***
17 августа 2023 г., 18:37
Когда Тав опускается на колени, Астарион впервые зовёт её умницей. За дверью горланят пьяницы, в тесной комнате воняет прокисшим пивом и пóтом, под потолком неровными клоками висит паутина, под ногами лежит грубо остроганное, занозистое дерево. Он говорит «умница», и слово мягко, лениво перекатывается во рту, растворяется в нарочито насмешливом, игривом шёпоте; дрожат бледные губы, обнажая зубы.
Астарион молчит, чужой взгляд прижигает, приковывает к полу, растекается под кожей. Блик луны мажет по скуле, глаза у него красные, налитые, и Тав его не узнает, ловит пересохшими губами воздух. Хочется отшутиться, надломить вязкую тишину, но слова застревают, теряются. Хочется потянуться за поцелуем, дёрнуться, встать, наконец, и — когда он шагает ближе — отшатнуться, отползти назад, но тело не слушается. И, пока Астарион наматывает её волосы на руку, Тав говорит себе: ничего не изменилось, между ними всё, как всегда.
От первого толчка она давится. Проводит сжатыми истрескавшимися губами по члену, головка проскальзывает вдоль языка, оставляя горький, солоноватый привкус. Астарион молчит, но холодная ладонь на затылке едва различимо дрожит, сквозь зубы с задавленным свистом вырывается воздух, так тихо, что за влажными, пошлыми звуками и скрипом половиц этого почти не услышишь. И Тав это нравится.
Тав этого хочется.
Когда он предлагает ей вечность вместе, Тав почти не задумывается, кивает, как болванчик, улыбается. Она хорошо представляет себе такую вечность, наполненную его хрипловатым смехом, скрытую в тенях шумного города, всю иссечённую полосами серого света. Их вечность.
Вокруг пахнет пылью, прогорклым маслом, пóтом; она умирает в трактирной комнате, на старом бугристом матрасе, сбитая комками шерсть впивается в спину. И пока жизнь толчками, неровными рывками покидает тело, Астарион держит её за руку. Тав чувствует его костлявые пальцы, оплетённые вокруг ладони.
Он касается ледяными губами её мокрого, в испарине лба. Шея плавится, горит, где под кожу вошли клыки. Раньше пекло и щекотало, и Тав могла это вытерпеть. Тогда он был всего лишь отродьем.
Он говорил — обращаться невыносимо, но Тав верила: болью её не напугаешь. Тогда она и понятия не имела о боли. О настоящей боли, что выкручивает суставы, выламывает кости, что прутьями оплетает тело, что течёт, струится, оставляя полосы холодного пота, что иглами, спицами вонзается под кожу, что крадёт и слово, и дыхание.
Она жадно заглатывает воздух, сжала бы кулаки — только двинуться не может. Перед глазами белая пелена, проткнутая парой кроваво-красных глаз. Тав хочется кричать, стонать, молить о помощи, спасении, но слова запекаются, булькают на губах. Тав хочется, чтобы это поскорее закончилось.
Тав хочется умереть.
И она умирает. На мгновение боль становится нестерпимой; выгибает хребет, на губах мокро и солоно, в глазах чернеет, и всё уходит. Тав просыпается новой, ледяной, липкой, в разводах и мазках запёкшейся крови. Тав просыпается подле своего мастера, своего господина, на скрипучей старой кровати, со сбитым в ногах одеялом.
Астарион гладит её по плечам, отводит грязные взмокшие волосы от лица, заправляет за ухо, целует в висок. Он говорит, какая она стойкая, какая она прекрасная, как сильно он любит её; он целует её, пока скованное, стянутое от напряжения тело не идёт дрожью, пока она не оседает опустошенная в его руках.
Астарион говорит:
— Ты моя умница.
Поначалу Астарион проводил с ней всё своё время. Они так и жили в тесной запылённой комнате трактира, но о большем Тав и мечтать не могла: Астарион был с ней. Они не отлипали друг от друга часами, словно не могли насытиться. И только, когда на плотно запахнутых занавесках дрожа затухал солнечный свет, а Тав совсем выбивалась из сил, дрожа падала ему на грудь, утыкалась мокрым лицом в плечо, Астарион говорил, обводя касанием выступающие лопатки, что им пора охотиться.
— Неужели ты уже устала, умница моя?
Рука проскальзывала ниже, к пояснице, ниже, где было ещё жарко и влажно, где всё было вымазано вязкой смазкой и липкой спермой. Её тяжёлое, мокрое дыхание расползалось по коже, Тав дышала рывками, сбиваясь и захлёбываясь, как раненый, измученный зверь, царапала перекладины кровати, оставляя длинные змеистые борозды. Она толкалась, вжималась в его распахнутую ладонь, истрескавшиеся, воспалённые губы роняли грубые, низкие стоны.
Астарион говорил ей не сдерживаться, Астарион говорил ей не прятать глаза. И Тав повиновалась.
И когда пальцы ввинчивались глубже, зачерпывая горячую влагу, когда та текла вниз на линялые простыни, Тав утробно рычала, сминая губы зубами.
В такие вечера Тав всегда особенно долго колотило после, пока Астарион скучающе, лениво бродил по комнате, подбирая разбросанную на рассвете одежду. И, лёжа на кровати, прижав белые холодные ноги к груди, Тав чувствовала — глаза жгло.
Он подходил к ней позже, уже одетый, с рассыпанными у лица серыми кудрями, осторожно — мизинцем только — касался плеча. Он говорил:
— Будь умницей, нам пора на охоту.
И Тав повиновалась.
Дни текли и бежали, Тав давно уже их не считала. Неограниченное теперь время утратило былую ценность; неделя прошла, год, десять? Тав не знала, всё слилось, смылось воедино: мгновения свободы под пыльно-серым сумеречным небом, часы удовольствий в тесной душной комнате, уточенной до клетки его рук.
Но даже теперь, отбросив всё смертное, человеческое, она оставалась слабым, жалким отродьем.
А Тав так хотела быть сильной для него.
Тав хотела стать истинной.
Она заговорила об этом дважды, в первый раз, когда след от укуса ещё алел на шее, тогда Астарион только отшутился, сказал, что хочет себе всю её.
Во второй — он приказал.
Тав вычерчивала ногтем лилии на его груди, её бесполезное, слабое тело дрожало, измотанное, измождённое. Тав выстукивала слова с нарочитой, напускной лёгкостью, но голос ломался, сходил на визг от испуга и трепета.
— Будь умницей, забудь об этом.
Астарион говорил мягко, вкрадчиво. Но слова пробирались под кожу, клеймили тело, калёными прутьями вонзались под рёбра. Тав уже чувствовала такое — когда рождалась. Хотелось сбежать, спрятаться, скрыться, забиться в угол, умолять — лишь бы прошло. Она заскулила, как скулит животное с перебитой лапой.
Боль испарилась в ту же секунду. Астарион потом долго извинялся, прижимая её к груди, стягивая в кольце рук, он говорил — такое больше не повторится.
С той ночи он стал уходить на рассвете, когда они возвращались с охоты, и первые, робкие лучи бликами ползли по запылённым дорожкам и крышам. Не каждый день, но чаще, чем Тав могла вынести. Он целовал её в лоб, хлопком затворял скрипучую дверь, растворялся там, на утопленных солнцем улицах, навечно недоступных Тав. Иногда он возвращался скоро (и часа не проходило), иногда — уже в сумерках стучался в утлую дверь, а иногда не появлялся и к следующему утру — это были худшие дни.
Тав никогда не спрашивала, где он был, не жаловалась на скуку, знала: нельзя.
Она ждала его на кровати, укутанная старым походным плащом, ещё сохранившим гарь костра, железистый запах крови и терпкий — пота. Иногда, словно вспоминая об оставленном без внимания жалком домашнем зверьке, он приносил ей подарки: платья и украшения, которые Тав было некуда носить и негде хранить, вино и конфеты, вкуса которых Тав не различала, и цветы, которые вяли и гнили в душной черноте к следующему утру.
Но он возвращался.
И дрожа и задыхаясь в его руках, рыча и скуля, как дикий зверь, она чувствовала себя облагодетельствованной им.
Тав ничего так не хочется, как раствориться, испариться в нём без остатка. И плотно охватывая его бёдра своими, вжимаясь лбом в залом плеча, вбирая его в жаркую тугую узость, Тав это почти удаётся. Но Астарион кончает, и на дне его чужих, неподвижных глаз холодная отчуждённость, собственнический интерес.
Астарион тоже хочет её безраздельно.
Только иначе.
Её, упрятанную от чужих глаз и ушей в четырех стенах. Её безропотно послушную, её желающую служить. Её покорную и покорённую. Её распластанную, разверзнутую для него.
Тав понимает это в обманчиво короткое мгновение: он возвращается к утру, его не было почти неделю, и Тав жалась по углам, запуганная голодом, из-за двери нестерпимо сладко тянуло, и хотелось вцепиться в розоватую, мягкую, сладкую шею, разорвать горло, чтобы губы и подбородок вымазало в горячей и терпкой… Тав так боялась себя, что загородила комодом дверь.
В грубом холщовом мешке придушенный заяц, и Тав дрожа пожирает его, пачкая всё: и кровать, и лицо, и руки, а Астарион смотрит на неё приглушённо мягко, нежно почти.
Она лишь его отродье. Обречённое маленькое отродье.
Он упивается её несвободой, пока заботливо вытирает её лицо и руки смоченным в холодной воде платком, и Тав давится словами, которые никак — совсем никак — нельзя сказать, и непрошеными рыданиями. Слёз нет, и из горла её рвутся булькающие, сипящие звуки, она дрожит. Выпрошенный заяц валяется бурым пятном у кровати.
— Прости, мне стоило вернуться раньше.
Он проводит большим пальцем по скуле, поддевает мочку ногтем; он сыплет извинениями и оправданиями, но неподвижные красные глаза горят, и в них ни толики сожаления. Он нависает над ней грозной тенью, не касаясь перепачканных простыней. Брезгует. И, когда Тав успокаивается, делает шаг назад, отпинывает в дальний угол месиво из раскуроченных мышц, костей и шерсти, и говорит:
— Иди ко мне.
И Тав повинуется.
Тав становится перед ним на колени, и Астарион задерживает вдох, улыбается, видя её, преклонённую. Навеки преклонённую.
— Умница.
Слово падает с губ поразительное чёткое, выточенное, и Тав видит, как мелькает за белым рядом зубов розоватый язык: два раза вниз, один вверх.
Он целует её, холодная сильная ладонь давит на плечо, не позволяя подняться. Поцелуи его горячие, запальчивые, вязкие, они обещают удовольствие, приятную дрожь в измождённом теле, липкие подтёки на бёдрах и пятна на простынях.
Астариону до боли в пальцах хочется её взять.
И Тав тоже этого хочется.
Наверное.