***
Вечереет. Это происходит совсем незаметно для жителей, ведь закат еле-еле трогает небо малиновыми пальцами, а солнце лениво опускается ближе к горизонту, прикрываясь алой шляпой для виду. Даже прохлада почти не прикасается к участкам кожи, обнажённым ещё летней одеждой, но лёгкий ветер всё же сметает со лба чёлку, прядь на которой выкрашена синими чернилами, а с тротуара — высохшую под солнцепёком траву. Поправив гитару, бесхозно болтающуюся за спиной на кожаном ремне, Чонсон вполне уверено шагает туда, куда давно держит путь, — иногда кажется, что ему приходится пройти половину города лишь для того, чтобы встретиться с тем, кто безмерно нравится и кого принято называть «хён» (не то чтобы Чонсон так часто придерживается этого правила). Войти через калитку, как это делают все, кажется убогой глупостью, потому, усмехнувшись, Пак действует иначе: прекрасно помнит, что забор так и не доделан у заднего двора, а значит, там есть дыра, которая точно поможет оказаться в пределах дома Ли. Чтобы не повредить и так шрамированную приключениями гитару, Чонсон снимает её и крепко держит в руках, отодвигая заслонку, имеющую собой вид куска крыши, и стараясь влезть между досками. Сначала протягивает вперёд руки с небольшим грузом, а после валится внутрь сам, оглядываясь по сторонам. Не то чтобы ему боязно, просто совсем не хочется отчитываться перед господином Ли за незаконное проникновение на чужую территорию. Чонсон, обратив взгляд на второй этаж дома, замечает открытое окно и даже улыбается — ему это точно на руку. Гитару надевает так, как полагается для хорошей игры, и поправляет ремень, чуть скрипнувший из-за пальцев. Осторожно прикасается к струнам, убеждаясь, что настроил гитару верно и вообще сделал это перед выходом из дома. — Хисын-а! — зовёт почти шёпотом, чтобы обратить внимание только юноши, наверняка сидящего в своей комнате. Так и получается. Через пару мгновений из окна, дверцы которого приветственно и как-то дружелюбно выглядывают наружу, появляется чужая макушка, а после — всё лицо. Испуганный взгляд тяжело не заметить, но Чонсон предпочитает не обращать внимание на чувства этого взгляда и просто любуется очаровательным блеском в них. — Что ты тут делаешь? — немного возмущённо, но Чонсон лишь машет рукой в знак приветствия. — Пока что стою, а что? Попрыгать? — Чонсон, я серьёзно. — Хисынов взгляд и правда больше не выражает того мимолётного удивления — теперь там плавает небольшой страх, плескаясь в янтарных волнах глаз. — Если отец узнает, что ты здесь, он мне открутит голову за то, что я вообще отвлекаюсь от чтения!.. — Да ладно тебе, не узнает. Я пытаюсь, между прочим, сдружиться с твоим отцом, и у меня получается! — Как ты тут вообще оказался, м? — Укладывая руки на подоконник, Хисын валит на них свой подбородок, а после пальцами дотягивается до оправы съехавших с носа очков, поправляя их. — Так у вас забор не доделан. — Да, точно, — со вздохом. Только Чонсон понять не может: вздох от безвыходности, от усталости, от отчаяния или от огорчения? Ну, или что там у Хисына вообще на уме. — Так… зачем ты пришёл? — Короче, просто слушай! — Пальцы левой руки тут же привычно цепляются за гриф, находя необходимые аккорды, а пальцы правой цепляются за струны, обыгрывая небольшое вступление для песни. — Чонсон, отец может услышать!.. — Не ссы, — проговаривает почти под нос и тут же бьёт по всем струнам сразу, принимаясь играть уже по аккордам и вспоминать то, что сам накалякал пару дней назад. Мелодия заставляет Хисына взбодриться после часового чтения какой-то книги, сюжет которой не особо-то и остаётся в голове, а уставший взгляд мгновенно огибает чужое сосредоточенное лицо, пусть его и не совсем видно. Но когда голова поднимается вверх, а чонсонов голос слышится отчётливо и уверено, Ли удивляется и больше не лежит на подоконнике — локтями опирается на него, а ладонями придерживает лицо, улыбка на котором еле-еле скрывается от младшего. Хисын и не вспомнит, когда в последний раз слышал игру на гитаре, посланную лично ему. Может быть, такого никогда и не было? Слова песни неизвестного происхождения клянутся в каких-то особенно ярких чувствах, которые Чонсон всё никак не может скрыть. Слова песни, адресованные одному лишь Ли Хисыну, громко говорят о любви — тогда сам Хисын прикрывает ладонями щёки, алеющие от последующих слов, и спешит потерять собственный взгляд где-то в деревьях, выросших у нового забора. Кажется, там пытается проклёвываться груша, деревце которой было куплено на рынке, ну, или это и вовсе вишня… Чонсон, улыбаясь так, как вообще умеет, продолжает мозолить собственные пальцы аккордами и чувствует, как они начинают понемногу сгорать от соприкосновений с металлом, но не жалеет — для Ли Хисына ничего не жалко. Последняя строчка как-то особенно откладывается в памяти новой книжкой, о которой знать не стоит никому, кроме самого Хисына, а сердце гулко отбивается не только от рёбер, но и от деревянного подоконника. «Я люблю тебя» — гласит строчка. Улыбка, так мягко лежавшая на хисыновых губах, пропадает, но блеск в янтарных глазах выдаёт его с потрохами и выворачивает все чувства наизнанку, буквально крича Чонсону о том, что и он тоже. — Эй, ты что? — спрашивает Чонсон, закончив своё выступление и расслабив порядком уставшие руки, пальцы на них продолжают жечь. Только вот эта боль ощущается очень приятно и как-то особенно ценно для него самого, так что все сожаления по-прежнему остаются где-то на дне черепной коробки. — Красивая песня, но я… не слышал её раньше. Она чья? — Моя. Я сам написал. Хисын восхищён, но своё восхищение прячет под линзами очков и поднимает голову выше, чтобы глаза перестали лоснится в остатках солнечного света и купаться в огромном количестве чувств, а сердце — так убийственно биться при взгляде на Пака. — Знаешь, как назвал? «Первая и последняя серенада»! — Чонсон очень рад тому, что смог показать своё творение-дитя тому человеку, которому оно и предназначалось при написании. — Так что, ты выйдешь? Наверное, он отсылается на строчку из своего текста, только вот Ли признаётся: он не запомнил и половины приятных слов, которые были сказаны, потому что просто глядел на Чонсона с плескающейся влюблённостью в глазах.***
Пару раз постучав по входной двери, Чонсон прячет руки за спину и сразу же натягивает на губы вполне дружелюбную улыбку, переваливаясь с носков на пятки в ожидании. Проходит всего пара мгновений, но никто не спешит подбежать к двери — Чонсон стучит вновь и снова убирает кулаки за спину. Дверь открывает, как и ожидалось, господин Ли, вечно хмурящий брови и явно не понимающий, кто к ним пожаловал. — Здрасте! А Хисын дома? Господин Ли вновь не понимает, кто стоит у них на пороге, но когда Пак перестаёт улыбаться и вопросительно поднимает бровь выше, мужчина признаёт гостя и даже совсем немного смеётся, но, вероятно, от неловкости. — Ох, Чонсон, я тебя не узнал. — Чонсон как-то неоднозначно усмехается — конечно, его не видели всего пару дней, а он уже в этом доме незнакомец, которого почему-то слишком хорошо знают. Этот факт забавен. — Хисын дома, конечно, читает. — Отпустите его погулять? Мы до пустоши, дальше не уйдём! — приходится говорить невероятно убедительно, ведь Пак знает: господина Ли уломать на прогулки очень тяжело. — Если Хисын дочитал главу, то отпущу. — Обернувшись на лестницу, ведущую на второй этаж, мужчина вздыхает и потирает переносицу, на которой образовались забавные ямки от высоко посаженных очков. — Хисын! Тут Чонсон пришёл! Хисын, объятый лишь домашней одеждой, тут же спускается, мелко-мелко перебирая ногами по лестнице, и улыбается, когда подмечает друга на пороге дома. Ну, ему точно стоит разочек притвориться и удивиться невероятно неожиданному появлению Пака. — Ты отпускаешь меня на прогулку? — Хисын пока не верит такому доброму взгляду отца, но не спешит как-то возражать, ведь его всё устраивает. Впервые его так легко отправляют на улицу, даже не заботясь о компании, в которой сын будет пребывать пару часов. — До девяти, Хисын. У вас час на прогулку. Нет, подвохи всё же свои, но… такое условие вполне устраивает все стороны (даже третью, олицетворяющую Чонсона) — все счастливы и довольны. И все расходятся без ругани и иных условий, которыми обычно увечит самого себя Хисын. Метнувшись наверх, Ли-младший старается как можно скорее расправиться со своим внешним видом, который пока что оставляет желать лучшего. Несмотря на свою любовь к аккуратным действиям, носится по комнате в поиске вечно теряющейся тряпочки для очков, протирает стеклянные линзы, пятернёй расчёсывает волосы и вовсе наспех натягивает понравившиеся вещи, стиль которых перестаёт меняться с каждым годом, — становится особенно отцовским, и никакой собственной изюминки там не появляется. Тем времени Чонсону разрешают пройти в дом и подождать друга внутри, ибо снаружи начинает холодать, а от мошки нет иного спасения и никакого средства, которое смогло бы спасти открытые голени и побитые коленки. Он даже не тушуется — проводит время в коридоре, будто стоит на пороге родного дома. — Чонсон, а ты случайно не слышал игру на гитаре, пока шёл сюда? — Нет? — неуверенно, но это неуверенность больше походит на озадаченность ситуацией и сомнением в гениальности этого мужчины. Глупости какие-то говорит ведь! — Ну, то есть, на улице тихо, я даже удивился. Сейчас даже сверстников я не увидел, так что… нет, не слышал. — Странно, но мне казалось, будто кто-то бренчал прям совсем рядом. — Вам точно показалось, гарантирую. Ещё скажите, будто кто-то пел и признавался через песню в любви, ага! Глупости. — Пак отмахивается рукой и тихонечко, почти незаметно, вздыхает, потому что на горизонте появляется такой спасительный и долгожданный Хисын, поправляющий очки на носу. — До девяти, я помню, — вторит Хисын и, натягивая на ступни кеды, завязывает шнурки как-то особенно педантично, стараясь соблюсти равномерность и одинаковость ушек у бантиков. Чонсон мгновенно переводит взгляд на свои кеды, шнурки на которых завязаны на пару-тройку увеченных узлов, давным-давно потонувших в грязи. Ну, он никогда и не пытался претендовать на звание самой аккуратной обуви! А ещё носы у него побитые и покрыты затёртой грязью, которая просто-напросто въелась в резину. — О, всё, идём, — Пак хватает старшего за запястье и выводит из нелюбимого места, которому очень тяжело дать название «дом». Хисын как-то не свыкается с мыслью о том, что это место должно быть родным, тёплым и приятным к времяпрепровождению. Господин Ли, задумавшись о собственных слуховых галлюцинациях, даже не замечает, как парни покидают помещение, оставляя за собой лишь приятный аромат свежей древесины и разгорячённого металла.***
Пустошь славится тишиной и спокойствием, потому Хисын ужасно любит это место, — полюбил, когда ему показали, что за пределами его дома и дома бабули есть куча прекрасных мест, которые просто обязательны к посещению. Устало выдохнув, Чонсон приземляется на бревно упавшего дерева и хлопает по месту рядом с собой, приглашая Хисына присесть, — тот делает ровно так, как ему и велят, а после двигается чуть ближе, стараясь прикрыть участки чужой кожи, оголённые футболкой, своей толстовкой. — А гитара где? — А, ну… Я оставил её на вашем заднем дворе, спрятал за кустами. Они острые какие-то. — Пожимает плечами и выставляет руки вперёд, показывая покрасневшие царапины от колючек, которыми усыпан куст, наверное, барбариса. У Хисына плечи опускаются от некой безысходности, ведь изменить Чонсона и его натуру он не в силах. Не то чтобы ему очень хотелось, конечно. — Чонсон-а… — и снова утяжелённый вздох, — когда ты перестанешь находить приключения, м? — Когда ты ответишь на моё признание. Желательно, конечно, положительно, но я не особо-то и расстроюсь, если ты пошлёшь меня из-за отца и учёбы или скажешь, что это вообще плохо, ну, типа, знаешь, ты весь такой прави… — Чонсон-а, помолчи, пожалуйста. Хисыну нужно совсем немного времени для того, чтобы простроить план своей речи для ответа. Не то чтобы он сомневается, просто боится, что скажет какую-то бурду, которая не даст точного ответа на слова Чонсона. Пустошь снова затихает — в её тишине теряется чонсоново короткое «прости», в её тишине растворяется шелест сухой травы и громкие ёрзанья Пака, всё ещё сидящего рядом и терпеливо ожидающего какого-нибудь ответа. Но он не спешит говорить дальше — больше никуда не торопится и позволяет Хисыну думать столько, сколько ему будет нужно. Пусть хоть весь час забирает на раздумья — ему не жалко, честно. Стянув с лица очки, Хисын чуть щурится и вглядывается в помутневшие и плывущие перед глазами пятна, стараясь сосредоточиться. Не то чтобы он действительно думает, как ответить, просто пытается собрать самого себя ради этих слов. Осторожно повернув голову на Чонсона, Ли вновь оставляет от собственных глаз лишь пару угольных полосочек, а после взглядом находит чужие очертания, которые особенно чётко может разглядеть вблизи. Двигаться ближе больше не получится — они сидят рука об руку, — потому Хисын просто осторожно наклоняется к чужой голове, опущенной вниз, и клюёт губами в щёку, однако, постаравшись сделать это как можно мягче. Чонсона перестаёт так сильно интересовать извилистая коряга, которая лежит под ногами и чуть похрустывает от подошвы обуви, и он сразу же поворачивается к хёну, которого так и вовсе не называет. — Ты что очки снял? Нифига же без них не видишь. — В ответ Хисын лишь пожимает плечами и как-то неловко улыбается, ярко ощущая лишь то, как горят щёки и внутренности, пережившие такой момент. Взяв хисынову руку за запястье, Пак осторожно забирает очки и, раскрыв дужки с особой бережливостью, надевает их на нос, вечно приподнятый к солнцу. Поправляет так, как полагается, а после замечает привычный блеск в оленьих глазах — будто бы успел соскучиться за одно-то мгновение, но Чонсон даже тепло улыбается. — Ты мне нравишься, — тихонечко щебечет Хисын и чуть морщит нос, чтобы без рук вернуть свои очки на место. Вместо всякого ответа, который лишь укрепит в подсознании правдивость лирики песни, Чонсон склоняет голову в бок и аккуратно прижимается к чужим, абсолютно точно тёплым, губам, стараясь не задеть носом оправу очков. Хисын чувствует, как умирает от переизбытка чувств, переполнивших коробку внутри тела; чувствует, как разум отключается и перестаёт функционировать тогда, когда так сильно нужно, а сердце берёт все его обязанности на себя, явно с ними не справляясь, — бьётся так убийственно, что лёгкие пугаются и срывают дыхание. Когда Пак отстраняется, напоследок перемешивая дыхание с прохладным воздухом, он улыбается и осторожно прикасается ледяным носом к чужому, отвечая: — И ты мне нравишься.