ID работы: 13802950

В день совершеннолетия нукенина

Гет
R
Завершён
7
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
7 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

***

Настройки текста
      В начале июня солнце восходит ослепительно рано, оттого оно, словно в месть за своё пробуждение досрочное, алым прожигает полупрозрачную гладь неба. Слепящие блики стекают по серым истресканным стенам, дальше плывут — вдоль пыльных занавесок, и застывают на веках усталых юного нукенина. Глаза жжёт до подступающей влаги — оттого их Итачи размежает совсем неохотно. Несколько минут он лежит, взгляд расфокусированный устремив в пустоту. Проходит ещё какое-то время — красный блеск солнца остывает до золотого, слабозаметного. За окном мутные виды сплываются в грязное месиво пятен: Учиху то ли зрение подводит в очередной раз, то ли стёкла в гостинице протирали слишком давно. Он шумно выдыхает: похоже, что обстоятельства слагают оба фактора. Окно приоткрыто — тело кроет противная дрожь. Сквозит. Учиха вновь прикрывает глаза — но из раздумий, так и не начавшихся, пронзительно выдирает внезапный звон. Итачи вздрагивает рефлекторно. Взор неосознанно осматривает скудно обставленную комнатушку в поисках источника звука — искалеченные Шаринганом глаза не сразу цепляются за осколки зеркала, которыми, словно крупными льдинками в суровую зиму, пол усыпан у тумбы. У Учихи губы кривятся неосознанно — с самого пробуждения день начинать уже желания нет. Он пробует подвестись, но тело противится, отзываясь болезненной тяжестью в груди да ноющими мышцами. Ещё одна попытка — нукенин садится резко и быстро. Следом он сбрасывает одеяло, влажное от ночного пота, что казалось таким бренняще тяжёлым. Становится чуточку легче. Итачи дышит шумно и моргает несколько раз. Картинка чётче не становится… Босые ступни касаются холода половиц — и по ногам расходится судорога. Голова идёт кругом, когда Учиха встаёт. Тёмный лак на ногтях давно облупился, оттого смотреть на собственные ноги — зрелище противное, доводящее неосознанно до отвращения. Несколько шагов спустя, нукенин пытается наружу выгнать раздражающе-гадкий хрип, что так настырно по горлу шкребёт — вырывается кашель, ставший уже чем-то обыденным, по пятам сопровождающим неустанно. В жесте неосознанном Учиха облизывает пересохшие истресканные губы — на кончике языка горчит металлический привкус. Вздох — Итачи нагибается к горстке осколков, чтобы выбрать оттуда относительно пригодный к прямому предназначению. Острый край и несколько трещин, но лицо разглядеть получится… Когда Итачи в такой неуместной педантичности ставит осколок на тумбу, отмечает, что зеркальная гладь алыми разводами увенчана. Понимание приходит гораздо раньше боли — пальцы на сгибах изрезаны в кровь. Нукенин думает чуть меньше секунды, после кивает сам своим мыслям: всё вполне логично, если брать в расчёт отвратительное зрение и периодически немеющие кончики пальцев. Вздрагивает молодой нукенин совсем нежеланно, когда кожи рук касается остро, будто вонзается сотней игл, холод. С шумом монотонным в металлический таз льётся вода из надбитого кувшина. Она жёлто-бурая, когда касается губ — с затхлым привкусом сероводорода. Тщетно пытается Учиха напряжение снять, когда плещет холодным себе виски; чуть более результативно — потемневшие корки крови получается из-под глаз отмочить. Склеились ресницы, оттого теперь, под водой, старая кровь откисает бледно-водянистой киноварью. Умыванию глаза, припухшие и воспаленные до красноты перманентной, успокоить не удаётся — разве что в краткий миг холодящая свежесть дарит иллюзию облегчения… Когда миска наполняется до краёв, кувшин уже пуст. Учиха выдыхает. В жесте машинальном он на полке нащупывает расчёску. У лица пряди короткие, оттого поддаются легко, быстро — нукенин старательно пытается привести этот беспорядок после ночи бессонной, полной кошмаров мучительных, к привычному виду. Волосы не чистые, топорщатся в отдельные пряди-сосульки. Дальше нужно бы и хвост перевязать… Красная резинка поддаётся паршиво, когда её так отчаянно держит паутина спутанных тусклых волос. Последним временем мелкая моторику, бывает, подводит Учиху: сейчас он почти нервничает, пока возится так усердно с этой будничной задачей. Черной волной падают на плечи освобождённые волосы. Дальше — Итачи кое-как приглаживает то безобразие, что сплелось в пылу беспокойного сна. Волосы тонкие, путаются — совсем нет желания прямо сейчас с колтунами бороться, потому он это задание откладывает до лучших времён, когда выйдет нормально помыться. Нукенин протягивает руку к полке, чтобы расчёску на место вернуть. И лёгкое удивление читается на его лице: не заметил сначала... Подле небольшого квадратика мыла, в слюду запечатанного, лезвие опасной бритвы лежит. Он берет его в руки, затем разглядывает долго-долго, словно реликвию. Взгляд задумчив, губы стиснуты плотно — сегодня Учиха Итачи стал совершеннолетним, а бритва ему всё ещё не нужна. То ли от условий жизни паршивых, то ли болезни, что потихоньку, но совершенно неумолимо, подтачивает, у него лицо почти гладкое, как у девицы. Порой становится до глупого стыдно, когда напарник с довольным оскалом скребёт кунаем вдоль грубой кожи на подбородке, а Учиха всё косы длинные чешет. Но Кисаме не осуждает, не насмехается. Итачи снова думает. Быть может, в генетике дело? А как тогда будет выглядеть Саске двумя годами спустя, когда на затяжной миссии придётся неделю в засаде сидеть? Он ведь тоже уже совсем взрослый… Паршиво становится при осознании всей этой бесконечной мерзости вокруг. Итачи горько усмехается своим мыслям: такой ход событий абсолютно закономерен и справедлив, ведь болото к грязи липнет. Когда Итачи оказывается в соседней комнате, солнце ещё не перекатилось через крыши, оттого из окна с видом на сторону северную трепещет болезненно-тусклый свет. Кисаме всё спит, показательно беззаботно широко разлегшись без одеяла на узкой кровати — и Учиха шаги свои намеренно наделяет тяжестью непривычной. Инстинкт шиноби отточен лучше куная: Кисаме быстро сгруппировывается и заметно напрягается телом, но глаз так и не открывает: прислушивается, готовится. Итачи подходит достаточно близко, чтобы стало ясно, что напарник его ходу́ узнал с самого начала — иначе почему нарушитель покоя всё не скручен до глухого хруста костей? — Не найдётся чего-нибудь выпить? — Итачи вдруг становится противно от того, как собственный голос звучит: хрипло и тихо, совсем неубедительно. — Там, — напарник в жесте размашисто-сонном рукой указывает на кувшин. Учиха всматривается туда и отмечает огорчённо, что в кувшине медном, от времени зеленью едкой покрытом, — вода. Он вовсе не это имел ввиду, но сейчас не в пору сокрушаться от мысли о невнушительности образа собственном, потому Итачи коротко даёт понять напарнику свои истинные намерения: — Нет. Я не про воду. Покрепче… — О-о. Что это вы так, с самого утра? — тот приободряется, привстаёт на локте — комкается жалобно простыня под его телом. — Повод, — единственное слово звучит, словно предупреждение, что глубже в душу Учихе проситься явно не стоит, даже будь то шутка хоть дважды. И речь вовсе не о недоверии или условных границах: ему до абсурда сильно не хочется обозначать себя ярлыком сентиментальности, да и нукенинам такие глупые привычки, — праздновать — словно у гражданских, совсем ни к лицу. — Не сердитесь. Всем здесь не сладко. Но я не об этом… — он грубыми крупными пальцами разминает затёкшую шею, а затем и вовсе как-то удивительно быстро распрямляется во весь свой громадный рост. — Я знаю в городе место неплохое, где и нальют за недорого, и приласкают, хе-хе, — Хошигаки наконец находит повод-слово, чтобы оскалиться в хищной довольной улыбке. — Да уж, ключевое слово "недорого". Я что, так предсказуем? — непроницаемая серьезность всё никак не сходит с лица младшего нукенина, и тогда Кисаме становится ясно: не привык ещё юнец очень к многому. Всё это выглядит забавно и странно, ведь чего-чего, а собутыльника в Учихе ему представить никогда не выпадало возможности. — Не то чтобы… Конечно, выучить-то я Вас успел, но Вы, я уверен, удивить сможете и после смерти. А если по сути, то идиоту ясно, что в организации сейчас времена паршивый, миссии серьезные, потому за чрезмерные растраты бюджета задания от лидера прилетит. Так что дело не в Вас, не волнуйтесь Вы так, — он искренне старается всё в шутку перевести, ведь и правда знает Итачи достаточно хорошо, потому и понимает, как тому дорог образ, старательно выстроенный годами, словно каменные стены. — Когда выдвигаемся? — ответственность, с которой юный нукенин подходит к делу столь мутному, снова забавит, но от едкой усмешки Кисаме удерживают крамольные мысли: Итачи ко всему относится, как верный шиноби, как настоящее орудие в руках правительства, коим он сам раньше и был — так почему же он предал ту жизнь? — Спешите? Ну, если как можно скорее, то сразу после того, как я с этим что-то сделаю, — он указывает на себя, неодетого и неопрятного, неумытого после вчерашнего боя нелегкого. Кисаме привычно прячет мерзкую память о прошлом за едкими шутками: потому что в печенках сидит прежняя жизнь в покорности и долге, а напарник всё никак не вытравит из себя этот яд. Это раздражает, но не выводит из себя; ему просто охота понять, и в такие моменты Учиха кажется чем-то непостижимым.

***

— Итачи-сан, а вы когда-нибудь были с женщиной? — то ли в издёвке, то ли искреннем интересе, спрашивает Хошигаки и лениво зевает. Они в дороге только порядка десяти минут, но от постного вида напарника на душе становится как-то тленно. — Конан-сама была ко мне часто добра по-снисходительному, и в юные годы была подруга, — тот, будто наотмашь, отвечает совсем невпопад: Кисаме думает, что его маленькую провокацию раскусили, но отступать не планирует. — Да я не об этом, — он усмехается широко, когда встречается со взглядом строгим, почти убийственным, — или вы не по девушкам? — Кисаме рокочуще-заливисто хохочет и ждёт реакцию. — Что? — Итачи сам едва ли не удивляется тому, как грубо и безапелляционно прозвучал его голос в одном крохотном вопросе. Он на напарника смотрит совершенно серьёзно, но недоумение вдруг вырисовывается так картинно, что сразу читается: изображает. Итачи в целом привык изображать, казаться: нукенином из Акацки, верным сыном или безумцем, в одну ночь сгубившим всю родню, но ведь так было не всегда… Залп горечи от бессмысленных сожалений вдруг обрывается, рвётся в клочья о громкий, едкий смех Кисаме. Учиха шумно выдыхает… Дальше они бредут в тишине. Меж узких подворотен, где бурый кирпич весь плесенью изъеден, а вдоль окон с дряхлыми рамами протянуты верёвки для серых, в жёлтых пятнах, простыней, смешиваясь с темнотой закоулков, две тени неспешно плывут. Удручающая картина нищеты и людской ничтожности нукенинам выглядит обыденностью, оттого ни одним взглядом не одарены ни слепой попрошайка, ни большеглазая девчонка с цветами, что по наивности детской смела одного из путников дёрнуть за плащ. Когда оба наконец проскальзывают в нужный квартал — впечатления у них складываются совсем разные. Кисаме, кажется, рад: ему спокойно и уютно, как рыбе в воде. Он деловито принюхивается к какофонии запахов: затхлости сырых стен, уплетенной приторностью благовоний, к запаху крепкому алкоголя и дешёвого курева. У Итачи же лицо искажается в странной смеси отвращения, непонимания и, наверное, разочарования. В сути ощущения последнего он не уверен наверняка: не ожидал он чего-то помпезного или хотя бы приличного от борделя, он вовсе не обманут — так почему же изнутри душит мерзкая пустота? Учиха не глядя следует за напарником и про себя размышляет о чём-то отстранённом и неуместном. Кисаме выглядит вполне довольным и на контрасте с моральной подавленностью вечно хмурого компаньона выделяется ещё ярче. Итачи думает о счастье, но не мечтает его обрести. Это странное, зыбкое и непонятное ощущение кажется таким эфемерным, будто его и вовсе не существует. «Счастье живёт только внутри наших впечатлений и зависит напрямую от того, как человек осознает себя в конкретном моменте» — отстранённые умозаключения никак не резонируют с окружающей обстановкой, оттого та кажется враждебной и раздражающей. Внутри их встречают красный приглушённый свет и множество бумажных фонариком, подвешенных у самого потолка. Целое полчище тётин неровными гроздями свисают и тянутся засмоленной серой бахромой к макушкам цветущих радушием разномастных девиц. Учиха изучающе посматривает на напарника: тот подмигивает нескольким женщинам и улыбается как-то особенно той, что подошла к ним ближе всего. Она жестом игривым за спину откидывает длинные волосы, что в блеклом свете блестят багровым отливом, как дорогое вино, и смотрит тягучим, пронзительно чёрным взглядом. Молодой нукенин понимает: смотрит не на него. Неожиданный стыд приливает к щекам — Итачи прячется за воротом плаща и торопливо отходит. Длинный пустой коридор выглядит тёмным и грязным, если присмотреться — у плинтуса торжественно увенчан чьей-то блевотой, да ещё и сразу в нескольких местах. Из гнусной темноты Учиха возвращается в центральную комнату: искусная игра какой-то девицы, чьи пальцы так призывающе-ласково по струнам кото скользят, не глушит пошлых звуков и стонов. Итачи совсем наплевать на происходящее за тонкими стенами примыкающих комнатушек и даже то, что посетители особо бесстыжие и распутные, комнат свободных не дожидаются; они совокупляются прямо в переднем зале, у стен и на полу, никак не стесняясь ни своего присутствия в месте столь развратном, ни наготы. Красивая большегрудая женщина нахально подходит так близко, что личные границы Итачи по швам трещат. Она услужливо улыбается и облизывает влажно блестящие белёсым губы. У нукенина лицо кривится в отвращении неосознанно, а женщина грациозно опускается на колени. Плеч касается холодок, что гадко расползается вдоль спины: Учиха сейчас не противится, потому что старается привыкнуть к жизни, которую он заслужил, которая зеркалит суть его мерзкую. Когда женщина в жесте ласкательном кончиками пальцев касается его ширинки, нукенин порывисто вдыхает и грубо хватает шлюху за волосы, отстраняет лицо. Он зло заглядывает в её глаза — в них плещется странный дурман и вожделение напускное. Женщина прикрывает глаза, пошло прикусывает губу и выдаёт приторно-неправдоподобный стон. Словно ведомый волей чужой, Итачи не замечает, как собственная рука грубо сжимается на тонкой девичьей шеи. Хочется упиться слезами лживо-любящих глаз. Он смотрит, как красивое лицо шлюхи искажается в муке, но она ни звуку не выдаёт. Зрелище столь паскудное, жалкое принуждает тут же опомниться: он резко отталкивает женщину и спешно скрывается среди теней. Учиха сильно напрягает глаза и щурится, бегло скользит вдоль удовольствием животным лиц искажённых — напарника ищет. Кисаме, как назло, запропастился в этом гадюшнике так безупречно, что без поисковых техник не отыскать. Итачи раздраженно сжимает губы и шумно выдыхает носом. Секундою позже он ловит первую попавшуюся девчонку: тоном вежливо-строгим просит её принести саке и закурить. Когда горло обжигает безвкусная едкая жидкость, на душе Итачи становится совсем паршиво. И он упивается этим сладко-отчаянно, горестно да щедром спиртом заливает себя, как старую рану. Спустя недолгую череду наспех опрокинутых тёко его начинает сильно мутить: пестрые стены сплываются в грязное месиво — нукенин рефлекторно ладонь прижимает к губам. Он жмурится, склоняется к полу и пальцами болезненно цепляется за свои плечи… Но ничего не происходит. Ещё через пару минут ему становится невообразимо жарко и до непримиримого легко. Лёгкость невыносима, она изнутри терзает, как дикий зверь — потому что в ней прожитые жертвы мученика меркнут и кажутся такими бессмысленными, ненужными никому и совсем незначительными. Итачи дрожащими пальцами поджигает самокрутку сомнительного состава и горячечно, глубоко затягивается. Кажется, до этого он никогда не курил, оттого нездоровые лёгкие отзываются протестом ещё пущим: нукенин кашляет долго — пока в глазах не начинает всё в неясно-темную муть расплываться — и надсадно, несколько раз на грязный паркет отплёвывая солоновато-горькое. Гадкая лёгкость всё никак не отпускает, даже когда после приступа Итачи кажется, будто его только что выпотрошили, потому он всё пытается себя осадить: подкуривает потухшую сигарету. Во второй раз он старается быть аккуратнее, хоть и где-то на уровне ещё не до конца истлевших чувств подтачивает мысль: прямо сейчас затянуться так, чтобы наконец выблевать проклятые больные лёгкие — и мучительно сдохнуть прямо здесь, среди шлюх и омерзительности всеобразных пороков. Итачи спокойно становится, когда вдруг вспоминается, что им спланированная на будущее собственная кончина выглядит куда более ужасной, чем удавиться среди прочих отбросов общества, в мерзости деяний даже неравных ему. Он никогда не задумывался, справедливо ли на его участь выпало столько тягот и чужой грязи — просто воспринимал, как должное, как неоспоримое обязательство. Каждый человек по-своему слаб и уязвим, особенно если сравнивать с непостижимостью путей судьбы. Потому кому-то просто приходится вновь и вновь заводить механизм старый, ржавчиной кровавой изъеденный и губительно масштабный — просто потому что это должно работать, иначе никак. В конце концов, если не он, так кто-нибудь другой приведёт его в действие, но по-своему, не факт, что правильно. В себе же Итачи был уверен, как и в том, что в мире, где яркое солнце отбрасывает свет, необходима и тень, иначе светлое станет непостижимо, неотличимо от другого, не принадлежащего к нему; тогда ценность света угаснет. На нетрезвую голову Учихе кажется, что он помыслы свои способен вознести так высоко и пронзительно, что получится взглядом с Ками поравняться. От самовозвышения на уровне святотатства дыхание спирает, а вдоль плеч и ниже, забираясь на спину, плещется волнами дрожь. Не страх: в неосознанности словленное сладкое предвкушении возмездия. И тогда он решает, что, как и всякому, взлетевшему высоко до недопустимого, полагается упасть и непременно разбиться. Нукенин пристыженно опускает взгляд помутневший, взбаламученно-тёмный, когда чтобы на ноги подняться, ему приходится жалобно цепляться за стены и глубоко, рвано дышать. Его не видит никто, но проявленная столь очевидно собственная ничтожность принуждает сокрушаться, и вместе с тем — в груди восхищенно стелется удовлетворение: заслуженно. В самом отдаленном углу, где обзор на похабщину всякую да похотливые взгляды клиентов перекрывают норэн, сидит хрупкая и на вид совсем юная девушка. Она до неприязни вызывающе накрашена, а улыбка её скромная, грустная, вдруг привлекает внимание. Девичья глаза тоскливо скользят вдоль стен, расписанными изображениями откровенных сцен в виде традиционных гравюр. Вдруг она замечает, что на неё смотрят — и глаза её охватывает живой радостный блеск. Такой удивительный оксюморон, настоящая эклектика в искусстве: и как столь разное могло совместиться в одном крохотном человеке? Девчонка оборачивается к нукенину и кокетливо машет изящной ручкой, губы напомаженные кривя в притворной, вульгарной улыбке. И в тот момент Итачи понимает: в ней всё до безвкусия пошлое — оно напускное, оно для других. Кто-то раздражающе ласково и навязчиво касается его плеча — Учиха зло оборачивается и видит светловолосую женщину средних лет. Её лицо отталкивающе сильно намалеванно яркой косметикой, а вызывающе алая помада размазана. Звенят дорогие серьги, когда она отрицательно мотает головой и презрительно-пренебрежительно кривится, пока смотрит в сторону молоденькой брюнетки. Именно в тот момент Учиха понимает, что у девушки по плечам и ниже, до самой талии, стелется мягкая гладь темных волос — такая знакомая простая и непринужденная привлекательность… Нукенин недоуменно смотрит на женщину, что ему преграждает дорогу — и видит только безразличную стеклянность голубых глаз. — Даже не смотри на неё. Она малоопытна, у неё часто клиенты остаются недовольными... — Всяко лучше, чем грязная и старая, юдзё-сан, — он пожимает плечами и грубо смахивает женскую руку, шагом размеренным следуя к темноволосой девчонке. Она смотрит на него с покорностью и странными благоговением, так, как разглядывают диковинные реликвии за стеклом. Учиха наблюдает недолго за её попытками соблазнить: он просто подходит к ней очень близко и прижимает к себе. Она руки свои умелые, нежные запускает ему под плащ — нукенин же лицом бездумно утыкается в её шею и дышит часто, горячо. Чтобы не видеть наигранных чувств, не смотреть в чужие глаза… — Пойдём? — кротко звучит её голос у самого уха. Итачи кивает — и девушка осторожно влечет его за собой, через паскудства коридора. Они уединяются в маленькой комнате, где из интерьера лишь кровать да глухо тлеющий камин с полуостывшими углями. Нукенин разглядывает девушку сквозь марево тусклого зарева последнего огонька и собственную захмелелость — и ему невыносимо, до боли в груди, хочется вернуть прошлое, пожертвовать всем ради себя. У девчонки в глазах плещется раскалённый янтарь, а руки тёплые, при касаниях будто делятся жизнью. — Возьми уголёк и нарисуй себе мушку под правым глазом, — он приказывает. Она же спешит исполнить прихоть любую… Когда девушка уже стоит перед ним обнаженной, Итачи пробует себя обмануть: собственная ложь привычна на вкус, легко оседает на сердце. Поверить почти получается… Учиха не снимает одежды даже в тот момент, когда уже подминает под себя податливое девичье тело. Он руками упирается по обе стороны от её плеч, коротко и сухо отвечает на пылкий поцелуй. Итачи смотрит на свои запястья, что на контрасте к темноте рябят белым из-под широких рукавов — и ему отчаянно хочется их себе выломать, так, чтобы остро сломанными костями наружу, сквозь кожу. Итачи блаженно закрывает глаза, предвкушая безвкусную пустоту. По ту сторону век тьма совершенная, чистая, не скрывающая в себе образов и ведение, не хранящая памяти — она немая, не имеющая ни конца, ни границ… Это — глухая бесконечность и покой, которые каждый из нас носит в себе. Нукенин сокрушительно рад забыться в собственной беспредельности, оттого его сухие губы надламываются в подобии слабой улыбки. Юная шлюха услужливо стонет под ним, но слёзы сдерживать она ещё не приучена: они застывают холодной влагой в уголках глаз. Ей искренне обидно видеть закрытые глаза напротив и ощущать, что этот красивый мужчина находит её непривлекательной, не хочет оценить искусную мимику и почти настоящий блеск в широких зрачках, наверняка представляя вместо неё кого-то другого. Девушка перестаёт держать лицо — и тяжёлые веки опускаются сами собой. Эта тьма ей означает вовсе не бесконечность и эфемерную свободу, а простое несогласие с виденным, отказ думать об этом и отстранение от конкретного человека.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.