***
Черте что творилось в тоже самое время на еще одном оборонном заводе. Путиловском. Русские рабочие, не сговариваясь с немецкими товарищами, тоже всей толпой вышли на улицы. И если немцы шли на демонстрацию, оправданно выказывая свое недовольство тяжелыми условиями труда, двенадцатичасовыми каждодневными рабочими сменами, низкой оплатой и отсутствием жизненно необходимых продуктов и товаров, то петроградцам, находившимся в куда более тепличных условиях, казалось, что близится неминуемая катастрофа, и дни их и их родных сочтены, если работники сейчас же, непромедлительно не возьмут все в свои руки. Всему виной было объявление на некоторых лавках. «Хлѣба нетъ». — Что? — воскликнул пораженный только что вернувшийся в Петроград прямиком из Царского села Брагинский, не сдержавшись, когда сорвал одно из таких объявлений с маленького окошка какой-то из столичных пекарен на Литейном, — Но ведь это ложь! Иван быстрым шагом прошелся вдоль по улице, и у каждой хлебной лавки встретил точно такую же километровую колонну из столичных жителей, в том числе и рабочих, оставивших свои цеха, как и у той, на которой впервые увидел ложную бумаженцию. Люди стояли на легком морозце, переминаясь с ноги на ногу, от ожидания переговаривались друг с другом. И любой, самый идиотский на первый взгляд слух, тут же проносился от человека к человеку вдоль по длинной очереди. Россия почувствовал каждой частицей своего тела внутреннюю дрожь, как предчувствие надвигающегося конца света. Под влиянием множественных слухов, сплетен, дезинформации обществом россиян овладевала тревога, полная черных подозрений и смешанных с чувством глубокого протеста. Оказавшись в хвосте очереди, Иван подслушал и пришел в неописуемый ужас: оказалось, что стоящие перед ним люди провели в очереди всю ночь! Брагинский решил остаться здесь, чтобы держать руку на пульсе народных настроений. Пошел снегопад, укрывая белым кружевом платки бедных горожанок и шляпы горожан. Утро с каждым часом набирало блеклого февральского света. И с каждым часом народное раздражение возрастало. Брагинский замер, и опустил глаза долу, рассматривая свои заметенные порошей сапоги. За более чем полтора часа очередь не продвинулась ни на шаг, а позади него, вставшего последним, уже собралось еще, кажется столько же народу, что и впереди. Если не более. Ивану показалось, что в этом промозглом замерзшем холоде достаточно всего одной искры, чтобы вспыхнул бунт. И эта вспышка ждать себя не заставила. Из дверки лавки вышел торговец, без единого слова повесил страшную табличку на дверь, поднял воротник шинели и ушел под покровы метелей. Тут же все взгляды многоглазой толпы оказались прикованы к надписи. — Люди, что написано? Кто грамоте обучен? — спрашивал старик в военном потертом бушлате с длинной белой бородой. — И таково ясно! — по-северному окая откликнулась женщина в красном платке, — Хлебов нет, как и везде! Зря с зари стояли! Тут уж Брагинский, упреждая дальнейшие пересуды, резво растолкал народ, встал у злополучной таблички и уверенно да громко всех оповестил: — Горожане! Без паники! Есть в столице хлеб! Есть! Белый есть! Черный тоже будет — вагоны встали на путях из-за заносов! Снегопады и морозы как нам не к стати! Шесть тыщ вагонов с хлебом нашим встало! Но скоро тоже подвезут! Имейте терпение! Обождите! В крайнем случае есть армейские запасы! Раздадим их вам! Но народу невдомек, что там выкрикивал один затонувший в всеобщем гуле голос. Кумушки кудахтали, виня войну и Николая во всех на свете бедах, а мужики им поддакивали и с ними соглашались. Где-то слышны были не верные и робкие пока что возгласы от молодежи: «Долой самодержавие!» И тут внезапно один из голосов перекрыл все остальные. Голос принадлежал одной из молодых горожанок. — Как же нет хлеба, товарищи?! Вот же он! Вот, где он от нас его прячет! — голосила девушка перед боковой витриной пекарни. — А мои дети! Дети мои! Она выбежала на тротуар, быстро, только красная юбка взметнулась над сугробами, нашла на земле обломок кирпича, замешкалась на мгновение, размахнулась и бросила камень в витражное красивое окошко магазинчика. Народ принял это посягательство, как благо и данность. Люди схватили, кто что нашел, палки, свои же бидоны из-под молока, и помогли отважной женщине в красном в разрушении витрины. После она в нее залезла, словно огнена лисица запрыгнула, а за ней и несколько мужиков. Внутри за острыми осколками было видно, как товарищи вытаскивают из корзин хлебные пшеничные булки и передают их в толпу. Брагинский оставался на краю и обомлел от ужаса. Но вместе с тем он приметил таинственную и необъяснимую народную сплоченность. Не себе под шубы таскали петроградцы хлеба — каждому по одному в одни руки, справедливо, чтобы всем досталось. На земле же рядом валялись целые буханки и ржаного, и пшеничного, оброненные в кутерьме и затоптанные мужицкими сапожищами и бабьими сапожками. «Никому не нужный хлеб, — в шоке догадался наконец-то Россия, — Не в хлебе вовсе и дело!» Он оставил народ радоваться разграблению буржуйской лавки, а сам прямиком бросился на промышленные окраины, пока не поздно. Если уже не поздно…***
Гилберта, увлекаемого народной волной, вынесло на улицу. Обернувшись, он успел только углядеть плакат: «Все для войны!» который сдернул какой-то из рабочих сильной рукой, а двое других тут же повесили растяжку: «Вся Власть — рабочим!» Берлин кипел и полонился, словно растревоженный муравейник. Улицы были полны народу. На площади соорудили трибуну из вырванных из мостовой лавок. На нее поднимался то один, то другой гневный бюргер и пытался что-то вещать толпе. «Эти «пламенные» революционеры огня не зажгут, ибо и сами не знаю, что мелят и что хотят! — Бальшмидт тревожно озирался по сторонам, желая высмотреть в море людей знакомую фетровую шляпку на маленькой головке. — Где же ты, Роза?!» На краю площади тут же показались полицаи с дубинками. Пока что они лишь наблюдали за митингом и не вмешивались. «Еще пара минут и мятеж захлебнется сам в себе и от своих же неразборчивых воплей!» Гилберт, словно удар яркой молнии, протиснулся сквозь толпу, запрыгнул на трибуну и принял руководство занимавшимся, как пожар, восстанием на себя. — Частные капиталы контролируют деньги, сопоставимые с бюджетами целых стран! Наши деньги, ваши, работники! Это ваши мозоли, ваши бессонные ночи в три смены, ваш голод их заработали! — закричал он своим командирским громом, сдвинув кепку набекрень и распахнув шинель: вся кровь прилила к сердцу и вспыхнула алым заревом в глазах, стало невыносимо жарко на зимнем холоде. — Промышленники и банкиры не только жрут рябчиков с ананасами и пьют темное баварское, пока мы погибаем возле станка! Нет! Эти наглецы, бандиты, преступники требуют своим сладким задницам не только тепла перин, но и новых прав и условий! И новых законов для развития бизнеса! Они не останавливались перед взятками и подкупами чиновников, проталкивали во власть своих людей. Они мнят себя властью немцев! Они мнят себя нашим законом! Вранье! Они только лишь наживаются на простом рабочем классе! Наживаются все больше и больше, жирнеют, пока простой голодный бюргер не знает, будет ли хлеб для его детей сегодня! Нашей кровью, трудового работящего народа питаются капиталисты! Нашим бесконечным рабским трудом! Паразиты общества, и они должны быть уничтожены! Гилберт окинул взглядом пространство площади и улочки, густо заполненные многочисленными людьми на подступах к Александерплац. По его впечатлению, тут был как минимум миллион горожан. Пруссия смотрел на огромное скопление слушателей, которые рьяно его поддерживали, поднимали вверх гневные и решительные кулаки в знак солидарности с каждым его словом. Гил всем сердцем чувствовал, что правда на его стороне. С того самого края главной площади столицы Германской империи показался черный экипаж, новенький автомобиль отливал лаком. Народ чуть расступился под напором полицаев, и Байльшмидт увидел богатого бюргера с усами-кисточками, в гражданском пальто, отороченным бобром и тростью, которой тот стучал по камню мостовой, отчеканивая свой чинный неспешный шаг. Народ по старой памяти раболепно поступился перед высоким чиновником, образовав для его прохода коридор, а затем и полукруг перед сценой, на которой только что блистал «Штайнадлер». — От лица руководства «Рейнметалл» я прошу работников прекратить сейчас же стачку и вернуться по рабочим местам, а подстрекателей… — он грозно взглянул на Гилберта, — Их срочно передать городовым и судить, как государственных изменников! — спокойно, не повысив голос сказал власть имущий, и удивительное дело, люди, прекратившие разом гомон, услышали каждое его слово. Гилберт нутром прочувствовал это колебание толпы. Он оскалился злобно. — Посланник буржуев, что назначили сами себя здешними хозяевами! — прусак посмотрел на чинушу сверху вниз уничтожающим взглядом, — Мы так уж и быть, для великой страны, вернемся к работе, но! Мы требуем поднять плату на пятьдесят процентов! Это заявление пролетарии встретили бурными восторженными криками и рукоплесканием. Толстый чиновник в бобровом воротнике почмокал губами, будто подкуривая, а затем выдал свой вердикт: — Руководство согласно только на двадцать. И при немедленном возобновлении работы! Тут распаленной толпе уже даже не понадобилось смелое заступничество прусака. — Тогда лафетно-штамповочный цех закрывается! — кричали рабочие. — Гнать его! Пошел прочь! — Да! Да! Мы не будем гнуть спину за богатеев! — отзывалось в толпе. — Гнать его взашей! — Закрываем! Долой капиталистов! Долой войну! — Закрываем! Закрываем! Не пойдем обратно на завод буржуев! Производство должно принадлежать стране! Уходи, капиталист! Пошел вон! Почтенного бобра как подменили. Его толстое лицо разом покраснело, как при сердечном ударе, он затрясся, маленькие серые глазенки налились кровью, как у разъяренного борова. — Хотите так? Будь по вашему! — теперь чинуш едва мог перекричать жаркие возгласы народа. — Закрывайтесь! Я себе в убыток работать не стану! Закрывается весь завод! А все рабочие будут сейчас же уволены! Добились своего, демоны?! Добились?!***
— Что значит «закрывается»? В то же время в Петрограде встал окончательно и Путиловский завод. — Работники не хотят работать, ваше благородие! Требуют увеличения оплаты, а платить-то нам нечем! Мы же все на фронт, все для войны! Брагинский, нагрянувший в кабинеты руководства главного оборонного завода империи, навис над управляющим ледяной скалой и прожигал его уже минут пятнадцать как невыносимым морозным пламенем. Но все в пустую. Деньги! Краеугольный камень капитализма, за деньги буржуйка и мать, и сына родного продаст. Что уж говорить о взываниях к совести от родной Отчизны. Россия рассвирепел, пойманный в эту циничную и жестокую ловушку. — Для войны! Врешь! Для себя самого да для своего карману и стараешься, только и всего! И в разгар войны вы оставляете людей в мрачной перспективе остаться без средств к существованию! А у них, у мужиков-сталелитейников по десяток ребят по лавкам! Вы в своем уме?! — Ничего не поделать, ваше благородие, будем переносить производство, но произвола и угроз, ни от мужиков, ни от Вас, простите любезно, не потерпим. Это наш с учредителями заработок, наш хлеб, — бездушно откликнулся буржуй. А Ваня схватил за грудки прохиндея промышленника, и затряс его с такой силищей, что шляпа слетела с седеющей головы, и зашипел приглушенно, но гневно: — Война для тебя хлеб, падаль! И мать родна, так ведь? Завтра же! Помяни мое слово, завтра же! Этот завод будет принадлежать стране и рабочим! И мужик этот, которого ты сегодня выгнал, главным будет на нем! А тебя, ублюдок, — на каторгу! Самое место! Запомни! В этот момент в кабинет влетел, спотыкаясь, посыльный: — Простите за беспокойство! Командующий! Вам срочная телеграмма! Иван отпустил полы пиджака руководителя, и тот рухнул безмолвно обратно в кресло, будто его ноги косою скосило. А Россия вырвал телеграмму из рук почтальона, не прочитав сути, сразу посмотрел на отправителя. Ему писал царь.