Гнойный
the dawless, кассета, therr maitz — kino
Трип фантастически кислотный. Сонечку мажет качественно, сладко и до одури. Взгляд Мирончика чувствует всем телом, она знает, что он здесь, но не до конца понимает, где именно. Как будто в чане с кислотой сейчас находится, от которой плавятся кости изнутри. И хочется еще. Занырнуть с головой и захлебнуться. Расплавиться. Переплавиться. Почувствовать боль, что блаженство. Она открывает рот голодный, как и всегда. Навстречу. Но глотка не заполняется, как будто чего-то не хватает. Мирончик делает не так, его каждое движение выбито на ее коже, она изучила их, как коллекционер: от нежности блядской до ненависти сладкой. Но взгляд здесь. Его взгляд как печать, от которой тело тяжелеет. Сонечка пытается разглядеть сквозь пелену, где ее. Просто «ее» без последующего определения. Куда больше, правда? Не ложное все. Как гончая с выскобленными глазами. Слепой узнает своего бога по взгляду. Но всегда лишь с маленькой, не заглавной, потому что безбожник. А вот эти руки — его. Сонечка запрокидывает голову, подставляет шею, проходится пальчиками по штанине. Сейчас бы прикусить вену, что пульсирует под пальцами. Ткань не помеха. Кровь для него звучит громче слов любых. Улыбка расползается по лицу мазутом. — А я ждал тебя. Такое простое. Такое большое. Во всем проявлении «ждал» недочеловека, что потерял эту способность слишком давно. Мирончику как будто можно все. Даже резать ее глотку. Сонечка даже смеется тихо, дергается кадык, по которому скользит сталь. Она бы, конечно, предпочла руки, но свое прошлое удовольствие помнит, когда Мирончик так же стоял на коленях, а она резала плоть его. «Я дарю тебе жизнь» — пошлое для них. Слишком здоровое для двух смертельно больных, что дышат метастазами. «Я убью тебя» — в самый раз. Рана служит ошейником, Сонечке нравится. Единственный, кто может надеть его на нее. Единственный, кому она позволит. Самое красивое украшение на ее тонкую шею. Алое, как рубиновый закат. «А поцелуй где?», — хочет сказать, но лишь хрипит, кровь густая закрывает возможность выталкивать звуки. Сознание расщепляется, зажигается и сжигается. Так, говорят, горит нефтебаза. Множество взрывов маленьких до одного феноменально большого. Эта вечеринка тянет на лучшую в жизни Сонечки. Кажется, могла бы кончить сейчас, если бы жидочек все-таки оставил свои руки на ней. Хочет их словить, прижать к губам, но кончики пальцев ее хватают лишь воздух. И нахуя вообще выторговала жизнь его, если этот пидор тот еще суицидник. Но двойная смерть — это даже где-то красиво. Как под куполом Чернобыля. Жаль, конечно, что не увидит. Глаза умирают окончательно.***
Белые простыни — красные. По ним ползет Сумрак мокрицами. Голодные рты, что охочи до силы. Гнойный ныряет в катафалк, потому что не здесь ему место. Тело мягкое проваливается на другую сторону, как труп в каменную печь, в которой сжигают покойников. — Ты живой, — у Завулона натурально белеют глаза. — Как ска-зать, — отвечает Гнойный хрипло. Видит все еще хуево, но чует пиздато. Как нарик шмаль на Невском. — Та-ба-ке-рка, — проговаривает медленно. — Плата за… — Завулон переводит взгляд на вещицу в руках. — Женю. Видишь ли, Слава, на пороге выбора решение приходит простое. Тебе все равно недолго осталось. — За-ву-лон, — эти пальцы — мокрицы. Сознание Гнойного работает как атомный реактор на последнем издыхании. — По-иг-ра-ем в иг-ру. Сонечка на спидах раненного сознания, как на битах. Несравненна. Все ее нервы обнажены, Сумрак хлещет из всех ран. Завулон даже не успевает ничего понять, покуда она уже проталкивает эту табакерку ему в глотку до рвоты. Гнойный видел это в кинчике, как мужик вспарывал себе брюхо за честь. Какая-то японская ебанина, где-то там же на уровне японок и гуро. Правда, честь у Завулона мать с пуповиной обрезала, жаль, не задушила его же до кровавых соплей. — Ве-ро-ят-но-сти нет. У Сонечки больше нет. Сумрак срастается с ней, как наспех перештопанный сиамский близнец. Завулон будет занят, жаль, не подохнет. Но резать придется быстро, покуда табакерка не поглотила изнутри, не сожгла внутренности и не задушила силой. — Тик-так, — Гнойный падает в жерло Сумрака.***
Сумрак пересобирает его снова и вновь. Не может остановиться и зафиксироваться. Смотрит, как Женю раздирают оборотни, растаскивают плоть на куски. Она кричит что-то. Ему похуй. Кровью укатан жертвенный алтарь. Сумрак должен принять дань и дать ему времени. Честный взаимовыгодный обмен. Мирончик выиграл ей жизнь за него. Он забирает свое обратно. — Мертва за тебя, — Сонечка ловит Федорова в кольцо своих рук. Трется о щеку своей. Ласковая. — А я тебя ждал, — повторяет вновь. Сейчас Мирончик ему не соперник. Сейчас Мирончик ничто и никто. И все еще все. Сумрак окутывает их двоих, как третий незваный любовник. Они все-таки любят тройнички. Давно пора было повторить. Сонечка прикусывает артерию на шее Федорова, когда оборотень распарывает Жене горло. Она сейчас хочет так же. Но рано, еще не время, она не получила причитающееся, а потому зализывает свои же отметки. — Не могу остановиться, Мирончик, — закрывает ему глаза ладонью. — Когда не смотришь на меня, то мне становится обидно. Я же говорил тебе, что нужно всего лишь подождать меня, правда? Вот мы и будем здесь, — Гнойный утаскивает Федорова на дно. Сонечка наконец получит Мирончика полностью. На последнем крике Жени за ними закрывается чернобыльский купол.Мирон
ours — miseryhead
Мирон бежит. Голосовые с приказами на ходу. Две группы на Анненкирхе. Геометка Певчих. Вечерний Невский стоит в пробках, неоновые вывески смазываются в глазах. Жареное мясо шаверменных смешивается с запахом женских духов, на проспекте по обе стороны толпы, как в московском метро. Мирон бежит не здесь. Сумрак в Петербурге воняет не сыростью, а старыми книгами. Рекламные стенды нашептывают обрывки чужих мыслей, а мосты вырастают на три метра выше, чтобы их арки могли дышать. В Сумраке воздух густой, словно сизая патока, свет фонарей стекает в лужи жидким цианотипом, а людской гомон стихает до едва различимых шепотков. Мирон едва ли бежит — скорее рвет пространство. Татуировки — алхимические формулы — пожирают материю Сумрака, сгибая ту, как бумажный лист. Бежит по ребру сложенной тени Невского, сквозь и напролом. Отдает сейчас больше силы, чем когда-либо. Ярость застилает глаза, обращает любой расчет в безрассудство. Страх. Сумрак жрет его, льет в горло себе чистую, выкрученную на максимум эмоцию. Блядь похлеще Гнойного. Кружочек в телеграме на пять секунд, кустарная съемка в полутьме, просто чтобы Мирон оценил, сколько теней стекается вокруг вопящей Жени под знакомыми сводами, как они рвут ее одежду и запускают пальцы в плоть, как в теплое масло, пока тот, кто за кадром, заливается смехом. С деревьев ветер срывает жухлую листву. Мирон прыгает не через машины, а сквозь их тени. Кузов такси на изгибе кадра на миг становится дымом, Мирон пролетает через него, оставляя на капоте отпечаток для опергрупп. Пешеходы на слое реальности видят лишь порыв ветра, сбивающий шапки, в Сумраке силуэты их душ отскакивают от него, как ртутные шарики. Ребенок оскальзывается на влажных листьях. Какой-то пьянчуга, чья душа пробита страхом, по синьке пересекает границу слоев — Мирон хватает его за ворот, не сбавляя скорости, и выталкивает обратно в реальность, чтобы не разорвало давлением. Мирон бежит, сквозь реальность — сквозь первый — на второй. Сумрак латает раны, обжигает мстительно каждый его шаг. Алхимические татуировки требуют жертв — когда он перестраивает песок второго слоя под ногами в более прочный асфальт, чтобы оттолкнуться с силой пружины, кожа на ступнях сплавляется с ошметками кроссовок, облезает лоскутами. Не думает о том, сколько тварей поблизости поднимут голову и пустятся в погоню, привлеченные сладким запахом крови дозорного. Уже задача Ночного дозора — очистить периметр, обеспечить людям безопасность, не дать им поехать крышей и далее по протоколу. Мирон бежит, он уже близко, можно попытаться создать резонанс между собой и Женей, чтобы дать ей сил продержаться еще немного. Он не думает, зачерпывает Сумрак руками, отдает ему свое, чужое, что угодно, на подступах к церкви не глядя отрывает от тела голову какой-то старушонки — клубящаяся тьма перемещается к ней, развеяв проход к центральным дверям. Он чувствует Женю через протянувшуюся в проплешину нить резонанса: ее боль колоколом бьет в его грудине, вибрирует в костях, там, где они у нее сломаны. Заклинание кривое, рецепторы перепутаны: ее боль чувствует как вкус, страх как мед, ярость как перец. Чем ближе он, тем меньше железа в привкусе, тем меньше у нее решимости. Колонны Анненкирхе в Сумраке живым полотном оплетены гигантскими черными венами. Кровь в них пульсирует — Женина кровь. Посыл очевиден: хочешь войти — велком, пусть и твоими руками она умоется кровью. Гнойный, блядь, жалкий подражатель, даже тут нашел время выебнуться и подрезать фишку из его разборок с Локимином. Нет времени или права на обливающую его керосином ненависть, но Мирон как не силится — не может вернуть себе холодный рассудок, хотя Сумрак и обгладывает его гнев не жравшей неделю собакой. Она, блядь, единственное, что имеет значение. Женя. Я разъебу тебя, расчленю тебя и выпотрошу, выдавлю все соки из твоего мешка с мясом, на атомы тебя развоплощу и соберу обратно, и так десять ебучих раз, двадцать ебучих раз, сто раз, сукасукасука… Мирон раздирает пальцами грудную клетку, чтобы кровь напитала татуировки на коже, чтобы ускорить свое время против его. Слова о том, что он кого-то когда-то там ненавидел, не имеют ничего общего с тем чувством, которое плавит внутренности и беснуется у него внутри — чистой, беспримесной жажды убить. Зажигает фонарик на старой неубиваемой Нокии 3310 — то, что осталось на втором слое от его айфона — создав таким образом свою тень, шагает сквозь нее на третий. Венозные лианы пропадают. Анненкирхе здесь — не артефакт неоготики, а гигантское полое дерево из ржавых замерших шестеренок. Шпиль пронзает сумеречное небо — спрессованную тень — а витражи мерцают не светом, как в реальности, а воспоминаниями о нем. Дыра посреди Петербурга, прореха сразу в тот слой Сумрака, что составляет безоглядную тьму. Залатать которую не смогли — или не захотели — даже Завулон на пару с Гесером. Если и есть в Петербурге место, которое можно было бы окрестить одой Сумраку — это вот оно. Поганое даже по меркам Дневного дозора место. По меркам ебучей Сонечки наверняка ж романтично дохуя. Сука, кинк на ебнутых чисто синдром беспокойных ног. Набегаешься до аневризмы. Разбитые витражи столетиями впитывали лунный свет, постепенно превратившись в сосуды, полные сумеречной магии. Воздух густеет от запаха ладана и ржавой крови. Каждый его шаг, вероятно, отзывается эхом в сводах, но Мирону нехуй делать как стоять и прислушиваться. Он взлетает вверх по наполовину обвалившейся центральной лестнице. Кожа под татуировками, напитавшимися кровью, горит, как под клеймами. Они пожирают материю: камень от прикосновения растекается, металл становится песком. Глаза уже полностью черные — алхимия татуировок сожрала радужку, чтобы лучше управлять магическими связями. Мирон бежит сквозь обветшалые залы, сквозь запущенные первым его шагом под своды церкви бесконечные сочленения шестеренок. Посреди центрального зала, под выемкой из-под креста, из которой клубится тьма, стоит орган, обшитый матовыми обсидиановыми плитами. Вокруг него гнездятся существа. На третьем слое они выглядят поделками калеки из бумаги — кривыми оригами, которые Сумрак — или Гнойный — наспех вырезал из старых дневников дозорных, оживил чернилами забвения. Их когти оставляют на стенах строки, которые начинают сбываться, понимает Мирон, и по спине его ползет холодок. «Расплавленный свинец». «Удушье». «Слепота». Женя хрипит, захлебываясь своим ужасом. Мирон бросается к ней, и Сумрак выпинывает его из себя, как котенка, раз за разом отказывающегося топиться. В реальности сумеречные твари выглядят как сгустки лунного света, пронзенные осколками витражей. Их тела ломаются при каждом движении, кривая звероподобная мозаика из стекла и теней. Каждый их удар оставляет на стенах и на органе в центре надрезы, из которых сочится сияние. Они не рычат, а звенят и скрежещут, потираясь стеклом о стекло — звуковая волна болезненно осязаема: Мирон зажимает уши руками, барабанные перепонки чудом не лопаются. Эта хуйня настолько блядь за пределами всех законов физики и естественных ограничений дозорного, что у Мирона не находится дыхалки даже как-то вслух возмутиться. Он разрывает свое злоебучее предплечье, по которому змеится татуировка. Оборотни-призмы как один оборачиваются к нему. Ждали, суки. Мирон распахивает руки. Идите к папочке, детки. Он преобразует кровь, заливающую предплечье, в ртуть, и направляет ее поток в ближайшую призму. Жидкий металл обволакивает ее, искажая преломление света в его теле. Тварь взрывается дождем стеклянных птиц — те клюют остальных, вырезая на поверхности их тел руны распада. Он не видит ничего в бликующей вокруг него буре стекла, не понимает, где Гнойный, пока сзади не сжимают до хруста в ребрах ебучие руки. «Мертва за тебя». Эта простая фраза, начертанная на стене и повторенная вслух, разом вычищает все мысли в мироновской башке. Ахуительно ядреная пустота, он весь один сплошной импульс боли, ярости и отмщения. Он кусает собственную ладонь до крови — колесо фортуны, активированное болью, прокатывается по церкви, превращая пол в зыбучие пески. Гнойный проваливается по пояс и размыкает объятия, давая Мирону пару мгновений — тот вытягивает руки, позволяя татуировкам срезаться, слезать вместе с мясом, превращаться в чернильных воронов, сотканных из темной материи, неразрушимой, бесконечной, преодолевающей пространство и время. Вороны рассекают мозаичные тела оборотней-призм, и в следующую секунду весь центральный зал церкви охватывает стеклянный вихрь. Чернильные крылья режут ржавые шестерни, пол под ногами Мирона начинает крениться. Анненкирхе разваливается. Посреди стеклянного водоворота они с Гнойным как в оке бури — обманчиво спокойном островке, на доли мгновения спокойном. Татуировок на его теле было чуть больше чем дохуя, кровопотеря слишком большая, он бил своей силой не разбирая, не рассчитывая, не оставив себе ни шанса. Мирон чует, как его ведет прямо в осколочную мясорубку. Сил его хватает едва ли на то, чтобы развернуться к Гнойному. «За что?» одними губами и нарастающий звон в ушах. Мирон падает в черную дыру за мгновение до того, как своды церкви обваливаются, погребая под собой все остальное.