Плащ

NC-21
Завершён
51
автор
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 4 946 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
51 Нравится 11 Отзывы 12 В сборник

Текст целиком

Настройки

Кроваво-черное ничто взмесило

Систему тел, спряженных в глуби тел,

Спряженных в глуби тел, спряженных в темноте

Единой темы.

Набоков, «Бледное пламя»

    Знаете, я почти все время разговариваю с вами у себя в голове. Всегда. Сколько вас помню – столько и говорю с вами, хоть и знаю, это все равно что говорить с пустотой. Услышьте меня. Помогите мне. Почините меня. Выведите меня из этого темного лабиринта. Обнимите меня, - да, я все еще, как дурак, верю, что когда-нибудь вы могли бы меня обнять, а не только ударить. Вы, конечно, не отвечаете. Это ничего, я привык. Ведь в те дни, которые остались в моей памяти как вереница унижений, боли и гнева, в дни, когда я действительно пытался поговорить с вами, надеясь, что вы когда-нибудь услышите, это было ровно то же самое – говорить в пустоту. Знаете, в какой-то момент я стал обращаться во внутренних монологах не к вам, а к другому человеку. Интересно, что бы вы почувствовали, узнав это? Вам, наверное, стало бы любопытно. Или скучно. Скорее всего, я бы увидел на вашем лице ту же безразличную усмешку, что и всегда. Вы, конечно, знаете, что за человека я имею в виду. Все началось в тот день, когда я взял его за руку в кинотеатре. Он написал мне сообщение, позвал на какой-то фильм про роботов, который был чудовищно глуп даже по описанию – но я согласился. Так странно оказалось, прожив на свете два десятка лет, обнаружить, что можно не раздражаться из-за какого угодно скверного кино, если смотришь его не один. Глаза Ацуси золотисто мерцали в темноте, как обещание какой-то далекой удивительной страны – Атлантиды, Гипербореи, острова Пэнлай; рука лежала на подлокотнике кресла, и я долго колебался, насколько это будет приемлемо, но в конце концов решил, что он уберет ее, если ему что-то не понравится. Он не убрал - и я до конца сеанса сжимал эту руку, мучаясь неловкостью; во рту пересохло, голова кружилась, как от вина. Помню, что руки у нас обоих вспотели, помню, как мучительно хотелось дотронуться до одного из его обкусанных ногтей, до детски-розовой полоски ободранной кожи, выступающей над ногтевой пластиной. Помню его перчатку без пальцев. На нем почти все время были перчатки, совсем как на этом вашем... Нет, о том типе вспоминать точно не стоит. Меня и так придавливало волной стыда, когда я ловил себя на том, что исподтишка разглядываю лицо Ацуси, ресницы, губы... Стыда – и гнева, потому что я знал, о чем бы вы подумали, узнав про это. Но нет, понимаете, это было совсем другое, хорошее, чистое; не как в тех видео, которые смотрят украдкой, заперевшись в комнате, и не как у вас с вашим мерзотным Накахарой, который смотрит на всех таким бесстыжим взглядом, будто готов в любую секунду швырнуть на постель и повернуть задницей кверху, стянув штаны, или, наоборот, сам дать не хуже какой-нибудь девки... тьфу, даже думать не хочу, так тошно. И этот рассказ - не о нем. Это рассказ обо мне, и хотя вам никогда не было интересно слушать обо мне, прошу, в этот раз выслушайте. Нет, все началось не с кино. Это началось раньше - с поцелуя в парке. Мы сидели рядом у дерева, я что-то читал; что именно – не помню. Но хорошо помню тяжесть желтого жаркого дня, стрекот насекомых, помню, как лучи запутывались в листве, как падал прогретый солнцем тополиный пух, похожий цветом и мягкостью на его волосы, помню запах бэнто, которое он принес с собой, и что я почти что задремал на его плече. А потом вдруг почувствовал, как он проводит тыльной стороной кисти по моей скуле и щеке; открыл глаза и увидел его лицо совсем близко от своего, и почему-то не вздрогнул и не отодвинулся, хотя он даже помедлил секунду, как бы давая мне возможность это сделать. А потом он быстро и легко коснулся своими сухими теплыми губами моих губ, - и улыбнулся, и тут же отвернулся и уткнулся в телефон. И я тоже остался лежать как лежал, прислонившись к его плечу, как будто ничего не произошло – по крайней мере, ничего особенного. Было не страшно и не противно; неужели это так и должно быть – не страшно и не противно, не липко, не грязно, без обволакивающего стыда, без подступающей к горлу тошноты? Хорошо запомнил, что у его рта был вкус лимонных леденцов. Наверное, в приюте, где Ацуси вырос, кормили неважно, поэтому от него всегда пахло какими-то сладостями. Как в детском стишке: «Из конфет и пирожных и сластей всевозможных...» Нет, не так. Все началось еще раньше, гораздо раньше: когда мы начали называть друг друга по именам, а не «тигр» и... как там он меня звал раньше (страшная мысль: а может, никак и не звал, отказываясь падать до злых прозвищ и оскорблений); с моментов молчаливого взаимопонимания, когда оказалось, что я не чувствую ненависти, что мне нравится проводить время рядом с ним, – что он, по правде говоря, единственный на всем свете человек, с которым мне нравится проводить время; со дня, когда я понял, что мы больше не соперники (только не думать, ни за что нельзя думать – в чем мы с ним соперничали, за кого). Нет, и это неправда. Может, надо отмотать еще немного назад: к вашим словам о новом воспитаннике, который лучше меня, и к моему отказу поверить в это - ну, на что такое может быть способен тигренок-оборотень, чего нельзя сотворить «Расёмоном»? – и к нашей с ним драке там, на корабле... Он должен был сбежать, но остался, чтобы спасти Кёку. И тогда ко мне пришло ужасающее понимание – да, он лучше: отчаянно храбрый, сокрушительно добрый - а я попросту жалок, и всегда таким был - и если бы я был вами и выбирал между ним и собой, я бы тоже, конечно... Словом, не так просто сказать, когда всё началось, и еще сложнее – уточнить: что – «всё». Зато я точно знаю, когда все закончилось. На плаще. На вашем старом плаще, который вы носили, когда еще не ушли из Мафии, и который я сохранил. И говоря, что все закончилось на нем, я не имею в виду, что этот предмет одежды поставил некую точку (хотя и это тоже). На нем - в самом буквальном смысле. В тот день Ацуси пришел ко мне домой. Гин не было, так что ничего не пришлось ей объяснять про гостя из Агентства. Это был второй раз, когда он ко мне пришел. Первый случился вскоре после того поцелуя под деревом; я паниковал, не знал, что полагается делать, когда к тебе приходит в гости друг: ко мне никто никогда не приходил, ни разу. И я не был уверен, что то, что между нами зарождалось, было дружбой. Не мог выбросить из головы тот поцелуй. А что если он захочет... ну... продолжить? Думать об этом было тошно. Мысль была трусливой, липкой, от нее пахло как от немытых ног. Ацуси ведь не такой, он... Мне же от него ничего такого не надо, пусть просто смотрит своими солнечными глазами, и улыбается, и все... Мы говорили о чем-то незначащем. Я показал ему свои книги, что-то рассказал о них – очень деревянным, должно быть, голосом. Мысли путались, воздух в комнате будто сгустился, давил на голову, на грудь, весь мир сжался до его золотистых глаз и конфетного запаха. Ацуси, наверное, все понимал. Он не требовал от меня немедленного ответа (я старался не думать, каким был вопрос), ни разу не прикоснулся ко мне даже случайно. Второй раз был после кино, и я подготовился лучше: придумал, какой фильм можно предложить посмотреть вместе, даже скачал его. Сделал чаю, потому что так всегда поступают персонажи книг, когда ждут прихода гостей. Это был очень хороший чай, гёкуро. Вы, наверное, уже поняли, что ни фильм, ни чай мне не пригодились. Вы всегда в подробностях знали наперед, как все будет. Это я вечно всему удивлялся, как идиот... Я сам разрешил ему ходить где хочет и делать все что он хочет в моем доме, но кто мог предположить, что он заинтересуется одежным шкафом? Когда я зашел в комнату, он стоял ко мне спиной и смотрел в зеркало, и я оцепенел, застыв на пороге. Этот плащ... Спустя мгновение с облегчением понял, что у того, на кого я смотрел, волосы белые, а не темные, и плащ немного велик ему, как был велик и мне самому. Ацуси повернулся ко мне. Наверное, у меня было очень странное лицо в этот миг – потому что у него оно тоже было странное. Он не улыбался. - Это то, о чем я думаю? Я через силу кивнул. - Да, это... его. - Зачем хранишь? Я не знал, что ответить на это. Давно надо было выбросить эту вещь. Или сжечь. Вместо этого плащ обосновался в моем шкафу – и в жизни. Иногда я нюхал его. Или трогал, так осторожно, словно боялся уколоться, посадить занозу. Иногда после этого я трогал себя, и... Я рассказываю это все вам – вам-у-меня-в-голове – и, наверное, я должен быть честным, но я не знаю, как про это рассказать, слова умирают где-то между горлом и нёбом, и остается лишь немота и стыд. Я трогал себя, ну, там, и представлял все то, что видел в журналах и интернете – все эти грязные вещи, о которых позволительно думать только в одиночестве, в темноте, защелкнув дверь на замок от сестры, накрывшись с головой одеялом, с припрятанным под подушкой тюбиком крема... И уж точно об этих вещах никогда не должен был узнать Ацуси с его летней улыбкой, с его солнечными, не знающими греха глазами. Я молился, чтобы он никогда этого не понял. Не понял, что я больной, зачумленный, и мне бы умереть, а лучше всего вообще на свет не рождаться... - Сними его, - сказал я тихо. Он ничего не ответил – и мою просьбу не выполнил: лишь улыбнулся, слегка склонив голову к плечу – и вдруг показался мне неуловимо похожим на вас. И не из-за плаща. Чем тогда, спросите вы? Да тем, что я никогда не мог сопротивляться вашей воле, даже не вспоминал, что у меня есть своя... Я подошел ближе к нему, будто меня тянули за невидимый поводок, так близко, что почувствовал запах ткани. Пахло порохом, оружейной смазкой, сигаретным дымом, пролитым виски, давным-давно засохшей кровью. Может, это все мне лишь мерещилось, ведь плащ провисел тут несколько лет, и сейчас от него могло пахнуть лишь пылью и средством от моли. И в любом случае, это даже не вами пахло - личиной, которую вы натягивали на себя в Мафии. Я помрачнел, как мрачнел каждый раз при мысли, что Ацуси знает совсем другого Дадзая. Человека с насмешливыми живыми глазами, с хитрой, но мягкой улыбкой, с нарочито глупыми шутками. С руками, которые одобрительно треплют по голове или даже ласково зарываются в волосы, а не только лишь разбивают тебе лицо в кровь. Мне даже случалось видеть этого человека, не-вас. Вживую – лишь мельком, чаще я видел его тень в радостном лице Ацуси. Тень какого-то другого мира, мира, где можно быть чем-то кроме сгустка злости, тоски, усталости... Мира, куда мне нет хода. У меня был только этот плащ, пахнущий десятками чужих смертей и безнадегой, и другого Дадзая я не знал и не хотел. Ацуси вдруг поднял руки, положил мне ладони на глаза. Сказал: - Можно представить, что я – это он, да? И рассмеялся. Не понимал, как это звучит. Или понимал? Пока я стоял, замерев, гадая, что он хотел сказать этой во всех отношениях странной шуткой, он поцеловал меня. Не как тогда, под деревом, - по-настоящему. Его язык скользнул ко мне в рот, сладкий, как патока, обвел там все внутри горячо и мокро - и ужасно нежно; губы тоже были нежные... совсем не такие, наверное, как у вас. Мой первый в жизни поцелуй. Все еще закрывая мне глаза одной рукой, второй он медленно, с нажимом провел по моей груди через ткань рубашки, по животу – и дальше, вниз, задержался на ч... в общем, на том самом месте... огладил мошонку и внутреннюю сторону бедер... И все это было гораздо хуже... лучше... непристойнее, чем просто фантазировать или смотреть те видео в интернете; меня тряхнуло дрожью не то предвкушения, не то гадливости, я подался навстречу его ладони... И тут же, опомнившись, оттолкнул его. В отчаяньи потряс головой: - Это... очень скверная шутка. Я не... какой-то там педрила! Или ты, может, думаешь, это романтично? Ты же ничего не видел, не понимаешь, как это на самом деле; как люди пыхтят и потеют, и стонут, как бабы, занимаясь этой гнусью... Ацуси снова наклонил голову к плечу, какой-то смутно знакомый жест, у вас он, что ли, эту привычку подцепил; он смотрел как-то виновато. - Прости, Рюноскэ, но вообще-то я, кажется, намного лучше тебя знаю, как... пыхтят и потеют. И тут я запоздало понял: он-то, в отличие от меня, целовался – ну, и все остальное - совсем не так, как будто делал это впервые в жизни. А потом он спокойно, без подробностей, но и без малейшего смущения рассказал мне. Об интернате, где он жил. О походах в девчоночьи спальни, о том, что в мальчишечьих тоже никто не гнушался «дружеской помощью» для сброса напряжения, о липких руках и слюнявых ртах старшеклассников – да и пары воспитателей, - о возне в душевых и в чужих койках по ночам... Мои щеки и уши горели, каждое его слово вбивалось в меня, как иголка. Меня застигли врасплох картинки, которые рисовались в моей голове, - совершенно чудовищные и... Нет, я не могу произнести это слово. Вот бы вы могли сказать за меня... Вам не было бы ни капли неловко, у вас ведь нет стыда, как нет и души. Чудовищные и очень возбуждающие – видите, я все-таки смог это сказать. Я вдруг понял, что все время заблуждался насчет Ацуси. Я просто придумал себе этого беззаботного летнего мальчика с ласковой улыбкой. Его никогда не существовало, как не существовало и «хорошего» Дадзая. Был парень, каким-то чудом выживший и не свихнувшийся в этом омерзительном интернате, с острыми скулами и пронзительным тигриным взглядом охотника. От него пахло сладостями, но он не состоял из конфет и пирожных. Он, как и вы, был сделан из насмешек, угроз и крокодиловых слез. Просто я понял это слишком поздно – только когда увидел его в вашем плаще. Ацуси взирал на мое смятение спокойно, ласково полуопустив ресницы. - ...Так что, видишь, я не очень боюсь скользкой темы пидорства. Со мной можно честно. Обо всем. О плаще и... не о плаще. Ты не думал, что мы с тобой общаемся только из-за него? Он как клей между нами двумя, как связующее звено. Я пытаюсь разглядеть его настоящего в тебе, ты – во мне... Я, конечно, об этом думал – и не раз. Но в этот момент я почему-то подумал совсем о другом, вовсе не о вас: о том легком, невинном лимонном поцелуе под деревом, о теплом золотистом взгляде в кинотеатре – они были как свет какой-то другой жизни, другого мира, как обещание, что где-то есть выход из этого темного лабиринта. Я знал, что такого не бывает, но мне очень, очень, очень хотелось в это поверить... - ...Ты ведь представлял себе, как вы с ним это делаете? – продолжал Ацуси. – Это не стыдно. Я тоже представлял. Но, кажется, он не интересуется подростками – по крайней мере, не в этом смысле... - Он никем не интересуется... по-настоящему, - прошептал я, не понимая, почему до сих пор не велел ему замолчать и немедленно уйти, почему говорю с ним о... таком. - Может, и так, - серьезно кивнул Ацуси, - но мы могли бы помочь друг другу, ты же понимаешь, о чем я говорю, да? Он снова положил руку мне на грудь, где и так горел под одеждой, словно ожог, след его прошлого прикосновения: я помнил каждый сантиметр, где он дотронулся до моего тела. Я тоже осмелился скользнуть пальцами по его рубашке, не расстегнуть – только сжать хлопковую ткань. Кровь стучала в голове, как сотня барабанов, давно уже завязавшийся в паху стыдный горячий узел становился все крепче и тяжелее. Золотистые глаза смотрели на меня с внимательной добротой – обещая Атлантиду, Гиперборею, рай. А пахло - адом: порохом, кровью, безнадегой... насмешками, угрозами. Завороженный этим контрастом, я кивнул, не особо понимая, на что именно соглашаюсь. Представляю, как вы сейчас потешаетесь где-то там, вне времени, внутри моей головы. Вы вечно твердили, какой я безнадежный дурень. Может, я и правда не очень-то умен, иначе понял бы, что эта игра закончится скверно. В этот раз он не стал прикрывать мне глаза руками – я, весь дрожа, закрыл их сам; под веками был золотой свет и ад. Его (ваши?) пальцы коснулись моих губ и стали гладить их так невесомо, что мне захотелось закричать. - Расскажи, как ты это воображал, - прошептал он. – Наверное, сначала бы ты немного боялся... но он был бы нежен с тобой, да? Будто рванулось что-то в груди, ударилось о ребра, как птица, что колотится о прутья клетки. Господи, как больно. «Нежен»?.. Думаю, вы бы даже не стали бы тратить время на то, чтобы меня раздеть – кто захочет смотреть на мое тело, слишком худое, отчаянно нескладное, как у какой-то бледной лягушки... Вы бы трахали меня даже не до конца стянув штаны, очень грубо, насухую, вбивая каждым движением в каменный пол мои саднящие от боли колени. Трахая, вы бы били меня, потому что вы всегда только и делали, что меня били. Я бы не сопротивлялся, я никогда не был способен сопротивляться вашей воле, а если изредка и пытался – вы быстро напоминали, что так делать не стоит. Вы бы били меня, как собаку, - и я лизал бы ваши руки, как собака... Вы бы говорили, что я уродлив и отвратителен, а синяки и кровоподтеки делают мой вид еще гаже, что мне должно быть стыдно за себя, что я ничегошеньки не умею, даже как следует подставлять задницу. И все, что бы вы ни сказали, было бы правдой, ведь вы всегда наказывали меня заслуженно. Я пытался бы искупить свою вину за то, что я вот такой – урод, выродок, никчемное посмешище - на коленях между ваших ног... сам, по своей воле, а не только из страха. Может, вы бы перед этим пнули меня пару раз ногой в живот, и меня вырвало бы, - тогда вы бы вставили свой член прямо в мой заблеванный рот и, смеясь, сказали, что я должен быть рад, что вы снизошли до того, чтобы пачкаться об меня... И это все правда, я был бы рад, если б вы в самом деле снизошли... Или, может, вы бы привязали меня за запястья к спинке кровати и забыли отвязать, не из злого умысла, просто – забыли про меня, такое ведь постоянно случалось, хоть и в совершенно других ситуациях; веревка передавливала бы кровоток, пока кисти рук не почернели бы, и если б даже кто-нибудь нашел меня и отвязал, пока я не спятил от боли и не умер от жажды, пришлось бы отрезать мне руки. «Нежен»... Я бы позволил сделать с собой вообще все что угодно. Все. Да если бы вы убили меня – я бы даже этому был рад. Но я был для вас настолько не важен, что вы даже этого никогда не хотели. - Нет, - хрипло выдохнул я и открыл глаза. - Он никогда не был со мной нежен. Даже в моем воображении. Ацуси смотрел на меня совсем не вашим взглядом – золотисто, ласково, понимающе. - Но он мог бы быть, - сказал он с такой терпеливостью, что у меня защемило в груди. - Секс и правда может быть гнусным и грязным, но бывает и по-другому, знаешь. Ты готов смириться с его жестокостью, но ты ведь любил его не за нее... За что-то другое. Господи, что он такое говорит?.. Меня трясло так, что зубы стучали. «Любил»? Я хотел вырвать вам сердце. Вырвать – и съесть, как делают дикари, чтобы обрести силу поверженного врага. Чтобы стать этим врагом. - ...Ведь ты мог бы представить себе это так, чтобы не больно, не стыдно... Представить, как он делает это с тобой по любви... разве нет? Тут он почему-то сбился. Я впервые увидел его смущенным. - Ну, или... ты с ним... – добавил он. Я сначала даже не понял. - Что?.. Ацуси слегка покраснел, но уточнил: - Ну... разве ты никогда не хотел сам... Ты когда-нибудь представлял, как они занимаются любовью с Накахарой-саном? Я не думаю, что Дадзай-сан все время, знаешь, сверху. Думаю, он вполне мог бы усту... - Замолчи! Я. Это. Не. Представлял. Никогда. А вот сейчас, будь он проклят, - представил... И чуть не кончил мгновенно от образа, нарисовавшегося в голове; с отчаянием понял, что это в самом деле могло быть так, как описал Ацуси – что вы могли бы лежать, покорно разведя колени в стороны, или даже подмахивать - да, я знаю, как это называют, я ведь не глухой, слышу эти словечки, произносимые по углам липким шепотком, - когда вас берут сзади, как девку, как шлюху; и все это - с этой вашей неизбывной омерзительной усмешечкой, у вас ведь ни стыда, ни души... Для вас все одинаково, вам всегда скучно, вам любопытно... - А я – представлял, - вкрадчиво сказал Ацуси, и до меня наконец дошло, на что он намекает. Не было никогда невинного летнего мальчика Ацуси, которому было достаточно сидеть вместе под деревом, касаясь меня теплым плечом. Был довольно взрослый мальчик, который все это время смотрел на меня и рисовал в своей голове, как расстегивает брюки, как шарит пальцами по моим бедрам... По моим – и одновременно по вашим, - он ведь сам сказал: он видит вас во мне, как я – в нем. Сколько же наглости нужно, чтобы такое - про вас! - воображать... Я никогда не допускал и мысли... По моему телу прокатывались туда-сюда волны какого-то отчаянного, жгучего чувства, и я не мог понять, гнев это или возбуждение. Его рука, все еще лежавшая у меня на груди, спустилась ниже, подцепила край рубашки, пробралась под нее – и под край моих штанов; искушающе медленно провела по выступающей косточке на бедре... - Давай попробуем, - горячо прошептал он. – Пожалуйста. Ты же сам хочешь, я вижу. Я буду очень осторожен, я умею... Если тебе не понравится, сразу прекратим... Нет, я не хотел! Одно дело – радоваться проведенным вместе минутам, слушать его голос, засматриваться на его легкие, как птичьи перышки, волосы, фигуру, глаза, губы, но давать в задницу... Я же не педик... Я почти что слышу, как вы смеетесь там, в своем равнодушном нигде. Замолчите, замолчите, замолчите. Я никогда не мог сопротивляться вам. И ему, как выяснилось, - тоже. В этом отношении он не перестал быть вами, даже когда снял этот клятый плащ – чтобы расстелить на диване. ...Жесткая ткань вашего плаща скребла мне щеку. Кровь стучала в висках, жаркое марево мешало дышать; ухо царапал шепот: - Так – нравится? Его ладони легко обводили мои лопатки, словно рисуя там крылья; я чувствовал его губы на шее, на каждом из позвонков, на пояснице – везде... Он не торопился – просто гладил и целовал, ждал, пока я перестану дрожать и расслаблюсь. Я ежесекундно мысленно умирал, представляя, как это все выглядит со стороны, что он видит, глядя на меня сверху, на мое некрасивое, нелепое, бледное в голубизну, как у трупа, тело - в такой позе; мысли о том, как сейчас выглядит он сам - в расстегнутой рубашке, с редкими волосами в паху, такими же светлыми и мягкими, как на голове, с вставшим членом с нежными синеватыми венками - я гнал прочь, это было больше, чем под силу вынести человеку. Нравились ли мне его прикосновения? Нет, они творили со мной что-то ужасное; но я молился, чтобы он не прекращал. Сил у меня хватило лишь на то, чтобы еще плотнее вжаться горящим лицом в плащ и, зажмурившись, чуть-чуть кивнуть. Его руки спустились ниже, стиснули ягодицы, потом развели в стороны, я напрягся... И тут он засунул язык мне в задницу, и я умер окончательно. Господи, как вообще... Неужели люди и правда делают такое друг с другом?! Это же... это... можно ли представить что-то более отвратительное?.. Нет, я тоже мог бы так – ему; мог – и хотел; но это совсем другое, он, несмотря ни на что, такой красивый, такой чистый, такой светлый, а я... Я вцепился зубами в ткань плаща, чтобы не закричать и не тронуться умом. - Мне перестать? – спросил он, и я выдохнул: - Нет... Мои уши горели от этих до ужаса непристойных хлюпающих звуков, и я не представлял, что делать со своим желанием прогибаться навстречу его языку; потом жар языка исчез, и я почувствовал, как вместо него внутрь меня входят, преодолевая сопротивление мышц, два пальца... Но было совсем иначе, чем когда делаешь это сам. Может, потому, что я всегда вгонял пальцы - и другое, что попадалось под руку - в тело резко, больно, с усилием, с ненавистью, - а сейчас это было так мучительно-неспешно, так ласково, поддразнивающе, сладко... Он действительно умел это делать, он почти сразу нашел правильный ритм, от которого меня уносило, как морскими волнами, куда-то далеко, куда-то, где я забыл про стыд, про страх, забыл даже, как дышать, лишь всхлипывал, выгибал спину и подавался навстречу. Мне просто хотелось быстрее, и глубже, и сильней, и больше... - Пожалуйста... Мне нужно... Я бы ни за что на свете не смог выговорить – что, но Ацуси, слава богу, вовсе не собирался мучить меня. Он убрал пальцы; заправил мне прилипшую ко лбу прядь волос за ухо, поцеловал меня в мокрый от пота висок так нежно, что сердце чуть не разорвалось, и крепко подхватил за бедра. Я чувствовал, как головка его члена скользит по входу круговыми движениями, потом - как медленно плотное кольцо мышц продвигается по члену, неглубоко, не до конца; потом, так же осторожно – обратно; и еще – эта мысль взволновала меня больше всего - чувствовал, как каждый мускул в его теле дрожит от напряжения, чувствовал, как отчаянно он боится сделать что-то не так, причинить мне хоть малейшую боль... Я знал, что на четвереньках делать это проще всего, особенно в первый раз, но мне очень захотелось в этот момент повернуться, увидеть его лицо, его золотистые глаза, в которые можно смотреть вечность и не насмотреться... Продолжая двигаться все с той же мучительной для него медлительностью, вырывая у меня протяжные полувздохи-полувсхлипы, он поцеловал мою спину - точно посередине промеж лопаток. Легко, словно коснулся пером. - Люблю... – произнес он очень тихо. В этот момент был только свет, и покой, и Атлантида, и я вдруг понял, что во всем этом в самом деле нет ничего грязного и предосудительного, как и том добром, невинном лимонном поцелуе под деревом. Нет и никогда не было. И если бы можно было выбрать из всей своей жизни момент, когда умереть, я бы выбрал этот. Потом снова услышал горячечный, срывающийся шепот у своего виска: - Так люблю вас... Я помогу вам, я починю вас, я все с вами разделю – если бы только вы позволили мне помочь... Я оцепенел, как от удара. Вспомнил, ради чего мы с ним оказались вдвоем на этом плаще. Вспомнил, кому предназначалась вся эта нежность, огромная, оглушительная, как гроза. Понял, что совсем другого человека он сейчас видел перед собой. А я ведь все это время не вспоминал о вас – ни на мгновение... Слепая жгучая ненависть охватила все мое существо, и почти с радостью я дернулся назад, насаживаясь на его член до конца - резко, зверски больно, и это было именно то, что я желал в этот момент. Он замер в нерешительности, но, наверное, решил, что мне – вам - так и нужно, или просто не смог остановиться из-за растущего возбуждения. Теперь он трахал меня быстро и жестко. Пот градом катился с нас обоих, тела почти сплавлялись в одно - между нами не осталось места теплу, осталось лишь пыхтение, грязь и мерзость. И боль. Я кусал губы в кровь, чтобы не кричать, ненавидя его, вас, а больше всего – себя: за то, сколько лет потратил на безысходную ненависть к вам, к этому черному человеку; за то, что потом, как ребенок, обманулся случайным светом, поверив, что он предназначен для меня... как будто вообще хоть что-то хорошее может предназначаться для меня. Все это было ложью. Никто никогда не хотел мне помочь – ни вы, ни он. Из насмешек, угроз и крокодиловых слез – вот из этого сделаны все люди на свете, и исключений нет. Вам я отдал все, что у меня было, а ему – все, чем я мог бы стать, и теперь у меня не осталось ничего... Саднящая боль – острая боль – саднящая – острая; я снова будто качался на волнах – только теперь это было другое, куда более привычное мне море. Больше, больше боли. Мне хотелось попросить его вдобавок ударить меня по лицу. Или дернуть за волосы – так, чтоб едва не вырвать их с корнем. Чтобы все как в тех тошнотворных ночных фантазиях с запахом немытых ног и блевотины... Мне правда этого хотелось, и я не сказал об этом вслух только потому, что знал, что он не согласится. Больше всего мне хотелось заплакать, но я давно забыл, когда плакал в последний раз. Он все-таки понял, что что-то не так – наверное, в моих сухих бесслезных всхлипах, похожих на заикающийся лающий смех, не осталось ни капли наслаждения, только страдание. Напрягся всем телом, прошипел сквозь зубы какое-то ругательство, остановился, медленно вышел. Перевернул меня лицом к себе. Я близко-близко увидел его широко открытые глаза, золотистые и тревожные. Виноватые. Он понял. При виде этого взгляда что-то вновь шевельнулось в моей груди – раз, другой – и затихло, теперь уже навсегда. - Господи, - сказал Ацуси и ожесточенно потер лоб, - что я наделал...  Я... я не знаю, как просить за это прощения. - Не нужно, - сказал я почти ровным голосом, - никогда не бывает виноват кто-то один... Да и бесполезно - я не прощу. Никого: ни его, ни вас, ни себя... Руки мои были сжаты в кулаки, ногти впивались в ладони – останутся кровавые полосы. А у него все еще стоял член, и я кивнул на дверь: - Сходи в ванную, не мучайся... Он, помедлив, кивнул, вышел, в последний раз глянув на меня с пониманием и глухой тоской. У меня внизу тоже осталось тянущее и тягостное ощущение, но схожее ощущение внезапной пустоты в груди саднило куда острее, больнее, и я знал, что мне ванная не понадобится. Потом, когда в ванной наконец перестала шуметь вода, я выпроводил его. Было понятно, что говорить нам больше не о чем. «Что я наделал?» - спросил он. Наверное, я и правда верил, что никогда не бывает виноват кто-то один, так что - что мы наделали. Наверное, мы что-то убили. Что-то хрупкое и пронзительно, до слез хорошее. Хотя не знаю, можно ли назвать смертью потерю чего-то, что даже не успело родиться. Или у чего никогда и не было шанса появиться на свет. И все-таки - мы убили что-то, и все - ради этого плаща, траченного молью, воняющего смертью. Когда Ацуси ушел, я зачем-то укрылся плащом с головой, как ребенок. Лежал так долго, несколько часов. Не спал – просто вдыхал этот тоскливый запах. Потом я надел его. Ваш плащ все еще был мне немного велик, но уже не так сильно, как прежде. Почти по размеру. Еще я надел на голову плотный мешок, чтобы Гин не слишком испугалась, когда она найдет то, что от меня останется. И приставил к виску пистолет. Как же сложно нажать на курок. Знаете, я лишь сейчас понял, почему лю... почему был так привязан к вам. Я хотел верить, что и я, и вы – не просто пустота, отражающаяся друг в друге. Или, по крайней мере, что можно стать чем-то кроме нее, если стараться. Что есть что-то еще кроме лабиринта черных зеркал, рекурсии боли и голодной тьмы. Что жизнь – не иллюзион дьявола, злобность которого превосходит все мыслимые пределы. Но это, разумеется, неправда.
51 Нравится 11 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (11)