Идол
13 августа 2023 г., 14:06
Примечания:
Поверить не могу, что я этим действительно занимаюсь...
Сколько Николай себя помнил, он всегда старался отталкиваться от понятия «правильный». Для него это слово было не более чем рамками, под которые его пытались загнать. Очередные ограничения, выведенные обществом, ибо свобода на самом деле мало кем поощрялась. Поэтому он выбрал себе такой путь — нарушать все мыслимые и немыслимые законы морали.
Общество не любило свободу и его, а Николай не любил общество в ответ. А ещё он не любил скуку, рабство, правила одиночества, но совершенно точно любил своего чудаковатого знакомого.
Забавно. Раньше прилагательное «чудаковатый» он слышал только в свой адрес, но никогда не произносил его сам. Словно это слово обрело для него смысл только при первой встрече с ним. С демоном, ангелом, крысой или просто обладателем невероятно красивых лиловых глаз. С Фёдором Достоевским.
Николай заметил его далеко не сразу и далеко не сразу придал значение тихому задроту, сидящему в конце аудитории. Просто так вышло, что Гоголь был общительным и любил искать приключения на свою задницу, а о Фёдоре можно было услышать много разных сплетен. Их можно было разбить на три категории: большинство считало Фёдора милым и немножко странным ботаником, были те, кто считал того подлизой, крысой, высокомерной тварью и просто крайне неприятным человеком, а ещё были те, кто знал правду, те, кто знали, что Фёдор Достоевский, ака Русский Демон, намного хуже, чем все слухи о нём вместе взятые. Конечно же, последнее было известно лишь в узких кругах. В глубинах их университета, так сказать, где с удовольствием обитал Николай, будучи фигурой весьма эпатажной и тёмной.
Так и жизнь свела его с ним, и Гоголь тогда даже догадываться не мог о том, куда же завернёт его то роковое знакомство и с кем он теперь будет иметь дело.
Фёдор словно вобрал в себе всё то, чего не понимают и не принимают люди. Как если бы он был искусственным интеллектом, что был запрограммирован, чтобы нарушать все табу этого мира. Как если бы был карикатурой, в которую намеренно ассемблировали всё самое нетипичное и отталкивающее, чтобы его высмеяли. Вот только…
Вот только смеялся один Фёдор. Тихо хихикал себе под нос, когда люди в очередной раз удивлялись его бесстыдным поступкам и высказываниям. В такие моменты на его голову всегда обрушались разные оскорбления да проклятия, но Достоевский лишь хмыкал в ответ. А ещё он не был программой или чьим-то персонажем. Он был таким же человеком из плоти и костей, но до чего же он отличался даже от самого Гоголя. В отличие от него, поведение Фёдора было построено не «для», а «потому что». Потому что ему было так комфортнее, в его действиях не было замысла. Он не вёл себя согласно какому-то своду правил, пусть и самостоятельно написанному. А ещё он не страдал от людского отвержения и в глубине души не боялся ранить кого-то.
Фёдор мог посередине разговора попрощаться с собеседником и уйти. Фёдор мог неожиданно «прилечь» спать на столе, хотя совсем рядом находилась большая и мягкая кровать. Мог замёрзнуть в жаркую погоду, мог пить чай в кромешной темноте, мог нанести себе увечья, мог приготовить еду, но даже не притронуться к ней, ибо ему «нравится процесс, а не сама пища».
И чем больше Фёдор «мог», тем больше привлекал Николая, заставлял его желать равняться на себя. Достоевский стал его идолом. Стал первым понимающим его человеком и вместе с этим лучшим другом. Стал его единственным и «самым».
Николай нервно перебирал ногами, ожидая, когда ему откроют дверь. В руках у него пакет с абсолютно бессвязным набором вещей, но остро необходимых, со слов его друга. Пирожные, перекись, набор для декора писем, гвозди диаметром восемь миллиметров и длиной в двести пятьдесят миллиметров, мини-диктофон какой-то заумной модели, которую Гоголь всё никак не хотел прочитать. Он стучится в дверь костяшками пальцев, тихо, совершенно несвойственной себе манере и с паузами в несколько десятков секунд. С Достоевским он робел, нервничал и вёл себя в разы сдержаннее, чем обычно. А всё потому, что не было нужды притворяться: Фёдора подобное только забавляло, но совсем не в добром смысле. Он недобро скалился, а глаза его загорались каким-то ехидством. Таким ядовитым, что одного взгляда хватило бы, чтобы органы превратились в кашу. Фёдор не любил плохую ложь и без зазрения совести тыкал в неё, неважно, насколько неприличным казался в этот момент. Достоевский никогда и не стремился быть приличным, в конце-то концов. Вызывало восхищение, но он всякий раз ударялся о его взгляд, стоило только какой-то лжи сойти с его языка.
Этот взгляд тяжело забыть, и Гоголь временами вспоминал его по ночам.
Звук открывающегося замка вернул его в реальность. Он отчётливо видит, как дёргается чёрная ручка, и слышит скрежет открывающейся гигантской металлической двери. Она распахивается, а в дверном проёме при ярком белом освещении показывается Фёдор, от вида которого Николай готов позабыть всё в этом мире. Он предстал перед ним в одной большой футболке, недостаточно длинной, чтобы спрятать острые колени или до конца прикрыть узкие бедра, покрытые шрамами. Босой. Он шевелил ступнями, замерзая на белом кафеле, легко подрагивая от возникшего от открытой двери сквозняка.
Он глупо пялился на Достоевского, не находя в себе силы произнести хоть одно слово. Тот, в свою очередь, тоже не пытался заставить его заговорить, только смотрел в ответ, ожидая, пока тот двинется. Опомнился Николай лишь тогда, когда услышал чих, достаточно громкий для той тишины, в которой они находились почти минуту.
Он молча вошёл, на ходу раздеваясь. Позади него дверь с хлопком закрывается. Фёдор без слов забирает пакет из его рук. Он недовольно морщится от холода, но вербально свою неприязнь не высказывает. Николай сопровождает его каждое движение своим взглядом вплоть до того момента, когда Достоевский скрывается за стеной с правой стороны.
Предположительно, там была дверь, а по шуму очевидно греющейся воды можно было ещё и с твёрдостью сказать, что там была кухня. Николай прошёл за ним.
Кухня Достоевского в кои-то веки напоминала небольшой антикварный магазин. Просторная, с тусклым освещением и тёмным винтажным гарнитуром. В самом углу комнаты стоял громоздкий шкаф, с виду которому было несколько десятков лет. Будто с самого девятнадцатого века, так ещё и весь набит разного рода раритетными штучками, начиная с хрустальной посуды и заканчивая какими-то диковинными статуэтками. Всё выглядело ещё страннее от того, что возле этого хранилища антиквара находился новомодный холодильник с двумя дверьми, что был ещё больше, чем сам шкаф. Николай искренне не мог понять, зачем Фёдору такой холодильник, если он совсем ничего не ест. Заглядывать внутрь он наотрез отказывался, хоть и чувствовал, что он позже непременно заглянет.
— Сядь, — приказал Фёдор, не отрываясь от созерцания кипящей воды. Николай послушно сел за стол, прислушиваясь к тишине, которой как таковой и не было. Можно было услышать, как проезжают машины за окном, как тикают доисторические часы, как скрипит табурет, на котором он сидит, и опять же подогревание воды. Неловкое молчание при встречах с Достоевским стало уже обыденным делом. Главное, чтобы это молчание начал Фёдор, а не он, иначе Гоголь почувствует себя совсем немощным.
«Тишину» внезапно нарушил звук щелчка кнопки, оповещающей о готовом кипятке. Достоевский, словно щелчок произошёл у него в голове, отмер и залез в мелкую полку сверху. На столе появились печенья в зелёной упаковке (Николай мог предположить, что они со вкусом матчи), две гигантские кружки, молоко и два чайника: большой электрический и маленький стеклянный.
Фёдор наливает чай медленно и церемонно, так он не играл даже на своей виолончели. Николай с каким-то неестественным заворожением и увлечённостью наблюдал, как молоко перемешивается с заваркой. Зрелище завершается тогда, когда в чай бросают два кубика сахара. Он не просил, но Достоевский понимал его без слов.
— Спасибо… — Тихая благодарность осталась без ответа. Впрочем, не в стиле его друга акцентировать своё внимание на подобных мелочах. Так обычно утешал себя Николай, надеясь, что его мелкие проёбы останутся незамеченными.
Фёдор только бесшумно сел за стол и принялся пить свой чай, не глядя ни на печенья, ни на своего гостя. Его глаза были заняты чем-то более интересным, если таковым можно было назвать зелёную крошку от печенья, кажущуюся пятном на скатерти. Пока Достоевский поглощал взглядом несчастное пятнышко, Николай, почти в отместку, недовольно поглощал его самого. Спустя какое-то время, которого он никак не мог определить, даже если бы вся комната была обвешана различными часами, недовольство всё же взяло верх и он резко и небрежно стряхнул крошку на пол. И вот желанное внимание было передано ему. Наконец-то.
— Что? — как-то глупо и по-обиженному спросил его Фёдор, словно на пол откинули его, а не какой-то мусор. Такое поведение было свойственно ему, но Николай за все месяцы их знакомства так и не смог принять этого.
— Зачем ты меня позвал? — уже более расслабленно спросил он, пусть и чувствовал какое-то напряжение. Ответ ему действительно важен был, ранее ведь Достоевский никогда не звал его домой. Он в целом никакой важной информации о себе не давал. С чего это вдруг Гоголь удосужился такой чести?
Сиреневые глаза загадочно блеснули, и на миловидном личике Фёдора вновь показалась его фирменная улыбочка. Прямо такая, какую он ненавидел. Краешки губ чуть опустились, ослабив подобие оскала, возвращая лицу прежнюю нежность. Глаза его потеряли блеск, но показалось в них нечто меланхоличное. Перемены в настроении Фёдора его пугали, но вместе с тем же завораживали. То, как меняется выражение его лица, обычно остающееся невозмутимым, было великолепно. Николай старался уловить каждую деталь и запомнить её. Запечатлеть в собственной памяти как на полароиде.
Когда Достоевский недобро скалится, его улыбка становится словно неестественно широкой. Губы растягиваются, отчего удаётся почти лицезреть, как старые ранки открываются и выступает грязноватого оттенка кровь. А ещё он щурит глазки. Это можно было бы назвать милым, если бы не пылающие глаза. Когда Достоевский чем-то недоволен или пребывает в раздумьях, то всегда поджимает губы и слегка хмурит брови. Лицо его тогда становится совсем юношеским. Правда, когда он становится задумчивым, то начинает кусать свои пальцы. Зрелище совсем неприятное, да и «укус» звучит мягко. Фёдор разрывал мясо своими молочно-белыми зубами. Они выглядели совсем маленькими, но достаточно острыми, особенно клыки.
Николай временами представлял, как бы тот очаровательно смотрелся с его пальцами, обкусанными до крови. Как его пальцы обволакивает тепло чужого рта, как мягко ощущается язык, как аккуратные зубки прогрызают его плоть… В собственных фантазиях Гоголь всегда позволял себе пройтись пальцами по искусанным губам Достоевского, измазывая их в его же слюне.
В своих фантазиях он в целом много себе позволял. Заставлял Фёдора брать в рот, в основном опять же пальцы. Представить Достоевского, делающего полноценный минет, было слишком даже для влажных снов, хотя очень хотелось бы. Зато там, на коленях перед ним, он видел себя. Непристойные сны в целом стали для него событием обыденным, особенно с Достоевским в главной роли.
Федя под ним, Федя над ним, Федя на его коленях, оставляющий метки на его шее. Федя, позволяющий касаться своих нежных ножек. Фёдор, которого можно называть «Федей» и гладить по пояснице, чувствуя выпирающие позвонки. В реальности Гоголь не позволил бы себе как-то уменьшительно-ласкательно исковеркать его имя. Лишь «Дост-кун» — прозвище, которое было дано им случайно. Тогда Николай не знал его толком, а Фёдор отнёсся к этому нормально.
Менять что-либо было страшно, Достоевский, пусть и относился к переменам лояльно, но объяснять причину подобных изменений пришлось бы в любом случае. А объясняться перед Достоевским он не любил. Это никогда не заканчивалось чем-то хорошим. В последний раз Фёдор почти довёл его до слёз.
— Просто так. Захотелось, — совершенно простодушно ответил Достоевский, вот правда, Николай чувствовал какой-то подвох. Фёдор, конечно же, мог просто так позвать его к себе, ну или хотя бы воспользоваться им как доставкой, но это очевиднейшая ложь. И самое страшное — это то, что Фёдор позволяет ему понять, что это ложь.
Он нервно сглотнул. Зря. Взор лиловых глаз был устремлен прямо на его шею.
Фёдор ехидно улыбнулся.
— Неужто я не могу позвать своего лучшего друга к себе домой? — Однако его ядовитая улыбка тут же сменилась на более мягкую, но всё также не сулящую ничего хорошего: миловидную. Взгляд Достоевского тут же сделался ласковым, а сам он подпёр подбородок ладонью, чуть наклонившись, на целых два-три сантиметра становясь ближе к Гоголю. Такая себе близость на гигантском столе. По ощутимости такая же, как и лёгкое, почти фантомное касание ледяной стопы о его ногу, пальчики забрались под брюки и легонько огладили его…
О боже…
Коля тут же поднялся с места, больно задевая стол и проливая немного чая. Достоевский одарил его строгим и холодным взглядом, отчего Николай вздрогнул и даже не успел ничего сделать, как к нему уже подошли вплотную и, крепко схватив тонкими пальцами его плечи, усадили обратно и, блять, блять, сели к нему на колени.
Фёдор оседлал его, правда оседлал его, так и ещё обнял его за шею и притянул к себе. Сердце забилось чаще, намного чаще, чем в тот раз, когда Достоевский заставил его пробежать три квартала за машиной. Оно словно налилось кровью, и качать её уже стало слишком затруднительно. Сейчас лопнет, выпрыгнет из груди — неважно: он в любом случае уже труп. И труп вдвойне, когда сухие, потрескавшиеся губы накрывают его собственные, труп в десятикратном размере, когда чувствует, как чужой очаровательный язычок проникает в его рот, неумело лаская, труп в двадцать седьмой степени, когда Федя соблазнительно шепчет ему на ушко, что готов удовлетворить его и воплотить то, о чём так долго фантазировал Никоша. Однако, похоже, что красного как рак лица, учащённого дыхания как у больной псины и бугорка в штанах этому дьяволу категорически не хватало.
— Боже, что не так? Ты ведь давно хочешь поиметь меня, а сам вялый какой-то… — слишком серьёзно для всей этой ситуации говорил Фёдор, даже с какой-то обидой и непониманием, словно Гоголь лишил его игрушки… Хотя, возможно, всё было и так. Тем не менее, его совсем неподходящая серьёзность отступила, а тон его голоса сменился на заговорческий, провоцирующий, будто бы толкающий на преступление. — Или я мог бы сделать тебе приятно другими способами. Ты, наверняка, даже в самых влажных фантазиях не мог представить меня отсасывающим тебе. — Он укусил его за ухо, горячо вздохнув, а руки проникли под футболку. Руки же Гоголя наконец-то дёрнулись вместе со всем телом, отчего Достоевский едва удержался на нём, но продолжать гнуть свою линию он не перестал. — Нет, представь же, я у твоих колен и…
— Отсасываешь мне по самые гланды со слезами на глазах, пока я толкаюсь в твой узкий ротик всё глубже и глубже… — почти прорычал Гоголь, грубо схватив Фёдора за волосы, отчего тот болезненно прошипел.
— Боже, ты ведь из тех, кто любит грубости, как же я мог забыть… Кстати, совсем забыл, я такой глупый… — Его голос звучал по-детски разочарованно, под стать выражению лица, однако слова, как обычно, действительно не подойдут. Достоевский ловко освободился от Гоголевских рук и встал изящно, насколько можно изящно подняться с одной только растянутой донельзя футболочкой, и начал копаться в шкафу. Николай с предвкушением наблюдал за ним, прикидывая в уме, что оттуда может вытащить его горе-идол. В своей костлявой ладошке Фёдор держал мелкий целлофановый пакетик с двумя яркими таблетками внутри. — Экстази. Ты же баловался таким. Не желаешь ли ты?..
Договорить ему не дали, таблетки тут же выбили с его рук, а потом попытались грубо потянуть на себя. Фёдор вновь ловко отмахнулся, но, ехидничая, всё же вернул свой прелестный зад на место, пока Гоголь отчаянно пытался понять, что происходит… и пытался унять своё возбуждение. Желание наконец-таки оттрахать Достоевского сражалось с остатками здравого смысла, что у него ещё остались. Хотя как бы он не…
Он держит у себя наркотики. Господи, он ещё держит у себя наркотики, что на самом деле не должно удивлять. Фёдор молод, определённо при деньгах и невероятно умён. Настолько же умён, насколько и странен, его образ жизни и ценности заставляют задуматься о многом. Наверняка он сам эти вещества ещё и продаёт, Николай уже не удивится, если узнает, что тот препарирует животных или читает книги по лоботомии. Да даже его нездоровый внешний вид уже сам по себе служит не просто подсказкой, а ответом, выкрикнутым в мегафон. Худой и бледный, Достоевский являлся пока что живым примером героинового шика. Самая настоящая модель, идеал и рай для фетишистов. Правда, до рокового знакомства с Достоевским он и сам знать не знал о наличии подобных наклонностей в себе. Неужто виною всему Фёдор, сидящий верхом на нём, ёрзая, заставляя уже вставший член затвердеть, словно отвечая ему «да, ты больной ублюдок».
А Николай только и рад быть больным ублюдком, особенно когда он вновь ощущает тяжесть в виде небольшого веса Фёдора на себе, когда чувствует, как холодные руки снова обвивают его шею, а сам Федя прижимается ближе, всё так же ёрзая, ох, как ёрзая, а потом…
А потом до него доходит осознание.
Боже, как же…
Фёдор…
Достоевский всё это время был без трусов.
Примечания:
Вообще, по моей задумке Фёдор - наркобарон и прекрасно знает о чувствах Гоголя к нему. Фёдор хочет заняться с ним сексом, чтобы привязать к себе ещё сильнее и использовать.