***
Они правда ничего не знали. И Виктор сдержанно усмехался этой мысли самыми кончиками губ, оглядываясь воровато, словно кто-нибудь действительно мог понять, что он скрывал и почему смотрел на Джейса колючим, как иней, взглядом. Когда золотистые глаза Джейса на секунду задерживали взгляд на нем, кожа начинала непроизвольно гореть. Он сам тогда внутри начинал плавиться, как свеча, грыз губу до выступившей привлекательной сладости крови. Ему было плохо, так по-приятному плохо, что кишки скручивало несколько раз, они пульсировали и словно бы стягивались в морские узлы от предвкушения. Никто не знал об этом. Никто ничего не знал. Виктор вел себя как обычно, позволяя пробиться солнечному лучу всеголишь улыбки сквозь пелену серьезности и раздражения — ведь Кейт никуда не делась, продолжала двигаться и существовать в их мире, словно заведенная кукла. Только ритмика и алгоритмика у этой недокуколки была какая-то своя особенная, не поддающаяся никаким логическим рассуждениям. Но сегодня она бесила его гораздо меньше прежнего — либо сама реагировала не так остро, как бывало обычно, когда видела его с Джейсом вместе. Ведь даже она ничего не знала. Виктор знает, что он — хроническая усталость напополам с сожалениями. Он полон ими, они льются из него кипятком через край: поэтому он так неэгоистично не разрешает к себе прикасаться. Ожог расцветет на теле ярко-алый, сморщенный, скукоженный — но либо у Джейса врожденный иммунитет к кипятку, либо же любой взгляд Виктора — самое стремительно действующее противоядие. А взгляды у него правда разные, совсем-совсем разные: то совсем безразличные, то слишком внимательные и пронизывающие. Тысячи улыбок. Тысячи взглядов. Тысячи мыслей. Один исход. — Эй, — позвал его Виктор тогда, еще в школе. Голос у него был обычным: хриплым и раздраженным. Оторвав взгляд от стенда, Джейс вопросительно наклонил голову вбок. — Что с тобой? Намекал вести себя по-обычному — иначе все узнали бы об этом. — Я не… — Джейс вздохнул. — Просто задумался. Виктор только хмыкнул в ответ. Он вел себя так, будто бы ничего не было. Будто бы сегодня вечером они не станут делать это. Но они стали — спустя пять томительных часов и мельком переплетенных пальцев, касания прядей к лицу и усталых вздохов, после выпитой Колы, душа и съеденной напополам лапши быстрого приготовления. Стали делать это. Что настолько ужасного в том, что они хотят сделать это? Ничего, вот именно, — Виктор пожал плечами, поглаживая собственную ногу. Он немного прихрамывал на нее, поэтому всегда был снизу. — Вообще ничего. У каждого есть свои… секреты. Тогда почему ему было настолько паршиво?***
Слова растворялись в горле, густой вязкой слюне во рту как сахар в кипятке. Они бы все испортили, разбили, уничтожили. Никаких реплик, шуток, смущающих фраз. Жадные прикосновения, мазанные, пузырящиеся на коже поцелуи, проблеск смешавшихся чувств на самом дне вязких зрачков — и поблескивало там чем-то явно нездоровым. Лихорадочно — вот их диагноз безумия на сегодняшний вечер. Комната захлебывалась в солнечных лучах, которые беспрепятственно проходили сквозь тонкие легкие занавески и растекались по стенам-полу-вещам-телам, топили их своей знойной теплотой. Тело Виктора горело, практически растекалось от жара. Солнце. Возбуждение. Пышущее жаром тело поверх него. Клокочущие в горле чувства. Мысли. Все-все-все заставляло его растекаться и кипеть — каша, пузырящаяся в кастрюльке. Но ему было хорошо. И было плохо. Приятно плохо, поэтому он не сопротивлялся. Ему было хорошо. Стоять на четвереньках, в коленно-локтевой. Чувствовать сморщенную ткань белой простыни под пальцами. Чужой горячий член внутри, четко ударяющий по простате. Хрипеть и стонать громче, меняя тональность голоса под стремительно меняющиеся движения. Представлять, как это выглядит в стороны. Глотать слезы, слюни и рвущиеся наружу дурацкие слова. Нельзя никому говорить об этом — даже вслух. Никто ничего не знает. Никто, кроме них двоих. Он даже сам готов об этом забыть — был навсегда забыть этом, чтобы на следующий день повторить это. Лишь бы не стать использованной тряпкой, лакмусовой бумажкой, сгрызенным чупа-чупсом, пущенным по ручью хрупким бумажным корабликом, девчонкой на одну ночь. Он сделает все — наступит на горло собственной песне, выгрызет изнутри губу до мяса, захлебнется нечаянно своим беззвучным криком и растянет губы в глупой надежде на то, что он ему нужен. Что он действительно ему нужен. Губы Джейса были полными, пеклыми, чуть разбитыми. По коже они скользили симпатичной шершавостью, на собственных ощущались накаленным в печи добела ножом — резали без труда. Почему-то не кожу, а сердце. Почему-то не сердце, а душу. Виктор, жмурясь, открывал рот, впускал чужой язык, хрипел, кусался, перехватывал его замутненный взгляд. Умирал маленькой смертью каждый раз, когда их губы соприкасались. И ему хотелось, чтобы и Джейс тоже. Тоже заболел. Тоже понял. Тоже узнал. Тоже умер на мгновение. Тоже стал зависим от этого. Он знал, что если откроет рот, то из него вылетит глупое, безрассудное, дурное. Ведь происходящее сейчас было лишь взаимовыгодной сделкой, удовольствием на один вечер, обоюдосладкой игрой, обоюдоострым испытанием. Поэтому никто ничего не знал. Все пребывали в блаженном неведении. Все и подумать не могли, что сегодня вечером Джейс будет трахать Виктора, подложив под колено его больной ноги подушку. Все и помыслить не могли о том, что это — всего лишь секс. Ничего больше. Правда же? Комната захлебывалась в море солнечных лучей — потому что она, неживая и стойкая, не могла ничем себя защитить, молчаливо-гордо впитывая солнечную кровь и чьи-то сдавленные хрипы. Джейс захлебывался в удовольствии от происходящего — ведь ему нравилось наблюдать и слышать то, что было раньше лишь запретной фантазией. А Виктор захлебывался в собственных мыслях, ведь они все жужжали об одном: «Кто я для тебя, Джейс?» И мечтал, чтобы они захлебнулись — все вместе, — в беспросветной вязкой темноте его тоски.