На крышах Детройта жара

G
Завершён
4
автор
Фэндом:
Размер:
5 страниц, 2 459 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки

Summer in the heart.

Ветер гуляет по городу невидимой тенью, проникая под полы осенних пальто и за вороты тонких курток, свистит из подворотен смелым девушкам, которые всё ещё в коротких юбочках и колготках, щиплет за уши суровых и хмурых клерков, отчего те шипят и злятся, тянет девочек за косы и чёлки, портя причёску. И пожалуй это знакомо каждому, потому что как бы сильно люди не любили тепло и лето, но осень всегда приходит, и её вечный спутник — это холодный ветер, который в первую очередь ассоциациируется не с шалостями, а пробирающей душу тоской и осознанием смерти очередного года своей жизни, который вы потратили впустую, откладывая важные дела и свои мечты на потом: нет времени, нет денег, нет желания – любые отговорки, чтобы оправдать себя и свою слабость. Жаль только, что толку в этом мало, как и в жизни, если она являет собой вечное и бесполезное прокрастинирование. «Зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?» Казалось, что этот вопрос чуть ли не материализуется в воздухе из колечек сизого дыма сигареты, и оттого вся ситуация казалась ещё более абсурдной, чем она была на самом деле, пока проказник ветер трепал за лицо и потешался своей бесконтрольной свободе, доступной ему в этом году, потому что лето ещё не кончилось, а осень ещё не пришла, так как не имела права приходить раньше своего срока, который начинался на следующий день. Казалось бы, стоило насладиться последним тёплым деньком уходящего времени года, но Гэвин не мог. Не мог и не хотел. От одной только мысли, что этот день — последний, бросало в дрожь и ледяной пот, от осознания того, что его счастье длится всего три месяца из двенадцати, когда в остальные девять он чувствует себя так, словно заживо гниёт изнутри – отвратительное и гадкое ощущение. День благодарения, Хэллоуин, Рождество, 14 февраля, Пасха и куча других праздников, которые проходят не летом, которые не являются его частью и которые совсем не помогают забыться и насладиться моментом. Ведь что такое один или два праздника после трёх месяцев их беспрерывного отмечания? Ничего, так, мелочи. Кто вообще может радоваться умирающе-засыпающей природе, колкому дождю и первому снегу, тяжёлым одеждам и массивным ботинкам, холодному солнцу? Кому нравятся тонны снега и скользкий асфальт, ледяные бури, замёрзшая по утрам машина и окоченелые конечности под двадцатью слоями одежды, щиплющий лицо мороз? Кого-то действительно привлекает слякоть и грязь, тонны помоев, показывающихся из-под снега, запахи нечистот, вырывающихся наружу, и орущие сиреной птицы? И есть те, кто действительно ненавидят пусть и обжигающее, но согревающее солнце, пестроту зелени вокруг, вечно яркие цветы на полях и как внутреннюю, так и внешнюю лёгкость, невозможные закаты и рассветы, утреннюю росу на крышах? Есть же? И поскольку ответ да, то Рид искренне их не понимает, потому что для него лето – та самая пора, о которой ты тоскуешь всё остальное время и которая манит к себе светлыми и уютными воспоминаниями, греющими тебя во время прохладной жёлтой поры, зимней стужи и оттаивающего мира. Да, летом на курортах и пляжах не продохнуть, потому что нет свободного миллиметра, тело плавится от жары и ненависти к ней, голову печёт огненными лучами, ими же слепит глаза, кожа потеет, а горло сохнет от нехватки жидкости... Но ведь всё это, все эти мучения через наслаждение теплом и есть лето. Единственное и неповторимое, каждый год уникальное, прекрасное, милое. А именно в этом году ещё и до невозможности красивое и будто бы отстранённое, но на деле до одури близкое и нежное. Это лето такое впервые, оно новое и болезненно любимое настолько, что дышать тяжело. И оно уходит. Уходит на неизвестный срок, потому что в следующем году будет совершенно другим: не таким щадящим в плане высоких градусов и не таким ластящимся к телу неуловимыми зефирами. Следующее наверняка будет чуть ли не аномальным и чертовски невыносимым. И от этого хочется остаться в этом лете навечно. Навсегда. До скончания веков и конца света. Хочется до боли в сжатой челюсти, до покалывания на кончиках пальцев, до щиплющих от солёной влаги слёз и першащего от неё же горла. Может, если Гэвин очень-очень попросит, то мировое создание сжалится и позволит его лету остаться, быть с ним, рядом, под боком, в его жизни? Разрешит ему, простому и эгоистичному смертному, наслаждаться чужой любовью, упиваться своей? Даст им время, чтобы побыть рядом, вместе, насладиться друг другом? Ведь не может же быть так, чтобы вселенная была так жестока и опрометчива в своих решениях? Она же не позволит Риду умереть от тоски по лету, которое ушло? Не позволит же? – Ты замёрзнешь, – ледяной ветер всё ещё дует в лицо, а за спиной чувствуется мягкое тепло и родной взгляд. Лето окутывает Гэвина собой, обнимая со спины, утыкаясь носом в основание шеи, дыша жарой и источая аромат яркой зелени, и Рид понимает, что позволит. Ещё как позволит, потому что мирозданию плевать на него, его чувства и его «хотелки». Плевать на него, мелкого и бесполезного человечишку, в целом. И от этого как-то уж слишком больно и тяжело осознавать всю свою никчёмность, которая сочится из его тела вместе с дымом уже, кажется, пятой сигареты – досадно и плохо, плохо и досадно. Извечная аксиома, грозящая стать жизненным кредо на следующие девять месяцев скитания по бессмысленному смыслу собственных мыслей, апатичной и рутинной жизни и дням, часам, минутам, секундам пробирающего до костей одиночества. Лучше не придумаешь. – Да? – он тушит очередной бычок о студёный парапет крыши под собой, постепенно греющийся от Лета, и закуривает снова, позволяя своему сердцу под чужой горячей ладонью стучать как сумасшедшее существо. Он наслаждается этим всем своим извращённым усталым разумом и понимает, что безумие медленно и верно лезет ему под кожу, впиваясь в мышцы и смешиваясь с кровью. Как там писал один из русских поэтов начала-середины XIX века? «Там, где с землею обгорелой Слился, как дым, небесный свод, – Там в беззаботности веселой Безумье жалкое живет». Кажется как-то так там было. Самое смешное, что Гэвин не помнит откуда он знает этот стих: не то в школе проходили, не то сам наткнулся и случайно выучил. – Да, – а Лето только ближе льнёт и куда-то в скулу целует, греет, приручивает, подчиняет, заставляет в очередной, тысячный, миллионный, миллиардный, триллионный раз привыкнуть к себе, разрешает пользоваться своим теплом, чтобы не загнуться как какая-нибудь изнеженная бегония. А ведь это даже смешно, Рид и не знал, что он не грубый и жестокий кактус, как он думал всю жизнь, а всего лишь домашний цветочек, который загнётся без заботы о себе. Что ж, теперь он это не просто знает, а чувствует, и, честное слово, лучше бы этого никогда не было, потому что теперь вернуться в свою броню и продолжить жизнь дальше, вернувшись в привычное русло, не выйдет – пробовал и с треском провалился через двадцать восемь часов. И это так мало, так ужасно мало (потому что ему по долгу службы и в засаде дольше сидеть приходилось), что в пору начинать отплёвываться розовыми зефирюшками и мармеладными мишками вкупе с сахарной ватой. Он, тридцатишестилетний одинокий мужик-альфач, мудак и тварь по жизни, чуть ли не матёрый коп со стажем и не одним шрамом, доказывающим это, поддался, свалившись в бесконечную пучину безысходности, позволил себе слабость, причём абсолютно добровольно, и упал в то чувство, которое презирал всю свою жизнь, говоря, что оно для хлюпиков и слабаков, к которым сейчас сам же гордо и примкнул, на деле растеряв всю свою гордость. В какой момент кусачий и страшный волк превратился в жалобно скулящую и просящую внимания и ласки псину? Как так вышло, что чуть ли не единственное животное, которое нельзя как-то приручить, сделать менее опасным, само с радостью прыгнуло в чужие руки, вверяя себя неизвестно кому? И отчего этому свободолюбивому зверю так нравится его клетка и цепь на собственной шее? – Не кури, – чувствует как Лето морщит нос из-за запаха табака, сейчас летящего ему в нос из-за того же ветра-весельчака, и Гэвин вспоминает, что бросил курить ещё в июне, шестнадцатого числа, если точнее. Бросил, потому что Лету не нравилось. Этому глупому и опрометчивому ребёнку, узнавшему о человеке, который их видит, и решившему побывать в этом году в Детройте, а не где-то в тропиках, как и всегда. И лучше бы этот год никогда не случался, лучше бы он просто не существовал и прошёл по улице мимо, как некогда лучший друг, с которым вы отныне будто бы и вовсе незнакомы, лучше бы этот 2038 просто взял и исчез вместе с воспоминаниями об этих трёх месяцах умопомрачительного счастья, охватившего Рида с головой, лучше бы он никогда не давал понять временам года, что прекрасно видит их, лучше бы не искал иногда с ними встречи и не разговаривал бы с ними, лучше бы всё-таки согласился на эту проклятую командировку, в очередной раз лишившись отпуска, и уехал бы в эту Северную Дакоту, будь она неладна. Лучше бы, лучше бы, лучше бы. Так много этих «бы» сослагательного наклонения, которым никогда не суждено сбыться. – Прости, – тушит недокуренную сигарету и откидывает голову назад, утыкаясь затылком в знакомое плечо, ощущает щекочущее дыхание и накрывает чужую руку на собственной груди своей, бездумно поглаживая изящные пальцы, которые не раз простым касанием лечили больные деревья, заставляли цветы оживать и будили всё ещё не проснувшиеся веточки и слабые почечки, упокаивали мёртвые растения, прекращая их муки. Странно, что кактус, на деле оказавшийся бегонией, тоже нуждался в упокоении, разве, что всё-таки лучше с буквой «С», которое в итоге и получил, позволив содрать с себя колючки и искусственную обёртку. Удивительным казался и тот факт, что несмотря на одно и то же царство, каким-то немыслимым образом два этих растения чисто с биологической точки зрения находящиеся в разных отделах, классах, порядках и семействах, оказались друг в друге, буквально в одном человеке, совместившем несовместимое. Это было неправильно и даже порочно, но было, как есть и сейчас. Однако самым фантастическим было даже не это, а то, что Лето смогло это углядеть, различить, понять и принять, проникнуться, привязавшись, и испытать то, что по определению испытывать не может. Действительно достойные друг друга ненормальные, которые нашли друг друга, не находите? – Ничего, – на этот раз целует в висок, свободной рукой зарываясь во взъерошенные жёсткие волосы, прикрывает глаза, ощущая холод чужого тела, и прижимается сильнее, страшась возможной болезни слабого от переживаний и своих чувств человека. – Я понимаю, – шепчет тихо-тихо, чувствует чуть ли не осязаемое нервное напряжение, висящее в воздухе, сам проникается и ощущает сосущую печаль в груди, там, где у него в этом году распустилась прекрасная густая роза насыщенного красного цвета, что сейчас медленно, но верно редела и вяла под гнётом грустных мыслей и слишком близкого и страшного будущего, где они, такие разные, несовместимые, отличимые, но такие дорогие и близкие не вместе, порознь, разделённые, возможно, годами распределения времён года по частям света. Может он окажется в Бразилии в Рио, может в Росии в Краснодаре, а может и вовсе в Гренландии, которая так преступно близко к стране, где ждёт, воет, потому что нуждается, тяжело дышит от чужого отсутствия Гэвин. Его Гэвин, самый прекрасный в мире кактус-бегония, нуждающийся в нём, в Лете, сжимающийся ночами от продирающего холода и бесконечно одинокий в своей каморочке-квартире, где теперь подоконники уставлены цветами и зелёными кустиками домашних растений, которые так сильно напоминают о полных заботы и понимания собственной нужности Лету мгновениях. Они переплетают пальцы и вместе слушают громкое и чёткое сердцебиение, вместе боятся этого последнего дня, до конца которого осталось всего ничего, и вместе пытаются уловить хоть малейший шанс, возможность того, что они останутся друг с другом. Жаль только, что это напрасно. Как и напрасно вглядываться в голубое, темнеющее и мало-помалу розовеющее на горизонте небо, ведь оно не даст ответов, оставшись равнодушным молчуном в своей бесконечной мудрости, которую ему и употребить некуда. Рид думает. Рид анализирует. Рид чувствует как смысл его существования, только-только ухваченный им за хвост, ускользает из пальцев сыпучим чёрным песком разочарований, и это для него сродни духовной смерти. Очередной, потому что с такой работой остаться нормальным обывателем невозможно, как и невозможно отмотать время назад, чтобы потратить свою молодость на что-то более ценное для души и ума, а не утренние построения, наряды по кухне и драинье полов и унитазов в сортире в качестве наказания за непонятно что. Невозможно и оживить каменное сердце, за столько лет уже просто-напросто привыкшее к одной кружке в раковине, одной зубной щётке в ванной, одной подушке на широкой кровати. Точнее, это казалось невозможным. До этого Лета, которое вдохнуло жизнь в то, что Гэвин давным-давно похоронил и считал безвозвратно потерянным. И эта последняя мысль всё же толкает вперёд, к самому краю, к роковому решению о его судьбе: – Я согласен, – он не колеблется, произнося эти слова, только чувствует как сердце замирает, а дыхание сбивается, как из-под ног уходит земля и его прошлая жизнь, оставшаяся где-то далеко позади, растворяется в небытие. Да и жизнь ли это была? И была ли она вообще его, а не чья-то другая, чужая, неизвестная? Он совсем в этом не уверен. Как и не уверен в том, насколько верно то, на что он согласился. Зато душа уверена, потому что она радостно переворачивается в груди и пускается в счастливый пляс, завывая фальшивые ноты – дурочка влюблённая. Впрочем как и сам Рид. Лето его не отговаривает, не переспрашивает и вообще не роняет ни слова, только целует в очередной раз куда-то в щёку и помогает подняться на ноги; проникновенно смотрит в глаза, вопрошая о чём-то и манит к себе, в бездну, в объятия, в горячие чувства; следит за чужими шагами, идущими куда-то в сторону пропасти на высоте почти шестидесяти этажей, и наблюдает за спокойным лицом, обращённым к нему. Ветер толкает Гэвина в спину, словно отгоняя прочь, кричит ему «Одумайся, идиот!», а он только носочками за самый край держится и руки в разные стороны отводит, пропуская холодные порывы сквозь пальцы, молчит, смотрит в до боли знакомые глаза и не может разобрать в них намешанные друг с другом эмоции: сожаление и счастье, скорбь и нежность, грусть и предвкушающее волнение. Гэвин ничего не говорит и даже не думает, просто чуть улыбается и отпускает ледяной бетон из под ног, падая назад, в бездну, в пропасть, в тьму смертоносной любви и бесконечной тянущейся сладости больной привязанности, зависимости, страсти. Он думает о том, что не оставил никакой записки и это могут счесть убийством; вспоминает, что забыл полить Эбигейл по расписанию и жалеет о своих растениях, что непременно увянут без него; переживает за Тину, с которой они пусть и не были друзьями, но хорошими приятелями; жалеет, что так и не решился завести кошку... Вот только это всё уже неважно. Потому что Лето прыгает следом и стрелой стремится к нему; берёт его лицо в свои ладони, заглядывает в глаза и ловит щеками крупные слёзы, летящие вверх, гладит большим пальцем кожу на щеке, подтягивается к нему и замирает вблизи: – Я держу тебя, родной, – шепчет прямо в губы, прежде чем мягко поцеловать, и отпускает Риду все его грехи, стирает прошлое, настоящее и будущее его человеческого Я, убирает из чужой головы ненужный хлам и вырывает его из бесполезного тела, являющего собой всего лишь мешок мяса, костей и крови – забирает его, всего, без остатка, себе – освобождает из плена обязанностей и мутного бытия, сути которого Гэвин никогда и не понимал да и не поймёт уже. Ведь это всё так мелко и неважно по сравнению с пожаром вечности внутри и ароматом лилий, витающем в воздухе. У Лета ярко-красная, почти багровая роза в груди с плотными ароматными лепестками, источающими запах малины, и Рид. А у Гэвина Лето в сердце.
4 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник