***
25 августа 2023 г., 11:26
Астарион не мог уснуть, не мог провалиться в бессознательную пустоту, не омрачённую видениями и миражами. Прошло уже пятьдесят тысяч девятьсот шестьдесят бессонных ночей. Он считал их, сперва забавляясь, позже с блёклым ужасом, что поднимается до глаз, когда видишь нечто неправильное, противное миру.
Астарион не мог уснуть, он закрывал глаза, задерживал дыхание, перебирал в уме города, людей, деревни, дни вечности, что ему сочтены. Тягучая, липкая дрёма мазала по кромке сознания, ускользала, стоило ухватиться. На внутренней поверхности его сомкнутых век жила чернота, пустая и всеобъемлющая. Лёжа в темноте вновь и вновь, окружённый сипением собратьев и шорохом простыней, он чувствовал, как болели, чесались от голода дёсны, как сводило живот. Он не мог уснуть, не мог насытиться, не мог покинуть чужого вычурно отделанного дворца, не мог вспомнить своего лица и пёклого жара, с которым солнечные лучи расходятся по коже. Астарион забыл имена родных, прежние надежды и желания. Астарион не помнил себя.
Обречённо и затравленно он надеялся, что однажды наскучит Касадору. Тщетно надеялся. Тот обладал великим воображением, ужасающим талантом к развлечениям. Старые забавы не претили ему, новые — кривили бледные злые губы улыбкой. Касадору не надоедало мучить их, даже повторяясь. Спасения Астарион не ждал, но, когда оно явилось внезапное, под личиной свежевателя разума, почти не удивился. В конце концов, в прошлый раз от окончательной смерти его спас вампир.
Астарион прибился к горстке выживших не из большой любви, им двигала нужда: с ними у него был мизерный шанс спастись. От Касадора, в первую очередь. И от личинки, конечно. Их самоназванный лидер — совсем ещё девчонка, юная даже по меркам людей, про эльфов — тем более вампиров — и говорить не приходится. Маленькая, восторженная девочка, готовая броситься на амбразуру, помочь любому. Даже тифлингам. Как будто ей личинки мало!
Но Астарион смолчал, отпустил едкий комментарий, конечно, но в целом смолчал. Всё-таки лучше так, чем одному. К тому же у Астариона был план, простой, надёжный план; девчонка была совсем ещё зелёной и наивной, соблазнять такую даже скучно. Мягкая улыбка, пара неоднозначных фраз, несколько лёгких, как дыхание, касаний: одно — убрать прядь с лица, одно — смахнуть пылинку с плеча, одно — как бы невзначай скользнуть вдоль тёплой, горячей даже, ладони, и это — оно особенное. За ужином, забирая бутылку вина, мазануть от запястья к пальцам, на долю секунды лишь задержать взгляд на дрожащем, мутно блестящем зрачке, чтобы она отвернулась первой. И в смутно-тревожном свете костра Астарион видел, как трогало румянцем нежные щёки.
Наивная, глупая.
Она сидела рядом с ним на привале, губы и нос обметало солнцем, и нестерпимо сильно пахло мёдом и талой водой. И хотелось — до боли в дёснах хотелось — отведать её, попробовать на вкус. Астарион и раньше испытывал такой голод, когда вылавливал, очаровывал живых для Касадора. Но теперь не было чужого слова, приказа, что мог остановить его. Только, пожалуй, здравый смысл. А тот говорил скрипучим, мерзким голосом, что у него от измождения разум совсем помутился. Тот говорил: да ты посмотри на неё, на эту слабую и глупую девчонку, что ими — всеми ими — ради горстки вонючих тифлингов пожертвовать готова. Тот говорил: соблазни её, очаруй, действуй по плану. Тот говорил: неужели его мимолётное желание дороже свежеобретенной свободы. И он был, конечно, прав.
Но мысль крепла и зрела, она врастала в него, пуская корни, и расцветала, стоило увидеть, как жёлтый мазок солнца растекается по тонкой шее и острым ключицам вразлёт. Ночами, когда весь лагерь уже спал, он уходил на охоту, пил водянистую, пресную звериную кровь и не мог напиться. А на рассвете возвращался, и воздух вокруг дрожал и искрился — так сладко она пахла.
Стояла душная и знойная весна, в минуты отдыха девчонка подставляла белое лицо солнцу, выгибала шею, и Астарион подкрадывался к ней со спины. Чуть тише, чем мог бы эльф или человек, чуть громче, чем стал бы вампир. Глупая была привычка, но она всегда так очаровательно вздрагивала, пугаясь, когда он касался плеча, обдавал холодным дыханием шею. Краснели щёки, и она говорила, сбиваясь, как жестоко вот так её пугать. Жестоко, возможно, а ещё ужасно смешно. На шее её билась жилка пульса, и она таила удовольствия лишь одному ему известные. Вязкая горькая слюна заполняла рот, в глазах чернело, и жажда делалась нестерпимой.
На свою пятидесятитысячную девятьсот семьдесят пятую бессонную ночь он не сдержался. Она была совсем рядом и пахла — невыносимо сладко пахла — в сотни раз лучше кабанов, белок и зайцев. В этот раз Астарион крался по-настоящему; ни шороха листвы, ни хруста случайных веток. Он говорил себе: всего пара капель, он только попробует, и всё. Он был тише ветра, и всё равно попался. Девчонка открыла глаза, когда он потянулся к её шее, обнажая клыки.
Это был конец.
Должен был быть конец, но она позволила, пряча круглые, блестящие глаза, сказала:
— Если тебе это правда поможет, то я согласна.
Она лежала на запылённом спальнике, руки в кулаки, челюсти сжаты, зубы едва не скрипят; такая напряжённая, такая перепуганная. Астарион хотел только помочь ей расслабиться; рука скользнула вдоль лица, смахнув волосы со лба, обведя контур щеки, мазанула по шее, прежде чем остановиться у её плеча, сжать его нежно, аккуратно, как бы обещая «больно не будет». Ложь, конечно. Но прикосновения его были выверенными, точными, и она повелась: распахнула ладони, едва заметно улыбнулась. Красно-оранжевыми отблесками ложились на её кожу всполохи костра. Она ещё немного боялась, но больше ждала, предвкушала.
Она была сладкой. Астарион не помнил уже вкуса обычной еды, но верил отчего-то: ничего слаще он и не знал никогда. Кровь разумного существа была особенной; особенно яркой. Пересохшие губы раскрылись, выпуская задушенный стон. Её тяжёлое, влажное дыхание клоками ложилось на кожу. Тепло её тела окутывало его. Жизнь струилась по её венам, текла к нему. И хотелось впиться сильнее, сжать в руках, одного глотка было ничтожно мало — такими не надышишься, не наполнишься.
— Астарион, — позвала она, и голос её звучал глухо и слабо, — хватит.
Было трудно. Нестерпимо трудно. Но он остановился, вытер весь в горячей сладкой крови рот. Она дрожала; дрожал подбородок, тени ресниц на щеках и покатые плечи. Дёсны болели и чесались, жажда мучила его, и жажда эта была ему незнакома.
А наутро она пришла — на бледных щеках ни тени румянца — и сказала, теребя в обветренных пальцах край плаща, что она не против, совсем не против, утолять его жажду, если он, конечно, не будет больше подкрадываться в ночи.
— Скучаешь, красавица?
У излучины, чуть поодаль от лагеря, Тав была одна. Солнце догорало, расплёскивая последние лучи, пятнало миртовые кроны, смятое разнотравье и песок вперемешку с речным сором. Она сидела, босоногая, на побелевшей коряге, и лучи дымкой оседали в волосах, спадали вниз по пыльной, изгвазданной мантии. От звука его голоса даже не дёрнулась, не обернулась; с той ночи она совсем его не боялась.
Смешно, если вдуматься.
— Совсем тебя измучили наши драгоценные тифлинги?
Он опустился рядом; чуть ближе, чем сядет друг, чуть дальше, чем — навязчивый любовник. У Астариона всё было под контролем, всё плелось и случалось, соответствуя его плану, и даже её бездумное желание поить его собственной кровью пошло на пользу. Тав бледнела, краснела и путалась при виде него. Теперь-то она ни за что его не выгонит, не бросит, если придут ищейки Касадора. Кинется спасать. Это плохо для неё кончится, конечно. Но зато она выиграет ему немного времени, вырвет своими слабыми белыми руками ещё толику свободы. Большего он от неё и не ждёт. И хорошо, наверное, что она такая; подобное благородство — Астарион знал не понаслышке — всегда можно направить в нужное русло. Пускай пока спасает своих тифлингов, но позже Астарион найдёт ей лучшее применение.
— Ты придёшь сегодня?
Тав говорила полушепотом, голос её терялся в шелесте травы. Она звала его каждую ночь, иногда подбегала с утра, ещё бледная и измученная свежим укусом, иногда склонялась к нему в пылу сражения с чужой кровью, размазанной по щекам, а иногда вяло шептала, засыпая в его руках, и эти приглашения Астарион любил больше прочих.
Она никогда не просила о большем, но Астарион знал — по влажному блеску её глаз, по нетерпеливому дрожанию губ, — она желала этого. И Астарион был не прочь, главное — выбрать подходящий момент. А кроме того, большое ли дело переспать с кем-то? Считать его любовниц и любовников ещё бесполезнее, чем вести пересчёт бессонных ночей.
— Если ты настаиваешь, прелесть, — ветер трепал её волосы, Астарион подцепил несколько прядок пальцами, убрал их за ухо, царапнув ногтем по щеке.
— Сегодня, — она говорила, и краска разливалась по лицу, — в лагере будут тифлинги, они хотели отблагодарить нас за помощь.
Хрустнула под рукой ломкая кора; Астарион никогда их особенно не любил. Но прежде они лишь слегка раздражали его, прежде они не вставали между ним и его сладкой — умопомрачительно сладкой — добычей.
— Нам нужно быть поосторожнее сегодня, чтобы никого не напугать, — продолжала она, сминая зубами губы.
— Ты предлагаешь нам уединиться, золотко? — выученная улыбка, красивая, в меру открытая, в меру порочная; не слишком, чтобы не спугнуть добычу. Астарион гордился этой улыбкой: она была идеальна.
— Да, — Тав смотрела ему в глаза, хотела выглядеть увереннее, смелее, но взгляд дрожал, в мутной глади её зрачков пряталось волнение, задавленное беспокойство, — так будет лучше.
Она поджимала губы, придавая словам серьёзность и вес; и эта привычка страшно его смешила. Особенно сейчас: с такой вычурной, напускной серьёзностью предлагать ему себя.
Но Астарион не был против, он возьмёт её и в придачу получит всё, чего хотел: надёжного союзника, поддержку, свежее тело и сладкую кровь. Не самая плохая сделка, он расточал свои ласки и за меньшее: гнилую крысу, промятую, в дырах и пятнах, лежанку, мгновения милости.
— Я найду тебя позже, когда все уснут.
Кивнула; нежным, перепугано-осторожным касанием сжала его холодную ладонь. Она сидела рядом, поставляя лицо заходящему солнцу, и в его лучах меркло сияли её острые ключицы и тонкие покатые плечи; и Астариону стало вдруг тошно. Он смахнул обломки коры и ушёл прочь.
Это была его пятидесятитысячная девятьсот восемьдесят четвёртая бессонная ночь, и Астарион решил, что она будет особенной. Было шумно и весело; избавление пьянило лучше любой уксусно-полынной бормотухи, лучше дурного вина. Они улизнули из лагеря, когда затянули первые нестройные песни.
Тав шла за ним следом, и под шагами её шуршал, сминаясь, мох, трещали ветки. Она молчала, заполошно билось сердце, стучало в горле — Астарион слышал. Мерцало в кронах, тени ползли по земле, отголоски чужого веселья стихли вдали; то, что нужно.
— Иди ко мне.
Она старалась казаться бесстрашной, шагнула уверенно, коснулась пальцами его распахнутой ладони — так искусно предложенной. То был его любимый «доверься мне» жест, и ему все доверялись; руки её были горячими, влажными.
— Мы…
— Ш-ш-ш, милая. Всему своё время, — переплёл пальцы, и на искусанных губах задержался вдох, — поговорим позже.
Она была не слишком искушённой: целовалась нежно и упоённо, тянулась, льнула к нему своим тёплым, мягким телом, вжималась острыми ключицами и подвздошными костями в его раскрытые ладони. Серый бессильный свет луны пятнал её тело, по коже прутьями-путами расходились тени, они оплетали покатые плечи, тугую, с прожилками вен грудь, мягкий живот и плотные бёдра, свивались у раздвоенной тени в самом низу. Туман ложился на поляну, укутывая их молочно-белой пеленой, и она выгибалась, подставляя шею его губам. Его зубам. Прикрытые глаза мутно блестели, она была тесной и влажной. В память врезались её рваные, сбитые вздохи и закушенные вскрики, дрожь в плечах и скрип ткани, беспокойные руки, что пробегали сквозь волосы, с щелчками рвали траву, цеплялись за его тело, и прикосновения их были острыми, как иглы.
Тав уснула вскоре, оплетая руками его руку. И пахло резедой и кислым вином, влажной землёй и взопревшей кожей. Пахло хлопком, костром и нагретой солью. Пахло домом, которого его лишили.
Она спала; мерное дыхание щекотало кожу. Во сне лицо её сделалось безмятежным, покойным, почти красивым. И хотелось отчего-то очертить её брови, вывести линию губы, прижаться к мягкой, тёплой щеке.
Стылый ночной воздух кусал босые ступни. Астарион не спал, в блёклых кронах гуляли тени, туман стелился по земле. Он был голоден, но Тав спала, и ему совсем не хотелось её будить. Скоро взойдёт солнце, полоснёт лучами по кромке деревьев, сгонит тени, росу и сумрачные миражи.
Она проснётся, и Астарион возьмёт своё.
Всё, что ему причитается.
Летний зной не трогал лунных башен, и среди привычных теней Астарион изнывал и злился. Под чёрной завесой умирало солнце, Астарион считал дни по усталости спутников, по зевкам, упрятанным за белой ладонью. Когда Тав хотела спать, для Астариона заканчивался день. Они часто сбегали «ночами», в лагере шептались: никому не нравилось, что их маленький лидер спуталась с вампиром. Тав молчала и отмахивалась, говорила: им нужно время; и её тонкие пальцы тянулись к нему, замирали где-то в середине, едва коснувшись. Она была мягкой и податливой: он говорил «иди ко мне», и она отдавалась ему без остатка, он говорил «я голоден», и она подставляла белую шею, за ухом краснели следы от его клыков, они не заживали, и она морщилась, вздыхала, стискивала руками его плечи, но никогда не отказывала. Она была до смешного доверчивой и невыносимо доброй.
Он никогда не снимал рубашки, уводил её проворные маленькие ладони дальше от спины — там было месиво из шрамов; с каждой ночью, с каждым внимательным кивком, с каждым выхваченным стоном под кожей росло, распухало беспокойство: не хотел Астарион, чтоб она узнала. Он желал быть этим другим, новым, свободным Астарионом — самовлюблённым и самоуверенным вампиром, не жалкой тенью, что бьётся по углам, что вонзает клыки в подгнившие крысиные тушки, что, задерживая дыхание, тянет грязную рубашку через голову, подставляя свежие, кровоточащие раны сырому воздуху темницы.
Астарион хотел быть лучше, выше этого. Хотя бы в её глазах.
Не нужны ему были её унизительные жалость и сострадание, меньше всего Астарион хотел, чтобы в один день она посмотрела на него и увидела оставленные Касадором руины.
Пусть восхищается, пусть желает, пусть боится, наконец. Даже презрение и то лучше. Но она не презирала, не боялась, не восхищалась даже. Желала, конечно. Он очаровал её, как очаровывал других; но при мысли об этом, тело его отчего-то словно покрывалось липкой коркой, и становилось тошно и невыносимо, и не хотелось больше слышать её звонкого голоса и сдавленных всхлипов, видеть острых ключиц и мягких щёк, чувствовать тепла тела и сладости запаха. Он касался её податливой, кроткой, и внутри подламывалось, трещало, и от вида бескровных рук на её выцвеченной серым коже его выкручивало.
Он гнал её прочь, и она слушалась. А в один день его подрали: они возвращались уже, когда тени обступили его со всех сторон, и беспросветная чернота залила глаза. Он очнулся позже, в лагере у костра; остальные спали, и только Тав сидела рядом, щёки её блестели, его изорванная одежда лежала рядом, пыльный плед закрывал израненное тело.
Видела. Ну конечно, она всё видела.
— Иди спать, — он цедил слова медленно, тщательно удерживая голос. Было больно, и от боли хотелось выть.
Но Тав не отрывала мутного взгляда от его лица, качала головой:
— Отдохни, ты потерял много крови. Я побуду рядом, — она не то улыбнулась, не то поджала губы.
Он хотел сказать что-то, но дёрнул плечом, и по хребту полоснуло, и все заготовленные слова растерялись. Было холодно и мокро. Её аккуратные руки закручивали бинтовые обмотки, вычищали раны, обрабатывали их мазью, та пахла горькой полынью и жжёным маслом; и так каждые пару часов. В перерывах она молчала, клевала носом, иногда дремала, опустив голову на грудь, но снова просыпалась; и всё повторялось по новой.
Астарион не мог уснуть. Она была нежна и осторожна, но прикосновения её причиняли острую боль. И хотелось уйти, сбежать, а лучше — швырнуть себя в чужие объятия, чтобы навсегда выбить этот кроткий взгляд из её головы.
Но он не мог уйти, даже оттолкнуть не мог; и знакомая бессильная злость поднималась до глаз, и всё в ней отвращало его. Показная святоша! Он ждал, когда она воспользуется его беспомощностью, когда полезет ему в голову, спросит, сжимая руку на поротой ране, откуда у него эти шрамы, скажет, что теперь, раненный и обессиленный, он ей не нужен. Но Тав молчала, и только лёгкие, как нити паутины, руки её порхали над его ранами.
И они приносили боль. И боль эта была нестерпима.
Тянулись бесконечные бессонные ночи. Тав всё так же позволила бы пить её кровь, спроси он — Астарион не хотел. Тав всё так же разделила бы с ним постель, предложи он — Астарион не мог. Тав всё так же молчала про его шрамы — Астарион не понимал.
Он заговорил об этом первый и с каждым словом закипал всё сильнее. Астарион злился на неё, на её тягостную доброту, на то, что она так ничего и не спросила. Астарион злился на себя, на свою слабость, на то, что ему отчего-то было не наплевать, почему она не спрашивала, на то, что ему отчего-то очень хотелось, чтобы она спросила.
— Тебе совсем неважно, да? — бросил он в конце концов, от злости его трясло и колотило.
— Нет, — она застыла, словно ища отзвуки шутки, привычной издёвки, — я не хотела… боялась задеть. Но я рядом, я всегда буду рядом.
По стенам пещеры ползли тени, они ложились на её лицо, сплетаясь. Тав смотрела ему в глаза доверчиво и добро, но зажмурилась, приоткрывая разум. И Астарион увидел себя, и неясные чувства оплели его, и были беспокойство и волнение, и страх потери, и желание стать ближе, и много что ещё там было. Много такого, что Астарион не понимал, не помнил уже, но среди чувств этих делалось тепло, как в солнечном луче. И во рту пересохло.
И Астарион заговорил. Слова падали и ухали, гулко стучали о стены пещеры, распадались в тенях. Тав слушала его, и в её водянистых оленьих глазах отражалось — Астарион не видел, но знал, — его лицо. Он говорил и говорил, про Касадора и долгие годы в заточении, про мучения и унижения, про бессонные ночи и ужасы-миражи, что поджидали в тенях.
Было невыносимо легко, невозможно тяжело, и всё прочее отступило. Он говорил и говорил, пока слова не оставили его.
В ту ночь она осталась с ним. Хрипловатым шёпотом Тав рассказывала ему про родные земли, про выжженные летним солнцем поля, про блестящую на рассвете реку, осторожно, словно проверяя, она касалась руками его лба, плеч, пропускала спутанные волосы сквозь пальцы. Прикосновения её больше не причиняли боли, не жалили изнутри. Она пахла мёдом и песком, дикими травами и родниковой водой. Она пахла домом.
Счётчик ночей перевалил за пятьдесят одну тысячу, и внезапно оборвался. Астарион и сам не заметил, как отключился. Блаженная пустота поглотила его, и в ней не было ни единого видения.
А наутро, пока Тав ещё спала, он долго смотрел на их переплетённые пальцы, он и не помнил уже, как сплёл их, засыпая. В сумеречном свете затухающего костра меркло сияла её бледная кожа, и в глазах рябило — так прекрасна она была.
И Астарион знал, куда бы она ни пошла, кого бы ни решила спасти, он пойдёт следом. Съязвит, конечно.
Но непременно пойдёт.