиночестве особо не наотмечаешься», так что он только руками разводит и поднимается с места. — Пойдем, в общем. Спасибо, что не забыла. Он в полемику не вдается, потому что все-таки любой род роду рознь. К нему дед пришел на испытании последнем помогать, ни за что бы без него тогда дело не решилось, а ну как Олегу какая помощь понадобится, и тут — бабка очень консервативная, или вовсе не явится никто, как прижмет? Впрочем… Если он что-то и понимает по итогам этого разговора из четкого и ясного: никаких решений принимать смысла нет в отсутствие второй заинтересованной (ли?) стороны. Он заваривает травы по новому кругу, зажигает в углу кухни, оставляя яркий искусственный свет, свечку с иссопом, чтобы было и чтобы сигаретный дым кружавчиками травяными прикрыть стыдливо. И как-то… Даже когда кружку перед Мэри ставит, косится на пакет если не опасливо, то с твердой уверенностью в том, что ему не положено. Не без интереса, но странно сейчас подарок принимать в такой дикой ситуации. И что говорить дальше — тоже неясно. Как будто бы все всё сами поняли, к выводам пришли, которые даже озвучивать не надо, а проблема-то… Осталась, вроде как. Оставлять Мэри, которая скорее всего планировала ночевать у него, просто так искать гостиницу — не по-людски. Предлагать остаться — неловко. Спрашивать, что она вообще планирует, и есть ли у нее какие-то дела здесь, или она вот так сорвалась только к нему, чтобы напороться на метафорический нож предательства… Тяжело. Но, кажется, совсем не так тяжело, как если бы их «пауза» не была в действительности предсмертным хрипом, который никто (он, точнее) не хотел признавать. — Я могу сделать для тебя что-нибудь еще сейчас? Ты… Останешься еще в России или?.. Мэри, честно говоря, и сама до конца ответов на в обратную сторону заданных вопросов не знает. Хотя очевидно, что заданные ей вопросы в разы проще, чем все те, что она набросала Саше. Только рефлексировать над ними сутками ей точно не придётся. Так, чуть-чуть успокоиться, дыхание, пульс восстановить, туман из головы прогнать да попытаться объективно взглянуть теперь уже на свою собственную, а не чужую жизнь. Для того и пододвигает к себе поближе кружку, ладонями прохладными обнимает и втягивает приятный травянистый пар на все легкие — это всегда успокаивало, заземляло, заставляло отвлечься от чужеродной энергии, которая давила на виски в этом доме… а сейчас — от чужих эмоций, которые слишком сильно раскачали ее собственную психику. — Я всё равно прилетала на три дня. Не хотела навязываться, просто подарок отдат и вернуться… Знала, что он у тебя живет, не хотела мешат… А сейчас… Дилемма, которая очевидна даже Саше, и в этом она не сомневается — сегодня точно билет уже не поменяет, рейсы в Эстонию не летают каждые полчаса, вопрос лишь в том, оставаться сегодня здесь или ехать в гостиницу… С одной стороны, сейчас спонтанно искать отель — не очень приятная затея, но и с другой — спать в той комнате, где до сих пор постель влажная от чужих снов, ей точно не стоит, а в одну кровать ложиться с тем, кто больше уж точно ей не принадлежит тоже как-то… Очень не очень. И какое из двух зол выбирать… — Я наверное завтра билет поменяю и улечу… А сегодня… — А сейчас оставайся. Ночь почти, номер искать… Сама знаешь. Хочется сказать, что она бы и не мешала, но он представляет на секунду, как непросто было бы уживаться им втроем в их ситуации, да и даже без их ситуации, если бы Олег был здесь… Что ж, наверное, есть вещи, которые он не может отрицать. У него сердце рвется, пусть это и нормально абсолютно. Столько лет рука об руку, столько… Счастливых, по-настоящему счастливых моментов, поездок, работы, съемок, с которыми вдвоем справлялись. Ни с кем комфортнее работать все равно не было, чем с ней. Он любил ее. Он правда, правда любил ее, и пусть какие угодно психика выдает этюды на тему детских травм, пусть какие угодно причины были того, что они расстаются прямо сейчас, того, что они вообще оказались вместе — ему искренне больно смотреть на то, как вода смывает остатки этого давно рухнувшего песочного замка. — Не мне просить, не мне говорить об этом вообще, но я не хочу, чтобы мы… Чтобы ты и я… Расстались по-волчьи. Не навязываю ничего, но ты всегда можешь ко мне обратиться, и я буду рядом. И, конечно, я тебя не оставлю по Москве рыскать среди ночи. Для него в этом вопросе нет никаких нюансов, никаких сложностей. Он только легко, мимолетно касается хрупкого плеча, пытаясь хоть так какими-то остатками нежности и поддержки поделиться. — Я уйду к… Буду в другой комнате. А тебе у себя перестелю. И мешать не буду. Разумеется, он, коснуться боявшийся ее лишний раз полновесно, не стал бы даже в шутку предлагать место рядом с собой. И, разумеется, он был абсолютно эмоционально стабилен для того, чтобы ложиться в Олегову кровать, которая до сих пор его энергетику хранит и запах. Скорее всего, он даже не будет менять белье. Совершенно точно не будет, просто никому и никогда этого не расскажет. — Ладно. Что тут?.. Он все-таки решается на то, чтобы потянуть пакет на себя и отогнуть край, заглядывая внутрь. На игру в «я от чистого сердца — нет, спасибо, я не заслуживаю» он морально не готов. Мэри все прекрасно чувствует. Как чужое сердце разрывается, как, еще не успев свои эмоциональные качели по тому, что с Олегом происходит затормозить, в новый виток входит, пытаясь в ускоренном темпе отгоревать этот предсказуемый, но в то же время неожиданный разрыв их долгих и бессмысленных отношений. Страннее всего, почему это настолько спокойно дается ей. Ведь она летела сюда с твердым желанием увидеть любимого мужчину, которого давно не видела и по которому искренне соскучилась, у нее не было всего того, что всё это время переживал Саша, но… Почему-то принимает все это настолько быстро, что впору задуматься — может и не нужен был этот перерыв? Может они оба еще до него знали, что это не перерыв, это конец, с которым просто оба смирились, но оба побоялись называть вещи своими именами? Ведь иначе не бывает так, чтобы отношения длиной в много лет заканчивались буквально за полчаса полным смирением и пожатием рук, как по факту это происходит сейчас… — Не переживай. Чувствую, что болит. Ладонь вперед протягивает и сама его грудную клетку накрывает своей, прямо там, под третьим ребром. — Не пытайся, не мучай… все нормально. Я — нормально. Я знаю, что должна быть обида, но почему-то нет. Может еще не поняла, может просто нет… надо время, понять… Предложение переваривает, к себе прислушивается в попытке понять, как ей с этим — ночевать в этой квартире, и уже, по сути, в качестве… друга? а не женщины ее хозяина… И в целом в такой раскладке ничего не откликается каким-то резким отторжением. Вдогонку к необъяснимому общему спокойствию по поводу всего происходящего. — Если ты хочешь, я могу сделат… если в его постел ляжешь… чтобы его сон, а не свой видел… Я картинки видела, а ты всё увидишь, как своё, только чужое… Никогда не говорить переживающему человеку не переживать — это одно из величайших правил, которые нужно давать выучить детям еще с самого детского садика. Возможно, записывать их на всех в мире рулонах туалетной бумаги, чтобы ни у кого не было возможности сказать по-детски «Я не знал». Потому что как только Мэри тянется к нему, как только сама его снова касается, не пальцем одним, а всей ладонью, и слова ему на раны выливает теплые, бережные, что-то внутри, что еще дохрустеть и доломаться не успело, стонет жалобно. Как бы напоминая: есть, о чем болеть, есть в тебе, о чем переживать, есть чувства и тоска. Точно, как с Теоной было, как с любым маленьким ребенком: стоило только внимание обратить на то, что страшно было, как резко пугается окончательно. В безотчетном порыве Саша отпускает край пакета, роняет короткое, еле слышное, неразборчивое «Извини сейчас за это» невпопад, и все-таки придвигается к ней, обнимает за острые плечи бережно, крепко, лицо прячет, сгибаясь и упираясь легонько в пушистую рыжую макушку. Голос дрожит и пытается улыбаться. — Я надеюсь, что твоя нервная система все-таки тебя отпустит, обида придет и ты сможешь меня крепко проклясть хотя бы на пару дней. Потому что это было бы правильно. Ему неловко за этот порыв, но он просто не мог… Не мог оставить все так. Кажется, да, что оба отпустили еще раньше, чем встретились, но это не значит, что он готов перечеркнуть, забыть и выбросить. Всему нужно время. Отпускает почти сразу, отстраняется мягко и договаривает все-таки: — А сны… Не надо. Пусть у него хоть что-то свое останется, мне и… «Подушки, пропитанной одеколоном, в которую я уже планирую уткнуться, хватит». Что-то такое должно было прозвучать в конце. Саша уверен, что свою порцию снов на таком чудном месте он успеет отхватить, но совсем не уверен в том, что действительно сможет уснуть этой ночью. — …Так впечатлений достаточно. Саше, видимо, мало тех, кто его будет проклинать сегодня ночью. Потому что как минимум один человек, скорее всего, будет. Хотя тут еще большой вопрос — его или себя. А может быть перед очередным долгим сном — его, а на утро, как и всегда, из раза в раз, себя.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.