ID работы: 13759546

Любовью, не войной

Слэш
R
Завершён
26
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Когда я прихожу в себя, они обнимаются ― крепко и, кажется, искренне, ― все впятером. Принцесса рыдает, остальные пытаются ее утешать: бледные и смуглые, окровавленные и дрожащие ладони касаются то ее превратившихся в грязное гнездо волос, то узких плеч. Она жмурится, жмется, дрожит, и это что угодно, но не плач раскаяния, что-то безнадежнее.       Хотя нам обоим стоит, прежде всего, раскаиваться.       Я не помню, по чему или по кому она может так убиваться сейчас, после всего, что мы с ней ― не мы, они, но ведь это неважно! ― сделали. Или не знаю. Я помню и знаю совсем другие омерзительные вещи, и именно они не дают отвести взгляд от этой стайки окровавленных щенят. Я слушаю их приглушенные голоса. Вздохи, всхлипы, невнятные восклицания, обрывки фраз. Похоже на звонкий перестук стекла и гальки, тревожимых сильным приливом.       Получается сесть. Голова взрывается колким гулом, виски приходится сдавить пальцами, но это делаю я. Сам. Отвожу руки, всматриваюсь в них, сжимаю кулаки, разжимаю, сжимаю снова. Осторожно. Тоже сам. И внезапно, предательски это удивляет меня, удивляет так же, как возможность вдыхать промозглые соленые сумерки. Полной грудью. Раз за разом. Под равнодушным взглядом зажигающихся звезд, крупных и ослепительных, как раскиданные жемчужины. Будто я не делал этого никогда прежде, не умел, едва научился.       Как я, наверное, жалок, если смотреть со стороны.       Я не помню, как она забирала мой разум прежде, что я ощущал, ощущал ли. Но в этот последний раз она, видимо, хотела сделать меня узником на веки вечные и заставить наблюдать мои ― свои, но это неважно! ― зверства. Она не могла оставить меня без этого. Да и не ведаю, как это устроено богами, и богами ли, но вряд ли она сумела бы просто выгнать мою душу из тела, как крысу из норы, ― только погрузить в недолгий сон. Или ― потом, сейчас, только что ― в оцепенелое, бессильное созерцание. Ледяной саркофаг. Похожее описывал Эвер. Как глупо, а ведь я местами ему не совсем верил.       Я сжимаю кулаки снова, крепче, чтобы красные лунки на ладонях, от впившихся ногтей, привели меня в чувство. Может, станет чуть легче, если вот так впиться в лицо. Но стайка окровавленных щенят может обернуться. Увидят меня таким― решат, что им есть чего опасаться или что все не прошло для меня даром. Не прошло, но не в этом смысле. Мне все еще страшно обнаружить грязные черные следы чужого разума в своем, но я не чувствую их. Я ощущаю иное.       Мне скверно, как не было давно. Как было, только когда умирали под моими ногами, засеченные до мяса, корчась, извиваясь, сплевывая кровь и зубы и все равно шепча, что на их место придут протестовать новые. Тогда тоже были пятна ― грязные руки хватали меня за плащ, комкали, тянули, рвали ткань. Они не могли остановить войну, но пытались остановить хотя бы меня.       И теперь мне очень скверно вновь, потому что меня опять не остановили. Я чуть не убил свою королеву. Своего ученика. Затянись все ― я наверняка убил бы и физальского посла доброй воли, и ее зеркало… А кое-кого я убил. Я отчетливо это помню: всколыхнувшиеся белые волосы, булькающий хрип и первую кровь на зубах, блеснувший взгляд. Обагренный меч, лежащий рядом, тоже напоминает. Я не справился. Должен был, но нет.       Щенки всё обнимаются. Сейчас, когда я не смотрю на них, их голоса перестали быть галечно-стеклянным перестуком, окрепли, но остаются невнятными, действительно похожи на тявканье, подвизгиванье ― выбивается только гулкий, вибрирующий, слишком густой для его возраста голос мадджа-зеркала… Ардона Брэвоса. Но я цепляюсь не за него. Не из-за него меня пробирает короткий безнадежный озноб. Да. Вот что изменилось. Плач принцессы Клио стих, они все стали вдруг смеяться, и громче всего ― смех этого, высокий, мелодичный, обещающий, что все вот-вот пойдет своим чередом, что всё не так и ужасно.       Едва ли.       Я прикрываю глаза, растираю лоб ладонями, стискиваю зубы. Я пытаюсь избавиться от кошмарной сцены ― как мой клинок вонзается в живот, проворачивается и выходит из спины у этого… Этого мальчишки, чей смех так звенит над пляжем. Почему именно он? Почему?       Вымученно улыбаюсь и начинаю шатко вставать с мыслью: стереть кровь со своего меча. Сейчас.       Я помню имя. Отлично помню. Рикуса Деспатиса сложно забыть или с кем-то перепутать, он с самого начала был как бельмо на глазу. Ри-кус. Теперь произнося это, даже в мыслях, я чувствую соленую горечь во рту. Как если бы кишки, желудок и правое легкое вспороли мне. Как если бы мое горло залила кровь, готовая исторгнуться из уголков упрямо сжатых губ.       Я не представляю, почему он жив. И почему жив я, но все же это удивляет меньше. Она ушла. И, хвала богам, кажется, от моего имени она успела только распустить часть целеров, прогнать с постов пару дозоров, чтобы пройти к мужу, но там, в замке, я не убил ни одного солдата, ни одного гостя. Поэтому принцесса… королева Орфо пощадила меня? Но этот мальчишка…       Его ведь тронул я. Она, но это не важно.       Я хватаюсь за рукоять меча, ища опору, но тут же, скалясь, отдергиваюсь: тоже кровь, тоже его! Даже почти теплая ― в тот самый миг хлынуло, похоже, очень сильно. Не знаю. Это я, наверное, предпочел стереть из памяти сам, вряд ли забрала она. К лучшему. Но его расширившиеся от боли глаза ― светлые стекла, похожие на те, которыми говорит море, ― я помню. Взгляд без тени злобы, мольбы, даже просто упрека. Никто из них, кажется, меня не упрекал. Умные ребята, без наивных самонадеянных заблуждений. Они даже почти не пытались до меня докричаться, кроме Эвера ― и тот быстро бросил. Они просто сражались, каждый ― как мог.       На ладони багровая полоса, вытирать ее об одежду омерзительно, а песок сразу липнет к коже, обжигая хуже углей. Я жмурюсь до красного шума перед веками, глубоко вдыхаю, отрешаюсь от щенячьих голосов и жду. Прилив усиливается, волны мчат одна за другой. Когда меня оставили, прибой сюда явно не доставал. Сейчас какая-то милосердная или неосторожная волна, судя по шороху и свисту, подбежала ближе, чем прежде. Я ищу ее рукой, ловлю, неловко пропуская меж пальцев. Вода действительно забирает кровь, после чего встать наконец получается.       Не открывая глаз, я чувствую чей-то взгляд. Я чувствую их почти неизменно, они будто щекочут в груди или в спине, и стоило бы проклясть себя: почему я не чувствовал, как смотрела она, откуда бы она ни смотрела? Почему пропустил ее появление? Но теперь это… проклятье, это вряд ли важно. Бессмысленно думать, правильнее вспомнить, что сторожевым животным, которые перестают быть достаточно бдительными, не стоит злоупотреблять хозяйской добротой. Так начинается одна из сказок Дикого континента. Койот, чьего хозяина убивают по его недосмотру, отправляется в странствие и встречает других зверей и птиц: орла, рысь, вепря, кого-то еще, каждый в чем-то провинился… они начинают петь и танцевать в людских поселениях, чтобы призывать кому дождь, кому солнце. И вроде бы даже спасают мир от укравшего луну паука.       Да, я подумаю и об этом. Снова. Но, похоже, завтра или хотя бы позже. Медленно открываю глаза. Оборачиваюсь и киваю, решая не задаваться вопросом, сколь Рикусу скажет мой ответный взгляд. Он действительно смотрит, в то время как мадджа опять говорит что-то ласковое своей принцессе, а королева Орфо… что ж, за королеву Орфо и Эвера стоит только радоваться.       Пытаюсь улыбнуться, получается кривой оскал на угол рта, ― и так мы стоим, бессмысленно вперившись друг в друга, пока две или три новых волны обегают мои ноги. Рикус за это время вытирает часть крови с лица и несколькими быстрыми движениями убирает со лба мокрые, но уже начавшие снова виться волосы, тоже местами пропитанные багровым. Я не могу даже взять меч, не мешаю воде касаться и его.       Постепенно ко мне поворачиваются все. Осторожно идут навстречу, принцесса Клио, подойдя и не сказав ничего, коротко сжимает мою омытую соленой водой ладонь горячими пальцами.       «Я понимаю» ― кажется, говорят ее темные умные глаза.       Не понимаешь, маленький храбрый котенок. Надеюсь. Надеюсь, тебе повезло и ты тоже не убила никого, а если убила, этот кто-то уже воскрес. Или…       Они все держатся на расстоянии, даже она уже выпустила мою руку и попятилась. Королева Орфо, украдкой посмотрев исподлобья, неловко шутит: что никто, никогда, никак не справлялся с ее матерью и все не так плохо. Не так плохо ― видимо, в том смысле, что она меня не винит.       Ее слова встречает мертвое молчание.       Только море продолжает шуршать и шептать, выбросив нам под ноги несколько светло-голубых стекол.              

***

      В некоторых слишком много света. Раздражающе яркого, бросающего тебя лицом в твое же несовершенство. Гадкое чувство, особенно если совершенство и есть то, к чему ты стремился всю жизнь. К чему возвращался, даже оступаясь. Надеясь никогда не оступиться фатально.       Его окровавленная рубашка и волосы слабо сияют в коридорном мраке. Так кажется, хотя это просто факельная игра. Третий этаж освещен хуже четвертого, второго и даже первого, может, потому, что живущие здесь ― замковые чуть-больше-чем-слуги, такие, как я, казначей, королевский эпистарий и прочие ― проводят в покоях и тем более в жилом коридоре на пути к ним не так много времени. Мы почти всегда при делах и на виду, у короля, у принцессы, у патрициев, у народа. И у подчиненных, живущих на первом этаже или во флигелях.       Но я это вижу: качание светлых прядей, острая противоположность между зачерняемыми темнотой пятнами крови и теми немногочисленными участками ткани, которые не запачкались. Светлеет и кожа, цвета почти молочного или мраморного, как у большинства физальцев.       Он держится в паре шагов слева, я почти не смотрю на него и сам ловлю только короткие взгляды украдкой. Я сказал: меня не нужно сопровождать, тем более, ему, но кажется, он видел, как я хватался за виски на берегу, как ломано двигался, ― а может, и как я смотрел на них, на окровавленных щенят, особенно на него самого. Стоило бы остановить, улыбнуться еще раз, насколько получится. Заверить, что мы почти пришли и чувств я не лишусь ― мои чувства натянуты струнами кефары, звенят в ушах и в ребрах, будут звенеть долго. Но отчего-то я молча думаю о двух более не важных вещах: о том, что похоже, они с мадджей фатально спешили принцессе на помощь и не успели даже облачиться в доспехи, ― возможно, всё застало их в саду, например? ― и о том, что отдал бы ему любую из своих туник взамен изодранно-изгаженной рубашки, ― но он вряд ли возьмет, и не потому, что утонет в ней: в грудной клетке точно. Физальцы собирают себя заново: полностью, от истории, легенд и обычаев до оружия и нарядов. Война рубашек и туник кажется мне бессмысленной: порой они даже вышиты похоже, разве что в Физалии в особом ходу голубая и бирюзовая нить. Физальские ткани грубее, плотнее, крой их рукавов лишен тени изящества, ну а эти мелкие острогранные перламутровые пуговицы вовсе придуманы врагами человеческого рода. Но я смотрю на это только со своей стороны.       ― О чем вы думаете? ― в тишине его голос заставляет слабо заколыхаться даже черную плесень.       Она мертва: потеряла запах, покрылась белым налетом, не тянется к нам, а лишь медленно, неохотно, шматками сползает со стен на пол.       «О том, что хочу снять с тебя эту рубашку» прозвучало бы более чем двусмысленно, к «О том, что так и не попросил у тебя прощения» и всему, что за этим последует, я не готов, поэтому другие слова, сухие и не требующие особого напряжения ума или сил, срываются с губ:       ― Почему тебя это интересует?       Чуть вежливее, чем «Не твое дело». В тишине звенит глухой смешок, шмат плесени падает довольно близко к моим сандалиям и распадается на три бугристых кома.       ― Вы прошли свою дверь. Вон она.       Приходится остановиться, признать его правоту, развернуться, сделать несколько шагов назад. Вход в мои покои ― между факелами, правый из которых горит ярко, а левый, забитый все той же плесенью, чадит, задыхаясь. Образы оживают в голове: как задыхались в коконах из этой дряни люди, мои тоже, какой дрожью шли их руки, которые им иногда удавалось выпростать, чтобы ненадолго схватить воздух. Возможно, Рикус тоже это видел: он без колебания тянется к факельной чаше, сдергивает тлеющую плесень и, тихо шикнув, скидывает шматок на пол. Благодарное пламя немедленно разгорается вновь, сначала робкими красноватыми язычками, почти сразу ― золотистым гиацинтовым бутоном.       У меня не заперто, я знаю. Она нашла меня здесь, отсюда я шел, чувствуя, что меня тащат. Я представлял, как оставляю борозды ногтей на стенах или на полу, даже ощущал в пальцах боль, но на деле шагал послушно, выпрямив спину и вздернув подбородок, отдавал приказы и раздавал церемонные улыбки. Разумеется, запирать мою дверь ей было некогда и незачем.       Ручка поддается, стоит положить на нее ладонь.       ― Что ж, спасибо, ― оборачиваюсь, уже шагнув на порог. ― Надеюсь, дальше я справлюсь. К слову, справился бы и с путем сюда. Эти священные фрукты… они очень помогли собраться с силами, все остальное только мои проблемы. ― Проблемы в голове. Не в ногах.― А ты…       Он медленно подносит руки к лицу и трет щёки, не отвечая. Я, не заканчивая, смотрю на большое багровое пятно ― кровь пропитала почти всю ткань рубашки на его животе. Такая же яркая, как целительные зерна подземного граната.       ― Ну и день, да? ― слетает с его губ, взблескивает голубым взгляд в свете факелов.       Ждущий. Ему будто правда нужно, чтобы я ответил.       ― Чудовищный, ― отзываюсь ровно, хотя сразу понимаю, что продолжения нет. По крайней мере, такого, какое не будило бы дурных воспоминаний. ― Ну… каково это ― умирать?       «А каково быть одержимым чудовищем?» ― жду устало-насмешливый вопрос-ответ, но зря. В глазах Рикуса проступает искренняя задумчивость, рука тянется к шее ― туда, где обычно, но не сейчас висит счастливая монета. Поймав воздух, пальцы просто складываются в щепоть, щиплют рваный ворот. Пара шрамов, рассекающих кисть, не свежие, даже не годовой давности. Шрам на лице, более броский, ― тоже.       ― Кажется, я уже умирал, ― наконец отзывается он словно бы виновато, словно бы верит, что я ждал иного, подробного и в чём-то увлекательного ответа. ― И как и в прошлый раз, помню все смутно. ― Но тут, не изменив себе, он вдруг почти игриво перекатывается с носков на пятки и обратно, щурится, даже растягивает губы в улыбке, чуть обнажая резцы. ― Вы хотя бы не отняли у меня ноги и... веру в людей? Спасибо. Это удача.       В глазах нет ничего ― ни веселья, ни боли. Он вряд ли гадает, слышал ли я когда-нибудь о чудовищной выходке Авгиса Деспатиса, его отца. Интересно, известно ли ему, что мало кто не слышал; что именно эта история была одной из тех, которые она бережно разыскала, распространила в Гирии, раздула из крошечной искры пламя, умножив одного чуть не сброшенного со скалы хилого младенца на двадцать и убрав из формулы «чуть не». Вряд ли. Скорее всего, этому мальчишке, как и прочим в его народе, не очень интересно, чем протравливались умы тех, кто в последствии напал на них ― или не помешал нападению.       ― Это удача.       Мне все более неловким кажется этот разговор. Особенно его «спасибо».       Мне все понятнее, что он по каким-то причинам не хочет уходить.       Мне все понятнее, что и я не хочу оставаться один сейчас. И чтобы оставался он.       Я медленно протягиваю ему руку ладонью вверх. Он опускает пальцы не в нее, а выше, на линию моего пульса ― всё так же неотрывно наблюдая за моим лицом. Я закрываю глаза ― на секунду, чувствуя себя так, будто электрические скаты, несколько сразу, пустили разряды по венам. А потом рывком втягиваю его через порог и затворяю за нами дверь.              

***

      Как и остальные, он не забил тревогу, ничего не понял вовремя, ― но я и не мог подобного ждать, более того, скажи он мне ― «Вы больны призраками», или как там выражаются красные? ― я послал бы его в самые темные глубины самых темных мест. Но его взгляд, его тон, то, как он со мной держался, ― всё это жгло меня весь остаток той скверной ночи.       Может, из-за броской разницы с Эвером, всегда мягким, не повышавшим голоса даже из положения сильного, правого, победителя, заслужившего извинения, а не упреки. Может, из-за смутной тревоги, исподволь разлившейся внутри: мальчишка смотрел на меня как на… больное животное. Которое определенно не внушает ему ни тени уважения. Которому не стоит доверять.       Зря.       Нет, не зря, одергивал я себя. Все они ― эти гости ― вправе смотреть на нас из положения сильных. Правых, тех, кто заслуживает и извинений, и даже заискиваний. А я виноват сам. Я обошелся с физальскими щенятами скверно, воспользовавшись тем, что ни моя принцесса, ни мой король не могут мне помешать. Почему я удивляюсь, что они злы за грубости, за вопросы с двойным дном, за заточение в башне? И будь я хоть немного совершеннее… я бы просто не дал этой злости повода на меня излиться. А будь еще немного совершеннее, ― извинялся бы искреннее, не сквозь зубы.       Но я что-то испортил. Это я чувствовал все острее. Чувство скрипело на зубах, хрустело в кулаках и едва не прорывалось бранью, стоило мне заметить задремавшего часового или отклонившегося от маршрута обходчика. Может, со мной правда что-то не так? Может, все неспроста? Может… я мог навредить Эверу? Мое собственное оружие, которое я ношу пятнадцать лет, правда поработило мой разум? Так бывает. Это скверно, но поправимо. Такова цена силы. Может, это боги проверяют нас. Главное заметить вовремя.       Мне хватило мужества признать этот риск и не показываться никому весь следующий день, пока прибывали делегации. Я отказался от пищи и воды, лежал в глухой темноте комнаты и наблюдал за собой, вслушивался в себя, но разум был чист, холоден и зол. Даже она затаилась. Почувствовала, что я кого-то выслеживаю, решила, что ее, хотя выслеживал я себя. Несовершенство. Щербины. Сколы. Что-то, что заставило этого физальца так на меня смотреть и отпускать омерзительные шутки о вещах, о которых я в его возрасте даже не думал.       А ведь сам он казался настоящим несовершенством, во плоти: слишком худой, несмотря на крепкие мышцы; слишком кудлатый ― сноп волос зрительно увеличивал голову и рушил все его гармоничное сложение; с огромным шрамом, с зубами, напоминающими о лошадях и ослах ― не до омерзения крупными, но настолько, чтобы иногда отвлекать взгляд от всего прочего.       Но ему было плевать. Он был довольно высокого мнения о себе. Это я тоже быстро понял.       Точнее, так мне показалось.       В тот вечер он зачем-то постучал ко мне, спросил, в порядке ли я, а после «Да» молча ушел. В следующий ― вечер пира, точнее, уже в ночь, когда моя принцесса, завершив все ритуалы, забыла об обязанностях и гостях, ― он подошел к столу и протянул мне руку, так, как теперь я ему, предельно открытой ладонью вверх, будто прося что-то. В некотором смысле правда прося. Хорошо выучил гирийские жесты мира ― или знал, ведь много столетий они были общими для наших народов. У пруда гремела музыка и двигались десятки беспокойных фигур. Пирриха осталась в прошлом, ночь до рассвета принадлежала кордаксу ― танцу свободы, страсти, похоти.       ― Любовью, а не войной. ― Он усмехнулся. Думаю, его забавлял мой кислый вид: ощущал я себя действительно скверно в неумолимо пьянеющей гуще сидящих и стоящих, жующих и танцующих, орущих, хохочущих, шепчущих и следящих. А может, он чувствовал страх, по-прежнему тлевший во мне. Где-то глубоко. ― Ну хотя бы весельем.       Остальные двое, принцесса и мадджа, маячили рядом: молча смотрели, ждали. Я задался вопросом, что движет ими, но не нашел ответа. Первым порывом было попросить их найти себе другой источник веселья, что бы они ни имели в виду. Может, даже криво усмехнуться, вывернуть ночной разговор в оружейной до чего-нибудь уничижительно-уродливого вроде «А не боишься, что я зарублю тебя, мой юный друг, как вы с Эвером боялись не так давно?». Но я не смог. Может, и просто потому, что осознавал необходимость перемирия с этими непонятными, но слишком важными для политического будущего Гирии детьми. Я молча поднялся, вложил свои пальцы в чужие и пошел на музыку вслед за этими мальчишками. Принцесса побежала впереди, пьяно пошатываясь. Нелепая… я смотрел на ее косолапую грацию, на мотающиеся по ветру черные пряди и испытывал что-то вроде раскаяния. Она ведь действительно испугалась, когда там, в допросной, я замахнулся на нее, проверяя, сможет ли она отбить самую простую атаку. Она могла быть и просто хорошей актрисой, слишком хорошей… но скорее была невинной дурочкой.       Которую я напугал.       Пальцы, державшие мои, хрустнули, и я сразу вспомнил другое: как этот мальчишка со сжатыми кулаками первым вырос между мной и упавшей принцессой, каким румянцем гнева окрасились его щеки, как обнажились зубы. Мадджа тоже был быстр, тоже сразу бросился защищать свою эфенди. Но этот казался злее. Нет, даже не так. Опаснее. Уже тогда я подумал о странном: у него будто несколько лиц. Разных, сменяющих друг друга по малейшей прихоти ― такими часто вырастают дети, привыкшие получать желаемое не покладистостью, а капризами.       И мысленно записал его вслед за Клио Трэвос в возможные убийцы.       ― Вы в порядке? ― спросил он из настоящего. Из праздничной ночи. Снова раскрасневшийся ― от выпитого, музыки, веселья ― но спокойный.       Я кивнул, чуть слукавив. Было кое-что еще: я… мои собственные лица сливались, трескались, подводили меня. Я ощущал это: еще немного, и какая-то липкая темнота дотянется, оставит меня без лица вообще. Я должен побыть как все, хоть немного. Все празднуют скорую коронацию и благосклонность богов к принцессе Орфо. Все рады. Никто не боится. Бояться нечего, а минувший день подтвердил, что я здоров, я же не бросился больше ни на кого? Я…       ― Мне жаль, простите, ― уже у пруда выдохнул в ночь Рикус, так и не выпустив моей руки, очень тихо. ― Я не хотел. Я же понимаю. Вам нужно больше думать о себе. И спать.       Он не продолжил. Толпа обступила нас и оторвала от остальных двоих. У него оказались цепкие пальцы, которые только сжались, когда нас толкнуло грудь к груди. Весь пьяный кордакс, превративший десятки топчущихся гостей в одно существо, я вглядывался в его лицо и ловил себя на лишенном всякой рациональности желании: удержать, всмотреться еще пристальнее, очертить этот шрам кончиками пальцев, чуть сжать скулы ладонями. Отыскать настоящего Рикуса Деспатиса. И спросить:       «Чего же ты не хотел? И что ты понимаешь?».       Но при всей пошлой безмятежности это была лишь еще одна церемония, жившая не дольше, чем живет музыка. Что-то формальное, почти животное, не случайно обязательное лишь при визитах иностранных гостей: лучший способ обнюхаться, обтереться, присмотреться. Слепиться в многорукую, многоголовую, трогающую сама себя, кружащую, гудящую массу, а потом разлепиться и забыть об этом как об условности, лишенной и тени священнодействия.       А главное, я сам знал ответы, которые могу получить. И боялся, что не заслуживаю их. Боялся, что он правильно смотрел на меня там, в оружейной, так и думал это.       Как о сторожевом койоте, одновременно жалком и способном разорвать в клочья, но уже не тех, кого надо.              

***

      ― Мне жаль, прости… ― Стоя сзади, я вижу, как его шея под ухом идет мурашками от этого шепота, и прижимаюсь к ней губами. Пока не удерживая, как ни велик соблазн сразу обхватить поперек груди.       Я вкладываю в слова многое, но чувствую почти физическое, доходящее до тошноты отвращение к любому возможному продолжению.       «…что вспорол тебе живот».       «…что не мог отвечать за себя и всем вам пришлось столкнуться с правдой: взрослые вас не защитят, взрослые теперь вы».       «…что мои губы произносили то, что хотела она: что ты грязное уродливое животное, под стать всему своему народу, и тебя она убьет с особым удовольствием».       «…что не очнулся, даже когда ты уже упал в воду и она стала багроветь».       Он понимает: отводит руку назад; пальцы зарываются в волосы на моем затылке, сжимаются, чуть давят, робко и вызывающе одновременно. Он лишь немного, на пару фаланг пальца ниже меня. Мы застыли против зеркала, и я кидаю взгляд в отражение. Его бледное лицо. Моя черная прядь, змеей скользящая по ткани рубашки на его плече, когда я слушаюсь, оставляю на шее еще поцелуй и слышу глухой рваный выдох. Удовольствие это или лишь усталость?       Он опускает голову, но рука все так же удерживает меня, лопатки настойчивее прижимаются к моей груди. Я чувствую все его тело как струну, так же, как свои нервы, но не могу понять, сколь близка она к тому, чтобы порваться. И я не должен смотреть в зеркало, это словно… превращает все в театральную сцену.       Он не делает ни движения, когда я обхожу его и, заслонив отражение спиной, действительно касаюсь ладонями скул. Почти беру лицо в ладони, приподнимая его и заглядывая в глаза.       ― Это не ваша вина, ― ровно откликается он, угадав, что я вот-вот повторю свои слова, и выдыхает снова ― быстро, смущенно, явно нервно, ― когда я прислоняюсь лбом к его лбу. Еще один гирийский знак: «Я хочу примириться», уже не жест, но еще не поцелуй.       Целовать его я пока не смею.       Вчера ночью, на лестнице, в темноте меж двух статуй, я уже сделал это, ― а он и не подумал меня оттолкнуть, лишь дернул глубже в тень, так, чтобы я вжал его в стену. Мы оба к тому времени выпили еще, замок погружался в сон, лениво моргая факелами, свечами, «дикими» светильниками. Дозор выдал себя шагами слишком быстро. Мы разошлись как ни в чем не бывало, ни о чем не сговариваясь и, может, даже не держа в голове лишних мыслей.       В Гирии подобное и намного большее, ― не то, что неизменно влечет продолжения, обещания, хотя бы простые дружеские сближения. Все это лишь плотское потакание своим, или чужим, или и тем, и другим нуждам, такое же, как разделить с незнакомцем вино, пищу и ночлег. Способ приятно провести время и, как сказал сам Рикус, «сбросить напряжение». Физалия не лучше, и не наше владычество сделало ее такой. Сложно сильнее развратить страну, где издревле похищение невесты или жениха на своем разбойничьем корабле считалось самым ходовым способом добиться брака. Даже удивительно, что Игапта ― более контактная в дружбе, но щепетильная в матримониалах ― еще не насаждает свое зажатое благочестие среди новых союзников.       Но вот мы снова ловим дыхание друг друга, мои ладони скользят по его плечам, его ― по моим. Прежде чем идти в замок, все мы умыли лица единственным, что было, ― морской водой. Его кожа такая же соленая, как если бы оставалась окровавленной, но нет, кровь только на рубашке и немного ― в свалявшихся волосах.       ― Почему все-таки ты?..       Но «… здесь» остается на губах, в которые он быстро впивается своими.       Они горячие и сухие; руки, сжавшие ткань у меня на груди, ― тоже. Я думаю о сброшенном и оставленном внизу доспехе, который внезапно начал едва не пригвождать меня к земле тяжестью; о нервном головокружении, с которым тщетно боролся все это время; о крови… я ведь в крови, самой разной, тоже. На моей, сегодня багровой, тунике ее видно меньше, тем более не видно на волосах, но я чувствую ее ― эту кровь. Чувствую так, будто продолжаю проливать ее прямо сейчас, и это тем чудовищнее рядом с другими ощущениями, накаляющимися и тяжелеющими в моих ногах, внизу живота, в паху ― от того, как чужой язык уже скользнул в мой рот, от того, как мои руки, сами, потянулись вперед: одна к ненавистным пуговицам, другая ― уже под ткань, скрывающую затвердевшие от напряжения мышцы живота и соски.       Напряжение. Это он имел в виду? Напряжение чудом вырванной из призрачных рук жизни. Не одной жизни. Он вздрагивает под моими настойчивыми прикосновениями, но вместо того чтобы отпрянуть, подается ближе и снова запускает пальцы в волосы. Руки легко приподнимают пряди, нарушая их гладкий порядок, заводят за уши. Я не мешаю, продолжая легко поглаживать его одной рукой, уже за поясом швар, и расстегивать пуговицы рубашки другой. Я все еще даю ему вести: не делаю поцелуй грубее, не подталкиваю его к постели, почти подчиняюсь малейшему движению ― языка, пальцев, бедер.       Я надеюсь, что все это вытравит постепенно другие видения из моей головы.       Его вспоротый живот.       Его меркнущие глаза.       Его тело под моими ногами.       Красная вода.       Если бы он был моим любовником или возлюбленным, если бы между нами что-то произошло раньше, скорее всего, я помутился бы рассудком. Но даже сейчас…       Слабо улыбнувшись, выдохнув, он отрывается от моих губ и смотрит вдруг в глаза. Наша поза стала зеркальной: теперь он почти держит мое лицо в ладонях.       ― Эти волосы, эти… стрелки… зачем вам столько совершенства?       «Потому что искать его в других вещах слишком сложно». Но, усмехнувшись, я говорю другое:       ― Отрадно, что ты меня таковым считаешь. Но с чего бы?       Он все же растерялся: смотрит, приподняв брови, и это выражение ему идет. В его мимике, открытой, очень настоящей, вообще есть что-то, заставляющее разглядывать жадно, долго. Поднимаются брови или хмурятся, приоткрываются губы или сжимаются, дрожат ли от гнева ноздри… он не прячет ничего, даже одни чувства за другими; он переменчив, но, кажется, небывало искренен. Я вижу такое очень редко.       ― Я не… ― начинает он, но неожиданно отмахивается сам от себя, и я даже вижу что-то вроде слабой красноты на мочках ушей, на шее.        Я смеюсь и опять притягиваю его вплотную, прежде чем увижу, как прилив крови достигнет лица. Удивительно, но… кажется, меня ненадолго отпускает эта грызущая вина, эта сверлящая злость на себя, это понимание: я все решил правильно.       Я правильно все начал.       Он замечает это, уже когда мы все же оказываемся у постели ― когда я опускаю его на нее, склоняюсь, медленно водя пальцами от левого колена до внутренней стороны бедра, сминая ткань швар. Хорошие мышцы. Почти сталь, видны долгие, частые тренировки. И сложно представить, что еще не так давно, каких-то семь лет назад или около того, он…       ― Вы собираете вещи?       Чуть повернув голову под моими поцелуями, он увидел приоткрытую дверцу шкафа, догадался, что некоторых тряпок там недостает: многовато пустоты.       ― Только думаю, ― ровно и почти честно отзываюсь я, и тут же он снова чуть насмешливо смотрит мне в глаза. ― Теперь буду думать быстрее.       ― Это не ваша вина, ― повторяет он, настойчиво и крепко сжав ворот моей туники, вновь потянув ближе ― и в следующий же миг сдавленно стонет, стоит мне перехватить его за бедра, а потом за ягодицы, так, что моя плоть сквозь ткань соприкасается с его.       Вина моя тоже, мы оба это понимаем. Но фантомы слишком редко находили путь в наш мир, чтобы им научились действенно противостоять. Эверу повезло найти самый простой способ ― убежать и пожаловаться родителям. Как ни глупо звучит, как ни презирают недалекие дети подобные способы решения проблем, взрослых отличает от них простое понимание: если тебе есть кого позвать на защиту, зови без сомнения и стыда. Он смог защитить всех нас. Я же не нахожу сил думать, а были ли иные пути, доступные, например, мне.       Поэтому я просто оглаживаю напряженное тело этого мальчишки нежнее, чем мог бы, если бы мы оказались в постели после вчерашнего пира. Просто слежу за каждой его реакцией ― но не могу предугадать ту горячую вспышку, которая овладевает мной, стоит расстегнуть до конца рубашку, пройтись поцелуями вдоль живота, пытаясь думать о более чем совершенном рельефе мышц, а не представлять зажившую без следа рану, заставлявшую их кроваво сокращаться и выталкивать внутренности, ― и услышать стоны, такие, будто я уже взял его и он близок к пику.       ― Тише, ― шепчу в губы, накрывая их ладонью.       Вопрос, кажущийся здравым, «А был ли у тебя хоть кто-то раньше, раз тебя сводят с ума такие простые вещи?», теряет смысл, когда он перехватывает мою кисть, когда заставляет пальцы скользнуть в рот, когда другой рукой одновременно тянет с меня тунику ― медленно, нетвердо. Я же не могу отвести глаз от его губ и своих пальцев. Теперь я сбиваюсь с дыхания: кажется, слишком простые вещи сводят с ума и меня. Он усмехается ― и отведя руку, чтобы провести по рвано вздымающейся груди, я целую его снова, грубее и глубже.       Я забываю даже о крови ― когда призрачно ощущаю на губах тот странный сладковатый привкус, с которым очнулся, а еще ― железа и земли. Королева Орфо и Эвер… который, уверен, скоро превратится в «короля Эвера» ― взяли у богов лучшее, что могли. Я медленно отстраняюсь на расстояние теплого вздоха, смотрю Рикусу в глаза ― и второй рукой все же обвожу пальцами шрам, рассекающий его лицо. Теперь я вижу: он словно разломан посередине, трещина проходит чуть выше правого крыла носа. Одна половина бежит на висок, вторая ― под челюсть. Рикус морщится, точно я сделал ему больно, и пытается стряхнуть мои пальцы, потом ― даже отвернуться, так резко, что на лоб падают волосы.       ― Что?..       Он быстро облизывает губы и улыбается чуть натянутее, чем прежде.       ― Не поверите, но когда над тобой вот так нависает совершенство, все это… тяжелее.       ― Прекрати. ― Качаю головой. И все же спрашиваю то, что никак не должно меня волновать. ― Кто говорил тебе, будто что-то не так с тобой самим?       Он лишь смыкает ресницы, длинные, но почти бесцветные. Снова поводит подбородком, сильно, молча сопротивляясь моим пальцам, ― но это бессмысленно, догадка, учитывая, что я уже все выяснил о его отношениях, ― а вернее, отсутствии каких-либо связей ― с отцом, проста. За эти дни даже я видел несколько ударов смуглого татуированного кулака по его и так прямой спине. Раз за разом почему-то представляя, ка кони должны отдаваться в голове, если бить по доспеху.       ― Хочешь, отрублю что-нибудь твоему игаптскому другу? ― Снова склоняюсь вплотную. Пальцы, скользнув на затылок, чуть сжимают волосы. ― Или расскажу, что ему не помешает исправить в себе, помимо весьма непростого характера?       Он смеется ― хрипло, удивленно, но словно бы благодарно. Рука, дрогнув, потянувшись, снова впивается в мою тунику ― на спине. Сминает, тянет, и на этот раз я подчиняюсь, позволяю стащить ее, наконец избавляю от рубашки, точнее, рвани, которой она давно стала, и его самого. От него не укрывается мой слишком внимательный взгляд ― где-то глубоко внутри я все еще не верю в чудесное действие гранатовых зерен. Держу в голове, что хотя бы одна свежая рана осталась, что самая чудовищная может просто открыться, ― например, от резкого движения.       ― Не надо, ― выдыхает он и добавляет то, что заставляет усмехнуться уже меня. ― У вас больше общего, чем кажется.       Мы отличаемся, начиная с метки: там, где у Ардона Брэвоса темнеет дом, у меня горит меч. И я, смею надеяться, не так оголтело навязываю другим, особенно тем, кто имеет для меня ценность, свои суждения ― ведь на чужих подсказках и ошибках невозможно научиться всему.       ― Ну-ну, ― пальцами я провожу вдоль его ключиц, вверх по горлу, снова по волосам. ― Что, например?       ― Это кошмарное совершенство, от которого… ни шагу влево или вправо?        На этот раз он будто подчиняется движению моей руки, позволяет ей скользнуть под затылок, жмурится ― так расслабленно, что кажется в этот миг безнадежно уязвимым, точно как в тот, когда я убивал его. Да, теперь я понимаю, но не чувствую даже желания ответить ему остротой, тем более произнести вслух то, что жило в моих ядовитых, как слюна гадюки, мыслях еще недавно.       «Не то, что ты».       Кошмарное совершенство. В этом что-то есть. Своя насмешка судьбы. И прямо сейчас от нее мне легче, потому что кажется, я готов шагнуть дальше.       ― Он нравится тебе? ― тихо выдыхаю я.       Меня это не волнует, по крайней мере, не должно, но я предпочел бы не быть чьей-либо заменой, точно не в такой отвратительный день, как этот. И я обязательно пойму, если он солжет: здесь мне не понадобится даже метка законника.       ― Не так, ― откликается Рикус, не отводя глаз, колеблется и все же уточняет, делая полуложь правдой: ― Уже не так... ― Но тут, точно поняв что-то, он осекается и мгновенно обнажает в улыбке зубы ― явно присутствует на самом забавном допросе в своей жизни. ― А что?       Мне слышится в этом триумф, неожиданный, дерзкий и… выжидательный. Он слишком легко лишает меня всех возможных ответов ― и я сдаюсь, поняв, что проигрываю. Пусть. Я снова чуть сжимаю волосы на его затылке, склоняюсь ― к солоноватой тонкой коже на шее, к быстрому стуку крови там, где проступают ветви жил, к почти острому кадыку. Пальцы тут же скользят по моим плечам, ногти впиваются в кожу, когда вторая моя ладонь движется по пояснице, когда снова опускается к бедрам, на внутреннюю сторону правого.       ― Слава богам. Потому что он явно тебя не стоит.       И он вдруг обнимает меня ― просто обнимает, так, будто мы не виделись долгое время, но очень близки. Еще более удивленный, я поднимаю взгляд ― но и возможных вопросов он, кажется, тоже меня лишил, в горле сухо, а в голове звенящая пустота. Он продолжает улыбаться, пока в его глазах сгущается чернота. Он снова немного меняет лицо ― а я вижу это прямо сейчас.       ― Ты странный, ― срывается с губ прежде, чем я бы подумал.       Я не хотел этого говорить. Я уже понял: он окружен оценками, и даже самые высокие не делают его счастливее. Он хорошо чувствует это ― чужой страх «несовершенства», ― потому что это его страх. «Странный» ― холодное и скользкое слово, хотя я и вплел в него свой бесхитростный смысл. Всего лишь не смог до конца уложить в голове, что кто-то просто взял и обнял меня.       ― Может быть, ― он не двигается, когда я с мягким нажимом опускаю его запястья на подушку по обе стороны головы. ― И может быть, поэтому мне очень даже нравитесь вы.       А он не хотел говорить этого ― я понимаю по взгляду. Или, по крайней мере, колебался, склоняясь к «не говорить», видя в этом признании что-то спешное, наивное и обязывающее. Все-таки Игапта проникла в его картину мира, заставила чаще задавать вопросы вроде «Что обо мне подумают?». Он будто сам удивлен и теперь злится на себя, кривится и усмехается в ожидании, что я отпущу его и отстранюсь. С чем-то безнадежно гирийским, вроде «Нет, мальчик, так мы не договаривались». Но я продолжаю держать его тонкие, но крепкие руки и всматриваться в лицо. Я пытаюсь поймать это «нравитесь», понять, когда оно могло случиться. Явно не когда я запугал его эфенди и не когда они с мадджей осыпали меня руганью из-за закрытой двери. Вчера? Или в ту самую ночь, когда?..       ― Вы сейчас как я, ― совсем тихо, с натянутым смешком, выдыхает вдруг он. ― Когда учился ходить. Забудьте. Все это ерунда. Мы оба просто живы, хотя должны быть мертвы, а это как выпить натощак вина, разве нет?       Я сплетаю пальцы с его пальцами. В поцелуе мне снова мерещится вкус гранатов, железа и земли.       Пусть так. Звучит как хорошее оправдание.              

***

      Он не смотрит на меня, но до хруста сжимает мою кисть. Его взмокшая спина дрожит, завитки волос на затылке, к которым я иногда прижимаюсь губами, тоже по-прежнему влажные и солоноватые от морской воды, но стали горячими, как если бы что-то в нем пылало ― от моих поцелуев, от моих движений, сейчас уже скорее хищных, чем нежных, от соприкосновения нашей кожи. Может, так и есть. Даже воздух на наших сбитых, частых выдохах словно становится огнем.       Я не хотел, чтобы это было так. Хотел видеть его глаза, все лицо, даже эти раздражавшие прежде несовершенные зубы, которые, стоило его губам приоткрыться, ― в минуты, когда я проводил ладонями по его бедрам, разводя их, или касался выше ― начинали казаться… красивыми? Я не мог найти другого слова, хотя уверен, если бы я при ком-то назвал Рикуса Деспатиса красивым, этот кто-то посмотрел бы на меня с недоумением. Но я понимал, что и сам он лишь фыркнет и усмехнется, услышав подобное. Я ощутил его смутное сомнение, даже просто спрашивая «Кто сказал, будто что-то не так с тобой?». И я не успел сказать ни слова, когда, притянув меня ближе, посмотрев снизу вверх так, что ненадолго я забыл о природе опьянившего нас «вина», он быстро повернулся спиной.       Так трахают шлюх, которых взяли силой или просто не хотят помнить наутро. Покорно склоняясь над ним, выдыхая еще не ставший огненным жар в его белокурый затылок, кончиками пальцев пробегаясь по хребту, я мог бы напомнить об этом: едва ли он не знал. Но что-то помешало ― может, мраморно-филигранная бледность лопаток и плеч, чистых от шрамов, а может, то, что отворачиваясь, он удерживал одну из моих ладоней теплыми пальцами; теперь же нервно стиснул их на покрывале. И я подчинился, всем телом подаваясь к нему. Грудью к спине, губами к шее, неожиданно даже для себя самого ощутив, как осторожно руки скользят по напряженно выгнувшемуся корпусу ― вперед. Я все же нашел шрамы ― под ключицами ― и странно деформированные, будто вмятые ребра слева. И, возможно, задержал там одну из ладоней слишком надолго, потому что Рикус натянуто усмехнулся, вздрогнул, как если бы я потревожил так и не зажившее увечье, и пробормотал:       ― Я упал тогда на скалы лицом. Думаю, это… видно?       Не в поединке со мной – с ней, но это неважно ― а когда его судьбу определил отец. Я мог бы понять его в чем-то ― мой отправил меня ко двору в четырнадцать, почти прямо сказав: «Не упрямься, если окажется, что наша молодая королева или, может, король, любит еще более молодых мальчиков, это самый быстрый путь», и не принял назад, когда я, обожженный физальской бойней, явился за его благословением на отступничество.       Нет. Не мог бы. Ведь когда мой отец в гневе поднял на меня меч и произнес слова отречения, я смог поднять свой. А этому мальчишке не было и месяца, когда отреклись от него.       Он стиснул мою ладонь, явно желая отвести ее от вмятины, оставленной в костях камнями. В ответ я лишь повел руку ниже ― и его хриплый стон, всего-то от сомкнувшихся на плоти пальцев, от пары их ленивых ласкающих движений, разрезал темную тишину. Второй рукой я перехватил его за подбородок, вновь чуть развернул голову к себе и, приникая все теснее, поцеловал сухие, солоноватые, рвано ловившие воздух губы. В тот миг я понял, почему меня так тянет к нему.       Меня всегда тянуло к тем, кто падая, поднимается. Особенно ― сам.       Я снова прижимаюсь губами к взмокшим прядям ― и чувствую, как усиливается уже моя дрожь, как огонь разливается от бедер по всем жилам. Я двигаюсь все быстрее и рванее, его пальцы до судороги сдавливают руку, которой я упираюсь в подушку. В этой хищной позе ― если бы меня вжимали в сбившееся покрывало, если бы мной овладевали так жадно и почти по-звериному ― я ощущал бы себя… беспомощным? Побежденным? Униженным. Благо, ни с королем Плиниусом, ни с кем-либо еще мне никогда не приходилось следовать советам отца, и я мог лишь представить себе подобное ощущение. Но это по-прежнему кажется мне неправильным, неправильнее ― лишь то, как все это лишает меня последнего разума и словно превращает даже не в фамильяра, наделенного каким-никаким разумом, в обычное дикое животное. Его частое дыхание, глухие стоны. Тесный жар мышц, изгиб спины и эта хватка. Я раз за разом целую его волосы, плечи, шею. Под второй рукой ― частая пульсация его плоти. Он вздрагивает особенно сильно, словно вот-вот упадет ― под моим тяжелым пламенем или со своего пика; его рука, дрогнув, отпускает мою, ― и я все-таки нарушаю, может, не правила, но границы.       Его легко подхватить, прижать еще теснее, сдержать нетерпеливое, тянущее желание. Опрокинутый уже навзничь, он смотрит удивленно, наконец-то мне в глаза, и тут же я склоняюсь ближе. Чтобы посмотреть в ответ. Чтобы еще раз легко очертить пальцами шрам на лице. Чтобы пройтись ими по приоткрытым, припухшим, хватающим воздух губам и отвести со лба несколько прядей. Это не иллюзия. Белая кромка зубов за этими губами лишает меня последней выдержки. Новый поцелуй почти грубый. Моя плоть трется о внутреннюю сторону его бедер; его плоть снова и снова пульсирует в моих влажных пальцах. Я чувствую: его выдержка подходит к концу. Стоны сдавленные, ногти неосознанно впились в мои лопатки. Он вскрикивает, стоит войти в него снова, толкнуться глубже и быстрее, еще раз, еще. По пальцам разливается влажное тепло, стоит сделать лишь несколько движений. Чья это дрожь?       ― Я не… ― рвано выдыхает он, и кажется, он уже начинал этими же словами, но смысл в них теперь другой.       ― Поверь, я тоже не, ― слабо усмехнувшись, я сжимаю пальцы на его подбородке совсем слегка, просто чтобы он не отвернулся. ― Как ни стараюсь.       Не совершенен никто из нас. Но сейчас, когда я снова прижимаюсь к нему вплотную, обхватываю за пояс одной рукой, чуть сильнее развожу острые колени другой, и огонь охватывает меня рваными выдохами, стонами и дрожью в мышцах, это не имеет значения. Сильные руки, белые как священный мрамор, обвивают мою шею, и пальцы зарываются в волосы. Я забываю думать о том, что поцелуи, подобные моим, жадные, быстрые и кусачие, оставят следы. Мне тоже нужно еще лишь несколько сильных, быстрых толчков. Мир словно раскалывается, тело слабеет, с разрядкой его покидают все силы, но когда я, с трудом отстранившись, почти падаю на постель, пальцы Рикуса все еще в моих растрепавшихся, вряд ли похожих хоть на что-то волосах. И это уже не страстное, но бережное касание. Зверя оно бы успокоило.       ― Они настоящие? ― он спрашивает это спустя еще несколько длинных, но сбивчивых вздохов.       В таком меня еще не подозревали. Во многом, но не в таком.       ― Ты драл их так, что мог бы убедиться. ― Усмехаюсь, не разлепляя век. Не то чтобы драл, но силы, с которой сжимались пальцы, хватило бы, чтобы сдернуть любой парик.       ― Нет, нет, я… ― судя по движению, он повернулся, ― они не вьются? Как у принцессы и короля, как…       ― У большинства гирийцев? ― все же открываю один глаз, на миг, чтобы мельком посмотреть на него: гаснущая тьма в глазах, неровная краска на лице. ― Нет, они довольно безжизненные от природы.       Как я сам, если подумать. Я всегда был скорее частью чьей-то еще жизни. Своей семьи. Потом ее семьи. И было так сложно представить собственную, без оглядки на тех, кого я считал лучшими, самыми правильными на свете, необходимыми людьми. Совершенствами.       Как хорошо, что осталось собрать совсем немного вещей.       ― Не безжизненные. ― Рикус вдруг тихо смеется. ― Вовсе нет. Даже наша кудрявая королева мечтает о таких, с ними меньше возни.       Я все-таки открываю глаза, уже оба, ― чтобы увидеть, как он прилег совсем близко. Его пальцы уже выскользнули из моих волос, ладонь лежит на подушке, и я бездумно смотрю на фаланги, тоже пересеченные шрамами.       ― Ты помнишь, насколько больно тебе было?       Я не знаю, о чем спрашиваю, о своем ли зверстве или о зверстве его отца. Может, не понимает и он. А может, ответ один.       ― Если мне не напоминать, я забываю боль довольно быстро. Так и живу.       Как жаль, что твой друг Ардон, по крайней мере, до недавнего времени явно этого не понимал.       ― Как жаль, что у меня это не работает, ― говорю я вслух, потому что не должен позволить своему достаточно равнодушному отношению к мадджа перерасти в неприязнь. Все это не мое дело. В конце концов, я даже не понимаю, что происходит между мной и этим мальчишкой. И происходит ли. Все-таки мы в Гирии.       Рикус лишь привстает на локте. На губах оживает слабая улыбка.       ― Этому можно научиться. Хотя у каждого свой способ, и я вам тут не помогу.       Я рассматриваю его молча: следы своих поцелуев, сбившиеся пряди, шальные огоньки в глазах.       ― Увидим.       Я начинаю понимать, о чем он говорит. Я не уверен, что рад этому. Но я готов.       В дверь стучат неожиданно, но громко, настойчиво, а через секунду раздается знакомый голос, полный совершенно бессмысленной для меня заботы. О боги.       ― Кир Илфокион! Можно нам войти?       Эвер. Пытается выяснить, все ли со мной в порядке, ожидаемо, в этом весь он, особенно теперь, когда две его сущности окончательно срослись. Судя по «нам», королева Орфо тоже тут, эти двое вряд ли отлепятся друг от друга в ближайшие часы, и я могу их понять. Стук, чуть осторожнее, повторяется. Эвер сообщает, что мне принесли исцеляющий кофе с приветом от красного народа.       Я переглядываюсь с Рикусом, подняв бровь, ― мне все равно, таких вещей я не стесняюсь точно, в отличие от своего внезапного гостя, кстати говоря. Рикус понимает все без слов и мотает головой.       ― На сегодня с него достаточно ярких впечатлений.       Хорошее описание сегодняшнего дня. «Яркие впечатления». Но может, дело и в том, что у самого Рикуса нет сил что-то кому-то объяснять. У меня их тоже маловато.       ― Сейчас, ― отзываюсь я, повысив голос, пока Рикус , в несколько быстрых бесшумных движений соскакивает с кровати, подбирает вещи ― вроде бы все ― и исчезает за дверью ванной комнаты.       За это же короткое время я одеваюсь и привожу кровать в порядок ― даже, возможно, в излишний, так идеально я не заправлял ее уже лет десять. Взбрызгиваю покрывало первым попавшимся ароматным маслом, не привычной апельсиновой косточкой, даже не лавандой, а медовой полевой ромашкой, и ее беспокойная горьковатая сладость бьет в нос. Приходится отмахнуться от глупой мысли: этот запах хорошо увязывается в моей голове с Рикусом. Буквально выдает сторонним людям, что он где-то рядом.       Впрочем, ни Орфо, ни Эвер, переступившие порог, не догадываются ни о чем. Они лишь расстроенно и задумчиво смотрят на вещи, которые я в минуту их появления вытащил из шкафа и начал раскладывать на постели, просто чтобы выглядеть занятым и более-менее спокойным. Они следят за каждым моим движением. Они говорят неловкие слова поддержки, а меня, от одних только их лиц, снова охватывает мутная, холодная тоска, которую не сразу получается задушить. Мне жаль этого мальчишку, которого так долго раздирало на части все, чего мы ― взрослые ― не замечали. Мне жаль эту девчонку, которую не любила моя прошлая кира, а я совершенно не придавал этому значения. Мне все еще тяжело осознавать, что им пришлось доказывать и отстаивать свое право на жизнь, свободу и власть, сражаться, в том числе, со мной ― с ней, но это неважно. А им, очевидно, жаль меня. Это, пожалуй, удивительно: все последние годы мне казалось, что как минимум королева Орфо видит во мне мебель без тени чувств. Что она обижена на меня так же глубоко, как я опасаюсь ее. Но похоже, нет. Мне не за что ее бояться, а она нашла для меня что-то вроде понимания.       ― Так что, вы зайдете к отцу? ― спрашивает королева Орфо, уже уходя. Она моргает сонно и непривычно сутулится, из-за чего кажется старше.       ― Обязательно. ― Я смотрю на нее и на себя в зеркало, думая о том, как спровадить этих двоих быстрее. ― Или, может быть, завтра. Сейчас решу.       На месте Рикуса я бы уже, вероятно, не выдержал, предстал перед всеми с вежливой улыбкой и вопросом в глазах: «А на что это вы так смотрите?». Прислушиваюсь. В ванной комнате, определенно, шумит вода, значит, он решил не обращать на нас внимания. Мое решение ― не представлять его обнаженным под струями воды, всего в нескольких шагах, через одну дверь, ― дается мне тяжелее. Губу приходится закусить.       ― А вы не видели Рикуса? ― спрашивает вдруг Эвер. Запоздало я вспоминаю о том, что теперь у него нечеловеческий слух, а еще одни боги знают, что он может учуять. ― Клио и Ардон немного помогали нам с уборкой, а вот он…       ― Может отдыхать в любой из комнат, необязательно даже в своей, просто где-то, где сейчас… тихо. ― Я сосредоточенно смотрю только в глаза своему отражению, поправляю пряди, массирую виски, всеми доступными штрихами подчеркивая усталость. ― После всего. Найдется, уверен.       Не думал, что это выражение ― «губы сами растягиваются в улыбке» ― имеет почву. Сквозь зеркало я ловлю слишком внимательный взгляд Эвера и совершенно недоуменный ― королевы Орфо. Пожимаю плечами как можно небрежнее. Молчу. Наконец Эвер сдается; может, в нем одерживает верх природная деликатность, а может, сомнение в собственных инстинктах ― или что там заменяет монстрам разум. Королева Орфо, не сдержавшись, зевает во весь рот. Он берет ее за руку и предлагает пойти наконец отдыхать.       В одиночестве я смотрю на кубок с остывающим кофе. Ни глотка не сделано, мне не от чего исцеляться, все, что можно, наверное, уже исцелено. Я просто сажусь на кровать и прикрываю ладонями глаза, не находя даже сил бросить «Выходи». Я не знаю, как в одном мне, в одну минуту тлеют эти противоположные ощущения. Опустошения и наполненности. Бессилия и предвкушения. Вины и облегчения. Может, так бывает всегда перед следующим шагом.       Он приближается почти бесшумно и опускается не рядом ― напротив. Когда мои ладони оказываются в его пальцах, я вижу капли на его волосах и необычную ― голубую, свою нелюбимую ― тунику, которую он явно прихватил, сбегая от гостей. Вяло усмехаюсь. Он усмехается в ответ. Не хочу пересказывать ему, о чем был наш разговор, и нарушаю молчание сам.       ― Говоришь, у меня много общего с твоим Ардоном? ― Я провожу большими пальцами по тыльным сторонам его рук. ― Так вот, ты, пожалуй, чем-то похож на королеву Орфо.       Точно стойкостью. И может быть, такой же нехваткой любви и гордой готовностью без нее обходиться. Несколько секунд мы просто смотрим друг другу в глаза, не двигаясь, а потом он вдруг улыбается еще шире и, точно отгоняя наваждение, встряхивает головой.       ― Приятное сравнение. Она потрясающая девушка.       Я некстати вспоминаю, как проводил пальцами по этим губам и не только, осторожно делаю глубокий вдох, надеясь, что он не придаст этому значения. Проклятье… жалеть и желать кого-то одновременно ― насколько же это низменно. Вздохнув снова, я даже думаю встать, пройтись, но не успеваю. Он сует одну руку в карман швар ― и что-то округло-волнистое, металлическое ложится в мою ладонь. Я почти сразу понимаю, что, даже не опуская глаз.       ― На удачу. ― А вот он потупляется и скорее встает. ― В конце концов, ее подарил мне когда-то король, против которого вы отказались воевать. Она оберегала меня долго, немного помогла и королеве Орфо, пусть поможет вам на новых витках пути. Она, похоже, и должна переходить.       На новых витках. Звучит лучше, чем «на другой дороге, где так легко сломать шею и где слишком многие помнят твои зверства». Я с усилием киваю, сжимаю кулак и сталкиваю благодарность, тяжелую, точно булыжник, с губ ― не потому, что не чувствую ее, скорее от понимания, что ответить мне нечем. Он стоит надо мной все так же неподвижно. А я опускаю взгляд на его живот, снова вспоминая красную морскую воду. Я умею дарить подарки. Определенно. Но сейчас это вызывает лишь горькую улыбку, без желания как можно крепче зажмуриться и куда-то исчезнуть. Я запиваю ее горьким пряным кофе и протягиваю кубок, лишь чтобы наши пальцы вновь соприкоснулись.       ― Скоро уезжаете? ― надеюсь, это звучит без сожаления. Ведь кажется, я сожалею.       ― Не думаю, что в ближайшие дни мы будем это решать, ― отзывается он, тоже делает глоток и возвращает кубок на место. Точно колеблется, потом все же выпаливает: ― Но вообще-то неправильно бросать королеву после такого потрясения, кир Плиниус только будет оправляться от болезни, и наша поддержка…       Я медленно надеваю монету на шею, все-таки поднимаю глаза, и он осекается. Слишком резко, будто тоже что-то вспомнил под моим взглядом, ― или едва не сболтнул лишнего. Я улыбаюсь, а он сглатывает, облизывает губы, переступает с ноги на ногу ― и не сопротивляется, когда я вновь тяну его к себе, мягко, но быстро перехватив за поясницу. Слишком легко, чтобы это было случайностью, он теряет равновесие. Когда он шумно падает на покрывало, я склоняюсь и некоторое время вглядываюсь в лицо. Наверное, я должен сказать «Тебя ищут, тебе пора, поговорим позже, если захочешь», потому что одни боги знают, до чего додумался как всегда молчаливый и тактичный Эвер. Наверное, мы и так уже сделали слишком много глупого ― я так точно, ведь глупости положены более юным. Но я говорю другое, и эти слова уже не камень, а перо:       ― Я рад. Ваша поддержка нам действительно не помешает.       В этот раз он не отворачивается, когда я касаюсь трещины, рассекающей шрам на его лице, ― может, потому что я делаю это губами. Он лишь снова улыбается, жмурится ― а пальцы снова ныряют в мои волосы, делая их, недавно приглаженные и расчесанные, несовершенными.       И кажется, мне это нравится.       
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.