ID работы: 13742652

Sycamore

Слэш
PG-13
Завершён
19
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 12 Отзывы 2 В сборник Скачать

Underneath the

Настройки текста

it's a backwards attraction

to your forward eyes,

but you're so far-sighted

that you can't place trust

in what or who you recognize

dcfc — your bruise

Шуичи планировал умереть в двадцать с лишним. Может, в двадцать без лишнего, как получится. Думал, что перед уходом стоило как минимум попробовать надышаться домашней химией, до больного, очищающего возбуждения; и поцеловаться — с языком. Недавно — минут десять назад, неожиданно даже для него самого, — он махнул на все планы рукой. Он не протянет так долго, не протянет и до своего восемнадцатого дня рождения. Тот рисовался ему скрежетом ставней, сжатым в районе сердца кулаком. Уведомлениями о скидках за два дня до и пять дней после; до кучи, в придачу. Одна только мысль о грядущем дне — уже даже не рождения, — изнуряла и не давала спать по ночам. Последние пару месяцев Шуичи часами ворочался в полудрёме, желая, чтобы на голову наконец-то обрушился потолок — и вогнал его в сон насильно. В конце-концов, нет ничего более отчаянного и бесприютного, чем бессонница: глаза сонно слезились, а разум, что загнанный пёс, бестолково бросался из крайности в крайность, сперва оглушая раскатистым лаем, а после, напуганный эхом, кусал себя же за лапы и хвост. Пора. Предельная ясность, замкнувшаяся в этом слове — ему пора. Дядя говорил, что пристрастие к таблеткам Шуичи впитал с молоком. Его мать имела привычку: чуть что — наедалась успокоительных. От них крутило живот, и в ход шёл любой другой препарат с мнимым противорвотным эффектом. На фоне злоупотребления её сердце стало шалить, тогда-то в аптечке и стало по-настоящему тесно; старые, скреплённые резинками для денег блистеры хрустели между его пальцев. Шуичи выпил, сколько смог. Давясь таблетками, он расцарапал себе горло разноцветными горстями. Дверь закрывалась изнутри, а дядя не возвращался из отделения раньше полуночи — Шуичи привык терзаться сомнениями до победного. Он не верил себе и тому, что творит, ровно до этого момента — пора, высеченным в подсознании; ему пора. Страх первороден. Он бился в грудь до дрожи и горячих слёз, рвал без того дававшееся с трудом дыхание. На мгновение стало даже приятно; эйфория настигла благом и отступила с обессилевшей тоской. Сердце, устав колотить по рёбрам, с затравленным бухом замедлило бешенный темп и притихло. Проваливаясь глубоко (и не понимая куда), Шуичи думал о детских безрадостных вечерах за пустыми тетрадками, мамином полушепоте в трубке и рвоте, что подступала желчью к корню языка.

、、、

В токсикологическом отделении, куда его положили на первое время, свет не выключали даже ночью. Медсёстры заглядывали к нему регулярно, их головы и руки отбрасывали тени, касания проспиртованных ваток ласкали кожу, а иголка катетера разливала по телу тепло. К капельнице он оказался пристёгнут — на ноги Шуичи поставили быстро, но ходить наказали в обнимку со стойкой. Лицо в отражении металла было уже не такое синее; а вот глаза тускнели на оттенок с каждым днём. Должно быть, передозировка сказалась на функциях мозга. Много на чём сказалась, если так рассуждать; просто угнетённое сознание было скорее приятным бонусом, нежели страшным последствием, и Шуичи наслаждался лёгким забытием, что мешал словам складываться в предложения, сводив его «я» до парочки основных инстинктов и тихого писка временных неполадок на кабельном. К моменту, когда после очередного осмотра его вызвали в кабинет главврача, мысли Шуичи прояснились. Мир вокруг приобрёл болезненно-белый оттенок, а в лёгких осело душное марево, свойственное считанным минутам тишины, после которых проливался майский дождь. Нужный кабинет располагался выше по коридору, по пути, выстланному пороками — сердечными, всех семи видов — Шуичи неохотно брёл куда сказали. Колёсики капельницы громыхали, тащась за ним в след. — Сайхара, — главврач, тучный мужчина с крашеной сединой, нахохлился над документами. — Как себя чувствуешь? — Плохо. И горько, и совестно, и хочется, чтобы сжалились и добили. Шуичи было стыдно сидеть перед свидетелем своего провала. Как он мечтал, очнувшись в неотложке, подохнуть с концами; и соскоблить с себя кожу, лишь бы смыть тот позор, когда подохнуть так и не получилось. — А в сравнении с прошлой неделей? — Менее плохо. — Это называется «лучше», — от улыбки по лицу мужчины расползлись лабиринты морщин. — Редко тебя встретишь вне палаты. Ни с кем из ребят не дружишь? — Вот, с капельницей, — Шуичи сжал её крепче, — скажите, меня выписывают? — Хочешь домой? — О, нет, — мысль о нахмуренном лице дяди и объяснениями перед родителями ошпарила кипятком, — в смысле, я не настаиваю, Вам виднее. Сюда не вызывают просто поболтать, я вот к чему. — Верно. Итак, Сайхара, ты поступил с передозировкой. К тому же, как выяснилось, ты у нас балуешься седативными — помнишь, тебя било судорогами? Синдром отмены — хуже мстительной бывшей… Впрочем, сейчас не об этом. Мы тебя выходили, но вынуждены передать в другое отделение, где за тобой присмотрят — сам знаешь, чтобы обойтись без рецидива. Не хмурься, Бога ради, это ведь не я придумал. Распоряжение свыше. Ты юн, и «свыше» ещё есть до тебя дело. Будь моя воля, отправлял бы вас в школу, да в ту, что построже, чтоб носа из учебника не поднимали, чтоб от безделья глупости на ум не приходили, да кто ж меня спросит, старого дурака. Твой опекун уже дал согласие, важный он дядька, я еле ему дозвонился. Мне, что ли, и бумаги оформлять за него… Шуичи начал раздражать его не присущий врачу свойский тон, и он, дождавшись достаточно длинной паузы, спросил прямо: — Я ложусь в психбольницу? — В кризисный центр для детей и подростков в трудной жизненной ситуации, — главврач произнес заученной скороговоркой, — если быть точнее. Но, в общем-то, да. Только и оставалось поблагодарить его за честность. Учреждение с длинным названием возвышалось над скромными домиками, разбросанными под общим скалистым холмом. Они мелькали в окнах машины, сплетённые уличными проводами, за узлами которых Шуичи наблюдал даже слишком внимательно — припав к обивке двери, готовый выпрыгнуть в любой момент, он любыми способами избегал не то что поглядывать в сторону дяди, а в принципе напоминать ему о своём оробелом присутствии. Они обменялись сухими приветствиями у регистратуры, уселись в прогретый солнцем салон и поехали по навигатору в «Сикомор»; об этом названии Шуичи узнал чуть позже от соседей по палате. Никакого символизма (вроде как), просто на территории кризисного центра лет сорок назад каким-то неведомым образом прижилось привезённое в качестве сувенира из Африки дерево — хотя на дерево оно было похоже только издалека; большая и монструозная крона расходилась на более мелкие, а те, особенно ночью, текстурой коры и хитросплетением ветвей напоминали слипшиеся в застывший ком агонизирующие тела. Дядя, глуша мотор, откашлялся, но сплевывать не стал. «Мама сильно за меня волновалась?» — Шуичи не издал ни звука. «Она вообще знает? Ты ей говорил?». «Ещё не поздно попросить оставить это между мной, тобой и медицинской картой?». «Давай развернёмся и поедем домой.» «Прости.» Он старался не хлопать дверью. Сикомор представлял из себя ограждённые бетонные корпуса, на один из которых установили отбивавшие колоколами башенные часы. Скромное и компактное на вид строение менялось, стоило только шагнуть за порог — высокие потолки звенели эхом от самых тихих разговоров, пустые коридоры с пожелтевшей краской часто заканчивались тупиками, а окна, случалось, находились в самых неожиданных местах, и выходили на стены соседних зданий — если повезёт; но чаще из них было видно только страшное, не пропускавшее свет, поглощавшее последние проблески — дерево. Пахло плесенью. Тошнотворный и сладковатый запах; чистая одежда, брошенная на выделенную ему кровать, била в нос порошком. Шуичи цеплялся за серую мешковатую униформу, которую здесь выдавали всем, уткнулся лбом в застиранную ткань и дышал, давя всхлипы, если то были всхлипы — едкая горечь застряла в горле и, не найдя выхода, плотоядно разъедала нутро. «Не хочу быть здесь» — мысли метались в первую ночь; «не хочу быть» — спустя неделю; «не хочу» — Шуичи чувствовал, как разлагается в кровати. Хотя все поступали в его корпус с пометкой «суицидальные», что не являлось официальным диагнозом само по себе, «помощь» кризисного центра заключалась в таблетках, от которых клонило в сон, неестественной стерильности пространства и мелках вместо острых карандашей. Общая планировка сбивала с толку и не позволяла затеряться в уединении; никаких дверей за исключением кабинок туалета — последних пристанищ частности жизни не на виду у бдящих медсестер. День изо дня: одинаковая одежда, потерянные лица и сессии, заявленные как терапевтические; где все кучковались в круг и неловко слушали, как другие, запинаясь, в красках рассказывали как и почему попали в Сикомор. Шуичи довелось присутствовать всего на двух таких мероприятиях; от истории девочки, которая сиганула с моста и выжила, оставшись без ног, сделалось дурно настолько, что у него случился приступ сухой рвоты. На следующие сессии он не ходил, ссылаясь на самые разные выдуманные причины. Шуичи быстро понял, что медсёстры следят лишь за тем, чтобы они поели, поспали и, желательно, не умерли в процессе, и что если послушно исполнять предписанное — лишний раз выходить не придётся. Да что там, вставать с кровати тоже было необязательно. И он лежал. Одеяло прилипло к коже; в попытках утешить себя Шуичи, лишённый технологических благ, прокручивал в голове гитарные риффы Duran Duran и DCFC — и правда, одни только риффы, так как слов, за исключением названий отдельных песен, он не знал. Мелодии сплетались, тревожили, витали комарами над ухом и не стихали, как бы он не старался ударить по воображаемой «pause». Сквозь пелену пробивались сиплые голоса соседей; судя по всему, в соседней палате опять чудили — туда клали «буйных». По сути, больных, если остальных можно было назвать здоровыми. Из-за юного возраста и плохой диагностики их не направляли в настоящие психбольницы, и отличало их антисоциальное поведение и неподдающиеся объяснению поступки. Кажется, в этот раз кто-то из них съел гвоздь. В один из дней у Шуичи всё не получалось улечься. Дерево снаружи облепили красные плоды, как облепили бы труп паразиты, и всё утро рабочие пилили его разросшиеся ветви с невыносимо ревущим треском. Шуичи поднялся, подолом футболки стёр пот со лба и ушёл искать место, где тело, налившееся свинцом, можно было укрыть от шума. Не придумал ничего лучше аудитории в самой дальней части корпуса — той, где в это время как раз проводили сессию — чёрт возьми, всё же лучше, чем опилки и хруст? Помявшись в проходе, он прошёл в комнату полную людей. Похоже, кто-то только что закончил говорить; никакого круга уже не было, а девушки и юноши вяло расселись — кто вдоль стены, кто полулёжа на ковровом покрытии. Хлопать и бурно обсуждать услышанное было не принято, да и, в теории, странно — истории не блистали героизмом и оставляли апатичное послевкусие, порождая вопрос, озвучить который никто не решался: «а дальше что?». А дальше — оно есть? Старшая медсестра, снимавшая во время сессий свой халат, чтобы никого не спугнуть его накрахмаленной белизной, заново усадила всех в круг. Шуичи занял место, стараясь ни к кому не прикасаться. Руку подняла девочка, сидящая напротив дверного проёма — без двери, конечно; крест, висевший под потолком, оказался над её головой. Блёклый утренний свет размыл контуры, и только одна из фигур резанула глаза своей резкостью — парень напротив внимательно слушал рассказчицу, лёгким движением приложив ладонь к щеке. Парень, точно. На мгновение его и можно было принять и за девушку: чёрная медицинская маска скрывала лицо, а волосы струились вниз по тонкой, даже хрупкой шее, ниспадая с плеч; такие длинные, что едва не касались пола. Но любые сомнения быстро развеивались при взгляде на широкую грудь, вздымавшуюся под входами, кадык, руки — большие, с костлявыми пальцами, вовсе не женские. И бинты. От запястий по локти — таящие, с одной стороны, но если подумать, они выдавали его с головой и наглядно рассказывали историю сами. Шуичи втянул носом воздух, не заметив, что задержал дыхание. Рядом раздался второй голос — кто-то счёл нужным внести свои правки и объяснить, почему именно у девочки ничего не вышло, и что затягивающаяся удавка, популярная у киноделов, на деле вовсе не такая эффективная, как проверенная праотцами висельная петля — комментарий такой неуместный, что всполошил присутствующих и поднял глубоко безразличный шум; Шуичи закрыл бы уши, не застынь он в каком-то чувственном оцепенении. Парень в маске полоснул взглядом мимо него — не поворачивая головы, он глазами наблюдал за развитием дискуссии и отдельными её участниками, лишь изредка притупляя взгляд, видимо, отвлекаясь на собственные мысли, но так ничего и не произнеся вслух. Ночью Шуичи видел сны. В первом — девочку, которую так некрасиво перебили, а потом и вовсе не стали дослушивать; во втором любовался красивой фарфоровой куклой, разбитой и собранной заново из блестящих осколков. Заворожённый искусностью лепки, он не потрудился спросить не болит ли на сколах и кто же её разбил. К утру стихли даже цикады. Комфорт кровати влёк, не отпускал — Шуичи вырвался, не ища причины сходить на сессию — зная причину, по которой он шёл на сессию. В груди беспокойно заныло; приятное и пробуждающее от истомы чувство. Он сидел в том же месте. Сначала ровно, расправив плечи и выпрямив спину, но после, устав, уселся удобнее и приобнял колено. С такими длинными руками и ногами он должен быть очень высокого роста; в прошлый раз Шуичи ушёл первым, а потому не знал наверняка. Шуичи наблюдал осторожно, стесняясь и боясь попасться, но к его удаче он снова был поглощён чужой речью — руку никто не поднял, и поэтому старшая медсестра сначала озаботилась самочувствием присутствующих, а после стала жаловаться на цветы, что никак не распустятся в теплице за её домом, и на бардак в кабинете отдыха медперсонала — не подозревая, как ей повезло со слушателем. Он кивал, искренне увлеченный односторонней беседой; изредка щурился — Шуичи всё представлял, как бы выглядела его улыбка. Ни разу не поймав на себе его взгляд, Шуичи понимал, что за него было не зацепиться — он был всего лишь белым пушистым цветком мирта; пустоцветный и будто бы недозрелый, он стыдливо прятался в колкой листве, не идя ни в какое сравнение, теряясь на смазанном фоне и служа декорацией в композиции ненаписанного полотна. Шуичи почти ревностно захотел обратить внимание на себя — не всеобщее, но одно. И знал, знал точно — как. Вернувшись в палату он надавливал кулаками на веки. Белесые пятна, яркие точки. Тошнило и не спалось в самых лучших из смыслов. А если поднять руку на сессии? Идея — абсурд, парадокс, зарин в штиле дыхания — но вдруг? Было бы что рассказать. У него ведь ни ряда причин, ни момента, который можно назвать переломным; одно только не смолкавшее: пора, пора. Шуичи вспомнил вкус рвоты, сухо прокашлялся. Он уже очень долго молчал, сможет ли вымолвить хотя бы слово? — Привет, — хрипло, себе под нос. Отозвались соседи. Шуичи не заметил как они вошли, слишком он был озабочен — нет уж, пленён. Глупости. Повисшая тишина застонала — с болезненной остротой Шуичи ощутил нужду пребывать. Не активно участвовать, он пока не готов, но наполнять собой пространство подле, мелькать на периферии — его периферии. Нет, правда, глупости. «Ах.» Последние дни были уже не такими привычно мучительными. Шуичи доедал свою еду, но без особенного аппетита, просто найдя в тарелке повод остаться подольше — он всегда опаздывал к завтраку, а в трапезную проникал почти призрачной тенью, не привлекая внимания вопреки своему броскому обличию. Ничье внимание, кроме Шуичи; пар от разваренного риса согревал лицо, а присутствие другого — невещественную, но до боли израненную телесность. Он проник в его разум так быстро. Он, у которого не было имени, один образ — большего и не нужно. Шуичи пялился в стол, в пластиковую посуду, в смятые и запятнанные салфетки, но видел только линии челюсти, тонкие брови, колкость локтей. Шуичи не поднимал глаз, только тонул в фантазиях — утром его крутило от ощущения, что вязкая немощь у рёбер и сердца вдруг заискрилась жгучими, как сигарета к коже, бенгальскими огнями. Уткнувшись носом в подушку он представлял, как рассыпались бы длинные чёрные волосы по его простыням. Он слушал разговоры людей за своим столом; темы метались от нужной пропорции растворителя в изощрённой токсикоманской мечте до гадкого вкуса налитой в стаканы воды. Шуичи всё раздражало: их гогот, его внимательность, которую они не заслуживали. Шуичи впервые за долгое время хотелось чего-то в стенах Сикомора — «послушай меня». Сессии к тому моменту превратились в неловкие посиделки на тесном застолье у тётки с маминой стороны; надсадный голос, жалобы на мужа и коллег, куча едва ли знакомых людей — всех что-то объединяет, но единство это заключалось во встречах по праздникам, куда гнали силком, и желании поскорее забыть друг о друге — вплоть до следующих золотых дней или Рождества. Старшая медсестра вспоминала часы пересменки, считала на пальцах; выдохнув, она почти открыла рот. Перешёптывания по бокам утихли — в Сикоморе не было телевиденья, из развлечений — бридж из нарисованных вручную карт и сессии, где болтала одна медсестра. Истории кончились, рассказанное благополучно забыто, а старшая так забавно давит фальцет, говоря о своих трёх котах — нет. Он снова сидел напротив, готовый плавать в потоке чужих речей. Эти глаза; преломление света, янтарные слёзы, искренний интерес. Шуичи поднял руку — слишком сильно желал ощутить на себе их блеск. Пребывание в Сикоморе из отрешённого созидания вдруг стало колкой действительностью. Пыль в воздухе закружилась, медсестра лепетала: «Дерзай, лапа, как там тебя зовут…». Шуичи опустил взгляд, уставился на свои руки. Уже нутром почувствовал на себе эти глаза — и они пригвоздили к полу намертво. — Сайхара Шуичи, — всё, что он помнил. — Я здесь, потому что пытался убить себя. Как и, собственно, все остальные. От этого проще. От этого, что удивительно, хуже. — Не вышло. Ну, это достаточно очевидно, — Шуичи говорил уличено, подсудно. Руки чесались в привычке кусать у ногтей. — Наелся таблеток. Не очень серьёзных. В количестве — тоже не очень серьёзном, раз уж я… тут. Плохо помню тот день, когда всё случилось. Быстро отключился. Дядя вернулся с работы пораньше, я помню пощёчины — пытался в чувство привести. И пальцы в глотке. Извините, — лишняя, наверное, подробность. Шуичи пригладил отросшую чёлку, собрался. Затёкшие плечи так и застыли в предательски неуверенной позе. — Стыдно перед ним. Ему за меня — тоже. Я это знаю. А вот почему я… не знаю. Всё было нормально, щелчок — и уже перестало. Не потому что что-то случилось, а как-то по-животному, инстинктивно. Когда голоден — ешь, мёрзнешь — кутаешься теплее. Естественная потребность, вот как я бы это описал. Жизнь, конечно, разделилась на до и после, только они мало чем отличаются. Разве что раньше я имел представление, как закончу, но меня откачали, и я продолжаюсь, понятия не имея, что дальше — и нужно ли оно мне. Извините, — лишняя, наверное, откровенность. Молчание в ответ. Коготки птиц за окном по карнизу — по сущности, себялюбию, вене. Шуичи поднял глаза; на спрятанном маской лице был знакомый прищур. Он сказал много лишнего. К обеду пошёл летний дождь, дымкой — в тиски дыхания. Шуичи убивался над рисом — не лишнего, просто смешного. Извиниться два раза заплетающимся языком; это же надо. Как тут не улыбнуться. Провалиться бы. Сразу на пятый круг — или ему на седьмой? Где такие, как он, проросли и пустили корни… — Сайхара? Шуичи вздрогнул, обернулся. Парень в маске склонился над ним — осторожно, с увлечением в глазах. — Не хотел помешать. Есть разговор — выслушаешь? Шуичи кивнул. От того, что он запомнил его имя, сделалось очень приятно. К нему подсели — считай, что ожили; сошли с хору́гви, прошитой золотом парчи, с кистей, с бахромы. Последуй — и будешь спасён. — Понимаешь, Сайхара, мне показалось, что мы с тобой можем сработаться. В символическом смысле даже друг другу помочь. Ты, похоже, не слишком рад жить, — он заправил волосы за ухо; резинка маски, перекрученная латинской «X», контрастировала с бледной кожей. — Я не представился. Меня зовут Шингуджи Корекиё, и, если хочешь, я тебя убью. Не так он представлял себе их первый разговор. Он в принципе его не представлял — держа дистанцию умом, Шуичи отрицал материю, свою или Сикомора в целом — неясно. Жаркая плоть вдруг присвоила кости — с болью и негой. — Чего? — Шуичи, должно быть, выглядел глупо; смотрел исподлобья, часто моргал. — Скажу прямо: я мечтаю убить человека, — тихо, тоном, которым обычно не шутят. — Хочу знать, каково это. Замарать руки. Взять на душу грех. Стать Каином и держать бездыханное тело Авеля. Шуичи плохо понимал, к чему всё это было. Отчего-то решил подыграть: — Интересно, но не очень понятно, зачем. — Верь или нет, сам акт меня не влечёт. И я не садист — во всяком случае не в такой степени. В интересах науки, Сайхара, вот зачем. И потешить своё любопытство, этим грешат все учёные. — «Если хочешь»? Мне рассмотреть предложение? — Конечно, — более весело. — Я, к тому же, не изверг. Предпочитаю добровольную основу, одна беда — люди не соглашаются быть убитыми. Можно понять. Пришлось стать себе же подопытным, так и попал в Сикомор. Сайхара, как думаешь, может нам повезло повстречаться? Оба получим то, чего болезненно желаем. И не придётся возвращаться домой. Шуичи молча глядел на него. Представил заголовки местных новостных каналов, расследование, ту же речь на допросе. Улыбнулся и прыснул. — Подумаю. — Комната отдыха чуть дальше душевых. После отбоя — но подожди с полчаса, — Шингуджи встал из-за стола. — Увидимся? Шуичи доедал в одиночестве. Выходя из трапезной заметил теперь уже знакомого Шингуджи; тот зашёл в соседнюю палату, растворился в её светлой глубине. «Буйный». Шуичи не придавал значения. Красивые люди — они часто не в своём уме. Можно сказать, для баланса. Потом вспоминал содержание их беседы — очевидная шутка, шутка же, так? Никто не станет делиться подобным, не раскроет мотивы потенциального преступления вслух — никто в своём уме. «О боже.» Правда ли это? Бредовая идея — для всех, кроме того, кто бредит ей. Шуичи не знал, куда деваться — нервозно вышагивал вдоль палаты, глядел в стену, а хотелось бы сквозь неё. Кто же там? Смерть всегда представлялась ему худощавой и юной. Всё сходилось в единую, багряно-красную точку, она стекала по выцветшей краске тонкой линией кровоподтёка и влекла за собой. Может, это был его шанс; не самому, так с помощью, от руки в ускользающее никуда. Последуй и будешь спасён — дежавю, аж нелепо. Боже, о боже. Капли стучались в окно обреченно и до наступления темноты. Шуичи выждал, пока медсёстры посчитают их по головам и уйдут, встал на ватные от волнения ноги. Коридор, ведущий к душевым, был узким и обветшалым, тянулся мимо лестницы на следующий этаж. Там жили девушки; путь преграждала ржавая решётка и замок. Видимо, имели место инциденты. Шуичи смахнул жука, упавшего на плечи, спиной припал к стене поодаль от входа в ту самую комнату. В слова Шингуджи верилось слабо, но верилось; получается, это конец? Такой безветренный и неопределённый. Засосало под ложечкой, остатки рассудка подсказывали: это всего лишь начало. Шингуджи читал какую-то толстую книгу за захламленным столом. Комнатой пользовался персонал: стоял сладкий запах духов, настенные полки ломились от меченых чашек и резных деревянных фигурок, засохшие цветы стояли сгорбившись в бутылках от вина. Светили только уличные фонари и покрытая пылью настольная лампа. Тёплый, почти керосиновый свет. Шуичи сел напротив. — Когда взираю я на небеса Твои — дело Твоих перстов, на луну и звезды, которые Ты поставил… — Шингуджи читал ему вслух. — Здравствуй. Не обращай внимания, строки псалти́ри. — Вот как, — боязно. Ожидающе. — В последнее время я всё думаю как разнятся образы луны. Тут ничего интересного, — он закрыл том, откинулся на скрипучую спинку стула. — Но если посмотреть на мифы за пределами архипелага, можно заметить, что луна — это женский образ, Богиня или её верная спутница. Даже ассоциации: тайна, интуиция, встреча на сеновале — всё говорит о её феминной натуре. Но у нас — под «нами» я, конечно, понимаю синтоизм — Бог луны именно что Бог — почему так? Снаружи подрагивала листва, её тени плясали на серой униформе Шингуджи. Шуичи пожал плечами. — Он — в смысле Бог, — был бы похож на тебя, — Шингуджи продолжил играючи, — днём белёсый, не сыщешь, но с наступлением ночи — вот он, во всей красе… Прости, что так много болтаю. Ты притих, хочу тебя разговорить. Шуичи будто ощутил тепло чужого тела; на проверку оказалось, что это его самого лихорадило от беспокойства. — Я, если честно, ничего не понимаю. — Наш бог или иностранный — такие разные, хотя, казалось бы, основаны на одинаковых явлениях. — Ты сказал, что убьёшь меня. — А, об этом, — Шингуджи удивился; казалось, он забыл, о чём они говорили ранее. — Да я просто пошутил. Повисло молчание. — Ничего себе шутки, — Шуичи задрал ноги на стул, приобнял их, чувствуя себя дураком. — Не понимаю, когда должен был смеяться. — Я всем рассказываю разные легенды. Одному парню — если не ошибаюсь, он с тобой в одной палате — я сказал, что раньше был девушкой. Другому пересказал сюжет «Исповеди неполноценного человека», ту часть с Цунэко и двойным самоубийством, где первой повезло умереть, а второму не повезло выжить. А с тобой, похоже, немного перестарался. — Было правда убедительно. Весь извёлся из-за тебя. — Сайхара, я так похож на убийцу? — Не обижайся, но немного. Да. — Если бы я и убивал, то только женщин. Ничего личного. Понимаешь, так уж заведено, что женщины создают, а мужчины уничтожают. Это как будто правильно — если в контексте убийства уместно применить слово «правильно». Шуичи расслабился — тело било ознобом и дремотой. «Пришёл — готовый, тёплый, никому ничего не сказал, в процессе не издал бы ни звука — бери, отнимай. Надел бы юбку, раз тебе принципиально.» — Хочешь спать? — Хочу, — Шуичи положил на колени книгу Шингуджи, раскрыл её, бесцельно пролистал рыжевшие страницы. Их шелест смирял. — Всегда хочу, но редко получается. — Бессонница? — Вроде того. — Здесь ведь дают таблетки, чтобы спали. — Но не мне. Мне вообще никакие таблетки нельзя. — Ах, да, — Шингуджи почесал в районе шеи. — Мне приберечь одну под языком? Шуичи смутился, уставился в книгу: «…то что́ есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его?» — в уме рисовалась грязь. Шуичи не из брезгливых. — Оставь себе. Дома я ел седативные как конфеты, одна не поможет. Тебя и то не клонит в сон. Что ты здесь делаешь? Уже так поздно. — Жду, пока заснут мои соседи, — Шингуджи вздохнул. — Они, мягко сказать, интересные. Один как-то душил меня подушкой. Сайхара, я правильно понимаю: ты пришёл, согласный умереть от моих рук? Шуичи не нашёлся с ответом. — Так грустно, — Шингуджи щурился в улыбке. — Но очень, очень мне льстит. Странный он — так, вживую. Не то чтобы до этого Шингуджи был вмёртвую — Шуичи ещё предстояло привыкнуть к превратности собственных восприятий и зуду заживающих ранок вокруг ногтей. Позже они разошлись. Утром Шуичи ждал его к завтраку; Шингуджи как всегда опаздывал, придя и вовсе сел в другой конец. Робость — пожизненное упущение; пусть не секрет, и всё же приговор. Стало горько — давись и отхаркивай прель. В коридоре Шингуджи окликнул: — Пойдём посидим в общих комнатах. Больно понравилось вместе читать псалтирь. — Не прочли ведь и пары строк. — Будет, что наверстать. Зашалили нервы. Подле Шингуджи жаждешь — тех, шалящих, и соли внутреннего моря на язык. — А новая легенда будет? — Не сегодня, — Шингуджи тасовал тома на стеллаже. Читал аннотации бегло, откладывал не приглянувшиеся. — Сил придумывать не было, мучили на процедурах. Бинты меняют — отдирая вместе с коркой. За день оно, куда деваться, заживёт, но к тому времени опять на процедуры. Всё по новой. — Неужели нельзя размочить… — Лучше просто не трогать. А мои выдумки нравятся только тебе одному. — Тогда говори всем правду. — Пробовал. Не понравилось. Скоро книги закончились, Шингуджи перебрал все. Он в последний раз окинул взглядом корешки, чтобы наверняка. — Нашей вчерашней нет. Похоже, ночью я оставил её там. Шуичи вспомнилась история с гвоздём — и странности её последствий. — Я слышал, за проступок могут привязать к кровати. Шингуджи протянул игриво: — Ещё посмотрим — кто кого. В воскресенье приехал пастырь. Собирали всех в крошечном конференц-зале; от аудитории с сессиями она отличалась, пожалуй, только наличием стульев. На входе давали брошюры: «В твоей руке дни мои — 31:15». Шрифт можно было выбрать и получше. — Не пойму, из какой он конфессии, — Шуичи шептал. Шингуджи уговаривал пойти, а Шуичи согласился с условием, что они займут задний ряд. — Католик, — Шингуджи не повернул головы. — Признаться, когда я услышал, что центром заведует религиозная организация, сразу подумал: «сектанты». Ошибся, как позже выяснилось, а жаль. — Я думал, мы в психбольнице. — В кризисном центре для детей и подростков в трудной жизненной ситуации. Под крылом местной церкви. Какую из книг ни возьми — будет или с крестом на обложке, или школьным учебником старого образца. Третьего не дано. Из врачей — терапевтка, меняющая мне бинты. Ещё она заведует таблетками. С Шингуджи приобретало смысл — пожалуй, всё. — Кто тогда остальные медсёстры? — Если верить им на слово — неравнодушные. На них шикнули, и они виновато сутулились, пока проповедь не сошла на нет. — У меня мать — католичка, — Шуичи не нравилось в общих комнатах. Сильнее Шуичи не нравилось где-то, где не с Шингуджи. — А сам? — Крещёный. Под именем Брайан, хотя оно не церковное. Мать настояла. Не знаю, как они согласились, неужели в церкви нашёлся такой же поклонник Placebo. Шингуджи рассматривал его, подперев подбородок тылом ладони — от внимания Шуичи поёжился. Оригами из брошюр, за которые запросто можно было схлопотать от медсестёр, чья-то замысловатая мазня мелками, словно бумагу ударили, и на ней расцветал сине-жёлтый синяк — все как будто уставились на него одного. — Твои ресницы пушатся, как цветки мирта, — Шингуджи, убирая руку, провёл пальцами под своей челюстью. — Знаешь ты о таком растении или нет, но христиане делали из него масло. Символизирует наслаждение и покой, в цветках — сентиментальность красоты. Шуичи плохо его понимал — Шингуджи, должно быть, прознал о его симпатии и игрался с ней; не то от скуки, не то в своё удовольствие. Вкрадчивая, увлекающая манера и голос, что обволакивал и, Шуичи хотелось молиться и верить, предназначался только ему. — Родился с такими. — Лица людей о многом говорят за них. Интересно читать черты — однако, не у каждого написано хоть что-то стоящее этого интереса. — По твоему ничего не скажешь, — Шуичи похлопал пальцем по губам с намёком — «маска». — Значит, мне есть, что скрывать. Ты же, Сайхара, как бы не прятал глаза, раскрываешься книгой, — Шингуджи придвинулся, — и будто просишь сделать себе больно. — Где же ты такое прочитал. — В складке между бровей, покорности уголков рта. Мало прочесть — нужно чувствовать, по случайности оказаться на другом конце спектра от боли к её причинению. «Можем сработаться», как я и говорил. Шуичи взял журавлика, расправил бумажные крылья. Не стал разбирать, пожалел и спрятал закладкой в страницах поближе к родному стиху — 31:15. — Боюсь, чтобы прочесть тебя, — Шуичи признавался, — придётся научиться языку, которым ты написан. — Новый язык — новая жизнь. Учи, если старая тебя не устроила. У Шингуджи под челюстью — родинка. У Шингуджи под веками — бесы, хотя туда Шуичи едва ли когда-то смотрел. Он в целом боялся заглядывать людям в глаза, уж тем более в эти. За другим наблюдал уже пристально: Шингуджи, к примеру, не знал, куда деть свои руки. Они то покоились на на плечах или талии, когда он приобнимал сам себя, то сновали у ворота — будто искали цепочку, которую можно подёргать и покрутить, окажись она правда там. Лицо его — тайна, потому что Шуичи решил, что оно таково; когда до Шингуджи дошло, что есть в трапезной можно и рядом, Шуичи из принципа на него не смотрел — обнажённые губы как ключ к потайному, и Шуичи туда не хотел и не мог, и что самое инфернальное — не решался. Шуичи отныне лежал в кровати по необходимости, чаще — вставал при первой возможности; осознал это, правда, не сразу. Шингуджи его компания была предпочтительна — до чего же заискивающее обстоятельство, когда он ищет в толпе и внимает каждому слову. Шуичи чувствовал себя, может, не избранным, зато достойным — этого и других диалогов. И делиться с другими был не готов. — Тебе, — Шингуджи протянул ему розово-жёлтый плод дерева; а сам, растрёпанный, принес с собой с улицы запах ветра и сигарет. Ровесницам Шингуджи не нравился. Они находили его манерность излишней, а речи — путанными и абстрактными; с женщинами постарше всё обстояло иначе. Тем же неравнодушным медсёстрам он то ли виделся архаичным воплощением красоты, подчеркнутым из исторических романов, за которыми они, изнывающие без мужского внимания, коротали свои вечера, то ли напоминал супругов — вернее их юное очарование, которое те растеряли со времён сватовства. В их заботе о нём было что-то и материнское; когда медсестра, отвечавшая за корреспонденцию, узнала, что Шингуджи не пишут родные, сразу позвала его с ними на перекур — подышать чем-то кроме побелки, и чтобы не сильно расстраивался; то, что отсутствие писем Шингуджи не трогало, было ей невдомёк. — Только сначала помой, — Шингуджи остался доволен прогулкой. — Буду твоим искусителем. — Спасибо, — Шуичи, не задумываясь, взял. В Шингуджи было что-то от змеи — Шуичи не знал, что именно. Фрукт напомнил винную ягоду; поцелованный солнцем, вобравший тепло чужих рук. Шингуджи необязательно знать, что Шуичи угробил пищеварительную, и кроме варёного риса ему ничего нельзя; ещё пару дней плод стоял на окне, источая едва ли заметный сладостный аромат. На псалтирь, так и лежавший в комнате отдыха, не обратили внимания. Ночью они встретились вновь, с чувством развязанных рук стали рыться в выдвижных ящичках: журнал Vogue с отпечатками от стоявших на нём стаканов (актёра с обложки измазало множество разных помад), чей-то просроченный паспорт, самодельные свечи в стаканах, птичий скелет. — Утром я всю процедуру разглядывал банку со спиртом, — Шингуджи стоял на коленях, крутил в руках белые косточки; белоглавка или королёк, глянцевая от лака птичка казалась щемяще беспомощной. — Раз уж мы в настроении творить беспредел… Сайхара, один близкий мне человек однажды сказал, что я слишком много думаю, что вью верёвки из своей тоски. И что забыться получится только придавшись близости или вину. Так вот, спирт можно разбавить водой. Водка, может, и не вино, но справедливости ради и я — не Христос. Как хотелось исчезнуть в зыби его волос. Разбиться о берег ключиц, паразитом прижиться за пазухой — Шуичи держал дистанцию, а та походила на завесу дождя, разделявшую небо и землю — трансцендентная, тёплая, мягкая; словно сон. — Давай украдём. Этот спирт, — Шуичи улыбался, но не шутил. — Даже так? — Шингуджи светил лампой в недра ящичка; нашёл только грязную пепельницу. — Я попробую выкрасть ключи от серванта. С первого раза может не получиться. Сайхара — узнают, о выписке можем забыть. — Здесь или дома. Лежать здесь, лежать там. Всё одно. «В Сикоморе хотя бы ты.» Шуичи потянулся к окну. Стекло запотело и было прохладным на ощупь. — Твой близкий человек — как думаешь, он прав? — Шуичи стёр осадок, но тот быстро вернулся, лишив его вида на дерево и фонари. — Она не может ошибаться. — Так хорошо тебя знает? — Видит меня насквозь. — Тот, от кого убегаешь, вернётся, как только из крови вымоется весь экстаз. — Если и жить — то кое как превозмогая «не», и ничто не поможет так, как мгновение безумия. Шуичи усмехнулся: — Ты не Христос, но Дионис. — Для этого придётся потерять Ампела, а бы предпочёл просто найти бутылку, которую приберегли и забыли, с тем же вином… — Шингуджи вздохнул, закрыв ящик; убрал с лица волосы, лотосом сел на паркет. Не вписывался в обстановку, ему бы на чёрно-белую фотокарточку — освобождённый от службы сын генерала или любовник принцессы эпохи Мэйдзи. Запечатлён в пространстве, объёмен в свете и тени; действительный, но так далёк. — Снова это вино. Нет, как же всё-таки хочется — пары глотков. Нарвать, что ли, побольше плодов, дать загулять… Снаружи послышался топот — невысокие каблуки. И кашель, страшный и громкий, как гром. Шингуджи украдкой выдернул шнур — свет погас, они оба застыли во тьме. Комнату отдыха обошли стороной; послышался скрежет открытия входной двери. — Иди первый, пока в коридоре никого нет. Шуичи сразу заснул — не крепко, часто просыпался; и всё же. Утром в Сикомор нагрянули врачи. Настоящие — всем велели остаться в палатах, вызывали по одному; кто-то шепнул Шуичи: «ночью у парня туберкулёз нашли». Мерили температуру, заглядывали прямо в горло. Флюорографию всем делали сразу на месте — проявленная плёнка снимков заполнила кабинет. Ближе к ночи — до чего день был безжалостный, необратимый — медсёстры пытались уладить и не допустить карантин, а ребята, опьянённые отсутствием надзора, собрались в общей комнате поиграть — в основном на желания; или гадали по страницам книг. В моменте они, казалось, забыли, что заперты, обременённые фатальными изъянами и одинаковой ошибкой на своём пути. Громко смеясь, они клялись помнить друг друга всю жизнь. Шингуджи среди них не оказалось. Шуичи искал в трапезной, в душевых, заглянул даже на этаж к девочкам — никого. Вернулся в свою палату, сел на кровать, поник. Сколько дней они провели вдвоём? Цифры не складывались — не три и не тридцать. Как Шуичи жил до него — жил ли Шуичи до него — и как будет жить после? В дверной проём скользнула тень. — Я тебя обыскался, — Шингуджи не ждал приглашения. Вошёл и, примяв простыни, уселся рядом. Шуичи встрепенулся: — И я тебя. Где ты был? — Спирт воровал, — наклонив голову, обнажив шею; деланная уязвимость. Врал. — Не болеешь? — Здоров. Туберкулез любит голодных и замученных. Пока мы сыты и блаженны, нечего бояться — можем травиться растворителем и целоваться с языком. А сам посмотрел в коридор. Повернулся к Шуичи — на взводе, смотря как-то хищно. — Сайхара, как считаешь, заметят? — Заметят что— Шингуджи двигался быстро. На шее сомкнулись пальцы — Шуичи, поваленный на кровать, непроизвольно выдохнул остатки воздуха. Шингуджи навалился сверху и душил, маска сползла на подбородок — улыбкой обнажились зубы. Хриплый смех: — Испугался? — Шингуджи отпустил, остался нависать над ним. Концы длинных волос касались предплечий Шуичи. — Что бы ты делал, окажись я и правда убийцей. Шуичи так и остался лежать. Нервно вытер лицо ладонью, смиренно сложил руки вдоль тела. Просил: — Давай сожжём это место, как сожгли бы чумные районы. Шингуджи опять рассмеялся. — Сперва дай мне вынести книжки. В библиотеке таких не найдёшь. Зальём, что останется, спиртом — будет ярче гореть. А потом поджигай. — Ты согласен на всё? — Пока ты предлагаешь — да. — Тогда убей меня по-настоящему, Корекиё. С лица Шингуджи сошла улыбка. Фарфоровое, слепленное лицо; тонкие губы, родинка у носа. Шингуджи нахмурил брови, потупил взгляд — ответил молча, про себя. Шуичи знал его всего — Шуичи не знал его, не знал от слова совсем. «Не стесняйся» — Шуичи положил его руки обратно на свою шею. Шингуджи сдавил его горло — медленно, с прежней грубостью; так, как Шуичи любил. Холодные пальцы, впиваясь, молили: согрей. — Не смогу, — Шингуджи признавался. — Принципы ни при чём. Сайхара, ты же думаешь не меньше моего. Помочь бы — только при мне нет вина. Поддайся, отпусти — всё, что не моё прикосновение — и ощущай… Шуичи прогнулся в спине; запрокинув голову, жмурился — схватил Шингуджи за запясться, не в сопротивлении, просто желая почувствовать их напряжение. Бинты потирались о кожу; хотелось сорвать их, слизать засохшую кровь, вдохнуть полной грудью металл и оставить кровоточить. — Такая хватка не годится для убийства. Я давлю прямо под челюстью, чувствуешь? Вдохнёшь, если постараешься. Убивая, хватают ниже, отрезают приток крови к голове. От этого пухнет лицо — никакой красоты, а я, знаешь ли, только её и преследую, и ничего, кроме неё, не хочу видеть на твоём лице. Шингуджи отпустил вновь. Возгласы приближались — соседи вернутся. Вот-вот. — Мне стоит уйти, — Шингуджи упёрся руками в матрас. — Не хочу возвращаться к себе. Там так страшно, ты даже представить не сможешь. — Останься. — Уйду, — Шингуджи привстал. — Я редко позволяю себе поступать как вздумается. Никто не увидит невидимых рук, но они меня держат, и хватка эта — мертвящая. А ещё я на редкость плох в исполнении твоих просьб, — на прощание пригладил проём. — Расставания неизбежны. Найди в себе силы мне их простить. И ушёл. На какой из кроватей он спал? В палатах их по четыре. Может, поближе к двери? Или поглубже, в углу, куда ставили вентиляторы. Спал ли он у стены, разделяющей две их палаты? Как Шуичи; вжимаясь в неё по ночам, судорожно ища тесноту объятий. Что, если он там, по ту сторону, шанс один к четырём — тоже шанс; бёдра — в дрожь, кровь давно отлила от сердца. Убери сантиметры панели меж ними, и вот одноместные образовали twin-sized; Шуичи, не в угоду тяжелевшему дыханию, сдавил горло собственной ладонью. На следующий день сессия проходила веселее любой другой. Старшую медсестру учили игре в бридж — она же, в свою очередь, поражалась, как в игру два на два игрока играли вдесятером; более того — просвечивающими масть бумажками. — Когда ты попал в Сикомор? — Шуичи знал, что позднее; в первые дни он его не встречал. Он бы точно запомнил — такого. Шингуджи, какой он есть. — Точную дату не вспомню. Сразу после больницы. В тот день пилили дерево, если о чём-то говорит. — Я ещё опоздал. — Всё так. — Ты заметил? — Конечно, Сайхара, ты же не призрак. И не видение — это я выяснил наверняка. В растрёпанных чувствах Шуичи подумалось: Шингуджи так и не рассказал про себя. Почему, как так вышло. Что стоит — кто стоит — за незаживающими порезами. — Почему же молчал на сессиях. Стало бы проще, — умалчивая о собственном интересе. — Тебе стало? — Не уверен, но я сознался. Самому себе — вряд ли сделал бы это в других обстоятельствах. — Понимаешь, я был под надзором, — Шингуджи в привычной манере — он вообще редко был не в ней, — приобнял сам себя. — Стесняешься под таким. Шуичи правда не призрак. Остаться незамеченным было просто нельзя — головой-то он понимал. Совестно признавать; к сожалению, нужно. — Прости, я не думал… — Шуичи замялся, — точнее, я думал, что ты не заметишь. Прости. — Я принял за комплимент. — Всё равно. — Сайхара, не мучайся, я ведь дразню. — Как это — дразнишь? — Я рассказал — что можно и что нельзя. Всё, сразу, в первый день. Уже закончил, когда ты пришёл. Стало душно — июлю скоро конец. Солнцем в зенит; раскаляющей ревностью — в робкое. — Ты ничего не рассказывал — мне. — Были темы и поинтереснее, — наклонив голову, обнажив шею. — К тому же, Сайхара, ты ни разу меня не спросил. Шуичи прислушался. Подсчитали очки, вычли штрафы; старшая победила — одна, сыграв против девятерых. В игре два на два. Интересно. Шуичи позволил себе убежать — это он умел хорошо. Лучше всех. Когда пульсирует в висках, болит под диафрагмой — другого как будто не остаётся, он не умеет, никогда не учился — иначе. Прилечь бы — в постель, до пролежней, и растаять в ней кроваво-красным снегом. — Меня выписывают, — Шингуджи говорил спокойно, — нужно собирать вещи. — Завтра? — Вещи — сейчас. — Выписывают. — Ближе к вечеру. — Тебе стало лучше? — Завтра мой день рождения. Сюда кладут подростков. Исполняется восемнадцать — на выход, — рукой к щеке; остриём по сердечному: — ты тоже не понимаешь правил игры? Шуичи понял, и от этого не легче. Остаток дня он избегал — виноватое чувство, диагонали соседних палат; Шингуджи, естественно, тоже. Было несложно — того отправили в кладовую искать свои вещи в куче чужих, своими руками стирать сикоморскую униформу. Шуичи метался, кусал свои пальцы. Решился спросить, пускай поздно и не того. Девочку — ту самую, что сиганула с моста, — брали подмышки подружки, помогая спускаться и подниматься на их этаж. Одна, особенно сильная, носила её на сгибе локтя, как ребёнка, приговаривая, какая та лёгкая — куколка, не иначе. В ответ слышала: «ещё бы, я скинула пятнадцать килограмм — вместе с ногами». Шуичи подсел к ней в трапезной, тихо спросил: — Ты же знаешь Шингуджи Корекиё? — Ну и имя. Длинный такой? В маске? Я ему ноги без компрессов показывала. — Ничего себе. — Я когда спросила, не хочет ли он взглянуть, услышала в ответ: «боялся, ты не предложишь». Я, конечно, хотела услышать мнение со стороны — мужское, если понимаешь. Но он выдал такие эпитеты, просто исповедь извращенца. — Да… Вполне в его духе, — Шуичи перешёл к делу: — ты была на сессии, когда рассказывал про себя? — Чего ты хочешь? Я ем, — цокнув палочками. Она была на удивление бойкой. И хорошо. — Расскажи, если помнишь, в чём была суть. — Сказала же, ем, — отмахиваясь от Шуичи. Но продолжала: — он вроде говорил, что живет недалеко от Сикомора, и что может дойти до дома пешком, если захочет, но он не хочет. И про свою подружку — или про сестру, я так и не поняла, какую-то жуть про их взаимоотношения — или отношения, такая же путаница. Он странно разговаривает — хуже мужчины в рясе, который приходит по воскресеньям. Я, если честно, плохо слушала, больше смотрела в окно, на карнизе кружили сойки. Брачные танцы — они даже клювами так, цок-цок… Брало своеобразной обидой — под рёбрами, в точке солнечного сплетения. — Стоило быть повнимательней, — Шуичи сжал в руке штанину. — Сам-то слушал? Хоть кого-нибудь, — её настроение разговаривать пропало с концами. — Хотя — забудь, лучше бы тоже в окно смотрел. Тебя так затошнило, я до сих пор обижаюсь. Шуичи оставил её в покое. Извинится — потом — наверное — точно. Все мысли — вниз по холму, коловшей лодыжки траве, в теплые и пустые дома у подножия. Смеркалось. По вискам расползлась акварель постзаката, Сикомор сотрясался — он надеялся, парной — тоской; невесомость шагов, как на шлейке, вела к порогу, который он прежде переступал всего раз. Шингуджи стоял близко к выходу — вежливо кланялся медсестре, объясняясь, мол, дойдёт сам, и подвозить его было вовсе не обязательно. Отпросился вернуться и сказать кому-то пока; Шуичи выглянул из тени коридора. — Собственно, вот и моё пока, — Шингуджи выпрямился. — Дадите нам поговорить наедине? — У него скоро отбой, — медсестра говорила о Шуичи. — Распрощайтесь и всё. — Прошу вас, это важно. — Смущаю? — Что вы. — Ты прямо мой муж… Ценю, обожаю, но ты уйди, так ценится и обожается проще, — она повернулась на пятках, строго сказала Шуичи: — Без глупостей. Будь в постели, когда пойдут проверять. Знал бы Шуичи, где ещё ему быть — уж теперь. — Сайхара, — Шингуджи проводил медсестру взглядом, — давай выйдем на улицу. Мы здесь как сойки в клетке. — Дверь заперта. Шингуджи отворил щеколду с лязгом: — Самое забавное — выйти ничего не стоит. Мы сами наложили все запреты и заточили себя. Ну же, пойдёшь? Боишься — идти туда; где нет контроля, общего ритма, чёткости у границ. — Мне страшно, — Шуичи признавался. — Побудем вместе, недолго. Я ещё рядом, — Шингуджи, сам того не понимая, издевался над ним. От свежего ночного воздуха кружилась голова. Небо падало чернью — фрагментами вечных сомнений, вдребезги и под подошву. Шуичи не знал, как выразить, если слова закончились, а при себе нет ничего, что можно было дать с собой на память — нарочно доказать своё присутствие в дурном отрезке времени, который любому захочется поскорее забыть. Шингуджи, обычно красноречивый, выглядел также потерянно — свет мигающего фонаря то обрамлял силуэт, то погружал обратно в безызвестность. Храм, спиравший дыхание, рухнул, оставив ветхий каркас — и предстал человеком из плоти; Шуичи, похоже, впервые увидел — его. Худощавый, укутанный. Нет же, спрятанный; школьная форма, жилетка не по погоде, сумка через плечо. На вид — невесомый, пришедший будто из других эпох; по сути — здесь, и ему тоже всего лишь семнадцать — будет ещё пару часов, и раньше это не казалось таким душераздирающе очевидным. Осколки непоколебимости, разбитой о неизбежное завтра и возвращение «к себе». Его явно ждали — Шуичи не был уверен, что это к лучшему; вертящаяся на языке «она» внушала липнущий к стенкам горла страх. Сердце щемилось от горестей. Сикомор — тот, что дерево — сравнял их под своей густой листвой. Шуичи не придумал лучше, не желал другого — притянул к себе, припав ладонями к щекам; мизинцем — к родинке, той, под челюстью. Их первый и последний раз, лицом к лицу. «Прошу, останься. Для меня.» «Прошу, уйди прямо сейчас, далеко и не оборачиваясь. Для себя, я буду счастлив знать, что это возможно.» Синтетика маски под губами Шуичи была тёплой и слишком сухой.

、、、

Шуичи стал ходить на сессии из привычки — и потому что затхлые серые простыни больше его не держали. Заставлял себя слушать внимательно, даже когда умом был где-то далеко за пределами общего солнца. Силился не размышлять о «после». Получалось плохо — школа позади, экзамены сданы ещё в начале марта. Родители предлагали по знакомству пристроить его на съёмочную площадку, дядя звал в своё частное агентство хотя бы секретарём. Шуичи знал, что ему не судьба — ни к тем, ни к тем; а в университет он попадёт только в следующем году через вступительные. Времени подумать «на кого» было достаточно, а сам вопрос не сказать, что стоял ребром: на кого возьмут. Главное, чтобы в перерывах можно было писать — глупая, до боли детская мечта издать детективный роман, идей для которого масса; пьяным его дядя много болтал о работе. И всё же мечта — нужно было держаться. Не важно, за что. О Шингуджи он старался не думать. Не чтобы забыть; скорее не истязать себя мыслью. Позже на проповеди женщина в платке, сопровождавшая пастыря в одно из воскресений, говорила: — Людям свойственно хвататься за соломинки, искать спасение во других. В моменты смятения мы ищем, куда сместить фокус, не в силах вынести бренность самих себя: растворяемся солью в семье, любимых, плохих привычках. Но долго это не продлится, и в конце-концов упав, вставать придётся самому — так позвольте Ему сопроводить вас на этом тернистом пути… Концепция Шуичи понравилась. Он, так и справившись бессонницей, стал пользоваться ей ночами, скрываясь в захламлённой пустоте комнаты отдыха для персонала. Взялся учиться по хлипким учебникам — остальная литература религиозной направленности была написана таким замысловатым языком, что с тем же успехом её можно было печатать на греческом. Писал цветными мелками по бумаге для рисования — формулы, незнакомые иероглифы, лексику английского языка уровня B1. Шуичи точно не был дураком, но в хорошие университеты не брали средних. Другой исход событий был, план «двадцать с лишним», затравленно сокрытый в тени маминой аптечки, никуда не делся; дойдёт — Шуичи попробует сначала напиться вина. Если и жить — то кое-как превозмогая «не». Шингуджи не стал спасением. Шуичи никогда не возложил бы на другого этот груз — и всё же стены помнили тембр его голоса. И время от времени, в моменты слабости, в застоялом корпусе угадывался металлический запах подсохший крови и пропитанных спиртом бинтов; и Шуичи забывался, пока сознание в истощении не ускользало от него само. А когда август подошёл к логической развязке, Шуичи вручили письмо. Невзрачный, помятый конверт. Без отправителя — от дяди? Работая детективом, тот предпочитал не распространять своё настоящее имя, и несколько раз, после особенно грязных дел, менял фамилию и автомобильный номер. Один раз улетел в Малайзию на неделю — «пока не уляжется». Шуичи ещё подумал, что они с дядей в этом схожи — оба любят додумывать лишнего и страшатся последствий, которые не грозят. Открыть Шуичи не осмелился — возможное содержание ужасало. Вдруг там документ, отписывающий квартиру, в которой родители жили до брака; молчаливое «тебе больше не рады», и записка с местонахождением ключей. Или сухое, в духе дяди, сообщение о том, что у матери не выдержало замученное таблетками от (и для) давления сердце — Шуичи не знал, что хуже. Спрятал письмо под матрас, а если спросят — будет врать, что не дошло, и пусть ему скажут прямо. Так наступил сентябрь — абстрактная выписка добралась и до него. Дядя приехал за ним на машине. В кладовке Шуичи еле нашёл свою кепку; других вещей не было — за исключением, о Господи, письма. Он сочинил слишком много сценариев; решился покончить — на этот раз не с собой. Выписка затянулась, с ним распрощались все ребята — Шуичи лежал в Сикоморе так долго; все привыкли к нему, как привыкли когда-то к Закхею, что высматривал своего Мессию, неброско засев меж расхожих ветвей. Шуичи отпросился в туалет, украдкой забрал конверт, прошёл мимо кабинок и, отдёрнув штору, уселся на подоконник. Провернул ручку, со скрипом открыл окно. Прохлада гладила спину — вскрывая конверт, Шуичи унимал тремор рук. Каллиграфический почерк, выверенные линии. Ничего общего с дядей. Шуичи читал: Здравствуй. Написать впервые я попытался ещё в Нагое за привокзальной стойкой. Разум был не в порядке, увлёкся, строки сложились в безобразное лиро-эпическое. Тот листок я оставил лежать на сидении синкансена, который привёз меня в Иокогаму. Прошу, не думай, что меня влекут большие города. Я предпочитаю сентиментальность глуши, с закрытым сообществом, где чужак никогда не станет своим. Как Сикомор. Не знаю, думаешь ли ты о нём в таком ключе, но его обособленную культуру и ритуалы можно бесконечно анализировать с антропологической точки зрения и публиковать статьи. Я уехал утром, сразу после выписки. Ночлег нахожу на чердаках у случайных знакомых, увлечённых историей моего «побега» — действительно, путешествием это не назовёшь, с собой у меня документы из старшей школы и велосипед. Я считаю необходимым рассмотреть варианты поступления вживую, не более. Другим видится нечто более романтичное — пусть так. Видишь ли, университет родного города не устроил меня подходом к останкам. Кафедра этнологии держит при входе музей человечества, выставляя скелеты людей на показ. Я не религиозный человек, но верю, что душа — не есть фиктивный первоэлемент, и что если, скажем, через две тысячи лет мои останки изучат — в высших целях, во имя науки! — то будет высшая честь. Но если не погребут заново, а выставят как экспонат… В неупокое я стану преследовать семьи, и это — угроза. В прочем, это не то, о чём стоит писать. Сайхара, я не знаю, дойдёт ли письмо, или за время попыток переписать его истекли все возможные сроки. Я думаю — много, мучительно: почему ты не снял с меня маску? Ещё больше думаю о том, почему не увёл тебя под руку за собой. Не нахожу себе места — возможно, оттого и пустился в бега. В своём доме под Сикомором я бы не пережил рассветов предстоявших дней, она ждёт меня — из Осаки или Кобэ, при жизни или посмертно. Скрыться от неё получилось — ненадолго, в ироничном подобии чистилища, пока ты и я мотыльками горели в свете настольной лампы. И будем — гореть. Одно знаю точно, и дам знать тебе: мы обязательно встретимся снова, и не важно, в каком из пространств. И если место по ту сторону похоже на аудиторию, полную людей — я надеюсь, ты также будешь смотреть на меня. Всё, о чём я посмею просить — понадейся же, как и я, на встречу в мире живых, и не торопи свою смерть — она уродлива, и она тебе не к лицу. Увидимся?

Корекиё

Ставни заскрежетали от задувавшего сквозняка; Шуичи сжал в кулак рубашку — уцепиться бы за клокотавшее сердце. Часы снаружи гулко отбивали полночь. Шуичи исполнилось восемнадцать лет.

we are the same, we are both safe;

underneath the sycamore

dcfc — underneath the sycamore

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.