ID работы: 13773305

Прасковья не любит Виктора

Гет
PG-13
Завершён
10
автор
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 8 Отзывы 6 В сборник Скачать

любитнелюбит

Настройки текста
Прасковье плевать на Виктора. Прасковья любит Мефодия, его одного. Любит со всей страстью, на которую способно её пылающее сердце, любит отчаянно, безрассудно, не видя никаких преград. Прасковья ощущает это чувство даже не как занозу, а как раскалённое шило, воткнутое прямо в голову, не дающее ни спать, ни есть, ни думать о чём-то другом. Прасковья думает о Мефодии постоянно, словно его образ въелся ей на подкорку. Где он, чем занят, о чём думает, — перед тем, как свериться с последними донесениями шпионов, Прасковья пытается угадать самой. И — чаще всего — угадывает. Прасковья знает о Мефодии всё: его распорядок дня, его интересы, его семью. Он даже не подозревает, но Прасковья проживает его жизнь вместе с ним, жадно заглатывая чужие чувства и чужое счастье расширенными зрачками. Прасковья осыпает заключённые в рамки фотографии Мефодия тысячами поцелуев, а потом, под настроение, швыряет их о стену или со всего размаху прикладывает об угол стола. Стекло трескается и рассыпается на тысячу частиц, и осколки пропарывают Прасковьины босые ноги. И Прасковья, смеясь от боли, шевелит пальцами, наблюдая, как по ним стекают капельки крови. Прасковье смешно слушать о том, что Меф якобы любит Даф. Чушь! Бред! Разве так любят? Где, где там можно увидеть любовь? В нескончаемых светлых проповедях? В лживых клятвах и заверениях? В унылом быту, в ремонте, в кошачьем лотке? В скучной домашней ласке? Это не любовь, убеждает себя Прасковья, а какое-то болото. Любовь — это когда океан, шторм, буря, девятый вал. Или гроза, чтобы тьма, молнии в полнеба, и гром такой силы, чтобы все семь небес треснули. Или пожар, чтобы рраз — и полыхнуло, и занялось всё вокруг, и танцующие языки пламени на стенах, и дым, и плавящийся воздух, и ничего, только чёрные угли после. Сгореть, сгореть, сгореть! Как мотылёк, летящий в огонь на верную смерть — сгореть! Лишь бы хоть на миг быть согретой! Впрочем, нет. Мига, конечно, мало. Прасковье нужно большего. Прасковья продумывает возможные расклады, представляет, планирует, мечтает. Стоять во главе Мрака с Мефодием? Сеять тьму, ужас и разрушения, упиваться кровью и страданием, наблюдать за поединками и пытками, недрогнувшей рукой отправлять на вечную муку сотни лопухоидов? Ноздри Прасковьи хищно раздуваются. Или, может, попробовать вслед за Мефодием уйти от мрака? Но не идти к свету, зачем? К чему быть чьей-то дворнягой? Они могут быть на своей собственной стороне, им никто не будет нужен, им будет достаточно друг друга. Прасковья, жмурясь, представляет, как будет встречать Мефодия, возвращающегося с какой-нибудь опасной дуэли. Как она выйдет в прихожую в его любимом шёлковом алом платье, как будет целовать его, горячо и влажно, как запрокинет назад голову, подставляя для его поцелуев шею. А потом он возьмёт её на руки... Нет, лучше, пусть он будет ранен. Пусть он будет ранен, но, разумеется, не опасно, а так, слегка. Пусть он сядет в широкое кожаное кресло, а Прасковья, опустившись на пол на колени, будет промывать его раны. Такая гордая и опасная для всех, и такая тихая и покорная для него. Сухие костяшки больно стучат по лбу, бесцеремонно вытаскивая Прасковью в реальность. Регистрация заканчивается, говорит Шилов, нужно спешить. Первая регистрация, которая приходит в голову Прасковье, это регистрация комиссионеров, вторая — цветочно-шариковая, и лишь потом Прасковья вспоминает, что они в аэропорту. Они летят в Новосибирск. *** Зигя прилипает к окошку, разглядывая уплывающую Москву, похожую на золотистую паутину. Словно бы они улетают из сетей её милейшего дядюшки, проносится в голове у Прасковьи. Впрочем, она не испытывает на этот счёт никаких иллюзий: захоти Лигул их достать, достанет и в тайге. Есть только одно место, куда Мраку путь заказан — но туда и их с Виктором покамест не приглашали. И, кривит губы в недоброй усмешке Прасковья, вряд ли когда-нибудь пригласят. А из-за Зигиной головы виднеется кусочек чёрного неба. Прасковья вглядывается в него и представляет, как его прорезают белоснежные крылья Даф. Такой воздушной, такой лёгкой, такой светлой. Такой, Лигул бы её побрал, свободной. По креслу перед Прасковьей стекают капли. Пахнет палёным пластиком. Виктор ловит её руку, сильно, до боли, сжимает. "Давай без этого, а?" — недовольно говорит он, взглядом охлаждая кресло, и Прасковья закрывает глаза, чтобы не сорваться. Прасковья любит Мефодия и хочет увидеть его во сне. Прасковья устала от Шилова и не хочет его видеть вообщеникогда. Естественно, во сне она видит Шилова. Шилов впервые появляется на её пороге. Шилов недоверчиво хмурится на предложение поесть. Шилов задумчиво касается пальцами стрелок. Шилов оглядывается на рукоять меча. Шилов с усмешкой поднимает брови. Шилов спасает ей жизнь. Шилов говорит: «Просыпайся. Прилетели». Позже Прасковья будет вспоминать эти сны. Позже — когда Шилов будет сниться ей мёртвым. И ещё позже — когда Шилов не будет ей сниться вообще, а она будет готова эйдос заложить, лишь бы вновь увидеть его живым и невредимым. Хотя бы во сне. Но это позже. А пока они идут пешком на восток. *** Прасковья смутно помнит бесконечное шоссе, занесённые грязные снегом обочины и сигналившие машины. Помнит, как шла по следам Виктора и думала о Мефодии. Помнит, как гудели непривычные к долгой ходьбе ноги, ныла спина и плыло всё перед глазами. Чуть лучше Прасковья помнит слизывавший с лица кожу ледяной ветер, долгие метели и сугробы по пояс. Помнит, что однажды провалилась в такой сугроб, долго искала в нём застрявший сапог, простудилась, и они на неделю застряли в каком-то грязном, душном и прокуренном мотельчике, пока она металась по кровати с температурой. И в бреду ей виделись ползущие по ней мёртвые стылые руки, покрытые сероватыми струпьями, кружащие вокруг белые мухи и гулкие раскатистые удары грома где-то в голове. И бледное лицо Шилова, его тихие свирепые ругательства сквозь зубы и мокрое полотенце, которым он протирал её лицо. Прасковья почти уверена, что это тоже был бред. Отчётливее всего Прасковья запоминает выскочившего на них из леса обезумевшего волкодлака. Шилов успевает крикнуть, чтобы она отвернулась — о, она бы хотела! — но она не может. И в память ей впечатывается, как безжалостно острый меч входит оборотню в горло, как снег вокруг мгновенно окрашивается в красный, и как куртку и руки Шилова заливает волчьей кровью. И как Шилов потом долго, молча, с какой-то почти звериной яростью пытается оттереть их снегом и не может. Прасковья молча кладёт ему руку на плечо. Она понятия не имеет, чью кровь он на самом деле пытается смыть, но это и не важно. Они оба из Тартара, и этим всё сказано. Оттуда не возвращаются с чистыми руками и незапятнанными душами. За каждым из них тянется свой кровавый след, и, наверное, это одна из причин, почему они так хорошо понимают друг друга. Помедлив, Прасковья опускается рядом на колени. Она будет ждать Виктора столько, сколько потребуется. И если сегодня кошмары будут сниться уже ему — она будет рядом. Она очень, очень хорошо его понимает. *** В таёжной избушке Прасковье живётся, к её собственному удивлению, неплохо. То ли её удерживает злость на Виктора, мрачно предрекавшего, что она не протянет здесь и недели, то ли она и впрямь так устала от бесконечной дороги, то ли её привлёк этот дом своей отдалённостью от всего мира, — но она осваивается в нём довольно быстро. Она смиряется с привыкает и к дыму от рассохшейся печки, и к неудобствам на улице, и к стирке руками. Виктор же каждый день тренируется, заготавливает дрова и топит в вёдрах снег, а иногда уходит в ближайший посёлок за продуктами. И Прасковья не готова признаться самой себе, что волнуется за него. Хотя любит, разумеется, по-прежнему Мефодия. Прасковья не позволяет себе даже усомниться в этом. Это уже стало для неё чем-то сакральным: смотреть часами на его фотографии, мечтать, представлять, просыпаться и засыпать с мыслями о нём, видеть его во сне... Прасковья любит Мефодия, и только. Даже при том, что в кошмарах всё чаще видит раненого и лежащего без сознания Виктора. Даже при том, что, просыпаясь, первым делом кидает беглый взгляд на его лежанку, чтобы убедиться, что это были только кошмары. Даже при том, что без Шилова своей жизни уже не представляет. Особенно по вечерам. Тогда, когда в оконном стекле Прасковье видно лишь черноту и немного себя; когда тишина вдруг становится болезненно острой; когда ледяная тоска, незаметно подкравшись, сжимает костлявыми пальцами сердце. А Шилова всё нет. Нет, Прасковья не чувствует себя одинокой. Ей абсолютно достаточно Зиги и она не задыхается от собственных мыслей. Нет, она совсем не думает о Шилове. Она думает о Мефодии, просто её отвлекает без конца попадающаяся на глаза шиловская птица. Нет, она нисколько не переживает за него. Она просто злится, что он заставляет её ждать. Думать, что он попался мраку, что его растерзал вепрь, что он провалился куда-нибудь под лёд и сломал ногу, что... Хлопок дверью. — Витя! — радостно оповещает Прасковью Зигя, приподняв голову от машинок. "Прибить бы твоего Витю", — мрачно думает Прасковья. И — идёт к нему навстречу. *** Поужинав и согревшись чаем, Шилов уже не так смахивает на покойника, как в первые минуты с мороза. Он даже улыбается, глядя на то, как Прасковья кормит Зигю с ложки сгущёнкой. Сгущёнка холодная и густая, и с ложки (разумеется, столовой, ибо чайные сыночек, проверено опытом, заглатывает вместе с едой) не стекает, что не мешает малютке Зиге всё равно ей измазаться. — Тебе не кажется, что он ест слишком много сладкого? — задумчиво спрашивает Шилов, и Прасковья, нахмурившись, делает вид, что хочет треснуть его ложкой. Виктор уворачивается и миролюбиво поднимает руки. — Я просто спросил. Нет так нет. Он поднимается. — Я пока ещё подтоплю. Однажды он вместо этого сказал "я тебя жду". Прасковья не знает, почему она это помнит. *** Виктор проталкивает дрова вглубь печки, абсолютно безразличный к тому, что огонь может опалить ему лицо. Пламя разгорается быстро, озаряя всё вокруг длинными всполохами, и обычно резкие черты Шилова чуть смягчаются в этом неярком оранжевом свете. "Сойдёт", — наконец бурчит он, вставая и разминая затёкшие ноги. И снова садится к печке, подтащив к себе тощий старый коврик, оставшийся ещё от прежних хозяев. Прасковья ложится рядом. Как всегда — головой ему на колени. Виктор, конечно, всякий раз ворчит, что сам за подобное вторжение в её личное пространство был бы испепелён на месте, но в целом не слишком старается изображать недовольство. В конце концов, они оба знают: только эти вечера и вносят в их существование немного жизни. В них словно есть что-то неизменное, настоящее, успокаивающе человеческое. Как будто нет ни Кводнона, ни Лигула, ни Света, ни Мрака, а есть только этот маленький бревенчатый домик, затерявшийся в бесконечной тайге. Только это уютное потрескивание дров, этот пряный смолистый запах, эти весело вздымающиеся язычки пламени. Прасковья переводит взгляд на Виктора, наблюдая за причудливой игрой света и тени на его лице. А его пальцы едва уловимо пробегаются по её волосам. Нелепое, но такое необходимое подобие нежности. — Вжж... Брум, брум... — доносится из угла, где возится с машинками Зигя. Прасковье нравится думать, что как-то так, по идее, и должна выглядеть нормальная жизнь. Что, наверное, Мефодий точно так же проводит вечера с Дафной, пока где-то рядом беснуется Депресняк. Только, наверное, Меф ещё и рассказывает светлой что-нибудь интересное, смешное или, наоборот, личное. Не то, что некоторые. Шилова разговорчивым точно не назвать, докладываться и отчитываться (как он сам это называет) он терпеть не может, рассказывает что-то только если хочет сам. Чаще всего Шилов просто молчит, глядя в огонь или на возню Никиты с игрушками. Прасковью это, в общем-то, даже устраивает: второго Ромасюсика ей не надо. Иногда, впрочем, желание поговорить накатывает и на Виктора — я человек, ничто человеческое мне не чуждо — так, кажется, говорил кто-то из лопухоидов, — и тогда в нём, всегда таком молчаливом, будто обрушивается плотина, и то, чего обычно из него и клещами не вытащишь, льётся рекой. Виктор рассказывает Прасковье о детстве, о Никите, о жизни в Тартаре; имена убитых тартарианцев (и пленных светлых, которых ему порой доставляли живьём, чтоб добил) путаются у него на языке. В какой-то момент он начинает ухмыляться, рассказывая о том, как мечтал о Даре Кводнона, и его голос понижается до страшного, свистящего шёпота. А потом он резко, словно очнувшись от наваждения, прерывает себя на полуслове и замолкает. И несколько дней и вовсе не раскрывает рта. Но с каждым разом всё равно открывается ей всё больше. И, хотя иногда его откровенность Прасковью почти пугает (в конце концов, Виктору ничего не стоит потом, одумавшись, убить её), ей нравится, что он ей начинает ей доверять. На это у них обоих ушло полгода. Часто она, усевшись у огня первой, заставляла уже его лечь рядом и укладывала его голову себе на колени. И не сразу ей удалось добиться, чтобы Шилов не дёргался от каждого её движения, не открывал глаза и не пытался перехватить в воздухе её руку, когда она хотела провести по его волосам. Для человека, который ещё недавно не мог спать в кровати — прогресс, думает Прасковья, когда Виктор впервые засыпает на её коленях, даже во сне оставаясь каким-то внутренне собранным, напряжённым. Прасковье льстит его доверие, но ещё больше ей хочется просто дать Виктору возможность хотя бы ненадолго забыться и расслабиться. Прасковья слишком хорошо знает, что такое Дар Кводнона. В особенности когда Мефодий умирает и вся тяжесть Дара ложится на них с Виктором. Всё чаще между ними почти без причин вспыхивают ссоры — а вместе с ними вспыхивают вековые сосны, вылетают стекла и взрываются продукты. Всё чаще Прасковья просыпается с головной болью, тошнотой, а однажды даже с кровяным кашлем. Всё чаще она, срываясь, прибегает к магии (или, скорее, это магия прибегает к ней), и Виктор озабоченно предупреждает её, что их могут выследить. Разумеется, он прав — снова прав — всегда, чёрт возьми, прав! — и от этого в душе Прасковьи рождается ещё большая ярость. И снова она, задыхаясь от ненависти, швыряет в него охваченной огнём мебелью, посудой или кусками льда. Иногда, глядя на Виктора, Прасковье нестерпимо хочется убить его. Просто за то, что он рядом, а Мефодий далеко. Просто за то, что он — не Мефодий. Просто за то, что на его месте должен был быть Мефодий. И тогда всё, конечно, было бы по-другому. *** Новое утро — новая ссора. Сегодня — по поводу какой-то там якобы пригоревшей гречки, которую якобы не стоит давать Никите. Ну да, кривится Прасковья, разумеется. Она плохая хозяйка, она плохо готовит, она плохо заботится о Никите — один Виктор тут хороший! "Остынь", — сухо бросает Виктор, когда Прасковья швыряет в него смятым полотенцем, и, не дожидаясь новой вспышки, выходит из-за стола. Ровно через десять секунд хлопает дверь. Сам пусть остывает, думает Прасковья. Зигя заводит привычные вопли — "мамочка", "Витя", "Витя", "мамочка". Прасковья раздражённо суёт ему телефон; теперь, пока батарея не сядет, точно из игр не вылезет. Виктор, конечно, будет недоволен ("Ты хочешь, чтобы он совсем идиотом вырос?") — но, с другой стороны, можно подумать, Виктор вообще когда-нибудь бывает доволен. Ему лишь бы придраться. Прасковья достаёт из-под подушки перевязанную стопку фотографий. — Ме-о-ий, — шепчет она, подушечками пальцев лаская потрёпанные изображения. Мефодий. Он единственный её понимает. Разумеется, не настоящий, а бумажный... но разве это имеет значение? Прасковья кусает губы. Если бы только здесь был Мефодий. Виктор, мысленно твердит она, абсолютно невыносим. Его бесчувственности позавидовал бы и камень; в его выжженной Тартаром душе нет места ни жалости, ни сочувствию. Только и может, что язвить, спорить и критиковать; порой Прасковье кажется, что он только и делает, что ищет, как побольнее ужалить. От куска льда теплоты и то больше, чем от него. То ли дело Мефодий — настоящий человек, воспитывавшийся среди людей, наверняка умеющий заботиться и любить. Десятки, нет, сотни раз Прасковья видела его расслабленно-счастливое лицо, когда он по утрам выходил из их номера с Дафной, и каждый раз мечтала очутиться на месте светлой. Однажды она даже сумела заполучить его поцелуй, и это был один из самых счастливых моментов в её жизни. Да, конечно, по ощущениям это было неприятно (даже хуже, чем с Гопзием, к которому она не испытывала ровным счётом ничего), но какая разница, ведь это был Ме-фо-дий!.. Рано или поздно, думает Прасковья, она бы добилась его любви. В конце концов, она ведь ничем не хуже Дафны, и в один прекрасный день он бы это увидел. Она бы даже смогла измениться ради него. Она бы стала такой, какой он бы хотел её видеть — нежной, трепетной, беззащитной, заботливой... Она бы встречала его на пороге их дома, ею обустроенного, и в нём пахло бы едой, ею приготовленной. Она бы научилась делать что угодно: готовить, врачевать, вышивать крестом, умопомрачительно целоваться, контролировать свои вспышки... Она готова была бы стать такой, как ненавистная светлая, если бы это позволило привязать его к себе. Прасковья представляет, какого это — быть любимой им. Разумеется, Мефодий заботился бы о ней, был бы нежным и внимательным. Не то, что Виктор, у которого не то что ласкового слова — взгляда не дождёшься. Конечно, Мефодий бы чувствовал её настроение (зачем ещё нужна любовь?), и понимал, когда она нуждается в нём, а когда хочет побыть одна. В отличие от Виктора, который какими-то идиотскими проблемами всегда прерывает её размышления на самом важном месте. Естественно, Мефодий был бы чутким к ней и её желаниям, был бы рядом, но не надоедал, был бы сильным и мужественным, но контролируемым. Совсем не как Виктор, вызывающий в ней зубовный скрежет своей строптивостью, но позволяющий ей принимать решения за них обоих. Последнюю фотографию Прасковья целует в лоб, оставляя яркий отпечаток помады. Девять дней назад Мефодий умер. — Вот и всё, — сказал тогда Виктор, внимательно выслушав сообщение из зудильника. — Буслаева больше нет. Наоборот, — подумала Прасковья. — Буслаев больше есть. С его смертью мечтать о нём становится значительно проще. Теперь уже не важно, с кем он жил и кого любил. Живой Мефодий ещё мог иметь некоторые конструктивные недостатки (например, упрямо отказывался признавать, что на самом-то деле горячо и страстно в неё, Прасковью, влюблён), мёртвый же от них вовсе избавлен. Прасковья думает об этом много, очень много. И когда к вечеру возвращается Виктор — уставший, покрасневший от мороза, с обветренными скулами, с налипшим на бровях снегом, весь мокрый, волочащий эти идиотские вёдра со снегом и долго стучащий валенками в прихожей, Прасковью передёргивает от отвращения. И ещё раз, когда Виктор заявляет, что целый день ничего не ел. Будто бы это её проблемы, думает Прасковья и, пожав плечами, жестом переадресовывает его к шкафчику с продуктами. Что найдёт, то пусть и лопает, а она ему не служанка. И Шилов, нахмурившись, молча садится к огню, ещё ёжась от холода. Виктор проигрывает воображаемому Мефодию по всем фронтам. И настоящий Мефодий, внезапно оказавшийся живым, кстати, тоже. *** Прасковья жадно разглядывает Мефодия, не замечая ничего вокруг. Да, это, конечно, он, это его скулы, его властный лоб, его повадки, жесты, голос... И всё же что-то Прасковью настораживает, цепляет, не даёт ей покоя. Прасковья не сразу понимает, что это что-то она уже прежде видела, и видела в Дафне. Невесомые волосы, взлетающие вверх от любого ветерка, яркий блеск небесно-голубых глаз, свежее, словно озарённое изнутри лицо. Свет. Эдемский свет. Слишком сильный для Прасковьи, чтобы смотреть на него без боли, но отвернуться она не может. Прасковья упрямо верит: вот сейчас Мефодий её заметит. Увидит её не просто среди, но и на стороне светлых. И будет сражён её жертвой. Она, которую он клеймил эгоисткой, теперь среди валькирий! Она, воспитанница Лигула, добровольно пришла к тем, кого раньше не то что ненавидела — презирала! Она, без пяти минут королева мрака, отказалась от трона, от власти, от всемогущества! Смотри, я светлая, мысленно обращается Прасковья к Мефодию. Тебе ведь нравятся светлые? Ты считал, что во мраке для меня дороги нет? Ты хотел, чтобы я стала такой? Ну, гляди! Доволен? Прасковья облизывает потрескавшиеся губы. Сейчас, сейчас. Сейчас он её увидит, он догадается, что всё это ради него, он поймёт, как он её недооценивал! Он упадёт к её ногам, он вышвырнет к Лигулу эту смазливую светлую куклу, он скажет, что она ему дороже всего на свете и запретит ей биться... По крайней мере, именно так бы поступил Мефодий из её воображения. Но он настоящий почему-то этого не делает. И, пока Прасковья ещё пытается понять, почему (у неё уйдёт на это не одна неделя), к ней подходит Виктор. Руки подними и голову вперёд, командует он, неожиданно ловко облачая её в доспехи, и Прасковья подчиняется, хотя, на её взгляд, все ремни Виктор затягивает слишком туго. Потерпишь, отмахивается Виктор, зато ничего не свалится. Наколенники не забудь и поножи. И перчатки. Шлем только на подшлемник, если, конечно, нет лишней головы. "Постарайся меня случайно не прикончить, когда я буду тебя прикрывать", говорит Шилов будничным тоном, и, наверное, только сейчас Прасковья в полной мере осознаёт, что до утра они имеют шанс и не дожить. Что до утра у них почти нет шансов дожить. Громкие голоса спорящих валькирий отвлекают её. Не будет никаких оруженосцев, твёрдо говорит Фулона. И Варсуса с Шиловым тоже не будет. Кто за, пусть возьмётся рукой за её древко. Прасковья знает, что без Шилова она обречена. Прасковья думает, что Мефодий-из-её-фантазий был бы готов отдать за неё жизнь. Прасковья смотрит на Виктора — и понимает, что ни за что не позволит ему это сделать. Рука Прасковьи уверенно ложится на древко. *** Виктор не предпринимает никаких попыток её отговорить. Почему-то это задевает Прасковью больше, чем привычное равнодушие Мефодия. Виктору всё равно, что она может погибнуть? Ссадина от древка (и когда она только успела оцарапаться?) начинает болеть. Кто-то кладёт Прасковье руку на плечо. Варсус. Пастушок выглядит уставшим, но смотрит без неприязни, и это подкупает. Варсус кивает ей в сторону Виктора. — Попрощались бы. Пока есть время. Прасковья послушно кивает, не двигаясь с места. Светлый, улыбнувшись с неожиданным пониманием, ловко разворачивает её за плечи, приобнимая, буксирует к Виктору. "О, ничего, — громко говорит он кому-то в сторону, — просто барышня чуть переволновалась. Первая битва, вы понимаете... Дорогу... Позвольте вас обойти... Мерси..." "Барышня" молча смотрит, как он пожимает Виктору руку и, пожелав им удачи, куда-то испаряется. Скорее всего, туда, где другие валькирии, прощаясь, обнимаются с оруженосцами и друг с другом. На миг Прасковье тоже хочется уткнуться лицом в плечо Шилова и не идти ни на какие битвы. Просто зарыться носом в его куртку, согреваясь его теплом, и чувствовать его молчаливую поддержку. Просто ни о чём не думать, пока его руки, сомкнувшись на её спине, медленно покачивают её из стороны в сторону, прижимая её к нему, как всегда, когда ей было плохо. Просто быть в его объятиях так долго, как им это позволят. И Виктор действительно обнимает её. На секунду. И сразу же отстраняется, засунув руки в карманы. — Всё. Хватит. Разомлеешь, — отрывисто бросает он, и Прасковья, покоробленная его тоном, тотчас отходит к другим валькириям. Но посреди пути зачем-то оглядывается. Виктор смотрит на неё. Смотрит так, будто на смерть из них двоих идёт именно он. И это не взгляд человека, которому всё равно. *** Радулга, скажи девочке, как тебя зовут. У Радулги иссиня-чёрные волосы — такие же, как у неё, — только поэтому Прасковья её и запоминает. Густая копна рассыпается вокруг безжизненных плеч, когда Радулга падает, сражённая Вандолом. Наверное, поэтому в распластавшейся на льду фигуре Прасковья видит себя. Прашка, валькирия ледяного копья! Не сачкуй, дамочка! Уши оторву! У Малары бесстрашное лицо, насмешливый взгляд и задиристая улыбка. Малара упрямо держится на коленях, не желая умирать. Наверное, поэтому Прасковья вдруг проникается к ней симпатией. Ты за оруженосцем-то присматривай! Не видишь, Ламина рядом ошивается? Её хлебом не корми, дай пококетничать! Своих мужиков мало — ей чужих подавай! У Холы колючий взгляд, дорогой макияж и неразбавленный яд в голосе. Хола совсем не похожа на служительницу Света, и Прасковью это почему-то успокаивает — значит, в валькирии берут и таких. Наверное, поэтому рот Прасковьи кривится в горькой усмешке, когда Хола захлёбывается кровью. Ой, не могу, до чего ж худоба! Возьми бутерброд, нет, возьми, говорю! На ногах не стоишь, ветром шатает! Ешь давай, а то драться сил не будет! У Бэтлы большие руки, мягкая грудь и горячие плечи, когда она прижимает Прасковью к себе. У них не такая большая разница в возрасте, и всё же в её заботе Прасковье вдруг видится что-то материнское, тёплое, почти родное. Наверное, поэтому ей так больно, когда Бэтла умирает. *** Ладья с пылающими телами вновь и вновь встаёт перед глазами Прасковьи, сменяясь другими воспоминаниями этой ужасно долгой ночи. Живой Мефодий. Бледный как смерть Виктор. Безумный Вандол. Пробирающий до костей холод. Физически ощутимые волны ненависти со стороны тёмных трибун и недоверия — со светлых. Её позорный бросок. Гибель валькирий. Окровавленная Гелата на руках у ещё одной, самой крупной воительницы, имени которой Прасковья не помнит. Длинные кровавые подтёки на льду. И снова — четыре длинные фигуры, укрытые светлыми плащами. Они — такие опытные, такие бесстрашные, которые ещё столько могли бы сделать для Света — погибли. А она — абсолютно неподготовленная и втянутая во всё это совершенно случайно — выжила. Хотя её жизнь никому не нужна. Ни Свету. Ни Мраку. Ни Мефодию. Ни — Прасковья с каким-то болезненным наслаждением запускает ногти в собственные ладони, оставляя чёткие следы полукружий — Виктору. Этому-ко-всему-чёрт-бы-его-побрал-равнодушному-Виктору. Который не обнял её перед боем, хотя она могла умереть и они бы никогда больше не встретились; который не сказал ей никакой подобающей случаю бесполезной и лживой банальности из разряда "всё будет хорошо" или "я с тобой"; который так сдержанно отнёсся к её возвращению (только негромко спросил, забирая копьё: "Цела?", и сжал её руку, когда она кивнула); который молчал всю дорогу, пока их везли сюда Багров и Ирка, пока они поднимались на лифте на восьмой этаж и пока сам стягивал с неё ватник... ... и который, как внезапно понимает Прасковья, уже очень давно сжимает её в объятиях, пока она рыдает, уткнувшись лицом в его свитер и проплакивая его насквозь. И почему-то именно сейчас ей очень не хочется, чтобы Виктор видел её слёзы. Прасковья пытается остановиться, но делает только хуже, и её прорывает окончательно. Она устала, и четыре валькирии погибли — а она ведь разговаривала с ними, видела их, трогала их, таких ещё живых, — и Мефодий, со смертью которого она почти смирилась, оказывается, жив, и они снова в Москве, и она теперь валькирия, и неизвестно, как на это отреагирует Кводнон — вернее, известно как: плохо, — и она выжила, и она так боялась умереть, но и для чего ей жить, она не знает, и она не нужна Мефодию, и Виктору тоже не нужна, и вообще никому не нужна, и всем будет плевать, если она умрёт, и она так бесконечно от всего устала... Шилов молча прижимает её к себе, стискивает так сильно, словно боится, что она исчезнет, стоит ему отпустить её. Его чуткие ладони вбирают каждый миллиметр её тела, когда он проводит по её спине, и Прасковья чувствует, как от его горячих рук ей прямо через одежду передаётся жар. Она поднимает голову, чтобы взглянуть ему в глаза, и Виктор смотрит на неё так, словно не видел годами и теперь стремится запечатлеть в памяти каждую её черту. Он обнимает её с какой-то небывалой, несвойственной ему отчаянной нежностью, той самой, которой она хотела и не получила перед битвой — и как сейчас думает, к лучшему. — Перед боем... лишнее… — хрипло говорит Виктор, словно прочитывая её мысли, и Прасковья высвобождает одну руку, чтобы запустить в его волосы, растрёпывая их. (То, что это заставляет Виктора на миг прикрыть глаза, удивляет её саму.) Виктор притягивает её к себе ещё ближе, так, что ближе уже некуда, его руки крест-накрест ложатся на её спину, словно он хочет обнять её со всех сторон, закрыть собой от всех угроз. И Прасковья вдруг с какой-то отчётливой ясностью видит: что бы ни случилось, на защиту Виктора она может рассчитывать всегда. И от этой мысли её с головой накрывает каким-то новым, незнакомым чувством, которое она позже припишет благодарности. Это чувство наполняет её огнём, ему тесно у неё внутри, оно бушует в ней, ища выход на поверхность. И находит — там, где её губы сливаются с губами Виктора. Всё, что Прасковья помнит за секунду до — это его лицо, оказавшееся вдруг слишком близко, и какой-то странный, непреодолимый порыв прикоснуться к его губам своими. А затем всё вокруг исчезает. Исчезает в их отчаянном поцелуе, в томительной нежности объятий, в опьяняющей ласке изголодавшихся губ. Прасковье хочется провести так вечность. Но Виктор отстраняется. И его отрывистое "нам нельзя" отрезвляет не хуже пощёчины. *** Почему — она — стала — валькирией? Прасковья настойчиво пытается это выяснить, но ни Фулона, ни бывшая одиночка, ни Багров, ни Шилов не могут дать ей объяснения. Их ответы варьируются от философского "копьё валькирии не приходит случайно" до угрюмого "я что, похож на энциклопедию?", и ни один из них Прасковью не устраивает. Потому что спрашивает она совсем о другом. Почему она стала валькирией, если одна из них когда-то убила её мать, ведьму? (Или Лигул лгал ей, чтобы заставить её их ненавидеть?) Почему её сделали валькирией, если из светлого в её жизни есть только любовь к Мефодию, а кодекс любить запрещает? (Или он на неё не действует, ведь все прошлые знакомые её узнали?) Почему именно копьё? (Ведь она меткая, она хорошо метает ножи или шиловские стрелки, почему копьё, то оружие, которое всегда было для неё самым неудобным?) Почему её копьё её не слушается? (Даже не возвращается, будто говоря, что никакая она не валькирия) И почему, наконец, дар валькирии, вместо того чтобы помогать ей справиться с мраком, делает только хуже, заставляя её разрываться между Тартаром и Эдемом? На эти вопросы у неё нет ответов. *** Прасковья даже пытается рассказать обо всём этом Мефодию. Она готовится к разговору несколько недель, с неожиданным для себя самой упорством пытаясь научиться извлекать из непокорных связок слитные звуки. "С копьём бы так тренировалась!" — ворчит Виктор, натачивая свою внушительную коллекцию металлолома оружия. Но терпеливо выслушивает её жалкие потуги говорить, выдерживает её истерику, когда на пятый день голос исчезает окончательно, и ставит у её кровати чашки с прописанной Гелатой ромашкой. На седьмой день голос возвращается. Когда Прасковья в ответ на очередную чашку говорит "а-и-бо", Виктор чуть дёргает уголком рта. — Всегда пожалуйста. А Мефодий улыбается широко и открыто. Не ей, конечно, — Дафне. Её он пытается даже не замечать. Конечно, зачем ему, такому светлому, чистому, влюблённому, её проблемы? Как вообще смеет она появляться в его такой счастливой и беззаботной жизни, в которой для неё не предусмотрено место? Как у неё, в самом-то деле, наглости хватает портить его радостно-идеалистическую картину мира, накладывая на неё тень своими страданиями? Прасковья кусает губы. Она ведь даже не просит его о помощи. Разве что о понимании. Сочувствии, может быть. Но даже простого быть выслушанной ей приходится требовать. Мефодий игнорирует её дважды, и щёки Прасковьи вспыхивают, потому что никого другого она дважды бы и просить не стала. И она тянется к уху Шилова за стрелкой, заранее зная: Мефодий даже не запомнит, что она правда пыталась по-хорошему. "Ты вообще думаешь иногда?" Что и требовалось доказать. *** И снова Виктор её спасает. Виктор спасает её снова. Её спасает снова Виктор. Прасковья крутит эту фразу у себя в голове, обрабатывая его раны. Виктор, ссутулившись, сидит на бортике ванны, нахохлившийся, как большая недовольная птица. Прасковья гадает, какого это — когда тебя чуть не убивает лучший друг (брат? сын?) и хмурится, когда думает, что если бы Виктор не успел, то она бы узнала это без всякого "чуть". Наверное, она должна быть благодарной. Виктор ловит её руку, выводя из задумчивости. Смотрит исподлобья, между бровей — решительная складка. — О чём вы говорили? Прасковья не отвечает, задумчиво переводя взгляд на зеркало. У Виктора сломанный нос, давно глядящий утиным клювом, громадный ожог на щеке и десяток новых ссадин на спине. У неё воспалённые ранки в уголках потрескавшихся губ, обшелущивающийся нос и нездоровая бледность восковой куклы. И у обоих глубокие синие тени под глазами. — И как, помогло? — едко спрашивает Виктор, прекрасно зная ответ. Прасковья вспоминает Мефодия. Вспоминает его цветущий вид, здоровый цвет лица и румянец на щеках. Вспоминает его взрывную быстроту и лёгкость движений, бодрый голос и ясный взгляд. Весь Мефодий — торжество жизни, силы, молодости и красоты, воплощённое в человеческом виде. Прасковья вдруг испытывает к нему почти что ненависть. Прасковья наклоняется вперёд и бережно целует Виктора в висок. *** Ровно полтора месяца, как прошла битва. Ровно полтора месяца, как Прасковья поцеловала Виктора впервые. Ровно полтора месяца, как Виктор перестал скрывать, что любит её. А она всё ещё любит Мефодия. Уже даже не надеясь, что он бросит Дафну, придёт к ней и возьмёт на себя часть её ноши. Просто любит как факт, как данность. По привычке. *** Виктор Прасковью по-прежнему раздражает. Когда он молчит. Когда язвит. Когда он рядом. Когда далеко. Когда она ловит на себе его задумчивый взгляд. Когда они снова ругаются из-за Никиты, Мефодия, тренировок или чего-угодно-ещё. И всё же, стоит Виктору пропасть на несколько дней, Прасковья всякий раз убеждается: без него ей ещё хуже. *** Каждый день Прасковье некуда деться от ярости и злобы. Каждую ночь ей некуда деться от раскаяния и боли. Каждый день она ненавидит Свет, Мрак и всё вокруг. Каждую ночь она ненавидит себя. Каждый день она срывается на Викторе. Каждую ночь она плачет в его объятиях. *** На тренировках у неё ничего не получается. Она не валькирия, она чучело с палкой. Она устала. *** Прасковья устала, и ей очень хочется послать всё вокруг далеко и надолго. Хочется наплевать на Свет, на Мрак, на Кводнона, на валькирий, на Мефодия, на Виктора и даже на Зигю. Хочется просто сдаться. Просто выйти из игры, чтобы никто её не трогал, чтобы всё это закончилось, чтобы не было ни кошмаров, ни боли, ни мук так некстати пробудившейся совести. Прасковья погружается в эти мысли, словно они способны ей чем-нибудь помочь, но как-то незаметно для себя увязает в них с головой. Она даже начинает по-своему любить это своё новое состояние, упиваясь бесконечным страданием и купаясь в жалости к себе. С каким-то странным наслаждением растравляя внутренние ранки, пусть они и болят после этого сильнее. Она старается не думать о том, что её эйдос окружает сосущая тьма. Она упорно не обращает внимания на то, что её "тренировки" не приносят никакого эффекта, с тех пор как Шилов, уступив ей, начинает её хвалить. Она тщательно игнорирует тот факт, что её копьё до сих пор к ней не возвращается. И усиленно закрывает глаза на то, что её бремя несёт не только она. Впрочем, кое-что она всё-таки замечает. Например, то, что Шилов в какой-то момент перестаёт с ней спорить, хотя раньше любил подлить масла в огонь язвительными замечаниями. То, что он оставляет попытки повлиять на воспитание Зиги, словно сам недавно не ворчал, что нельзя устраивать детям качели. То, что он с непривычной покорностью терпит её истерики даже тогда, когда она сама знает, что перегибает. Наконец, Прасковья не может не видеть какое-то чуждое ему, абсолютно буслаевское презрение в его взгляде. Но даже если она это замечает, то старается об этом не думать. Ей ведь всегда это хорошо удавалось. Жить иллюзиями. *** Все иллюзии рассыпаются в прах, когда Виктор уходит. Прасковья даже не понимает, как это случилось. Просто в какой-то момент они оказываются друг напротив друга, обозлённые, с прерывающимся от бешенства дыханием и с яростью во взгляде. Просто весь пол усыпан обломками того, что раньше было мебелью и посудой, а на стенах выкипела вся краска. Просто ветер с лёгкостью проникает в выбитые окна и ворошит холодные угли в опрокинутой буржуйке. Виктор медленно проводит по лицу рукой. На виске у него длинная глубокая царапина — след от задевшей его чашки. Виктор с каким-то отрешённым, пустым выражением разглядывает оставшуюся на ладони кровь. А затем, точно очнувшись, поднимает глаза на Прасковью, смотрит секунды две, и, ни сказав ни слова, телепортирует. Просто она, вскипев, крикнула: "...учше бы ...десь был Ме...одий". Просто оказалось, что Виктор тоже может терять контроль. Прасковья сползает по стене, заглатывая ртом воздух. *** Следующие три дня остаются в памяти Прасковьи какими-то урывками, яркими вспышками, короткими проблесками воспоминаний. Обжигающий жар догорающей баржи, звук собственного смеха, кажущегося каким-то чужим, чьи-то мощные руки, без церемоний закидывающие её на кожаное плечо. Запах бензина, рёв мотоцикла, успокаивающий бас хранителя и пулемётная речь Улиты. Затем провал — следующее утро — и вот она сидит у них на кухне рядом с Зигей, закутанная в громадный Улитин халат, и делает вид, что слушает эссиорховскую проповедь (из которой её разум машинально вылавливает набившие оскомину слова "испытания", "ложь", "мрак", "эгоизм" и "терпение"). А потом Эссиорх неосторожно произносит "Виктор" — и занавески вспыхивают, отвлекая его внимание. Прасковья, не прощаясь, выскальзывает из квартиры — и снова погружается в спасительную черноту забвения. Она находит себя на чердаках, на заброшках, а один раз даже в общежитии, в их старой семидесятой комнате со следами гари на стенах. Она кричит, плачет, горячо спорит с Кем-то и что-то Кому-то доказывает. Временами ей кажется, что Виктор рядом, и тогда она обращается к нему. Виктор кажется ей таким реальным — руку протяни, и вот он, — но её пальцы впустую сгребают пустоту. И всё же она не верит, что это конец. Потому что он не мог уйти, не мог бросить её одну, не мог оставить её в опасности, она доверяла ему, он не мог её предать, это не мог быть конец, не мог, не мог, не мог... Мог. За неверием приходит осознание, а вместе с осознанием — ярость. Прасковья устраивает несколько гроз, отчаянно злясь на Виктора. Зачем он ушёл — как он посмел — а если он снова куда-нибудь влезет — он ведь вечно нарывается — он что, вдовой её хочет оставить — то есть, нет, какая она ему вдова — она ему как минимум не жена и никогда ею не станет — он ей не нужен — она вообще его сама придушит, как только он вернётся... Но он не возвращается. Прасковья хрипло смеётся сквозь слёзы, и её глаза загораются безумным ведьминским огнём. Это всё он виноват! Он, Виктор! Это он первый начал, это он вывел её из себя! Ведь она не сказала ничего такого — во всяком случае, ничего такого, что не говорила бы раньше — и если бы он вдруг не начал ей отвечать, то никакой ссоры бы не было! Ведь начиналось всё обычно, совсем обычно. Она всего лишь сказала (тогда ещё через Зигю), что валькириям они не нужны. Что Свету на них плевать, а сопротивляться Кводнону вдвоём они долго не смогут. И что, разве она была неправа? А Виктор, вместо того чтобы согласиться или хотя бы промолчать, пожал плечами и предложил сдаться Лигулу. Сволочь. Разнося по кирпичам очередную заброшку (когда-то они с Виктором сидели на её крыше целую ночь, молча глядя на далёкие жемчужно-белые звёзды), Прасковья вспоминает, как он поморщился, когда она запустила в него горящим креслом. Да ещё и буркнул: "не начинай, а?" Не начинай. Как будто у неё нет для этого никаких оснований. Как будто её не терзает Дар Кводнона, не раздирают кошмары и не презирают остальные валькирии. Как будто ей не нужно опасаться и себя, и за себя. И она сорвалась. "...учше бы ...десь был Ме...одий!" То, как исказилось лицо Виктора, она не забудет никогда. А в следующую секунду всё вокруг смело волной его гнева. Что-то вспыхивало, трескалось, взрывалось; вылетали стёкла, осыпались прахом двери, лопались лампы. Саму Прасковью каким-то чудом не задело ни разу, хотя иногда мебель пролетала в опасной близости от её головы. Но её пугало не это. А белое, застывшее лицо Виктора, похожее скорее на маску, за которой угадывался... нет, не гнев. Страх. И этот страх передавался и Прасковье. И чтобы заглушить его, она кричала. Она уже сказала главное — так чего ей терять? — и она продолжала. Виктор сломал ей жизнь, она не просила себя спасать, ей и даром не нужна его забота, дай ему волю — он заживо её в тайге похоронит, и никакой благодарности он от неё не дождётся, а ещё влюблённым притворялся, и она его терпеть не может, и хоть бы он сдох и оставил её в покое... Виктор же говорил тихо, каким-то резким, свистящим шёпотом, пугающим скрытым в нём бешенством. Он говорил, что тоже устал, что ему тоже плохо, но он почему-то не делает из своих эмоций проблемы для окружающих, что он оруженосец, а не мальчик для битья, что он не заслужил такого обращения, что половину своих проблем она создала себе сама, что ей просто нужен самовлюблённый придурок, который будет вытирать о неё ноги... В воздухе сталкивались молнии, краска на стенах вскипала и пузырилась, Зигя в панике укрылся за громадным ящиком, жалобно взывая к "мамочке" и "Вите". В какой-то момент у Виктора в руках оказался меч, и Прасковья была уверена, что он её зарубит. Но нет — кнутовидный клинок, благополучно миновав её голову, лишь рассёк последний уцелевший стул. Зато прощальный взгляд Виктора, холодный и злой, хлестнул её куда больнее, чем это мог бы сделать любой клинок. Прасковья против своей воли всхлипывает. Ладно, пусть она тоже немного виновата. [Немного.] Ладно, она даже готова извиниться. [Если он тоже.] Ладно, возможно, она не совсем то имела в виду, когда говорила, что Виктор ей не нужен. [Хоть бы он вернулся.] *** На третий день его отсутствия Прасковья неожиданно обретает некое спокойствие, словно все эмоции выкипели, оставив лишь пустоту в разуме и в сердце. Она не помнит, где спала и что ела, и лишь бездумно бродит по улицам, игнорируя боль в уставших икрах. О Викторе она почти не думает — вообще ни о чём не думает — и лишь иногда оглядывается вокруг, как бы желая увидеть его и услышать "Ну и зачем мы сюда припёрлись?" Но в ответ слышит лишь тишину. К вечеру же Прасковья начинает мёрзнуть и назло себе вынимает руки из карманов, позволяя пальцам совсем окоченеть. Холодно. Холодно-холодно-холодно. В такую погоду хорошо греться у печки в маленьком домике — не думать об этом! — где-нибудь подальше от людей — нет! — пить горячий чай — нет, нет, только не это! — смотреть в огонь — нет, пожалуйста, не сейчас! — уютно положить кому-то подбородок на плечо — взять себя в руки немедленно! — дразня, потереться носом о чью-то шею... Прасковья чувствует на щеках влагу и с удивлением обнаруживает, что плачет. Она впустила Виктора в свой дом, а он проник в её душу. Прасковья закрывает глаза и видит перед собой его руки, обхватывающие её с каким-то отчаянным желанием защитить. Его плечи, так идеально подходящие для того, чтобы обнимать их сзади (игнорируя его ворчливое "сколько раз просил не подходить со спины!"). Его бесчисленные шрамы, включая тот громадный ожог, без которого он не был бы им, его насмешливый взгляд, смягчающийся, когда он смотрел на неё или Никиту, его тёплые губы, которые она бы так хотела почувствовать на своих ещё раз, и ещё, и ещё, и всегда, и... Несмотря на мороз, Прасковья чувствует волну жара. *** Корнелий обнаруживает Прасковью уже совершенно заплаканной, но ей плевать. Она даже не успевает удивиться, когда он, кубарем скатившись с грифона, бросается к ней, и, хотя он слишком взбудоражен, чтобы объяснить всё по-человечески, слов "нашли", "твой оруженосец" и "ранен" достаточно, чтобы её сердце ухнуло где-то в груди. Они пролетают на грифоне через добрых пол-Москвы, но Прасковья не запоминает ни головокружительной высоты, ни вздымающихся слева и справа мощных крыльев, ни огней вечернего города. К реальности её возвращает лишь чей-то вопль, требующий, чтобы Корнелий "убрал свою зверюгу", и тогда она понимает, что они приземлились в каком-то лесу, и грифон, яростно клокоча, наступает на маленькую фигурку в белой рубашечке. Прасковья не сразу узнаёт в этой фигурке Варсуса, потому что Варсус, которого она знает, был всегда бодрым, насмешливым и галантным, этот же выглядит угрюмым, если не сказать — ожесточённым. Впрочем, она едва ли об этом задумывается, потому что Варсус ведёт её за собой к краю поляны, туда, где на белом снегу смутно чернеет какой-то вытянутый силуэт. Пастушок достаёт фонарик — обычный, лопухоидный — и его яркий белый луч выхватывает растрёпанные светлые волосы, прорванную у ворота кольчугу и пятна крови на снегу. У Прасковьи кружится голова. Это просто какой-то дурной сон. Сейчас она проснётся, и всё будет хорошо. Но на этот раз кошмар оказывается реальностью. *** Варсус держит её за плечи, мешая ей трясти Виктора, одновременно вводя её в курс дела. Прасковья понимает его далеко не сразу, и он терпеливо повторяет рассказ свой снова и снова. Вейзес. Дуэль. Рана на ключице неопасна, но крови потерял много. Страшно другое. Варсус наводит луч фонаря прямо на просвет в кольчуге, и, чуть ниже раны с запёкшейся кровью, Прасковья видит маленький, но глубокий порез. Укол от дарха, поясняет Варсус. Видно, в последний момент изловчился, и... Прасковья, пошатнувшись, опускается на снег на колени. Ей не нужно объяснять, что значит даже царапина от дарха для смертного, тем более — с Даром Кводнона. Едва ли у них есть больше пары часов. *** Варсус уходит. Прасковья кричит, сердится, заставляет трескаться ветки над его головой — бесполезно. Светлый наотрез отказывается прибегать к маголодиям ("поверь, моя дудочка здесь не поможет") и не может точно сказать, где сейчас дарх Вейзеса ("дарх, вероятно, издох, что до эйдосов — я обещаю о них позаботиться"). Корнелий же улетает ещё раньше. Она остаётся одна. *** У Прасковьи уходит не менее получаса, чтобы развести костёр. Влажные ветки гореть поначалу отказываются, да и собирать хворост при свете фонарика — задача не из лёгких. Хорошо ещё Варсусу хватило благородства пожертвовать своей курткой, чтобы Виктор не лежал на снегу. Прасковья осторожно очищает снегом рану Виктора, хотя её заледеневшие пальцы (ну зачем она специально позволяла им мёрзнуть?) отказываются сгибаться. Кое-как отмыв кровь, Прасковья устало закрывает глаза. Шилов проходит мимо неё к печке и ставит у огня потемневшие от влаги валенки. Открывает. Виктор по-прежнему лежит без сознания, и его лицо кажется ей не просто бледным, а каким-то серым. Закрывает. Виктор обхватывает её голову руками и силой прижимает к своей груди, прямо к сердцу, пока она выплакивает очередной кошмар. Открывает. Царапина от дарха потемнела и расширилась. У Прасковьи дрожат губы. *** Начало приступа она распознаёт сразу — повезло. Повезло, что когда-то, ещё в тайге, когда она пыталась заставить Виктора расслабиться, то укладывала его голову к себе на колени и долго вслушивалась в его успокаивающееся дыхание. Только поэтому Прасковья замечает это сейчас. Как его вдохи становятся всё медленнее... и медленнее... и медленнее... и... Прасковья неосознанно затаивает дыхание сама, ожидая нового вдоха — но его всё нет и нет — и ей самой кислорода начинает уже не хватать — лицо Виктора пунцовеет — он хрипит — её охватывает паника — и в один миг она видит её. Ауру. Не багровую, как у стражей Мрака, но и не золотисто-розовую, как у светлых, а неоднозначную, перемешанную, окутанную к тому же серой липкой паутиной, в центре которой — чёрный штопор, вкрученный Виктору в ключицу. Задыхаясь, Прасковья всё же делает вдох, но видение не исчезает. Врачевать ауры, не имея в этом ни малейшего опыта, кажется Прасковьей идеей не блестящей. Но оставить Виктора умирать — ещё хуже. Она осторожно прикасается к этому штопору — и её мозг скручивает острой болью, проходящей по всему телу электрическим разрядом. Прасковья прокусывает губу до крови и пытается снова — и снова её пронзает боль. На третий раз этот штопор оказывается в её руках, и Прасковья не задумываясь швыряет его в огонь, мгновенно его поглотивший. Царапина затягивается. Виктор делает вдох. Но, будто подавившись, как-то странно булькает горлом и снова начинает хрипеть. Прасковья начинает торопливо счищать налипшую на ауре паутину, мысленно, но помогая себе руками. Её пальцы по-прежнему слушаются её не до конца, и она несколько раз цепляет ауру вместо липкой и неприятной гадости, и лицо Виктора искажается от боли. Тогда Прасковья начинает поминутно прикладывать руки к своей шее, поближе к сонной артерии, грея собственным теплом. Это помогает, и дело идёт быстрее. Первым делом Прасковья снимает паутину с его грудной клетки — и когда почти погасший эйдос Виктора вдруг вспыхивает с новой силой, ей хочется плакать от облегчения. Золотистый свет ауры льётся в образовавшуюся брешь, помогая Прасковье сдирать эту серую муть. И эйдос Виктора ярок как никогда. Вдох. Вдох. Вдох. Виктор жив. Прасковья падает лицом в снег, чувствуя, как разгорячённую кожу начинает приятно покалывать. Его дыхание становится ровным, как у любого спящего. Жив. Если бы не — она бы умерла тоже. Но он жив. *** Когда костёр уже догорает, и Прасковья знает, что сил идти за новым хворостом у неё нет, их находят Фулона с оруженосцем, вероятно, поднятые Корнелием. Прасковья вырубается, как только её спина касается сидения машины. *** Она просыпается только утром, уже в квартире Фулоны, в Гелатином кресле-качалке. Виктор лежит на кожаном диванчике, и ей очень хочется кинуться к нему, проверить, коснуться, но прежде, чем она успевает хотя бы встать, раздаётся деликатный стук в дверь. В комнату входит та, кого Прасковья ожидала увидеть, пожалуй, меньше всего. Дафна кивает на флейту у неё в руках. — Привет. Я сыграю? Прасковья переводит взгляд на Виктора. Решение принимается почти мгновенно. — ...олько ти...о. Светлая серьёзно кивает и, тоже глядя на Виктора, играет. Действительно тихо. Потом Даф, отложив флейту, начинает говорить. Про Варсуса, про Фулону, про Мефодия, про маголодии, ещё про что-то. Прасковья тщетно пытается почувствовать к светлой прежнее отторжение, ненависть, зависть — но ничего этого не испытывает. Разве что желание, чтобы гостья поскорее ушла и оставила их вдвоём. Размышляя над этим, Прасковья не сразу понимает, что её участие в диалоге тоже требуется. "Что вы будете делать?" "У-е-ем." "Опять?" Прасковья усмехается. Лоб Дафны прорезает озабоченная складка. "А Мефодию говорить? То есть, я имею в виду... ты хочешь попрощаться?" Прасковья мотает головой, наслаждаясь тем, как глаза светлой изумлённо расширяются. "Ты... Ты не... Ты же... Ты по-прежнему влюблена в него, или?.." Дафна краснеет, и Прасковье вдруг становится смешно из-за этой её деликатности. — Я ...сегда ...ыла ...люблена Ме...о...ия, — признаёт она, глядя светлой прямо в глаза. — А ...иктора я ...юблю. Теперь улыбается уже Дафна, и Прасковье кажется, что этой улыбкой можно растопить минимум половину Арктики. Но Дафна идёт ещё дальше и обнимает её. И исчезает за дверью прежде, чем Прасковья успевает покрутить пальцем у виска. Сзади слышится возня с одеялом. Прасковья деревенеет, молча глядя, как Виктор, зевая, садится и свешивает вниз ноги. — Который... Уже восемь?.. В последний раз я так долго спал без кошмаров, когда оцарапался собственной стрелкой. — говорит он, как всегда игнорируя всяческие «добрые утры» и, нахмурившись, озабоченно ощупывает серьгу. — Посмотришь? Прасковья с облегчением садится рядом и тянется к его уху. Каким образом вместо уха напротив неё оказываются его лицо, она не имеет ни малейшего понятия. Каким образом их губы встречаются в долгом, жарком, опьяняюще нежном поцелуе — тоже. Каким образом его руки ложатся на её талию, а её собственные пальцы запутываются в его волосах — тем более. Но ей это однозначно нравится. Она чувствует, что Виктор улыбается, и её собственные губы растягиваются в улыбке. Виктор в порядке, он с ней, он рядом, такой тёплый, такой живой, такой её. — Так куда и когда мы уезжаем? — очень просто спрашивает он, ненадолго отрываясь от её губ, и Прасковья очень хочет возмутиться, что это нечестно, что подслушивать нельзя и что у кого-то нету совести. Но не успевает, потому что Виктор возобновляет поцелуй, и у неё нет никакого выхода, как ответить. А потом, когда они всё же, спустя, наверное, несколько вечностей, отрываются друг от друга, он прижимает её к своей груди, туда, где бесперебойно бьётся сердце. И в его молчаливой благодарности — и в её счастливом облегчении — тонут все ссоры, обиды и недоразумения. Прасковья любит Виктора, и только его.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.