***
Глубоко в каменном чреве прибрежной скалы, куда едва проникал тусклый серый свет снаружи, царил подземный ад. Воздух в этой естественной темнице-пещере был не просто спёртым; он был густым, тяжёлым и леденящим, словно сама скала впитывала в себя отчаяние и выдыхала его обратно ледяным паром. Он был насыщен запахами: сыростью векового камня, резкой морской солью, впитавшейся в стены, и чем-то невыразимо отталкивающим — сладковатым душком гноя, едкой медью крови и кислым запахом человеческого страха, смешанного с мочой и рвотой. Естественные расщелины и ниши были наскоро превращены в камеры. Проходы в них перегородили грубыми, сколоченными на скорую руку решётками из обломков корабельных мачт, ящиков и всего, что попало под руку. Дерево было щербатым, с занозами, и сквозь широкие щели было видно лишь смутное движение в темноте, мелькание бледной кожи, сверкание испуганных глаз. Но главным были не виды, а звуки. Они наполняли пещеру оглушительной, безумной какофонией, от которой звенело в ушах и сжималось сердце. Из одной из дальних камер, за самой массивной решёткой, вырывались пронзительные, раздирающие глотку крики. Это был не крик ярости или протеста, а чистый, животный визг на грани человеческих возможностей, от которого кровь стыла в жилах. Он взмывал вверх, достигал пика и так же внезапно обрывался, сменяясь приглушёнными, влажными звуками ударов, глухими хрипами и довольным, утробным ворчанием допросчиков. Из-за соседней решётки лился непрерывный, монотонный поток стонов. Это был звук окончательно сломленной воли, когда не оставалось сил даже на крик. Низкие, горловые стоны перемежались слёзными, захлёбывающимися мольбами на ломаном всеобщем языке и гортанных наречиях Трёх Сестер: «Пожалуйста... хватит... я больше не знаю...». Их прерывали резкие, отрывистые, как удар кнута, вопросы: «Где основной лагерь? Сколько кораблей у Крагхаса?» — и в ответ раздавался новый, душераздирающий вопль, на этот раз рождённый не столько от физической боли, сколько от безысходности. Стражи, стоявшие у входа и вдоль главного прохода, были похожи на каменные изваяния. Их доспехи и лица были скрыты в глубоких тенях, и они смотрели в пустоту, стараясь не видеть и не слышать. Их работа заключалась не в том, чтобы останавливать пытки, а в том, чтобы следить, чтобы их жертвы не сбежали и чтобы никто посторонний не проник внутрь. Они были частью этого механизма, безмолвными часовыми на краю человеческого страдания. Это место было чёрной дырой, куда бесследно исчезали пленные, место, где из людей выжимали информацию, как из лимонов сок, не гнушаясь никакими средствами. Здесь, в каменном мешке стиралась грань между людьми и животными, а понятия милосердия и сострадания казались сказками из другой, давно забытой жизни. В одной из ниш, скупо отгороженной грубой решёткой, сколоченной из обломков, царила своя, тихая и оттого ещё более зловещая и пронзительная картина, затмевающая весь окружающий ужас своей личной, почти интимной трагедией. Мейстр Харроу, человек опустился на колени на холодный, проступающий влагой камень. Его собственная ряса была в пыли и бурых пятнах. Перед ним, на разостланном потёртом, некогда красном, а ныне грязно-буром плаще, лежала женщина. Её рыжие волосы, некогда, должно быть, пылавшие ярким медным огнём, теперь были тусклыми, безжизненными прядями, слипшимися от пота, солёной воды и уличной грязи. Лицо её, исхудавшее до неузнаваемости и мертвенно-бледное, было искажено гримасой немого, всепоглощающего страдания; мелкая испарина серебрилась на её лбу и висках, сливаясь с высохшими руслами слёз и грязью. С губами, сжатыми в тонкую, белую от напряжения ниточку, Харроу осторожно, почти благоговейно, взял её запястье. Кожа под его пальцами была холодной и липкой. Его пальцы, привыкшие к работе с целебными травами, хрупкими свитками и хирургическими инструментами, нащупали под ней слабый, едва уловимый, нитевидный пульс. Он бился неровно, трепетно и беспомощно, как крыло пойманной птицы, чувствующей приближение конца. Тяжело, с хрипом выдохнув, мейстр медленно, с бесконечной усталостью, покачал своей седой головой — её жизненные силы, и без того подточенные лишениями и сломленными амбициями, таяли на глазах, поглощаемые тем чудовищным процессом, что запустила её природа, невзирая на ужас внешних обстоятельств. Его взгляд нехотя скользнул ниже, вдоль её измождённого тела, к её ногам, согнутым в коленях и инстинктивно поджатым в той позе, что не требовала слов. Ему не нужно было проводить тщательный или унизительный осмотр — ужасающая правда была очевидна без него. Сама неестественная скованность её бёдер, специфический, тяжёлый запах родов, смешивающийся с общим смрадом, и тот незримый ореол надрывного напряжения, что витал вокруг её таза, кричали об одном красноречивее любых слов и диагнозов. И как будто в подтверждение его мыслей, рыжеволосая женщина сдавленно, почти шёпотом, выдохнула. Но это не был стон, вызванный внешней болью от побоев или ран, это был звук, идущий из самых глубин. Её пальцы, бледные и худые, с новой силой вцепились в грубую ткань плаща под ней, суставы выступили наружу, белые от напряжения. По её лицу, запрокинутому к тёмному, покрытому копотью своду пещеры, скатилась очередная одинокая, солёная слеза, проложившая чистый след на грязной коже. Она чувствовала это всем своим существом, каждой фиброй своего измученного тела, неумолимое, мощное, повелительное движение в самой гадкой части её чрева. Схватка, настоящая и неотвратимая. Ребёнок, чьё зачатие произошло уже в походе. И ему, невинному и ничего не ведающему, предстояло явиться на свет не в тепле и безопасности уютного покоя, а здесь, в этом каменном гробу, под леденящий душу сбор чужих предсмертных хрипов и криков агонии, в мире, который встречал его не колыбелью и ласковыми руками, а холодом жестокости, равнодушия и всепоглощающего отчаяния. Внезапно в нише послышались тяжёлые шаги. В проёме решётки, отбрасывая длинную тень на влажные камни, возникла высокая, подтянутая фигура сира Харвина Стронга. Его взгляд скользнул по сгорбленной спине мейстра, а затем безразлично упал на женщину. Он не моргнул, не отвернулся, но его ноздри чуть вздрогнули, уловив запах, который был гуще, тяжелее и отталкивающе инее, чем знакомый металлический дух крови и пота. Это была едкая, терпкая вонь мочи, смешанная со сладковатым запахом инфекции и чётким, неоспоримым ароматом родов — женщина определенно была нездорова, её тело, и без того истощённое до предела, проигрывало свою последнюю, тихую битву. — К чему вас вызвали, мейстр Харроу? — его голос прозвучал ровно. Он стоял, заложив руки за спину, его чистая, без единой морщины туника резко контрастировала с грязью и страданием вокруг, — Ей снова плохо? С ней что-то не так? Старый мейстр не поднял глаз, его взгляд был прикован к бледному лицу женщины. Он лишь медленно кивнул в её сторону, в тот момент, когда её тело вновь скрючилось от беззвучной, но оттого не менее мучительной судороги. — Нет, сир, — его голос был хриплым, пропахшим дымом и бессилием, — На этот раз дело не в лихорадке и не в ранах. Ребёнок... решил явиться на свет. Прямо сейчас. Здесь. Харвин замер на мгновение. Его пронзительный взгляд на секунду стал острее, тяжелее, оценивающим уже не конкретного человека, а ситуацию в целом — её риски, последствия и бесполезность. Он медленно, обдуманно кивнул, его тонкие губы сжались в твёрдую полоску. — Неудачное время, — произнёс он сухо, отстранённо. Веспер с силой, на которую, казалось, у её истощённого тела не должно было остаться сил, поджала губы, пытаясь загнать обратно стон, рвавшийся из горла. Её взгляд, полный не физической боли, а жгучего, всепоглощающего самоотвращения, скользнул по фигуре Харвина. — И без тебя знаю, пес ты плешивый... — прошипела она, и в её хрипом шепоте слышалась не злоба к нему, а яростная ненависть к самой себе, к своей слабости, к этому месту и ко всему, что привело её сюда. Её слова потонули в новом, мощном спазме, что прокатился по её животу, выгибая спину неестественной дугой. Она закусила губу до крови, пытаясь подавить крик, но её тело жило своей собственной, древней и безжалостной жизнью. Пальцы, бледные и худые, с новой, дикой силой впились в грубую ткань плаща под ней, и раздался короткий, сухой звук рвущейся нити. В её глазах, затуманенных болью и отчаянием, не было и тени материнского ожидания или надежды. Лишь горькое, беспросветное предчувствие нового, непосильного бремени. Когда мейстр Харроу, бормоча что-то успокаивающее и бессмысленное в этой яме ужаса, засуетился, готовясь принять ребёнка, губы Веспер зашевелились. Она не молилась. Не звала Богов. Сквозь сжатые зубы, меж хриплых вздохов, вырывались не благословения, а горькие, отчаянные слова, обращённые к невидимому ещё младенцу, насильно пробивавшему себе путь в мир. — ...Чтоб ты... не жил... — выдохнула она, и в словах этих была не злоба к невинной душе, а проклятие той доли, что ждала его, — ...в этом аду... как я... Жгучий как крапива. Лучше бы... не рождался... Это было не проклятие плоти и крови, а проклятие самой судьбы, жестокой и несправедливой, обрекавшей дитя на жизнь, которая в её глазах была хуже небытия. Каждое слово было выстрадано, каждое — пропитано горечью её собственного падения и страдания, в котором она видела и будущее своего ребёнка. Крик, который она так отчаянно пыталась сдержать, вырвался наружу, глухой, рваный звук, напоминающий предсмертный вой раненого зверя. Харроу торопливо отер пот со лба, руки его дрожали, но он действовал с той отточенной механичностью, которая оставалась единственной соломинкой в этом море отчаяния. Он знал, что исход предрешен, и все же не мог сдаться. Схватка накатывала волной, каждая последующая больнее и яростнее предыдущей. Веспер вцепилась в плащ так, что побелели костяшки пальцев, и из её груди вырвалось утробное рычание. «Чтоб тебя…», — задыхалась она между приступами, слова терялись в хрипах и стонах, — «…черви сожрали… чтоб не знал счастья… чтоб проклятие моё… с тобой всю жизнь… шло рука об руку…». Она чувствовала, как её разрывает изнутри, как жизнь покидает её, увлекая за собой остатки надежды. Её крики, уже не слова, а лишь животные вопли, заполнили нишу, смешиваясь с смрадом и предсмертными хрипами, доносящимися из других камер. Харроу наклонился ближе, стараясь разглядеть хоть что-то в полумраке. Он видел корону рыжих волос, мокрую от пота и крови, и понял, что всё идет не так, как должно. — Боги, помогите… — прошептал он беззвучно, понимая, что сейчас начнется настоящий ад. В глазах Веспер больше не было боли, лишь дикий, безумный ужас. Стиснув зубы до скрипа, Веспер содрогалась в агонии. Каждая новая схватка разрывала ее изнутри, словно лезвиями, и сквозь пелену боли она бормотала, захлебываясь в собственных слезах: «…Лучше бы сгинул… в утробе… не видел света…»., пока Мейстр Харроу неуклюже пытался помочь, его дрожащие руки, привыкшие к аккуратности, с трудом находили опору в этом хаосе плоти и страдания. Боль достигла своего апогея, затмив всё остальные чувства. Тело Веспер извивалось, как пойманная рыба, ее горло издавало хриплые, нечеловеческие звуки. Она чувствовала, как что-то неминуемо рвется внутри, и снова прошептала, уже почти беззвучно: «Умри… пожалуйста… умри…». Лицо Веспер исказилось гримасой нечеловеческого усилия. С каждой новой схваткой она всё глубже проваливалась в пучину, где боль и отчаяние сливались в единое целое. И вот, в момент наивысшего напряжения, из чрева выскользнуло что-то мокрое, скользкое и живое. Мейстр Харроу, привычным движением, подхватил новорожденного и принялся торопливо обтирать его от слизи и крови. Сосредоточенное лицо мейстра дрогнуло: ребёнок, вопреки всем ожиданиям, оказался смуглым, с волосами цвета воронова крыла. Кожа его темнее, чем у Кормильца краба, и в облике просматривались черты, чуждые этим краям. Харвин тяжело вздохнул. Теперь предстояло решить, что делать с ребёнком. Его могли убить в приступе ярости, как напоминание о его происхождении. Или использовать, как разменную монету. Взгляд Харроу, полный усталости и сочувствия, упал на ослабевшую Веспер. Он знал, что она не выживет. Её тело истощено, а дух сломлен. Он поднёс ребёнка к ней, но она даже не взглянула в его сторону. Её глаза были закрыты, а губы беззвучно шептали проклятия и мольбы об избавлении. Мейстру оставалось лишь положить младенца рядом с ней, в надежде, что хоть на последнем издыхании она почувствует тепло его тела. Харвин наблюдал за сценой с непроницаемым лицом. Он знал, что долго так продолжаться не может. Рано или поздно кто-то придёт, и тогда придётся принимать решение. Но сейчас, в этот короткий миг тишины и отчаяния, он позволил себе просто стоять и смотреть, как рождается новая жизнь в самом сердце ада. — Убирайся… Унеси это… — прошептала Веспер. Голос дрожал, словно осенний лист на ветру. Глаза, обычно такие яркие, сейчас потемнели и смотрели куда-то сквозь Харвина, сквозь комнату, сквозь все, — Раздирающее создание… а не дитя… Харвин, встревоженный её состоянием, прижал ребенка крепче к себе. — Не хочешь держать, так скажи, как назвать. Веспер вздрогнула, словно от удара. — Хоть поганой саранчой… Все раздирал… Какой жгучий… Крапива… В комнате повисла густая, тягучая тишина. Только потрескивание дров в камине нарушало её. Харвин молчал, не зная, что сказать, что сделать. Мужчина замер на мгновение, его плечи, обычно такие прямые и неуязвимые, под тяжестью происходящего слегка ссутулились. Он медленно, с видом глубочайшей усталости, провёл ладонью ото лба к подбородку, словно стирая с себя не только пот, но и липкую пелену чужих страданий. Его взгляд, обычно холодный и аналитичный, теперь был устремлён в пустоту, но в его глубине бушевала немая буря. Наконец, он перевёл его на мейстра, и голос его прозвучал приглушённо, почти устало, но с непререкаемой твёрдостью: — Мейстр Харроу, — произнёс он, и слова его падали, как камни в болото, — Заверни ребёнка. Во что найдёшь. Чистую тряпицу, обрывок плаща... Не важно, — он бросил короткий, беглый взгляд на крошечное, сморщенное личико, которое уже начало синеть и шевелить губками в поисках груди, которой ему никогда не познать, — Отправлю девочку с ночным кораблём на Дрифтмарк. Как только следующее судно будет отплывать за провизией. Пусть там уже разбираются с этим... наследием. Наша задача здесь — добывать информацию и бороться, а не нянчить младенцев. Веспер, чьё дыхание стало едва слышным, прерывистым хрипом, лежала с закрытыми глазами, её рыжие волосы раскидались по грязному плащу мрачным ореолом. Казалось, жизнь уже покинула её, но её губы, синие и потрескавшиеся, внезапно шевельнулись. Словно даже на самом пороге небытия, в агонии последнего выдоха, её дух, гордый и яростный, отказывался уходить, не излив всю свою горечь. — Увози... — прошептала она, и в этом едва слышном, похожем на шелест пепла, звуке не было ни капли облегчения или просьбы. Это было проклятие, выдохнутое с последними остатками сил, ядовитое и неумолимое, — Увози... Она сделала мучительную, бесконечно долгую паузу, пытаясь втянуть в свои спавшиеся лёгкие хоть глоток отравленного воздуха пещеры. — Меня... сожгло изнутри... всё... — её голос был слабым, — Но... помяни моё слово! Её веки дрогнули, приоткрыв на мгновение мутную, угасающую синеву её глаз, но не для того, чтобы увидеть мир, а чтобы излить на него свою последнюю волю. Она собрала всю свою выстраданную ненависть, всю боль, всё своё сгоревшее дотла «я» в это финальное, страшное пророчество. — Ты сам сгоришь. Я сгорела, умерев, а ты сгоришь заживо, видя... только свой конец. С этими словами, выжатыми из самой глубины её уничтоженной души, её тело окончательно обмякло. Последнее напряжение, державшее её на плаву, исчезло. Тихий, ледяной покой наконец-то сошёл на её измученные, искажённые черты, смыв с них гримасу боли и оставив лишь пустоту. Но её проклятие, тяжёлое, зловещее и липкое, как смола, повисло в спёртом, наполненном смертью воздухе пещеры. Оно витало между мокрыми камнями, смешивалось со стонами и криками, становясь частью самого ада. Харвин Стронг стоял неподвижно, его взгляд скользнул по безжизненному телу Веспер с тем же отстранённым безразличием, с каким инспектор осматривает испорченный товар. Её предсмертные проклятия, казалось, не достигли его сознания, отскочив от брони его прагматизма, как горох от стены. Его внимание было полностью приковано к крошечной, тёмноволосой девочке, которую мейстр Харроу, дрожащими руками, заворачивал в относительно чистый обрывок ткани. Когда старый мейстр, с трудом поднимая на него глаза, задал вопрос, его голос был слабым от усталости и пережитого ужаса: —Сир... Так какое её имя? Что сказать матросам на корабле? Харвин не стал раздумывать. Его ответ был быстрым, холодным и лишённым всякой сентиментальности, словно он отдавал распоряжение о поставке провианта. — Вы же слышали, — произнёс он, его голос ровный и безразличный, — Она называла её жгучей. Как крапива, — он коротко взглянул на свёрток в руках мейстра, — До берега девочка будет Крапивой. А там, на Дрифтмарке, я полагаю, хватит ума дать ей приличное имя. В его словах не было пренебрежения. Было понимание, что это клеймо, данное в агонии, и тихое желание, чтобы у ребёнка был шанс его стряхнуть. Он развернулся и вышел из камеры, но на сей раз его уход не казался таким безучастным. В нём была тяжесть человека, который, даже следуя долгу, не мог полностью отгородиться от чужой боли.***
Тишина грота была не просто отсутствием звука, она была густой, бархатной и целительной, наполненной лишь мелодичным эхом падающих с потолка капель и мягким плеском, что издавало её собственное тело, входящее в воду. Девушка ступила в озеро медленно, почти ритуально, позволив леденящей прохладе подниматься вверх по лодыжкам, икрам, бёдрам. Вода была не просто холодной, она была обжигающе-ледяной, живым потоком, который заставлял её кожу покрываться мурашками и тут же пробуждал каждую уставшую клетку, смывая оцепенение и усталость. Этот резкий, чистый контраст с удушающей жарой битвы, липким потом и въевшейся в поры пылью лагеря заставил её содрогнуться — но это была сладостная дрожь очищения. Она погружалась глубже, и вода нежно ласкала её обнажённое тело, омывая каждый изгиб, каждый мелкий шрам. Её руки, сильные, с упругими мышцами и тонкими, но заметными царапинками от ударов меча и трения драконьей уздечки, скользили по её бёдрам, смывая серую, въевшуюся плёнку пота, дорожной грязи и чужой крови. Она провела ладонями по плоскому, напряжённому животу, чувствуя под тонкой, бледной, почти сияющей в полумраке кожей игру уставших мышц, и с глубинным, почти животным наслаждением ощутила, как грязь отступает, уступая место чистоте и первозданной гладкости. Запрокинув голову, она окунула в воду свои серебристые волосы. Они распустились вокруг её лица и плеч, словно ореол из бледных водорослей или жидкого лунного света. Она с наслаждением втерла в них длинные, гибкие пальцы, вспенивая воду, смывая стойкий, приторный запах дыма, гари и смерти, который, казалось, въелся в самую их структуру за последние недели. Вода струилась по её длинной, изящной шее, огибала хрупкие ключицы, омывала высокую, упругую грудь с потемневшими ареолами, напряжённые соски от прохлады, и она закрыла глаза, позволив себе эту редкую, мимолётную, но такую желанную слабость. Её тело, готовое в любой миг к бою или полёту, наконец-то полностью расслабилось. Длинные, стройные, но сильные ноги, привыкшие сжимать бока Среброкрылой в полёте и твёрдо стоять на земле, теперь безвольно покоились в прохладной воде, их мышцы мягко пружинились при каждом движении. Каждая пора, каждый нерв, каждый уставший мускул жадно впитывали ощущение абсолютной чистоты и животворящей прохлады. Это было не просто омовение. Это был своеобразный ритуал очищения, смывающий с себя не только физическую грязь, но и тяжёлый, невидимый груз недавней резни, напряжённые, оценивающие взгляды, ядовитые шепоты врагов и всю ту липкую, опутывающую паутину военной рутины. На её обычно озабоченном, сосредоточенном или суровом лице появилось выражение почти блаженного, безмятежного покоя. Легкие морщинки у глаз разгладились, губы, обычно плотно сжатые, смягчились. На мгновение она перестала быть той, кем её видели, кем она должна была быть. Она была просто женщиной, просто Валейной, наслаждающейся пронзительной прохладой чистой воды в благословенной тишине подземного грота, смывая с себя пепел войны и впитывая в себя целительную, первозданную силу уединения и покоя. Она набрала в сложенные лодочкой ладони чистой, хрустально-леденящей воды и с почти детским наслаждением поднесла их к лицу. Прохлада омыла её кожу, смывая последние, въевшиеся следы пепла с век и солёную горечь пота с губ. В тишине грота эхом отдавалось её ровное дыхание. На её усталом, но очищенном и оттого юном лице на мгновение появилась лёгкая, по-настоящему беззаботная улыбка — редкий, драгоценный дар в последние недели, полные крови и напряжения. Поглощённая блаженством полного уединения, она не уловила за спиной тихих, осторожных шагов, которые сливались с мелодией падающих капель. Желая продлить это хрупкое ощущение невесомости и полного отрешения от мира, она сделала глубокий, размеренный вдох и погрузилась под воду. Внешний мир исчез, сменившись гулкой, изумрудно-молочной тишиной, где единственным звуком был ровный стук её собственного сердца. Она парила в прохладной толще, закрыв глаза, позволив мышцам спины, шеи и плеч наконец-то обмякнуть. Её серебристые волосы распустились вокруг неё живым сиянием, мягко колышась в такт подводным течениям. Именно в этот миг абсолютного, бездумного покоя она почувствовала это — внезапное, твёрдое и неоспоримое прикосновение чужих рук, которые с уверенной силой обхватили её за обнажённую талию под водой. Её глаза широко распахнулись в немом изумлении и мгновенно вспыхнувшей тревоге, нарушив безмятежную маску погружения. Адреналин ударил в виски, смывая остатки расслабления. Инстинкт самосохранения взял верх над изумлением. Она резко, с силой оттолкнулась от скользкого дна и стремительно вынырнула, разрывая зеркальную поверхность воды с громким, хлёстким плеском. Отфыркиваясь и с силой сплёвывая струйку воды, непрошено залившейся в рот, она резко, почти по-змеиному, обернулась на источник прикосновения. Сердце бешено колотилось где-то в горле, а всё её тело, секунду назад расслабленное, вновь превратилось в тугую пружину, готовую к обороне или атаке. Каждая капля, скатывающаяся с её ресниц, казалась ей секундой потерянной бдительности. Валейна замерла. Её взгляд, широкий от изумления и вспыхнувшей тревоги, упираясь в высокую, знакомую фигуру, возвышающуюся над водой в паре шагов от неё. Деймон. Он стоял по пояс в воде, его торс, покрытый паутиной старых, побелевших шрамов и упругой, рельефной мускулатурой, был обнажён, а мокрые серебристые волосы тяжёлыми прядями прилипли ко лбу, к шее и резким скулам. Он не двигался, не пытался приблизиться, лишь смотрел на неё с тем самым глубоким и безжалостно пожирающим интересом, который она знала слишком хорошо, — взглядом, способным раздеть душу догола. — Что ты творишь, дядя? — выдохнула она, и её голос, обычно такой ровный и властный, сейчас дрожал от сдерживаемой ярости и резко, как удар кинжалом, вспыхнувшей тревоги. Вода, стекающая с её тела, вдруг показалась ей не освежающей, а ледяной, пронизывающей до костей. Уголок его губ дрогнул в намёке на медленную, самоуверенную усмешку. — Решил составить компанию, — парировал он. Его бархатный, с лёгкой хрипотцой голос был нарочито спокоен, но его взгляд, тяжёлый, влажный и откровенно оценивающий, скользил по её обнажённым плечам, по ключицам, по смутным, скрытым искажённой водной гладью изгибам её груди и талии, выискивая и отмечая каждую знакомую и новую черту, — В одиночестве купаться, племянница, скучновато. Да и вода, и правда, приятная. Но на Валейну его привычный, провокационный взгляд не произвёл ни капли прежнего эффекта — того смущения, что порой прорывалось сквозь её ледяную маску, того молчаливого вызова, что зажигал между ними ток опасного напряжения. Её лицо, очищенное водой, пылало теперь чистым и яростным гневом. Её пальцы сжались в твёрдые кулаки под водой, ногти впиваясь в ладони. — Именно в этот момент? — её голос зазвенел, прорезая тихую мелодию грота, как стекло, — Что ты делаешь? Нам нельзя..! В этом коротком, отчаянном слове — «нельзя» — заключалось всё: нерасторжимая кровная связь, давившая на них грузом, хрупкая политика двора, долг перед семьёй и короной, «проклятие» их рода и те непроходимые, невидимые, но стальные границы, что висели между ними, раскаляясь от их близости. Это был не просто протест против вторжения, это был сдавленный крик отчаяния и предупреждения против той смертельно опасной игры с огнём, в которую он с таким упоением всегда пытался их втянуть. — Ты стала слишком подверженной правилам, племянница, — произнёс он, и в его бархатном голосе с хрипотцой прозвучала не простая насмешка, а нечто гораздо более опасное — холодное разочарование и безрассудный вызов самой сути её натуры, — Прячешься за условностями, как за каменной стеной. Как будто в твоих жилах течёт не огонь Валирии, а ледяная вода Семерых. Как будто ты не чувствуешь того же пламени, что пожирает и меня. Валейна, не сводя с него своего фиолетового, пылающего гневом взгляда, резко, почти отрывисто выпрямила руку, выставив вперёд ладонь с напряжёнными пальцами — чёткий, недвусмысленный жест, останавливающий не только его физическое приближение, но и саму нависшую в воздухе тягучую опасность их близости. — Стой. Не подходи, — голос был низким, твёрдым и неумолимым, как удар клинка о щит, не оставляя ни пяди для возражений или привычных игр. Она сделала шаг назад, затем ещё один, отходя глубже к шершавой, прохладной стене грота, чувствуя её твёрдую опору за спиной. Вода с тихим, предательским плеском расступалась перед ней. Под его пристальным, обжигающим взглядом, ощущая его на каждой клеточке своей обнажённой кожи, она погрузилась чуть ниже, так чтобы темная вода достигла её ключиц, скрыв от его глаз то, что ещё секунду назад было открыто. Это было жалкое, хрупкое укрытие, но единственно возможная в данный миг преграда. — Нам лучше не переступать границы дозволенного, Деймон, — сказала она, — Это может плохо обернуться. Не только позором. Это расколет и без того хрупкий мир, который мы едва держим. Для нас обоих. И для всего, что мы... Что я пытаюсь сохранить. Деймон не сводил с неё пристального взгляда, в котором бушевала целая буря: ярость от её сопротивления, досада на её непреклонность и та самая неуловимая, тёмная родственность душ, что всегда тянула их друг к другу, как магнит. Затем он тяжело, почти с глухим рычанием, вздохнул, и это был звук не поражения, а вынужденного, временного смирения перед необходимостью иного, более тонкого подхода. Он мощно, почти по-звериному, толкнулся ногами от илистого дна и несколькими широкими, плавными движениями подплыл ближе. Он не вставал, не пытался доминировать, а опустился в воду рядом с ней, устроившись на подводном выступе скалы так, чтобы их глаза оказались на одном уровне. Вода плеснулась от его движения, прохладные брызги коснулись её плеча, словно подчёркивая его близость. Валейна не повернула к нему головы. Она упрямо смотрела прямо перед собой на тёмную, неподвижную гладь воды, её профиль был высечен из мрамора — напряжённым и непроницаемым. Но всё её тело, каждый нерв, ощущало тепло его плеча в сантиметрах от своего, слышало каждый его вдох и выдох, отдававшийся эхом в тишине грота. Он медленно повернул голову к ней, его мокрые серебристые пряди, тёмные от воды, касались его скулы. — Так скажи мне, — его голос прозвучал тише, но приобрёл густую, вязкую насыщенность, словно тёплый мёд, — Что именно ты пытаешься сохранить? Эту жалкую, зыбкую видимость приличий, за которую цепляются слабаки? Тот хрупкий, давно прогнивший мир, что треснул по всем швам ещё до нашего с тобой рождения? Валейна лишь крепче, до побеления, поджала губы, её челюстные мышцы напряглись, выдавая внутреннюю борьбу. Она не отвечала, выдавая своём смятение лишь побелевшими костяшками пальцев, так сильно сжатых под водой, что они, казалось, вот-вот проткнут кожу. Он не стал ждать ответа, который, как знал, не последует — не потому, что его не было, а потому, что она не позволила бы себе его вымолвить. —Я знаю, что ты чувствуешь то же, что и я, — продолжил принц, — Ту же пустоту, что гложет изнутри. То же дикое, неукротимое пламя, для которого в этом тесном мире условностей и долга нет ни выхода, ни пищи, — он сделал паузу, позволяя словам, как яду, медленно просачиваться сквозь трещины в её броне, — Мы оба прячем его, играем в свои роли. Ты — образец добродетели, я — Порочный принц. Но это всего лишь маски, — мужчина придвинулся на палец ближе, и его плечо почти коснулось её, — Пора, Валейна. Пора разрушить эту стену между нами. Хотя бы здесь, в этой пещере. Хотя бы сейчас. Валейна не смотрела на него. Её взгляд был прикован к тёмной воде, в которой отражались расплывчатые тени свода. Голос её прозвучал тихо, но с бездонной, выстраданной горечью, в которой слышался шелест опавших листьев и эхо давно забытых шагов. — И что это изменит? — прошептала она, и в её голосе звенела та самая прохлада, что витала в королевском лесу в тот день, — Мы уже прошли ту пору, когда всё можно было исправить или вернуть. Мы упустили всё. Ещё тогда, в Королевском лесу. Она говорила не только о них. Она говорила о невинности, растоптанной под кронами древних деревьев, о простых выборах, что казались такими ясными на залитых солнцем полянах, о времени, когда их связь была лишь опасной игрой, а не проклятием, отягощённым грузом предательства, долга и пролитой крови семьи. Деймон не спорил. Он смотрел на её профиль, на влажные ресницы и напряжённую линию губ, словно видя перед собой не женщину в воде, а ту самую девчонку с сияющими глазами, что когда-то смело шла за ним в чащу. В его глазах не было ни торжества, ни нетерпения — лишь та же старая, вечная боль и упрямая решимость, что родилась в тени тех же дубов. — Может, и не всё, — ответил он так же тихо, его голос был грубым от сдерживаемых эмоций, словно в нём застряли колючки того самого леса, — Может, среди этих скал мы сможем найти то, что потеряли среди деревьев. И тогда его рука — не грубая, не требующая, а скорее ищущая, словно протянутая через годы — медленно коснулась её спины. Ладонь легла на её влажную кожу между лопаток, и это прикосновение было одновременно и шоком, и признанием, и немым вопросом, который он задал ей когда-то среди мха и папоротников. Валейна не отпрянула. Она не двинулась с места. Она лишь закрыла глаза, словно пытаясь скрыться от невыносимой тяжести момента, от этого прикосновения, которое жгло сильнее любого пламени и было насыщено памятью о земле под ногами, о запахе хвои и о несбывшихся надеждах. Из её груди вырвался сдавленный, почти беззвучный стон, больше похожий на выдох, на сломленную молитву, затерянную в лесной чаще. — Деймон. В этом одном слове, произнесённом шёпотом, заключалось всё: отчаянная мольба остановиться, горькое признание его правоты и тысяча невысказанных воспоминаний, что нахлынули на неё, сметая все доводы разума — шепот листвы, тень от его плеча, падавшая на неё тогда, и осознание того, что с того самого дня ничто уже не будет прежним. Он не двигался резко, не пытался взять её силой. Его приближение было медленным, неумолимым, как прилив. Он чувствовал, как её спина под его ладонью напряглась в твёрдую струну, но она не отпрянула. Это молчаливое сопротивление, эта неподвижность были для него знаком, которого он ждал. Его лицо приблизилось к её щеке, и она почувствовала его дыхание — тёплое и влажное на её холодной, освежённой водой коже. Он не смотрел ей в глаза, его взгляд был прикован к её чертам, которые он знал лучше, чем свои собственные. Сначала его губы, прохладные и мягкие, коснулись её скулы. Это было едва уловимое прикосновение, похожее на падение капли с потолка грота, но оно зажгло на её коже огонь. Она замерла, не дыша. Затем его губы скользнули ниже, к углу её упрямо сжатого рта, к линии подбородка. Каждое прикосновение было безмолвным вопросом, исповедью, написанной не словами, а кожей. Он целовал её так, словно прощупывал почву, искал малейшую трещину в её ледяной броне, слабину в её воле. Валейна попыталась отстраниться, слабый, почти рефлекторный рывок головой в сторону. —Довольно, — выдохнула она, но её голос прозвучал слабо и безнадёжно, потерявшись в тихом плеске воды. Он проигнорировал её попытку, его рука на её спине мягко, но неотвратимо удерживала её на месте. Его губы нашли её ухо, и она почувствовала, как всё её тело содрогнулось от этого интимного, запретного прикосновения. Он не стал целовать её там, лишь прикоснулся губами к мочке, а затем его голос, низкий, бархатный и проникающий прямо в самое нутро, прозвучал тихим шепотом, который был громче любого крика в тишине грота. — Я знаю, что сломал тебя тогда, среди тех деревьев, — прошептал он, и его слова были обжигающими, как его дыхание. Это не было прямое «прости». Это было признание. Признание её боли, её утраты, — Я знаю, что оставил тебя одну нести нашу общую тяжесть. И знаю, что шрамы от этого глубже, чем любой меч мог бы оставить. Она затрясла головой, отчаянно пытаясь вырваться из паутины его слов и прикосновений. —Прекрати... Деймон, умоляю... Но её «умоляю» уже не было приказом. Оно было мольбой, полной отчаяния и давно подавляемой слабости. Её руки, сжатые в кулаки, разжались под водой, пальцы беспомощно задрожали. — Я был слепым, — продолжал он шептать, его губы скользнули по её щеке к виску, — Глупым, самонадеянным, как мальчишка, который думает, что может играть с огнём и не обжечь самое дорогое, что у него было. Я сжёг мост между нами собственными руками. И с тех пор каждый день, глядя на тебя, я вижу пепел того, что мы могли бы иметь. Он наконец позволил ей немного отклониться, чтобы встретиться с ней взглядом. Его фиолетовые глаза, обычно полные насмешки и вызова, сейчас были бездонными, серьёзными и до боли откровенными. В них не было ни капли привычного позёрства, лишь сырая, неприкрытая правда, которую он так тщательно скрывал все эти годы. — И за это... За каждый день этой пустоты я прошу у тебя прощения. Не словами, которые ничего не стоят. А вот так. И он снова поцеловал её. На этот раз его губы нашли её губы — нежно, почти с благоговением, как будто прикасаясь к чему-то хрупкому и священному, что он когда-то разбил и теперь пытался собрать воедино. Она замерла, словно подстреленная птица, в тот миг, когда его губы коснулись её. Всё её существо, каждая клеточка, взвыло в немом протесте, но тело онемело, парализованное шоком и давно подавляемым голодом. Внутри неё рухнула плотина, и сквозь трещины хлынули воспоминания, но не яростные или обвиняющие, а обманчиво-нежные: его смех в сумраке королевского леса, тепло его руки на её талии во время их первого танца, призрачное обещание счастья, которое он когда-то нашептывал ей на рассвете. Её собственные губы сначала оставались холодными и безжизненными, как мрамор под его настойчивым, но удивительно мягким напором. Он не торопил её, его поцелуй был вопросом, а не требованием. И тогда, предательски медленно, её плоть начала оживать вопреки воле разума. Лёд растаял, и её губы дрогнули, отозвавшись едва заметным, почти неуловимым движением. Это было подобно первому трепетному вздоху после долгой зимы. Затем — сильнее. Её рот начал двигаться в унисон с его, неуверенно, нерешительно, но безошибочно отвечая. Это было движение, полное такой давно забытой нежности, такой мучительной близости, что у неё перехватило дыхание. В этом мгновенном отклике не было ни расчёта, ни долга, лишь чистая, животная правда той связи, что пылала в их крови. Она позволила себе этот миг полного самообмана, чувствуя, как пламя, которое она топила в ледяных водах долга, вспыхивает с новой, испепеляющей силой, грозя сжечь дотла все её укрепления. Её руки, безвольно лежавшие в воде, медленно поднялись, нарушая зеркальную гладь тихими кругами. Но не для того, чтобы обвить его шею и прижать ближе. Нет. Они поднялись, чтобы упереться в его мощную, изрезанную шрамами грудь. Сначала слабо, почти как мольба. Но затем её пальцы впились в его мокрую кожу, ладони с силой нажали на твёрдые мышцы, отталкивая его. Она разорвала поцелуй с тихим, надрывным звуком, похожим на стон. Её грудь тяжело вздымалась, выхватывая из спёртого воздуха грота короткие, прерывистые глотки. Вода с тихим плеском стекала с её подбородка, смешиваясь с единственной солёной каплей, скатившейся по щеке. — Я... — её голос сорвался, хриплый и разбитый, едва слышный над шепотом воды, — Я умоляла тебя остановиться, дядя. Но я тебя простила. Слова повисли в воздухе, тяжёлые и горькие. Её ладони, всё ещё упирающиеся в его грудь, дрожали от напряжения. Она смотрела на него, и в её широко распахнутых, сияющих влажным фиолетовым огнём глазах читалось не отвращение, не гнев, а бездонная, всепоглощающая скорбь. Скорбь по тому, что могло бы быть, и горькое осознание неисправимости прошлого. — Но уже поздно, — прошептала она, — Слишком поздно для нас. Это не было отталкиванием. Это было прощанием. Признанием того, что никакой поцелуй, даже самый искренний, не сможет воскресить мёртвое и склеить осколки разбитого зеркала их общей судьбы. Мост сожжён. И они оба стояли по разные стороны пропасти, понимая, что даже протянутая рука уже не достанет до другого берега. Она отпрянула, будто её хлестнули по лицу, резко развернувшись к нему спиной. Всё её существо сжалось в тугой, болезненный комок. Ладонь вцепилась в собственный лоб, пальцы впились в веки, пытаясь вдавить обратно предательский жар, что пожирал её изнутри. Глаза её не просто жгло — они шипели и искрились, словно раскалённый металл, опущенный в ледяную воду. Она чувствовала, как по её щекам уже ползут невидимые, солёные дорожки, оставляя на коже обжигающие следы стыда и слабости. Но ни одна слеза так и не прорвалась наружу — она сдавила горло, превратив рыдание в беззвучный, давящий кашель, в спазм, сведший диафрагму. Не в силах вынести ни его взгляда, ни собственного отражения в тёмной воде, она резко, почти панически, оттолкнулась от скалы. Её тело, обычно такое грациозное и послушное, двигалось резко и угловато, плеская воду, нарушая безмятежную гладь грота. Каждый взмах руки, каждый толчок ноги был попыткой убежать, отплыть от этой пропасти, в которую она только что заглянула, от той части своей души, что так легко, так позорно откликнулась на его прикосновение. Она проплыла всего несколько ярдов, её спина напряжённо выгнулась, кожа под холодной водой пылала. — Не торопись, племянница. Его голос донёсся до неё спокойный, ровный, будто он всё ещё стоял на том же месте, просто наблюдая. Но в следующее мгновение вода сомкнулась за её спиной. Его руки, не грубые, но и не просящие разрешения, обхватили её сзади, ниже талии. Пальцы впились в мягкие ткани её живота, легко, почти без усилий прижимая её к себе. Её спина, холодная от воды, внезапно ощутила весь жар его обнажённого торса, каждую бугристую мышцу, каждый старый шрам. И тогда, сквозь тонкую, мокрую ткань её исподних, сквозь пропитавшиеся водой штаны, она ощутила его. Твёрдый, налитый кровью, неумолимый напор его желания. Он упирался в изгиб её ягодиц с такой откровенной, животной силой, что у неё перехватило дыхание. Это был не просто намёк, не случайное прикосновение. Это был грубый, физический манифест, окончательный и бесповоротный знак его власти над ситуацией и над её собственным телом, которое, к её ужасу, вовсе не стремилось вырваться. Валейна замерла. Полная парализующей тишины. Вода, воздух, время — всё остановилось. Её собственное тело, предательски, прислушивалось к этому жгучему давлению. Кровь, вопреки воле, прилила к низу живота, ответив на этот вызов тёплой, постыдной волной. В ушах стоял оглушительный звон, заглушавший всё, кроме бешеного стука её сердца и низкого, влажного звука его дыхания у самого уха. Она чувствовала каждый его вдох, каждый изгиб его тела, прижатого к ней. И тот тихий, почти звериный стон, что сорвался с её губ, был стоном не только отчаяния, но и признания — признания силы, которую он всё ещё имел над ней, и того древнего, запретного огня, что они вместе разожгли и который теперь грозил испепелить их обоих. Время в ледяной воде грота застыло, сгустившись вокруг двух тел, сплетённых в немой битве. Её шёпот, сорвавшийся с губ, был не просто звуком — он был сдавленным выдохом самой её души, истерзанной долгом и желанием. — Деймон... Имя прозвучало как приговор и как мольба о пощаде, в которой ей было отказано. Ответом стала его рука — плавное, неумолимое движение, будто скольжение змеи. Ладонь, обжигающе горячая даже сквозь прохладу воды, легла на её шею. Не сдавливая горло, но обхватывая его с властной нежностью, его пальцы впились в напряжённые мышцы, чувствуя под тонкой кожей бешеный, птичий пульс, выбивавший отчаянный ритм её смятения. Он притянул её голову ближе, и его губы коснулись раковины уха не поцелуем, а шёпотом, который обжёг её изнутри. — Лейя. Это прозвище, забытое, как прошлая жизнь, прозвучало не просто как ласковое воспоминание. Оно было ключом, сорвавшим все замки с её памяти, выпустившим на волю призраков былой близости, доверия и той невинности, что они растоптали когда-то в королевском лесу. — Лишь одно слово, — его голос был густым мёдом, затягивающим в сладкую трясину, — Одно слово, Лейя. Ты желаешь этого? Валейна застыла, превратившись в изваяние из мрамора и льда, сквозь которое билась раскалённая лава. Внутри неё бушевала война. Разум, холодный и безжалостный, выстраивал частокол железных «нет». Долг. Престол. Позор. Грех. Каждое слово было гвоздем, вбиваемым в гроб её желания. Но под этим саваном разума тлел иной огонь. Древний, первобытный, унаследованный от драконов. Её желание. Оно не спорило, не кричало. Оно просто было — тяжёлое, налитое жаром, пульсирующее в низу живота в такт его твёрдому, настойчивому возбуждению, что по-прежнему упирался в неё, напоминая о её собственной пустоте, о ледяном одиночестве её постели, о том, что лишь он, проклятый и единственный, мог изгнать этот холод. Молчание между ними стало живым существом — тяжёлым, дышащим, насыщенным запахом влажного камня, их тел и запрета, который вот-вот должен был рухнуть. Она чувствовала, как под его ладонью дико бьётся её сердце, слышала собственное дыхание, сдавленное и прерывистое. И тогда, без единого слова, её тело вынесло приговор. Напряжение, сковывавшее её всё это время, разом ушло. Её спина, твёрдая и негнущаяся, мягко откинулась на его мощную грудь, полностью доверив ему свой вес. Это была не капитуляция, а дар. Доверие, выстраданное годами ненависти и тоски. Её голова упала на его мокрое плечо, и она медленно повернула лицо к нему. Их взгляды встретились. Её фиолетовые глаза, сияющие в полумраке, как отполированные аметисты, были лишены всякой двусмысленности. В них не было ни сомнений, ни страха, ни мольбы. Лишь чистый, обнажённый, безжалостный огонь Валирии. Тот самый, что выжигал города и возводил династии. В её взгляде читался не вопрос, а ясный, недвусмысленный, выстраданный ответ. Приговор был произнесён безмолвно им, но он витал в сыром воздухе, густой и неотвратимый, как предчувствие бури. Она уже всё для себя решила.***
Четыре месяца спустя.***
Солнце на Ступенях было холодным и ярким, как отполированное лезвие. Оно слепило глаза, но не грело, а лишь отбрасывало резкие тени от палаток и скал, касаясь девушки, что шла вниз по склону, усыпанному острыми камнями, и каждый шаг отдавался напряжением в её спине. Она двигалась быстро, почти бежала, но её движения были лишены прежней лёгкости и уверенности — в них читалась вынужденная спешка, будто она пыталась убежать от самой себя. Она миновала последний ряд палаток, оставив позади гул голосов и лязг оружия. Впереди лежал пустынный берег, усеянный серой галькой, о которую с тихим шелестом разбивались ледяные волны. Её убежищем стал огромный валун, тёмный и шершавый, поросший жёлтым лишайником. Он лежал у самой воды, как древний страж, отгораживая небольшой кусок берега от любопытных взглядов. Скользнув в узкое пространство между камнем и скалой, она оказалась в ловушке — в маленьком, скрытом от мира уголке, залитом бледным солнечным светом. И здесь, в этой внезапной изоляции, её тело, которое она месяцами держала в ежовых рукавицах, взбунтовалось. Она прижала ладонь к горлу, пальцы впились в кожу, пытаясь сдавить подступающий спазм. Но тошнота поднималась из самых глубин, горячая, солёная, неумолимая волна. Она чувствовала, как мышцы живота судорожно сжимаются, а горло смыкается в болезненном спазме. Слёзы выступили на глазах не от боли, а от бессильного усилия сдержать то, что рвалось наружу. Та хрупкая, прозрачная плёнка самообладания, что скрывала её тайну все эти недели, треснула с тихим, почти слышным хрустом. Она уже не шла, а почти бежала вниз по склону, к самому краю воды, спотыкаясь о скользкие водоросли и острые камни. Её плечи были напряжены, спина выгнута. Отвернувшись от лагеря, от парусов на горизонте, от всего этого мира долга и условностей, она склонилась пополам, уперевшись руками в дрожащие колени. Ещё одна судорога, более мощная, выгнула её спину неестественной дугой. И наконец, с мучительным, глухим, разрывающим звуком, её вырвало. Она стояла, согнувшись в три погибели, опираясь ладонями о колени, и пыталась втянуть в себя воздух, который казался густым и едким. Короткие, прерывистые вдохи не приносили облегчения, лишь раздирали воспалённое горло. На мгновение, короткую, обманчивую секунду, ей показалось, что самая ужасная часть позади. Она попыталась сделать глубокий, ровный вдох, чтобы унять дрожь, бегущую по измождённым ногам. Но её тело было тираном, не признававшим её воли. Новая волна поднялась из самых глубин, стремительная и сокрушительная, выворачивая наизнанку. Её снова выгнуло дугой, на этот раз с такой силой, что в висках застучало, а края зрения поплыли в чёрных пятнах. Она сгребла пряди серебристых волос с лица, судорожно глотая воздух в короткие промежутки между мучительными спазмами. Внутри всё бушевало, переворачивалось и горело, требуя освобождения. Когда вторая волна наконец отступила, оставив после себя лишь выжженную пустыню слабости и горький привкус позора, она медленно, с невероятным усилием выпрямилась. Дрожащей, почти не слушающейся рукой она провела по губам, смахивая остатки солёной горечи. Её разум, затуманенный физическим страданием, лихорадочно искал объяснение. Что это? Отравление? Лихорадка? Или просто несвежая еда? Она перебирала в памяти вчерашнюю скудную трапезу — ту же самую похлёбку из чечевицы и солёной рыбы, что ели все, те же черствые сухари. Ничто не выделялось, ничто не могло вызвать такую бурю. И тогда, холодной, отточенной сталью, вонзилась другая мысль. Мысль, от которой кровь отхлынула от лица быстрее, чем от самой тошноты. Она мысленно пробежалась по неделям, по тем дням, что слились в одно серое пятно походной жизни. Потом пересчитала снова. Пальцы её непроизвольно сжались на ещё плоском, но уже предательски чуждом и напряжённом животе, будто пытаясь нащупать ответ под кожей. В этот момент сверху, с края обрыва, донёсся отдалённый, но ясный и твёрдый голос, прорезавший шум прибоя: — Валейна! Голос Лейнора. Не громкий, но несущий в себе привычную и лёгкую озабоченность: не тревогу, а скорее требование отчёта. Она резко выдохнула, с силой отгоняя от себя прочь эти опасные, невозможные догадки. Нет. Не сейчас. Не здесь. Это усталость, тысячекратно усиленная стрессом. Это суровый климат Ступеней, простуда, что ли? Всё что угодно, только не то. Собрав всю свою волю в железный кулак, она оттолкнулась от коленей и выпрямилась во весь рост, стараясь придать своей позе вид обычной усталости, а не изнурительной болезни. Одну руку она всё ещё непроизвольно прижимала к низу живота, словно пытаясь унять невидимую, глубоко спрятанную судорогу. Она сделала шаг навстречу голосу, готовая подняться обратно в лагерь, в свою роль королев, в ту реальность, где для её молчаливой паники не было и не могло быть места. Но тень сомнения, тёмная, живая и цепкая, уже впилась в её душу когтями и пустила ядовитые корни. Она сделала глубокий, вымученный вдох, расправляя плечи и заставляя мышцы спины напрячься, создавая иллюзию собранности. — Я здесь! — её голос прозвучал чуть громче, чем нужно. С этими словами она вышла из-за каменного укрытия, и бледный солнечный свет ударил ей в лицо, подчеркивая неестественную белизну кожи. Начав подъем по склону, она старалась ставить ноги твердо, но камни предательски уходили из-под ног, заставляя её чуть пошатываться. Каждый шаг отдавался глухой тяжестью в висках, а в горле всё ещё стоял едкий привкус. Лейнор стоял наверху, его высокий, подтянутый силуэт вырисовывался на фоне серого неба. Его пронзительный взгляд скользнул по ней, отмечая мельчайшие детали: капли соленой воды на слишком бледных висках, легкую дрожь в пальцах, которую она безуспешно пыталась скрыть, сжав их в кулаки, и главное — ту тень изможденного напряжения, что легла вокруг её глаз и губ. — Всё в порядке? — его голос был ровным, но в нем читалась стальная нить беспокойства, — Ты так стремительно покинула совет. Выглядишь бледной, будто призрак. Валейна сделала легкий, отмахивающийся жест рукой, словно смахивая назойливую муху, и на её лице расцвела тщательно выверенная, хрупкая улыбка. — Пустяки, — её голос сорвался на хрипоту, и она снова, чуть более нервно, чем нужно, прочистила горло, — Просто наскучили эти бесконечные споры о поставках. Воздух в палатке спертый, голова пошла кругом. Решила освежиться, пройтись по берегу. Теперь всё в полном порядке. Она заставила себя встретиться с его взглядом, вложив в свои фиолетовые глаза всю силу воли, на какую была способна, заставляя их сиять уверенным светом. — Не изводи себя по пустякам, Лейнор, — произнесла девушка. С этими словами она вежливо, но не допуская возражений, прошла мимо него, направляясь к шуму и суете лагеря. Её осанка была безупречной: прямая спина, высоко поднятая голова, плавные, размеренные шаги, которые она заставляла себя делать, несмотря на слабость, подтачивавшую ноги изнутри. Но её правая рука, опущенная вдоль живота, выдавала её с головой: пальцы впивались в грубую ткань платья с такой силой, что суставы побелели. Это был не просто жест. Это была попытка удержать, скрыть, подавить или, может быть, просто почувствовать то, что уже невозможно было отрицать.