Скованные одной...

PG-13
Завершён
12
автор
Размер:
9 страниц, 3 371 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
12 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

1

Настройки

[1]

Круговая порука мажет, как копоть Я беру чью-то руку, а чувствую локоть Я ищу глаза, а чувствую взгляд Где выше голов находится зад За красным восходом — розовый закат

Сегодня Антон в первый раз прогуливает пары. Нет, он и без того не считает себя образцовым студентом: на лекциях он обычно рисует бессвязные каракули на полях вместо того, чтобы постигать основы машиностроения или — что совсем уж непростительно — вникать в философию материализма. Но хотя бы физически — материально — на занятиях он присутствует всегда. До сегодняшнего утра. Все случается как-то само: не прозвеневший почему-то будильник, подгоревшая и пересоленная яичница, закрывшиеся прямо перед ним двери троллейбуса… Антон долго смотрит ему вслед, а затем плюет — буквально, прямо на асфальт — и решает, что это судьба и никуда он сегодня не пойдет. Судьбы нет, конечно же, это давно доказали академики в их Московском Университете, но Антон все равно в нее немного верит. Так жить интереснее. К остановке подходит автобус, выцветше-красный, и Антон, не думая и не глядя на номер, запрыгивает внутрь. Автобус везет его куда-то на север, и он терпеливо сидит, наблюдая за проплывающими за окнами зданиями и толкающимися в соседнем ряду машинами, дожидаясь подходящей остановки. Остановка находится нескоро, спустя где-то полчаса, и спроси его кто-нибудь, он ни за что не смог бы объяснить, чем она лучше всех предыдущих. Он торопливо выпрыгивает из автобуса и шагает прочь, тут же теряясь среди совершенно одинаковых дворов. В одном из них натыкается на мальчишек, которые лениво перепинываются мячом — такие же прогульщики, как и он. — Эй, пасуй! — кричит он, врываясь в игру, и еще долго, пока не надоедает, бегает за мячом, отыгрывая одновременно вратаря, защитника и нападающего. Его не хотят отпускать — приходится пообещать, что в воскресенье он вернется и поможет на турнире против соседнего двора. А потом идти дальше, куда ноги несут. Ноги приносят его, как оказалось, на Рижский вокзал. Судьба, улыбается он опять. Долго изучает расписание перед кассами и просит билет до Истры, выскребая из кармана последние копейки. Как он будет добираться обратно, думать сейчас вообще не хочется. Да и в первый что ли раз ему зайцем ехать? Вода, несмотря на то, что еще не лето, оказывается не такой и холодной, особенно если привыкнуть. Заплыв на середину, Антон раскидывается звездой, качается на воде, закрыв глаза. В голову лезут всякие мысли, но только приятные: как было бы здорово сейчас плавать не на реке, а на море. А еще лучше — с друзьями. Или — уносит его в совсем другую сторону — рвануть бы в Ленинград, на очередной вечерний спектакль, купить цветы — не одну розу, как раньше, а целый красивый букет… Хотя нет, на букет ему точно не хватит, со стипендии-то он слетел… да и Вика, их староста, точно ему второй прогул не простит, побежит в деканат докладывать, если уже не… ей только повод дай. А ведь она его и так невзлюбила — скорее всего, из-за того раза, когда они готовили капустник, и он в шутку прочитал одно из не самых приличных своих стихотворений. Тоже дурак, конечно, додумался — пусть и на репетиции, но кто-то все равно докладную написал. Больше ему ни в каких мероприятиях участвовать не давали. Да он и не рвался. Плавать больше не хочется. Антон выгребает на берег, ежась от майского ветра, пытается высохнуть хоть чуть-чуть и придумать, что ему делать дальше. Решение находится почти сразу. Как всегда, когда он не знает, что делать и куда идти, он точно знает, к кому.

[2]

Здесь суставы вялы, а пространства огромны Здесь составы смяли, чтобы сделать колонны Одни слова для кухонь, другие — для улиц Здесь сброшены орлы ради бройлерных куриц И я держу равнение, даже целуясь

«В главной роли — Арсений Попов», гласит афиша — ровными печатными буквами, совершенно не подходящими ни спектаклю, ни, особенно, ему. Собственно, Арсению Попову, восходящей — как хотелось верить — звезде театра Ленсовета. «Звезда восходила-восходила, да не вывосходила» — думает он зло, пытаясь зажечь сигарету. Афишу рваной глубокой раной пересекает бумажная лента с горяще-алой надписью «ОТМЕНЕНО». Клинический случай, медицина бессильна, пациент умер от потери крови… в голову сами собой лезут врачебные метафоры, и Арсений прекрасно знает, почему. С десятой или одиннадцатой попытки — чертов ленинградский ветер — на кончике сигареты все же загорается огонек. Арсений размышляет, не поджечь ли ему афишу, или может сразу весь театр, но ограничивается несколькими нервными затяжками. Может, пойти и утопиться в одном из многочисленных каналов? Или сброситься с моста? Или с крыши, чтобы побольше людей заметило? И потом пусть пишут газеты, что артист театра покончил с собой, не вынеся новости об отмене спектакля… Только ведь они не напишут, в этом все и дело. Ни словечка, ни буквы. Даже эти афиши завтра испарятся, будто и не было никогда. Как и спектакля, «вразрез идущего с линией партии». Никто его не писал, никто не ставил и не играл, никто на него не ходил. И года его жизни — самого счастливого его года — получается, тоже не было. Арсений выкидывает сигарету, не заботясь о том, чтобы ее затушить — если весь этот чертов театр сгорит, то и пускай. Значит, его тоже не было никогда. Засовывает руки поглубже в карманы, прячась от того, что здесь зовут майской погодой, и идет прочь, сам не зная куда. Какая теперь уж разница. Приходит в себя он только на Московском вокзале, сжимая в покрасневших пальцах билет на поезд, который отправляется через двадцать семь минут. Фирменный, Ленинград — Москва, до конечной станции. Он не знает, хорошая ли это идея. Он ни черта уже не знает. Людей в вагоне совсем немного: конечно, рабочий день в самом разгаре, и никто его не узнает. Хотя откуда им его знать, спектакля же не было, напоминает он себе безжалостно. В купе и вовсе пусто, можно даже закрыть двери и представить, что он в полной безопасности. Арсений устало садится на нижнюю полку, зачем-то оглядывается по сторонам, и только потом достает из портфеля тонкую брошюрку в серой невзрачной обложке. Когда он ее открывает, на колени ему падает засушенный цветок. Роза. Арсений поднимает ее, против воли улыбаясь, осторожно гладит лепестки и кладет обратно, между страниц где-то в середине. Затем возвращается к самому началу, где на титульном листе ему лично написано посвящение от автора. Абсолютно неразборчиво — издержки основной профессии — но он и без того знает все слова наизусть. Как и на всех остальных страницах. Арсений засыпает под стук колес, прижимая серую книжечку к груди. Во сне уходят все тревоги, и он знает только одно: даже если в Ленинграде ничего не было и не будет, в Москве у него все равно есть место, где его ждут.

[3]

Можно верить и в отсутствие веры Можно делать и отсутствие дела Нищие молятся, молятся на То, что их нищета гарантирована

— Дмитрий Темурович, подождите! — окликают его, когда он уже собирается выйти из аудитории. Остатки его сил уходят на то, чтобы сдержать раздраженный вздох. Откуда в этих студентах жажда знаний берется перед зачетами и куда она прячется все остальное время? — Я по поводу лабораторных, вы можете их посмотреть, пожалуйста? Конечно же, сдавать их вовремя студенту по фамилии Стахович не позволяли, видимо, какие-то личные убеждения, поэтому набралось этих лабораторных у него с десяток, и покинуть, наконец, территорию университета Дмитрию удается лишь спустя почти час. Хорошо хоть, дежурства сегодня нет, и он может отправляться домой, чтобы завтра с утра эта вся галиматья началась сначала. Нет, прав Косицын, надо с ними жестче быть, иначе сядут на шею и не слезут… а он развел тут детский сад. Не сдал лабораторную вовремя — значит не сдал. Не сдал десять — получаешь недопуск к сессии, и дело с концом, до встречи осенью на пересдаче. Добрый он слишком, вот в чем проблема. И, главное, зачем это все нужно? Ему — и вообще… — Помоги немного, Христа ради… — отвлекает его от разыгравшегося экзистенциального кризиса чей-то хриплый голос. Мужчина, лет пятидесяти, или, может, сорока, просто плохо сохранился, стоит, пошатываясь, на крыльце какой-то забегаловки. По всем прямым и косвенным признакам видно, что того в ближайшем будущем ждет цирроз печени. А может, уже и в настоящем. — Какой Христос, мужик? — до пропитых мозгов попрошайки доходит не сразу, и Дмитрий практически слышит, как скрипят шестеренки у него в голове. — Ну ради Ленина, — не смутившись, меняет пластинку тот, и Дмитрию хочется рассмеяться в голос. Гибкий подход! — Денег не дам, ты пропьешь все, — попрошайка начинает протестовать, и он добавляет, не слушая его оправдания. — Могу сходить хлеба купить. И кефира. Для желудка полезно. Пил бы ты поменьше, мужик… — А ты кто, врач что ли, мне указывать? — смотрит тот уже совсем недоброжелательно. — Кандидат наук, — совершенно честно отвечает Дмитрий. Но тот не верит, сплевывает ему под ноги. — Шел бы ты… кандидат. Вот и делай добро людям. После этого разговора становится хуже, и последние метры до своего дома он едва ли не ковыляет. Еще и головная боль — с некоторых пор его постоянный спутник — набрасывается на него с новой силой. Лишь бы не переросла в мигрень, думает он с тревогой, и эта тревога добавляется в копилку ко всем остальным. Ему давно пора отдохнуть, да все время некогда и не к месту. Поскорее бы отпуск… Его мечты о долгом — насколько это возможно — и долгожданном сне исчезают в ту же минуту, как он видит у двери своей квартиры двоих посетителей. А потом один из них, чуть пониже, оборачивается на звук его шагов, и становится неважным вообще все. Потому что как бы сильно он не ненавидел порой весь мир, есть два человека, которых он всегда рад видеть.

***

Здесь можно играть про себя на трубе Но как не играй, все играешь отбой И если есть те, кто приходят к тебе Найдутся и те, кто придет за тобой

Дима, в обычной жизни — врач, а заодно — поэт, широко известный в узких кругах под не самым изобретательным псевдонимом Грек, никогда не чувствовал себя счастливее, чем сейчас. Забылась набравшаяся по каплям усталость: от ночных дежурств, написания докторской, лекций в университете и редких, теперь таких редких поэтических вечеров. Забылись и стерлись постоянно фонящие не хуже радиационного фона переживания: а если узнают, а если найдут, а если кто-то донесет, а если, если, если… Все эти «если» кажутся абсолютно неважными — сейчас, когда его лучший друг растянулся во весь свой рост на диване, декламируя наизусть совершенно нецензурный отрывок собственного сочинения, а рядом с Димой, на подлокотнике кресла, бесцеремонно закинув на него ноги, сидит Арсений. Сидит и обнимает его за плечи, бесстыдно смеясь над антоновскими виршами. Дима знает уже, что Арсений не от хорошей жизни решил к нему — ним — приехать, еще до сбивчивых объяснений про отмененный спектакль и арестованного худрука. Просто по тому, как крепко он обнял его при встрече. И как долго не отпускал. — Арс, может, ну его, этот Ленинград? Переберешься к нам, в столицу? — спрашивает Антон, закончив выступление и отсмеявшись. Расплесканное в воздухе веселье испаряется в ту же самую секунду, и Дима видит, как морщится Антон, слишком поздно поняв свою оплошность. — Спасибо, но ты же знаешь, мы с Москвой не очень ладим… — как ни в чем не бывало отвечает Арсений, но он прекрасно чувствует, как тот напряжен сейчас. Дима успокаивающе гладит его по спине, непроизвольно отмечая, что может прощупать выступившие позвонки, даже через пиджак. Им опять нужно будет поговорить о том, как вредно для здоровья слишком много курить, еще больше работать, и слишком мало есть. Но не сейчас. — А я институт прогулял, — очень неуклюже меняет тему Антон, но они ему все равно очень благодарны. — Первый раз в жизни, представляешь? — звучит это как-то слишком гордо, и Диме только сидящий уже практически на его коленях Арсений мешает встать и отвесить ему воспитательный подзатыльник. — Арсюш, хоть ты ему скажи, что образование это очень важно, и нельзя им так пренебрегать, — Антон показывает ему язык. Очень по-взрослому. — И что делал? — вместо этого спрашивает Арсений. Никакой поддержки в этом доме. — С пацанами во дворе в футбол играл, — Антон улыбается во весь рот, и у Димы пропадает последнее желание его отчитывать. Эх, плохой из него, наверное, вышел бы отец… даже из Антона вырастил какого-то разгильдяя. — Еще в реке купался. — В Москве-реке?! — в Диме резко просыпается врач и обеспокоенный старший брат. — Ты что, с ума сошел? — Нет, в Истре, я ж не дурак, — спешит успокоить его Антон. «Это еще доказать надо», бормочет он себе под нос. — Не холодно было? — продолжает выспрашивать Арсений. Антон мотает головой. — Не-а, в самый раз. А давайте вместе завтра поедем? — предлагает тот, и Дима уже готовится прочитать длинную лекцию об опасности переохлаждения и его влиянии на иммунитет, но натыкается на взгляд Арсения — огромные красивые голубые глаза смотрят на него буквально умоляюще — и, как всегда, сдается. — А давайте! Арсений благодарно целует его в щеку, и в это мгновение Дима чувствует себя самым счастливым человеком на свете. В это мгновение ему кажется, что это чувство продлится еще целую вечность, и что дальше будет становиться только лучше. В это мгновение он искренне верит, что у них вся жизнь впереди. В следующее мгновение выбивают дверь.

[4]

Здесь женщины ищут, но находят лишь старость Здесь мерилом работы считают усталость Здесь нет негодяев в кабинетах из кожи Здесь первые на последних похожи И не меньше последних устали, быть может

Нельзя сказать, что он, Сергей Борисович Матвиенко, старший следователь, в большом восторге от своей работы. Хотя, кто в здравом уме вообще бывает от работы в восторге? Ненависти сильной нет — и уже достаточно, да и платят достойно, а если прибавить разные привилегии, вроде квартиры на Ленинском проспекте и служебной машины — вообще красота. Да еще бывают случаи… занятные, вроде сегодняшнего. — Они здесь ни при чем, — упрямо твердит арестованный. Дмитрий Темурович Позов, если верить надписи на картонной папке. Он же Димитрий Грек, если верить документу внутри. Запрещенный поэт, чьи сборники должны были быть изъяты и уничтожены еще несколько лет назад. Недоработочка. — Они ни о чем не знали, это просто мои друзья. — «Друзья», ну-ну, — качает он головой, вспоминая, как один из этих «друзей» сидел у Позова на коленях, когда они пришли его арестовывать. — Зачем же так глупо врать? У товарища Попова в портфеле нашли ваш сборник, вами же и подписанный, — лицо Позова бледнеет, сереет даже, отмечает он с каким-то удовлетворением. — И это если даже мы оставляем за скобками, в какой постановке у себя в Ленинграде он участвовал. А товарищ Шастун… тут и вовсе говорить не о чем. — Он студент, еще мальчишка, эмоциональный, он просто не подумал, — торопливо произносит Позов, практически умоляюще на него глядя. — Дайте ему еще один шанс. Я любые чистосердечные подпишу, буду полностью сотрудничать… — Что, и про Попова все расскажете? — интересуется он. Ему действительно интересно, как тот будет сейчас выкручиваться из ловушки, в которую сам себя же и загнал. Собственноручно. Как они всегда и делают. Позов стекленеет, и его ужас и отчаяние сквозь это стекло становятся видны во всех деталях, как под микроскопом. — Я… — начинает он, а потом снова застывает, очевидно, не зная, как продолжить. Взгляд его уходит куда-то мимо него, в стену за его левым плечом. — Так я и думал. Как у нас в Армавире говорили, «не умеешь торговаться — не берись», — улыбается Сергей. — А теперь давайте с самого начала, и по порядку… Как вы познакомились с Арсением Поповым и Антоном Шастуном? Антон Андреевич Шастун — что за фамилия, думает он мельком — не может усидеть на месте спокойно. Дергает ногой, крутит кольцо на пальце, и каждую минуту порывается поднять руки, чтобы вытереть кровь с лица, все еще медленно вытекающую из разбитого при задержании носа. И каждый раз заново с удивлением обнаруживает, что руки у него пристегнуты наручниками к подлокотникам. Для его, Сергея, безопасности. Поэтому и остается только шмыгать носом, совсем по-мальчишечьи. Все как Позов и говорил, вот только Матвиенко совсем не тянет ему сочувствовать — нечего было нападать на сотрудника при исполнении. — Я ничего не буду говорить, — Шастун пытается храбриться, только выходит у него это во-первых, испуганно, а во-вторых, из-за разбитого носа, гнусаво. Сергей волей-неволей усмехается. — А ничего говорить и не надо, мне уже и так все рассказали, — кто, практически слышит он невысказанный вопрос, и с удовольствием отвечает. — Ваша староста, например, подробнейшую характеристику предоставила. Про низкую успеваемость, про неучастие в общественной жизни университета, про прогулы… — Один прогул, — не выдерживает Шастун, тут же забыв про то, что собирался молчать. — Я сегодня… первый раз… — и, опомнившись наконец, замолкает. — Преподаватели тоже много чего рассказали, — Сергей неодобрительно качает головой, полностью срастаясь с ролью строгого отца. — Невнимательность, дерзость, неуважительное отношение… Надо отдать должное, на этот раз парень молчит, только смотрит волком. — И вот Дмитрий Темурович тоже сильно помог… — задумчиво произносит он, доставая из соседнего дела листок, мелко исписанный неразборчивым почерком — чистосердечное признание. Антон чуть ли не вскакивает — только наручники и удерживают. Повезло еще, что стул привинчен к полу. — Нет! Неправда, он не мог… зачем… неужели из-за Арсения… — очень тихо, почти про себя, произносит он, обмякая. Сергей не спешит ни подтверждать, ни опровергать его выводы. Если уж так хочется ему мыслить самостоятельно — на здоровье. — Ну, про друга вашего вы мне ничего нового не расскажете, с ним все уже понятно. А вот про Арсения давайте как раз и поговорим. Антон упрямо сжимает губы, но он прекрасно видит, что сумел пробить в нем трещину. А дальше дело опыта, которого у него предостаточно. — Давно не виделись, Арсений, — тот сидит на стуле прямо, скрестив руки на груди, глядя на него как на врага народа. Хотя казалось бы. — Что, даже не скажешь ничего? Сколько лет прошло… — Нам не о чем говорить, — голос у Арсения ровный, поставленный — артист, как-никак. Практически не дрожит. Он так сильно изменился с тех пор, как они в последний раз виделись. И не во всем — к лучшему, отмечает он, листая досье, чуть ли не такое пухлое, как у многонеуважаемого Грека. Того самого, что написал ему такое вдохновенное, можно сказать, романтическое посвящение. Эх, Арсений-Арсений, не нужно было тебя оставлять… Связался с дурной компанией — и вот, пожалуйста, увяз по самые уши. Ничего, это еще можно исправить. Уж он постарается. — Они все про тебя выложили, и правду, и неправду… и просить особо не пришлось, — Сергей машет теперь уже двумя листами. Арсений не удосуживается на них даже посмотреть. — Это ложь, — твердо и убежденно говорит тот. На Сергея волной накатывает раздражение, обида даже — потому что раньше Арсений так верил только в одного человека. В него. — Я могу все уладить, — уголок рта Арсения дергается в легком намеке на усмешку, будто чего-то такого он и ожидал. — Будет непросто, конечно, но у меня есть связи… начнешь с чистого листа тут, в Москве, я могу помочь с театром, есть один знакомый… — а тот все никак не реагирует, только расползается все шире усмешка. Такая горькая, такая чужая. — Арс, ну поговори ты со мной уже наконец! — теряет он терпение. Арсений смотрит на него — своими широко распахнутыми голубыми глазами — как будто видит его в первый раз. — Я хочу написать чистосердечное признание, товарищ Матвиенко.

[…]

Антон сидит в камере, изо всех сил стараясь не прислоняться к ледяной стене — и еще сильнее стараясь не заплакать. Сегодняшнее — нет, уже вчерашнее — утро, с подгоревшей яичницей и сломавшимся будильником, кажется намертво забывшимся сном. Неправы вы, товарищи академики, судьба все-таки есть, и она его ненавидит. Кровь из носа наконец перестала течь, но он все еще не может его трогать: слишком болит. Видимо, сломан. Интересно, успеет ли он срастись, или… он, если честно, абсолютно ничего не знает о законах и что полагается за нападение на сотрудника при исполнении и сопротивление аресту. Может, и расстрел. Может, он именно этого и заслужил. В замке с отвратительно громким лязгом поворачивается ключ, за дверью стоит Матвиенко вместе с еще двумя — конвоирами, наверное? Антон вскакивает, и ему очень хочется вжаться в стенку, даже пусть она ледяная. Слишком уж страшное сейчас у Матвиенко лицо. — На выход, Шастун, — говорит тот отрывисто, даже на него не глядя. — И чтоб я тебя больше никогда не видел. До него не сразу доходит, что тот имеет в виду. Только когда дверь за ним закрывается, оставляя его посередине совершенно пустой, не считая дворника, московской улицы, он понимает. И только тогда, наконец, Антон дает себе заплакать.

***

Их везут в одном фургоне, и наверное, за это стоит благодарить Матвиенко, хотя это последнее, что он будет делать. Конечно, общаться им нельзя, и сидят они ровно напротив друг друга, у каждого слева и справа по сотруднику — как будто они куда-то побегут. Как будто им есть, куда бежать. Но все равно. На скуле у Димы красуется невероятного размера синяк — он так и не прочитал его «чистосердечное», но, видимо, тот получил его, сопротивляясь при аресте, нужно же было как-то объяснить этот эпизод. Арсению очень хочется дотронуться до него и сказать, что все пройдет, но когда-то давно они договорились друг другу не врать. Он не знает, выполнит ли Матвиенко в итоге свое обещание. Не знает, что написал про него Антон и чего не написал Дима. Не знает, можно ли этого было избежать и сколько им осталось. В конце концов, это все абсолютно неважно. Дима смотрит на него так пристально и внимательно, как только он и умеет, словно хочет отпечатать его в памяти на всю оставшуюся жизнь. Арсений поднимает запястья — совсем чуть-чуть, чтобы не привлекать внимания конвоиров — и произносит одними губами ту самую главную строчку, ту, из-за которой все и случилось. Теперь заигравшую новым буквальным смыслом:

скованные одной цепью

Примечания:
12 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)