***
Гоголь встречает его на улице: они сталкиваются нос к носу в душном, смятом, зудящем пространстве у самого его казино. Не небесного, конечно, уже земного — которое ему предстоит в очередной раз потерять. Сигма выходит из здания наружу, сжимает в руке пистолет, растерянно озираясь, напарываясь на него грудной клеткой и испуганно замирая в миллиметре от него. Пара секунд молчания — два одинаковых испуганных взгляда, и Сигма подаётся ближе, скрываясь от внешнего мира, криков и суматохи вокруг в его объятиях. — Ты не ранен? — наконец находя в себе силы, уточняет Коля. — Нет. Я вышел вовремя, всё хорошо. — Хорошо, мы… пойдём куда-то? Гоголь позволяет себе секундное размышление. Отстраняется и забирает в руку его ладонь. — Да. Сигму действительно хочется увести, спрятать от всеобщего хаоса, доставить в безопасное пространство, только его не существует теперь, кажется, нигде в мире. Но Сигма не жалуется: он берёт его за руку и обходит все препятствия, обходит трупы тех, кто не смог дойти до конца, обходит какую-то драку и шагает каблуками по стеклу из выбитой витрины. — В казино такое безумие, — растерянно выдыхает он. — Словно они решили перебить друг друга ещё до конца, я не понимаю, ещё и ради денег… — Близость смерти развязывает руки, — пробормотал Коля, ободряюще сжимая горячую ладонь. — Так ведь всегда было. И думаю, они просто привыкли цепляться за деньги. Больше зацепок нет, это единственное понятное и привычное, что осталось теперь. — Ну, ещё ты, — подмечает Сигма. Коля даже тормозит удивлённо, хлопает глазами. «Боже, боже, боже». — Слушай, я хотел сказать… Договорить не удаётся: где-то взрывается совсем рядом, и он поспешно прикрывает юношу плащом, увлекая по дороге дальше. Глупо, но от его способности в такое время нет никакого толку: когда пространство вокруг хаотично меняется, опасность исходит не только от людей, которые могут оказаться где угодно, но и от самого пространства. Где был раньше безопасный подвал теперь — завал, где была их с Достоевским секретная квартира, пусть одна из многих, — пожар. Коля Гоголь не может рисковать, он ещё не всё сделал, у него ещё есть цели и есть желания. Есть мечта. Он ещё не готов. И они идут дальше. Сигма справляется прекрасно. Шагает за ним и вперёд, каблуками по выбитому стеклу, по крови, он собирает всё своё спокойствие и всю сдержанность, идя за ним, и всё проходит в итоге удивительно гладко. Несколько кварталов. Пара случайных жертв — и они добираются до бизнес-центра, высотки, в меру отдалённой и близкой одновременно, пустой в нынешнем контексте ситуации. Без особых проблем поднимаются на лифте на верхние этажи — и выходят на крышу. Сигма, наконец отпуская его руку, останавливается у самого края, опускает взгляд, глядя долго и темно на хаос внизу, и Коля даёт ему это время, хотя и хочется эгоистично забрать его всё себе, до последней минуты. И в то же время… В эти самые последние минуты ему не хочется быть эгоистом. С ним хочется быть лучшей версией себя. Хотя бы напоследок. Он заставляет себя не мешать, дождаться, пока Сигма будет готов с ним говорить. И Сигма говорит. Через какое-то время заставляет себя оторвать взгляд от завлекающего безумия, бесконечной мути внизу, и разворачивается к нему. — Достоевский ничего не сделает? — уточняет он, прекрасно понимая, что они оба знают ответ. — Дазай? Гоголь лишь качает головой, делает осторожный шаг ближе. — Думаю, нет. Потому что Фёдор, если бы взялся, сделал бы уже теперь. Если бы мог всё исправить — исправил бы, а значит шансов у них никаких, и ему физически больно видеть на любимом лице отражение собственной растерянности, беспомощности от происходящего, и хочется всё отдать, чтобы помочь ему, да только теперь у него ничего и нет. — И сколько у нас времени? — Около получаса. Послушай… — он старается дышать. Старается подобрать слова, но их слишком много — и слишком мало для того, что он очень сказать, их недостаточно для Сигмы, как и всех слов мира, и всё же они родятся в голове пчелиный ульем, когда он пытается собрать мысли в кучу. И все они убивают, когда Сигма смотрит на него выжидательно и светло, забирает его руки в свои. — Знаю, я не был хорошим с тобой, — путаясь и сбиваясь, начинает он, говорит быстро-быстро, позволяя мыслям вести, себе позволяя не думать ни о чём, кроме выжидательного взгляда, кроме волос этих, которые в тёмно-буром освещении кажутся совсем русыми, без прежнего приятного оттенка. — И знаю, что я очень опоздал с этим, но я хотел сказать, что каждый день из последнего года, я думал только о том, чтобы увидеть тебя. И день становился лучше, когда я видел тебя, и всё это так… Я знаю, что не умею говорить красиво, и наверное несу сейчас полную дичь, но я всё думал, как могу сказать тебе всё, что я… что мне… Я не говорил, потому что… Сигма смотрит на него — и видит такое искреннее выражение на его лице, от которого разрывается сердце. Этого он вовсе не хочет, как не хочет, чтобы в последние минуты страдал Гоголь, и — приподнимается, и — целует, напарываясь губами на чужие горячие губы. Сигма хочет сказать столько всего и на столько ему ответить. Уверить, что Гоголь, конечно, был хорошим, был самым лучшим. Что дни и правда становились лучше, и нет, он вовсе не дичь несёт. Сказать хочется много чего, как и выразить. Он лишь надеется, что ему удаётся хотя бы частично. И знает точно, что на фоне всего этого меркнет, по крайней мере для него, даже конец света.***
Дазай смотрит в окно, и почти ничего не видит. Таймер отсчитывает им минуту, не больше. В верности посчётов никто из них не сомневается. — До свидания, Фёдор, — произносит он, игриво улыбаясь. Что ж, конец света преподнёс ему поистине чудесный подарок: он никогда не хотел умирать один, но и представить не мог, что сможет закончить так хорошо. И с ним. — Увидимся в лучшем мире, Осаму, — мягко отзывается Достоевский, поднимаясь и изящно протягивая ему ладонь, приглашая вместе подойти к окну ближе, заглянуть в пустоту — и стать её частью. Дазай поднимается следом, касается его руки пальцами. Впервые за всё время чувствует, как сердце меняет свой ход в груди, бьётся взволнованно и испуганно — и совсем не от скорой смерти. — Обещаешь? — Обещаю.