~
— Не сочтите за грубость, хозяин, но, ей богу, не пойму, чего это вы на нашу ведьму польстились!.. — ляпнул Том, насупленно возясь с его подпругой. Быстро зыркнул вверх и, убедившись, что в виске сейчас не зажжется стальная звездочка шпоры, затянул успокоенно: — Она ж позор для всего селения! На люди не выходит — закопалась в своем огородишке, как крот, и белый свет не про нее: даже за жратвой не заявится, чего на рынке прикупить! И хоть бы непогоду вызывала, мор в котле замешивала, так нет! Урожаев не губила, волков на пастбища не насылала, в потолок плюет, черт знает чем мается! Соберешься вот так с приятелями из соседних деревень, они уж нарасскажут про своих бестий: священника в козла обратила, на кузнеце на шабаш скакала, умница! А ты чего? Катаешь пиво за щекой и таращишься на скатерку! К нашей-то дуре и не подступишься: парни пробовали завалиться и под вечер, и средь бела дня. Пусть бы прокляла, охальница, так нет! Излупила метлой и выставила! Срам! По лесам пропадает, с нежитью всякой гуляет под ручку, а кто видел? Заезжий охотник, пять лет назад, да и то издаля! Разве ж для этого бабы в ведьмы идут? Бирюк какой-то, а не ворожея: хоть бы сплясала для порядку голышом на холме, гадюкой там обернулась! И если б она красивая была, как их нечистой братии положено, а ведь не то чтобы: угрюмая, веснушчатая, а уж лохмы нечесаные-е-е! Это тебе не колдовские косы, чтобы сомлеть раз и навек, до греха! Спасителя ради, милорд, это ж не я один клювом щелкаю, все в толк взять не могут! Заклинаю вас, походите по селу, по сторонам взгляните: много таких девок, что за душу взять могут почище этого позорища! Да для нее Дьявол, как забитый муж, который боится заикнуться о супружеском ложе! Милорд свистнул кнутом и терпеливо опроверг: — Дурак. Томас, нахохлившись, почесал плечо и неколебимо воспротивился: — Я прав, чего суровитесь? Мельникова Кэтти и немая старуха с окраины всё большие бесовки, чем ваша оказия!~
— Я сыта по горло. Милорд чуть щурится со змеиным холодком, но руками разводит беспомощно, роняя вопрос в сплетении с растерянной улыбкой: — Ужель и мои краткие визиты столь обременительны? Другая, может, наморщила бы носик, бойко показав зубы, — она же, склонив голову, доверительно сообщает, точно рисуя на мягкой глине: — Твоя сестрица почтила меня вниманием с утра. Пробралась на карете по этаким колдобинам — а я ведь специально дорогу закляла, чтобы высокородные пигалицы за приворотами не шастали. А как кони встали у ворот, она, не щадя атласных туфелек, прошествовала пешей до крыльца — и на лакея опираться не стала! В дверь барабанила не хуже конюха. Свято верит, что я милого братца зельем опоила. Требует расколдовать, «отпустить твое бедное сердце, дабы воскресло оно для достойной избранницы»… Я поражена мощью кровных скреп, но не сомневаюсь, что вся деревня смекает то же: будто ты не по доброй воле ко мне под окно притаскиваешься. — она стискивает кулак, и воздух поет в побелевшей кисти, как пичуга с перерезанным горлом. Милорд в отрешенном упоении гадает, что же выпорхнет из смертоносного бутона, если прямо сейчас согреть его дыханием. Представляет пергаментно-сухую кожу с застарелым въедливым загаром, невесомые запахи мяты и гвоздики на излучине запястья. Они, должно быть, полупрозрачные, как эхо… Мысленно он, зажмурившись, целует каждую обветренную костяшку. Ведьма гасит угли в зрачках, пока по ее лицу проплывают тени туч, натирая синевой трепещущие веки, и злым рывком прячет за спину опороченную ладонь. — С меня довольно. — заверяет она почти по-дружески. — Сколько лет здесь живу, надоедливых отвадила, ни в какие дрязги не ввязываюсь… Полно, накликал беду! Твое Сиятельство, давай-ка расстанемся подобру-поздорову. Все едино ничего от меня не добьешься. А если решил со свету сжить, так это зря. Пусть я деревенских остолопов в слизней и не превращаю, а вороной в небо пряну, и стрелой меня не догнать. Жаль, конечно, хозяйства — вы, небось, спалите… Да и почва у вас хорошая, травы бойко растут… Спасибо не скажу, одним словом. Славу ты тоже вряд ли стяжаешь — без бою-то, без моей головы… Милорд, помрачнев, обрывает ее, будто скатывая распростершийся до земли свиток в суетливой надежде коснуться теплых рук: — Я приму отворотный настой хоть перед всей деревней. Желаешь — дай сама, а нет — отыщу ведунью, чтоб была у болванов на слуху. Право, сколь отвратительная нелепость… — цедит он, мечась взглядом. Глаза у милорда серые, соколино светлые и вполне способные поймать молнию в слежавшейся груде облаков: отразившееся в них словно бы на миг вспыхивает огненными брызгами. Небесный пламень остер и тонок, как кинжал, стирающий преграды… Милорд с усилием поводит левым плечом, будто отстраняя, и беззаботно просит: — А на сестру не держи обиды: она стосковалась с мужем, двумя детьми. Волнительные годы девичества прошли, а ей все хочется жизненных поворотов в духе баллад. И раз белого рыцаря и эльфов ждать уже не приходится, она вознамерилась спасти заблудшего брата. — К черту, — возражает ему скрип сосен и душераздирающий вороний грай. Блеклое золото посевов, бормочущее о сытости, содрогается волной и вскипает в недобром шепоте. Ведьма вдыхает глубоко, но ровно, точно монотонно высекая искру: внутри она обсидианово гладка и холодна, только отголосок шторма едва гладит скулу. Милорд благоговейно слушает, как стучит дубовыми сучьями, воет среди холмов и оглушительно кричит в цикадах ее необъятный гнев. Если бы горизонт был нитью, без полей, землепашцев и узелков-домишек, она пустила бы гулять по нему степенные смерчи. Черно-белая сорочья стая пробует порвать небеса, с треском проносясь сквозь их полотна. Милорд запрокидывает голову и сладко зябнет в ощущении, что мир подхватил его под локти и обвился вокруг, обнял, как чаша — налитое вино. — Ты наконец-то услышишь меня. — заверяет ведьма, и милорд, усомнившись, ищет пепел у нее на губах: ручей в лютиковой ложбине гремит хрусталем, и полощущие белье девки ошалело взвизгивают, выудив негнущуюся тряпку, а она невозмутима и отсечена. — Мы не для вас. — отвешивает негромко, и явь умолкает, расступаясь кругами. — Лиса — рыжая хищница с белым кончиком хвоста: скрипучий лай, скорый легкий шаг. Не дрянь, охочая до ваших куриц, не мех для воротника. Ведьма — не та, кем пугают непослушных чадушек, не та, кто обильно швыряет на ваш порог хвори и несчастья. Мы не покрыты шерстью и говорим на вашем языке, но гуляем иными дорогами, как олени, протаптывающие свои тропы сквозь подлесок. Людоедство — нелепость, больная блажь бешеных, и мы не повязаны на том, чтобы вредить вашему неприкаянному племени. Мы рождаемся для глубин, в коих можно позабыть свои очертания, для тьмы столь густой, что она проникает внутрь, для метания, для поисков, для своих острых радостей. Мы делаемся собой еще в материнском чреве, а не вырастаем на гнилье сломленных юниц — ландыши проклевываются цветами, а не вытачиваются из червивых грибов. И пусть многие подобные мне отчего-то предпочли ныне стать комарами — назойливыми, жаждущими вашей крови, я сама не желаю спутываться с вашим родом путями. Мои сестры растворяются в вас, даже бесчинствуя на шабашах вам в пику: кровь и разврат — томящие вас грехи. Вы мне безразличны, поодиночке и в целом, как вам — мысли, плавающие за рыбьим зрачком. Твоя Светлость, я знаю: ты пресытился ажурными барышнями, их затейливыми уловками, но нехитрой надеждой на скорый брак. Но пойми же, я — то, чего ты изначально не смеешь хотеть. Студеный взор, как пронзающая ткань иголка, — укол, и неясный промельк нити, змеящейся вослед. Ветер просачивается меж пальцев, разбухает под руками, раскрывается парой крылатых ладоней и кидается ввысь, отбирая небрежно сжимаемый, позабытый букет. Для начала достаточно, он швырнет его неподалеку в канаву — дар женщине, доступной, равной. Зеленая охапка всполошенно кивает, и невидимые кисти располосовывает вдрызг. Трава окрест вздымается, когда в нее с бесцветным стоном зарываются слепые сквознячки. Милорд расправляет причудливо изогнувшиеся ладони. Амулет призрачно дребезжит, остывая. Закаменевшие черты лица обмякают, тают: по виску струится солоноватая капель, из разбитой губы сочится алая протока. Он любезно усмехается уголком кривящегося рта и протягивает растрепанное подношение — рука заметно пляшет, букет недоуменно всплескивает лепестками, струйка карабкается по шее щекоткой, кружевной воротник влажно краснеет. — Сударыня? Ведьма смотрит по-кошачьи бездонно, мерцающе. Отраженные чары - первая пощечина и предвестие бед. Воздух крошится в еле уловимом треске: сколько хватает глаз, деревья будто вытягиваются в струнку, поджимают корни, а стволы их до хрупкости светлеют — словно меж них, раскинув руки, шагает невиданный зимний мороз, и целый лес вот-вот иссечется трещинами, а кора осыплется, как скорлупа. — Вон, — вышептывает она, почти зажмурясь, и милорд неотрывно следит, как бледнеют ее щеки, а веснушки еще более уподобляются маковым семенам. Он с ленцой считает их, то ли в шутку, то ли всерьез прикидывая, способно ли это даровать крепкий сон — куда как приятнее возни с овцами, которых забьют ради шкуры или жаркого. Быть может, если касаться солнечных крапинок, как раз начертаешь дорогу в дремотное или же соединишь их в неведомые созвездия — он ищет на висках ведьмы ласточек и лилии. Земля утробно поет, пробуждаясь, как беспредельный ощеренный пес: только вякни, лишь дернись — сырая пасть развернется, сверкнув слюдяными клыками, — не успеешь взмолиться ни Господу, ни ей. Милорд дерзает и успевает оскорбительно многое. Он отсчитывает три окостенело твердых шага — ноги норовят распасться горстью бисера. Рушится на колени и преподносит букет румяным от шрамов босым ступням — вкрадчиво-сиреневые колокольчики и нивяник почти приникают к пальцам. Порывисто собрав в кулак, целует замаранный, пропахший дымом подол. Он проглатывает и запирает под ребрами ее неистовое содрогание. Оскверненная ведьма вскрикивает, отчаянно и хрипло. Его сгребает, сметает, вздергивает, волочет и выталкивает взашей, подгоняя смачными ударами. Очнувшись на обочине, милорд отряхивается и кашляет — растерзанные цветы запихнули ему за шиворот и в глотку. Благосклонность — дело наживное. Неторопливо оправляя камзол, не замечая ноющей боли, он прикидывает, где найти надежный рецепт любовной отравы и на ком ее без помех удастся опробовать. Пожалуй, неплохое средство примирить пару служанок с давним бесчестьем: чтобы не съеживались перед ним и не мямлили сквозь всхлипы, стыдясь минувшего. Всю обратную дорогу милорд незряч: жадно комкает тугие рыжие космы и, содрав замызганную рубаху, ласкает взахлеб ящерино-тощее тело. Мужичье, толпясь, провожает его взглядом и скорбно качает головами: — Одурманила, проклятая! Вишь, какой понурый? — Едет от нее — в седле еле держится! — И поводья висят — конь шагом тащится… — Мается, бедняга… — Уморит она хозяина, как пить дать!