Just let me wave to you, not wave goodbye, Let me stay by your side 'Cause it's good enough.
Искрится солнце. Танцуют на прохладном ветру деревья. Июль беснуется жарой и светом на улицах города, выжигает глазницы и старость, оставляя лишь слепую юность. Ли Джуён сидит на подоконнике в собственной комнате, свесив изломленные иксом ноги в носках с авокадо из окна, и курит. Сегодня Ли Джуён себя убьёт. Он думает о том, как скомканно и тяжело будет нестись его тело метеоритом, пока не разобьётся о разгорячённый асфальт. Он вспоминает последние месяцы лета, наполненные бессилием и отговорками. Он смиряется со своим решением. Клятвы надо исполнять, и Джуён свою исполнит. Когда-то давно он пообещал самому себе убиться в ясный, солнечный, тёплый день. Это докажет, что жизнь действительно ему осточертела и он по-настоящему несчастлив, ибо совершить самоубийство, по его злоречивому мнению, легко, когда на дворе пасмурный день и всё валится из рук. А вы попробуйте вскрыть вены, когда летнее солнце бликует на ноже и щекочет нос своими лучами. Гадкий дым вгрызается в лёгкие при редкой затяжке. Джуён, на самом деле, никогда не курил, а сейчас делает это, скорее, для вида и пущего драматизма. Едко, вопиюще, дерзко. Так вроде делают разочарованные реальностью подростки? Джуён насмехается над самим собой, опять закашливаясь, чересчур сильно присосавшись к сигарете, которую он стащил из отцовской пачки. Сделать это было проще простого — родители на работе, вторник ему подсобил. Кстати, по этой же причине под качающимися свинцовыми ногами почти не бродят людишки-муравьишки, поэтому Джуён уже начинает скучать. Только сигарета всё не заканчивается, а по всем канонам он сначала должен скурить минимум две или три, прежде чем отдать себя в объятия Аида и его подземного царства. Что ж, он подождёт. Времени у него — целая предсмертная вечность. Джуён уже домучивает первую сигарету, кинув её в пропасть неба с восьмого этажа, и ленно достаёт вторую, поджигая, когда слышит порывисто открывшуюся дверь. Человек чётко и точно проворачивает ключ трижды, звенит лёгкой связкой, сбросив её на миниатюрную захламлённую тумбочку у входа, не забывает торопливо выскочить из обуви и сломя голову мчится по коридору к комнате, где между жизнью и смертью парит Джуён. Удерживает на границе его только подоконник, прогорклая сигарета и осторожный вопрос запыхавшегося голоса: — Можно?.. Несмотря на то, что человек, вероломно ворвавшийся в квартиру, торопился и суетился, он мгновенно останавливается на пороге комнаты Джуёна и не смеет делать лишних движений. — Заходи, хён, — якобы небрежно кивает Джуён, намеренно не оборачиваясь. Весь из себя пограничный и тленный. Человек аккуратно, осторожно, боясь потревожить покой купающейся в солнце комнатки, проходит вглубь и наконец касается спины Джуёна — так же нежно и бережно, как всегда. — Ты как? — Чонсу говорит сконфуженно, зажато, боязливо. Обычно он довольно уверенный и непреклонный. Сейчас — податливая глина, которую легко изогнуть влажными пальцами и губкой, стоит только захотеть. И Джуён, как мелкий щенок, играется: остаётся недвижим, театрально надувает гелиевые шарики лёгких сигаретным дымом, вглядывается в даль и философски изрекает: — Спокойно. Уже примирился, что пора исполнять обещание. Чонсу холодеет и трясётся. Его хваткие руки цепко обвивают торс Джуёна и прижимают к себе. — Не смей. Я полечу вместе с тобой. Ты же меня знаешь. Голос его до смешного серьёзный, и Джуён горько усмехается, одной рукой слегка поглаживая побелевшие костяшки на своём животе. Чонсу тычется меж лопаток носом, нервно выдыхает, и слышно в безмятежной тишине вторничного полудня, как кровь циркулирует в сердцах. Ветер внезапно меняет направление, и гадкий дым так и норовит забуриться в нос. Джуён морщится и наконец оборачивается, краем глаза сканируя сосредоточенного Чонсу. — Ты сам меня заметил? — Радар запищал, — мрачно отшучивается тот. После небольшой паузы приходит к выводу, что с Джуёном (находящимся в пограничье) следует быть осторожнее. — Да, шёл в аптеку и увидел твои носки. Образ неприступного декадента рассеивается, потому что смех трескает фарфоровую маску, которую Джуён нацепил уже давным-давно. Безликую, блёклую, ледяную — маску надежды на близкую смерть. Джуён перестаёт скручивать шею в тряпичный жгут, пытаясь всмотреться в Чонсу, и виском прикладывается к оконной раме. — А зачем тебе в аптеку? Ты заболел? — медленно и отвлечённо спрашивает, пытаясь наскоро склеить фарфоровую маску. Без неё солнце жжёт лицо особенно остервенело и безжалостно. — Заранее почувствовал, что придётся перекись на сердце лить, а потом заклеивать пластырями, — Чонсу бурчит и никак не прекращает свой тёмный юмор. Джуён не винит его за такой механизм преодоления. Наверное, ему будет больно. Каждому больно, когда умирает его любимый человек. Джуёну жаль. Он не хочет, чтобы Чонсу было больно. Но продолжает собственноручно и осознанно ломать его своей клятвой. — Зачем, Джуён? Неужели ты считаешь, что тебе пора?.. — вселенская печаль в потухшем голосе Чонсу разбивает на осколки. Вероятно, он хочет сказать «пора умереть» или «пора убить себя», но предложение так остаётся оборванным. Как и жалкая жизнь Джуёна, прикрывающегося сигаретным дымом от выступивших слёз. Жизнь его оборвана. И сам он — рвань. — У меня нет ответа на твой вопрос. Просто чувствую, — несмотря на грызущую боль в груди, Джуён продолжает непоколебимо отвечать и болтать ногами в вязком, плотном, жарком воздухе. К слову о жаре — ему действительно душно. То ли от себя, то ли от испепеляющих солнечных лучей, выжигающих на нём татуировки, нет — настояшие клейма усопшего. Он не студент — он самый что ни на есть реальный зомби. Сидит и ускоренно гниёт на солнце. Ещё немного, и в комнате запахнет трупняком. Под сползшими гармошкой носками с авокадо мелкими перебежками движутся люди от тени к тени. В основном дети и подростки, у которых, как и у Джуёна, каникулы. Ветер приносит с собой запах газа выхлопных труб, но ещё — чего-то свежего и неуловимого; так пахнет только летом и только в июле, несмотря на то, что сирень и жасмин давно отцвели. Вообще, почему-то в середину лета уже ничего не цветёт в городе, а только осыпается. Джуён тоже осыплется. Прямо с восьмого этажа полетит одиноким жухлым листом. — Хён, — внезапно подаёт голос он. Что-то в его беспокойной груди обрывается, когда прямо на глазах дерево во дворе теряет чуть ли не половину от зелёной шевелюры из-за юркого ветра. — Сейчас ведь только середина июля — почему листья опадают? Его голос звучит по-детски серьёзно. Чонсу наклоняется ближе, прижимаясь своим пронизывающим теплом к спине, и выглядывает в окно. От этого изодранная грудь беспокоится сильнее — но уже по-влюблённому. Чонсу вдруг хмыкает. — Тебе ведь даже не исполнилось двадцати — почему ты хочешь лишить себя жизни? — он зеркалит с горькой, скорбной усмешкой, а Джуён улыбается. — Ладно, признаю, очко в твою пользу. Это было тонко, — он дёргает бровями в необидной издёвке. Тем временем сигарета истлевает в его трясущихся пальцах, и приходится кинуть обжигающий окурок вниз. Опять. Засоряет природу — «Гринпис» бы уже зад ему надрал. Ну и ладно. Перед смертью можно чуть больше покоптить небо, чем коптил все девятнадцать лет до этого, ибо никакой пользы человечеству Ли Джуён — гуманоидный сор — ни принёс. Две сигареты позади. Осталась финальная. Потом — вниз вместе с бычком. Джуён самого себя ощущает тупом-тупогубом, но упрямо тянется за красно-белой пачкой с неаппетитным изображением почерневших лёгких. Достаёт ещё одну — финальную — сигарету и поджигает, любуясь на бойкий огонёк. — Это какая по счёту? — придирчиво, но искренне стараясь не плеваться ядом, спрашивает Чонсу, кладя тяжёлую от мыслей голову на покатое плечо Джуёна. — Третья, — неохотно, но послушно отвечает тот, выпустив прерывистую от кашля куцую струйку дыма. Нет, всё-таки курить — не его тема. Увы и ах. Ветер привольно гуляет. Листья меланхолично снисходят на землю. Ли Джуён по-прежнему планирует умереть. Ким Чонсу по-прежнему не желает его отпускать. Во всех смыслах: крепче обнимает и вдруг шумно вдыхает. — Джуён, — произносит он хрустально-дребезжаще, — пожалуйста. Я тебя умоляю. Я… боже, извини! Чонсу сдавленно шмыгает, изо всех сил душит слёзы и чертыхается. У Джуёна начинают дрожать не только руки — всё тело, даже, кажется, уши, в которых буйно шумит кровь. Ему не на шутку больно. Словно он навсегда собирается попрощаться с… Блядство. Именно это он и собирается сделать, раз восседает на подоконнике с третьей сигаретой в зубах. — Я так не хочу распускать нюни и блеять что-то несчастное, — слово за словом давит Чонсу, — но, чёрт возьми, больше я ничего не могу сделать. Пожалуйста, Джуён, умоляю, я тебе помогу — только скажи, как. Я не готов тебя отпускать. И никогда не буду готов. Джуён позвоночником чувствует гудящую боль в по-настоящему живом и трепетном сердце Чонсу. Ему слишком тяжело слышать непрошенные и непрощённые всхлипы, ощущать горячие отчаянные следы слёз на своей майке и дрожащими руками гладить чужие дрожащие руки. Всё прошибает тремором. Даже голос. — Мне жаль, — Джуён роняет с откровением. — Я идиот, просто несносный придурок, — сардонически заявляет, про себя прибавляя «и за это должен умереть». Так себе математика, конечно. — Да, абсолютно несносный, — хрипит Чонсу, разлетаясь на оскольчатые зубцы за спиной, — за это я тебя, идиота, и люблю. Жжёт. Разрывает. Кромсает. Внутри — ядовитое варево, мучительно разъедающее слизистую. — Только такой придурок как ты может манкировать смертью, — припечатывает, мрачно умничая, Чонсу. Ох уж этот филфак, произвёдший такую гадкую профдеформацию, которая всегда заставляет Джуёна комплексовать. Какой же он тупица. — Поясните, многоуважаемый, — Джуён изгаляется, сыпля едкой иронией без сожалений. Хотя… теперь — когда Чонсу снова обнимает, снова вставляет где попало свои заумные словечки, снова неприкрыто любит — теперь тонувшие сожаления всплывают. Идея сигануть из окна на глазах у Чонсу совершенно не прельщает. — Манкировать — небрежно относиться к чему-то, — тот повиновенно бормочет и прижимается щекой к чёрной ткани чужой футболки. Джуён специально надел тёмную, чтобы кровь не сильно пугала своим видом, когда его безжизненное тело найдёт какой-то прохожий (по его расчётам, первой свидетельницей его самоубийства в полдень вторника станет мамочка с коляской) (не очень прилично пугать кровищей недавно родившую женщину) (она, бедная, и так насмотрелась). Но есть в этой чёрной футболке один неоспоримый минус — Джуён в ней адски запарился, сидя на прямых солнечных лучах. Хочется поскорее снять её, зайти в ледяной душ и… Так, нет. Никакого душа — дальше по расписанию только самоубийство. Сценарий должен быть доигран до конца. Так ведь? — А ты… написал предсмертную записку какую-нибудь? — осторожно и трезвонно спрашивает Чонсу. Джуён, вынырнув из душетерзающих сомнений, рвано кивает в сторону захламлённого стола рядом с окном. Вся жизнь Джуёна — хлам. — Почему их три? — Чонсу прослеживает за кивком и искренне удивляется. На столе в рядок лежат три конверта, каждый из них подписан — однако с такого расстояния букв не разглядеть. Вся жизнь хлам — кроме Чонсу. Любящего, терпеливого, трепетного, нежного. У Джуёна что-то перехватывает в горле. Может, это кадык трещит от курева. Может, это сердце стучит от любви. — Одно для родителей, одно для друзей. А третье для тебя, хён, — Джуён крошит слёзы в гадкой затяжке. Он помнит каждое слово, каждую запятую в этом чёртовом письме. И он не хочет, чтобы Чонсу прочитал. Не хочет, чтобы противная бумажка была вся в крапинках солёных слёз. Не хочет, чтобы это осталось после него, как единственная память у любимого хёна. Не хочет, чтобы Чонсу хранил его театральные каракули под подушкой и перечитывал каждую ночь, желая вернуть былое время. Похоже, план идёт крахом. — Какой кошмар, — бормочет Чонсу, вновь зарываясь лицом в содрогающееся плечо перед собой. Да. Кошмар. Как это вообще могло прийти Джуёну в голову? Он нешуточно болен, если решил покончить с собой. Джуёну надо лечиться. Только есть одна загвоздка. Выйти из окна — не лекарство. — Не покидай меня, Джуён, пожалуйста. Чонсу за его спиной — вот настоящее лекарство. — Пожалуйста… Без тебя я не смогу. Его невесомый шёпот, его безнадёжные слёзы, его чистосердечная любовь, его бережные руки, его хлёсткий голос, его существование — вот настоящее лекарство для отчаявшегося Ли Джуёна. И каждое лекарство, даже если оно горькое, нужно глотать с благодарностью. — Хён, — трепещуще зовёт Джуён, крепче хватаясь за руки, сцепленные поперёк живота. Чонсу мычит, безмолвно спрашивая. — Хён, отнеси, пожалуйста, сигареты на папину тумбу. Будет неприятно, если он их потеряет ни с того ни с сего. Грустная усмешка срывается с его обкусанных и пересохших губ, пока прямо в лицо настойчиво заглядывает солнце, не скрытое ни единым облачком. Чонсу весь напрягается, сжимаясь в маленькую точку и готовясь взорваться похлеще нейтронной звезды. — Ты уверен, что я могу уйти?.. — с сомнением и нагим страхом возражает он, не двигаясь с места ни на миллиметр. — Да, — просто отвечает Джуён, стекая расплавленной зноем головой по оконной раме. — Всё будет в порядке, не переживай. Молодец, хорошо сказал: Джуён предлагает «не переживать» своему дражайшему парню, находясь в одном движении задницей от самоубийства. Не волнуйся, Чонсу-хён! Не тормози, сникерсни! Чонсу-хён, очевидно, феноменально волнуется, боязливо отрывая руки от тёмной футболки, уже пропахшей потом, и отходя шаг за шагом с пачкой сигарет. Вдруг он порывисто возвращается и надломленным голосом заявляет: — Люблю тебя. И целует в озарённую жгучим солнцем щёку. Как будто в последний раз. Хотя чего скрывать — в последний. Чонсу знает это и уходит мучительно долго, слегка притворив дверь и помявшись у порога. — И я тебя… — запоздало говорит Джуён. У него есть время подумать наедине с собой.***
Страшно. Жутко страшно. Просто до усрачки. И больно. И тошно, и скорбно, и… Чонсу испытывает непередаваемую гамму самых противоречивых эмоций. Всё в глазах смешивается, наплывает друг на друга кляксами, и хочется просто отключиться и переждать столетие. Чонсу даже готов сам закурить от рвущих и мечущих изнутри нервов — только зажигалки нет. Осталась в комнате Джуёна. Джуёна, который вот-вот покончит с собой. Чонсу — придурок. Лютый и непроходимый. Как можно было оставить человека на грани самоубийства одного в комнате? Как? Почему он не нашёл достойных слов поддержки? Почему глупо распускал слюни, словно малый ребёнок? Почему он вовремя не заметил, что Джуёну плохо?! — Придурок, идиот, имбецил… — сам себе шипит сквозь зубы, неподозрительно устраивая пачку с тремя пропавшими сигаретами на столике родителей Джуёна. — Ты его потерял. Только что. Дурак! Когда Чонсу увидел эти порядком истёршиеся носки (которые сам и подарил на прошлый день рождения) из знакомого до боли окна, то подумал, что умрёт от страха быстрее. Забил на витамины, которые мама поручила купить, и помчался пешком на грёбаный восьмой этаж, лишь бы успеть хоть на долю секунды раньше, чем Джуён совершит непоправимую ошибку, которую не подкрасишь корректором. Медицинское свидетельство о смерти пришлось бы до бумажных волдырей заливать замазкой. Чонсу всегда на всякий случай носит дубликат ключей от квартиры Джуёна. Тот вручил гремящую связку около года назад, сказав, что полностью ему доверяет. Такой подарок очень растрогал Чонсу. Сейчас же он жалеет, что такой милый подарок пригодился в такой дурацкой ситуации, убивающей Чонсу изнутри, разрывая все аорты и вены. Сигареты на месте. Сердце Чонсу — нет. Оно оставлено там, в комнате с обоями из солнечного света и воздухом из разбитых юношеских мечтаний. Оно оставлено прямиком в конвульсирующих джуёновых руках, и если он спрыгнет — то вместе с раскуроченным в дребезги сердцем Чонсу. Он глубоко вздыхает, мысленно готовясь увидеть пустоту в комнате, обклеенной плакатами с непопулярными рок-группами, которые будут прожигать Чонсу своим укоризненным взглядом. Но даже так он ни хрена не готов. Чонсу, рвано дыша, стоит у порога, как у линии расстрела. Он понимает, что надо наконец открыть дверь и зайти, встретиться со своим страхом лицом к лицу — но не может. Деревянный узор на двери складывается в наркоманские движущиеся картинки и сюжеты, сливающиеся по итогу в единое: окровавленное тело Джуёна в кустах облетевшей сирени под окном. Джуён мёртв. Нужно смириться. Чонсу ему не помог. Чонсу будет нести клеймо позора и несчастья до конца своих дней. Чонсу будет из ночи в ночь перечитывать письмо с бороздами букв-шрамов, выведенных кровью Джуёна, завещавшего ему свою юность. Чонсу будет плакать и умолять всевышние силы, лишь бы Джуёну было хорошо на небесах. Чонсу навсегда умрёт и просто будет смиренно ждать, пока его дыхание остановится. Но Чонсу обязан зайти в комнату. Обязан первым сообщить полиции о трупе самоубийцы. Обязан взять три окроплённых кровью мученика письма. И Чонсу заходит. Нервно выдохнув, он хватается за дверную ручку, чуть не расплавив ту в горящих болью руках, и медленно, убито открывает. Чонсу пытается жмуриться, но предательский тик заставляет глаза плясать и трепетать, так что картинка комнаты в голове рвётся на лоскутки. Стараясь сшить всё воедино, чтобы не было похоже на палёный авангард, Чонсу разлепляет глаза и смотрит. Смотрит на спину в чёрной футболке. Джуён всё так же сидит на подоконнике, смотря в лазурное небо и подставляя щёки солнечным поцелуям. Его длинные волосы пританцовывают от лёгкого ветра. Галлюцинация? — Джуён?.. — нерешительно спрашивает Чонсу, сглатывая песок в пересохшем горле. — Ты здесь? Или надежда? — Да, хён, я здесь. Надежда. Настоящее спасение. Джуён и правда здесь — абсолютно живой. Чонсу в два шага пересекает всю комнату, мчась ладьёй по шахматному полю из лучей света, бликующих на полу. Тут же крепко обнимает Джуёна, сжимая до хрипа и сдавленного шёпота: — Я думал… я боялся, что… потерял тебя, что… ты уже… — каждое слово прерывается судорожным вдохом и бухающим ударом сердца, начинающего биться вновь в груди. Джуён обворожительно усмехается, поглаживая замок ладоней на своём животе совершенно твёрдыми и спокойными руками. Тремор испарился вместе с пеплом сигареты. Теперь Джуён пахнет едким дымом, но Чонсу это ни капли не волнует, пока он в сохранности сидит на подоконнике и улыбается. — Я знаю. Прости, что заставил волноваться, — его недавно трещавший по швам голос умиротворён и гладок. — Укушу сейчас! Не извиняйся! В подтверждение своих слов Чонсу слегка прикусывает выдвинутый штыком локоть под шипение и ласковый смех Джуёна. Потом дует на едва заметный след зубов и целует, моментально залечивая. Вдруг Джуён начинает возиться и кряхтеть, становясь похожим на проснувшегося от долгого, холодного, изнурительного зимнего сна медведя. — Подстрахуй, пожалуйста, — сдавленно просит он, сгорбив спину сильнее обычного и резко сдвинувшись к краю и так узкого подоконника. Чонсу непонимающе распахивает глаза, но продолжает преданно сжимать Джуёна в своих руках, пока тот не спрыгнет на скрипнувший пол, не укрытый ковром. Затем он разворачивается обратно к распахнутому окну и плотно закрывает его, с остервенением прокручивая ручку. Шум с улицы стихает, в ушах больше не гуляет ветер, а смерть остаётся очень-очень далеко. Расстояние до неё измеряется не в километрах, не в милях, а в годах — долгих и счастливых годах. — Всё. Я в безопасности, — улыбчиво констатирует Джуён, наконец полностью повернувшись светлым лицом к едва ли сдерживающему слёзы Чонсу. Закидывает длинные руки-швабры ему на широкие плечи и дышит. Как самый живой человек на планете. Чтобы скрыть радостный плач, Чонсу просто-напросто целует обветренные губы, с нежностью прихватывая их и успокаивая. — Хочешь, я останусь с ночёвкой? Что угодно для тебя сделаю, — бескорыстно обещает он. Джуён мотает головой: — Нет, спасибо, я справлюсь. Надо самому всё обмозговать. Но, если что, я обязательно напишу! — Джуён клятвенно кивает и полноценно обнимает Чонсу, вжавшись в его тело своим, помятым и потным. — Спасибо. Ты скажешь, что «не за что», но я всё равно благодарен. И Чонсу наконец тоже полностью спокоен. Улыбка Джуёна ярче и теплее солнца, так что замёрзнуть им обоим не суждено. Они были приговорены верховным судом любить до скончания дней и дарить друг другу счастье. Хоть в пасмурные, хоть в солнечные дни. — Хён, можешь, пожалуйста, выкинуть это? Прямо в уличный бак. — Джуён держит в руках лепестки писем, буравя снисходительным взглядом три надписи: «родителям», «друзьям» и «моему Чонсу-хёну». — Только не читай ни одно из них! Ни в коем случае! Ладно? Его взгляд настолько непреклонный и нежно-строгий, что, даже если бы он и хотел, Чонсу бы ни за что не стал перечить. Он кивает, принимает конверты и не удостаивает их даже скользким взором. — Ладно. Джуён провожает его до двери, целуя напоследок (его походка шаткая и плохо скоординированная, но Чонсу, скрепя сердце, ничего не говорит по этому поводу), и широко, ясно улыбается. — Береги себя, — увещевает Чонсу, уже стоя за порогом квартиры, и смотрит на Джуёна со всей серьёзностью и лаской, какая только есть в его железобетонных внутренностях. Тот послушно кивает: — Обязательно. Дверь прощается с Чонсу эхом, звонкой монеткой отскакивающим от голубых облупившихся стен подъезда. Джуён скрывается в уютной квартире — и ему больше не страшны солнечные дни. Чонсу невозмутимо спускается на поскрипывающем лифте и выходит из пищащей подъездной двери в словно совершенно другой мир: отрадный, красочный и надёжный. С пением птиц, оркестром ветра и чувством задорной юности. Чонсу с лёгкостью на душе кладёт три письма в дворовый мусорный бак, честно не вскрыв ни одного конверта и не прочитав ни единой буквы.