***
Саймон чувствовал непонятное волнение: ему хотелось выйти, где-нибудь запрятаться, во что-нибудь уложить мысли так, чтобы в голове сделалось пусто. Он не мог усидеть на месте, и ничто не занимало его в этот вечер; сдавшись, он все же решил прогуляться. На улице стояла влажная холодная погода. Глаза фонарей рябью отражались в лужах. Ноги несли Саймона вдаль от пригорода, как будто тело знало, что в гуще леса за крышами домов его что-то ждёт. Он нередко бывал там: в лесу его не тревожили люди, и он не волновался из-за себя. Но Саймон никогда не ходил туда после захода солнца. В голове трещали слова матери о том, что в темном лесу легко потеряться, а найтись — сложно. Временами Саймон очень хотел потеряться, стереть себя с полотна общественной картины, но он боялся стать ещё беспомощнее, ещё бесплотнее, чем он есть сейчас. Темные ботинки топли в бурой кашице: много лесной земли размыло дождями. Грязь хлюпала под ногами, но Саймон продолжал идти вперёд — мимо тонкоствольных деревьев, прямиком в непроглядную чернь. Ему нравился запах перегноя и лесного холода; он остановился возле изъеденного жучками поваленного дерева, вслушиваясь в затухающее дыхание природы. Что-то оборвало равномерный шум; какая-то лишняя деталь, артефакт на записи. Саймон дернулся — страх быстро затуманивал его мозг. Но он знал, что большие звери не ходят вблизи пригорода; и он знал, что человек для него будет опаснее зверя. Он набрал побольше воздуха в лёгкие, как будто собирался нырнуть в глубокие воды, и побрел в обратную сторону от странного звука. Однако из-за тревоги, бурлившей в его жилах, он не мог точно определить, с какой стороны издавался звук, и потому стал брести наугад. Саймон не сводил глаз с просвета меж деревьев, в котором виднелся Кирквилль. Он совсем не смотрел под ноги, пока не споткнулся о что-то мягкое. «Что-то» недовольно утробно булькнуло. Саймон, отчего-то, подумал о большой жабе; и о том, что он ее раздавил, и о том, что это был ее последний вздох. Ему вмиг стало дурно. Он посмотрел вниз. Нечто длинное и чёрное лежало на земле. Но это было не поваленное дерево. И не заснувший навсегда олень. Это был человек. Он еле дышал, его кожа была нездорового зелёного оттенка; он слегка отвернул голову от Саймона, словно не желая, чтобы его присутствие кто-либо замечал. — Ты хочешь быть один? Человек молчал. — Зачем ты лежишь здесь? Человек продолжал молчать. — Ты собираешься уйти? Человек выпустил весь воздух из лёгких, а потом вдохнул со свистом, словно в его коже было несколько отверстий. — Можно я прилягу с тобой? Саймон не ждал ответа; он примял листья руками и лег рядом с телом. Оно было ледяным и мокрым, как будто жизнь уже покинула его. И все же тело дрожало: редко, периодами. — Ты не хочешь говорить? Или не можешь? — Могу. Не вижу смысла. Голос тела был глухим и скрежещущим. Саймон подумал, что человек давно ни с кем не разговаривал, добровольно обрекая себя на одиночество. — Почему? — Все слова, которые я должен был сказать, уже были сказаны кем-то. — И мои? — И твои. Одежда быстро промокала, и Саймона начало потряхивать. Но он не собирался вставать: ему казалось, что он наконец нашел пробоину в мире, которую должен был заполнить своим существованием. Он всё ещё имел детское наивное мышление, и ему казалось, что никто не должен уходить безвестным. — Почему ты ушел? — Потому что не знал, для чего жил. — И что ты делал? — Веселился, общался со всеми, любил словесно, а на деле был привязан только к быстрым удовольствиям. Дрался, крал и страдал, предавал, как всякий безнравственный, лишенный веры человек, — он прокашлялся. — Родился без головы и умер без лица. Саймон не понимал полностью речей тела. Они звучали для него, как фразы из сценария для фильма. И от этого в нем разгорался большой интерес. — О тебе никто не вспомнит? — Обо мне некому вспоминать. Я давно простился со всем. Но на деле — мне и прощаться было не с кем. — Ты был пустотой… Саймон сделал мгновенный вывод, а тело замолкло. Они лежали на спине заснувшего мира и слушали его сердцебиение. За лесом, в Кирквилле, лаяли псы. Маленькая пташка во тьме рылась в корнях ближайшего куста. Саймон впервые вслушался в историю природы, и это было так волнительно и поразительно, что он не мог дышать. — Я и сейчас есть она. И Саймон почувствовал это. Он коснулся его руки. Она была жилистой, совсем твердой, словно под кожей не было никакого жира, только кость и напряжённые мышцы. Она была невесомой как органза. Саймон добрался до ладони и сжал его пальцы. Тело никак не отреагировало. Все руки были испачканы в земле. — Раз у тебя не было смысла жизни и ты никому не нужен, и хочешь уйти из этого мира, то я буду тебя хранить и помнить, чтобы смысл появился и ты стал кому-нибудь нужен. — Вся моя жизнь была покрыта табачной дымкой. Я продирался сквозь нее и думал — как это легко. А потом начался кашель, и я слег. Легко не было, я просто не замечал, потому что трудности валились одна за другой, а я их все запивал «веселым» — и сам веселел, и было мне все равно. А потом я попал в стерильность, но пристрастие к «веселому» осталось. А я уже не знал, за что себя утешаю и лечу — я не знал, я не знал, — Саймон слышал, как тело всхлипывает, и чувствовал, как крепко его пальцы сжимают ладонь, и ему было больно, потому что неостриженные ногти впивались в нежную кожу, но он терпел, не думая даже о том, стоит ли терпеть. — Я не знал и продолжал. Я был в стерильности. У нее нет цвета, но есть спокойствие и чистый воздух. Я отрезал материнскую пуповину. Я был собой. Голова отросла. Я должен был идти… У меня было и есть две ноги. Я должен был. Но не смог. Ничто меня не тащило назад — ничто материальное. Но я все равно… Лежу здесь и отдаюсь ночи. Скоро я покину эти места. Мое тело станет домом для других существ, которые рождены со знанием жизни. Саймон чувствовал, что меж ними простилалась пропасть, такая широкая и глубокая, что невозможно было выстроить на ней мост. И все же, стоя на одном крае, он четко видел другой; и выкрикивая что-либо со своего края, его хорошо было слышно на другом. — Я тоже не могу идти. У меня две ноги, и они не слушаются. У меня голова, и в ней не мысли, а копоть. У меня чувства, которые никто не понимает, и тавро отверженного на лбу. Я любил, но никто так и не полюбил меня в ответ, как будто я родился недостойным. Ты был в стерильности и безголовый, я был в шуме и без внутренностей. Весь мир вокруг меня распадался на точки. Я пытался их подобрать — они резали мои ладони. Все здания осыпались на меня сколами без блеска. Матовая мировая крошка. Она перерезала все мое тело. И всех людей вокруг. Они ходят без кожи, а я все равно не вижу их чувств. Шум никуда не уходит, даже когда я ложусь спать. Он заполняет мои мысли. Я закрываю глаза и вижу, как точки мельтешат от угла к углу. И в моей голове шум, словно тысячи рек разлились одновременно. Тело слушало, и ему становилось легче. Человек вспоминал о том, что в детстве у всех проблемы одинаковы. Рядом с ним лежал мальчик, совсем похожий на него прежнего. И не было лучшей награды перед смертью, чем увидеть себя молодого. И прикоснуться к молодости, обретшей плоть. Надумать, что еще есть шанс. — Ты еще ребенок, и хаос внутри тебя превалирует над всем, что есть помимо. Это он разрушает все вокруг и не дает созидать. Это он заставляет тебя думать, что ты нелюбим и недостоин, это он затмил все твои внутренности, чтобы ты их не видел и думал, что пуст. Он подговорил тебя осквернить свое тело, но, все-таки, это сделал ты сам, — Саймон почувствовал, как рука тела оторвалась от его руки, и его ледяные шершавые пальцы коснулись запястья. — Все преодолимо… И не заслуживает молодое тело такого к себе отношения. — Но разве ты преодолел? — Нет. Стерильность, хоть и противопоставлена хаосу, не лишена его. И меня она не спасла. Теперь я лежу здесь. Я отдаю свою жизнь природе, потому что сам не смог ее оправдать и заслужить. Тело почувствовало, как Саймон взволновался. Он притих, сжав руку в кулак, стал дышать медленнее, вдумчивее. Человек подумал, что напугал ребенка, и теперь ему придется уходить в одиночестве, лишив себя удовольствия. — Внутри меня… Прямо под моей кожей… Волнение Саймона передалось и человеку. Человек зашевелился, как будто в нем проснулось второе дыхание. Он перевернулся к Саймону, чтобы тот мог разглядеть его лицо. И тогда Саймон подумал, что видит самое заурядное лицо в мире. Большая часть людей в его снах обладали таким же лицом. У тела был шрам под глазом — творца отвлекла птица, врезавшаяся в окно, и он махнул кистью не там. У него были тонкие губы мертвеца и редкая щетина — у волос не было сил расти. Саймону нравилась такая заурядность. Никаких сюрпризов. Никаких кошмаров. Только соответствие представлениям. Его мозг поймал консонанс. Саймон положил руку на грудь тела — случайно стряхнул комья налипшей грязи и увидел числа — четыре и пять. — Почти ответ на главный вопрос жизни и вселенной. Человек посмеялся в ответ. — Хаос заставил меня прийти сюда. И тебя заставил. И теперь мы вместе. — Я твоя предсмертная записка… Саймон прижался лбом к груди тела. Посмотрел на другую его руку — она была перемазана красным, как будто кто-то разлил карминовую краску. Саймон слушал, как редко бьется сердце тела, и ему казалось, будто в этот момент жизнь уходит из него и передается незнакомцу. Воздух нагревался, словно он душой приближался к концу, спускался в горячие подземелья ада. И человек больше не казался ледяным, как раньше. — Ты лежишь рядом, и я больше не слышу, как природа зовет меня. Может, она передумала… — Так все это было впустую… — Впустую. Опять.Молодость во плоти.
20 августа 2023 г. в 11:00
Примечания:
Мой тгк где я не говорю о фанфиках, но говорю о разработке игр: https://t.me/uneverwashupafterurself
Жухлые влажные листья были его подушкой, гумус — матрасом, вещи, последние, какие остались — одеялом и погребальным саваном. Последний воздух ещё не вышел из его лёгких, но он уже распрощался с жизнью. Во рту застыл желчный привкус; он водил языком по растрескавшимся губам и слушал, как потрескивают его кости, словно избы в большом пожаре.
Синь легла на его лицо. Ветер становился все злее; телу хотелось поежиться, но мышцы не слушались, только подрагивали в случайных судорогах. Он всегда думал: смерть будет болезненной и страшной. Она придет к нему и схватит его за горло, сожмет неразжимаемой хваткой. А потом она ослабит ее, когда сосуды полопаются в глазах и склеру заполонит красный. И вновь начнет душить. И так будет, пока он не сдастся.
Он пригрелся на лесной подстилке, и никакой боли не было. Только горстка сожалений и капля страха. Да и та текла куда-то в сторону от него, когда он думал о том, что возвращаться ему все равно некуда: он родился без чувства дома, так его и не нашел — и без него вернётся в объятия Бога. И в них он это чувство не обретёт: вырвется и вернётся на землю — скитаться по бесконечной пустыне, где каждый поворот одинаков.