Сахарные петушки

G
Завершён
23
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 2 480 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
23 Нравится 13 Отзывы 5 В сборник

***

Настройки
Примечания:

Да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя — прокляты; благословляющие тебя — благословенны!

Книга Бытия 27:29

Над кремлем московским разносился звон золоченых кубков, соперничая с благовестом, что не утихал весь день — именины у князя Московского днесь были, а потому пир широкий рекой полноводною захватил и закружил царедворцев. Уж сумерки давно окутали город древний, а празднество все не близилось к завершению — нескончаемым потоком текли в трапезную павлины и лебеди, перепела и гуси, олени и рыси, осетры и щуки, уложенные на серебряные посуды и водруженные на плечи стольников, обряженных в алые доломаны. Столы ломились от яств всевозможных, напитки хмельные текли рекою, развязывая языки и вынуждая забыть о приличиях. Бояре дородные в шапках высоких хохотали над соромными сценками, что казали меж столами скоморохи, улюлюкая и требуя еще, и получая желаемое. Ничуть не смущенный развернувшейся пред его очами оргией, митрополит Иоасаф в одиночестве восседал за княжьим столом, жирными пальцами разламывая мелких птиц да отправляя тех в рот — на блюде червленого золота пред ним все высилась кучка обглоданных костей. Кресло, изукрашенное двуглавым орлом, пустовало — виновника торжества не было днесь среди званых. Были на пиру том зато наместник Московский — боярин Иван Шуйский, что принял после кончины брата своего единокровного Василия чин этот, на Руси к тому времени уж позабытый, да сродственник его Андрей Шуйский, да боярин Бельский, что сидели за столом длинным, придвинутым к княжьему непозволительно близко. Еще не смущенные разладом, случившимся меж ними из-за Ганзейского ордена, делились они планами на князя Московского, выдумывая, как бы набить свои карманы золотыми монетами потуже. — Воронцовы за мальчишку заступаются, слухи пускают, что де худо живет князь, мол забижают дядья сироту, — жаловался Бельский, и голос его походил на тявканье безродного мелкого пса. — За измену делу государеву — головы долой! — прогремел в ответ захмелевший ужо Андрей Михайлович, хватив кулаком по столу, и вся огромная фигура его при том содрогнулась. — Вот и нынче болтают, окаянные, что как же так — именины де у князя, а самого его и нетуть, — не унимался Бельский, сверкая очами. — Невместно дитятям на пирах бывати, об его интересах печемся, — усмехнулся Иван Васильевич, огладив пышную бороду. — Князя держать в строгости надобно, и так мать его, блудница вавилонская, сыновей попортила, — он с отвращением сплюнул на пол, утерев губы тыльной стороной ладони. — Сколько родословную не стряпай, дворняга дворнягой навечно останется. — Забудь уж, покончено и с нею, и с полюбовником ее, — Бельский осклабился довольно. — А в самом деле, где Ивашка? — Да в горнице своей, где быть ему, — отмахнулся Андрей Михайлович, опустошая очередную чарку. — Благодарен пущай будет, что не отправился вслед за матерью, отродье Иваново… Эй ты, дудошник! Задорнее играй, плясать станем! — и он поднялся из-за стола, горой вырастая над сотрапезниками. *** В горнице студеной у оконца стрельчатого, зябко обхватив себя за плечи тонкими ручонками, стоял государь всея Руси, именинник Иван Васильевич. Шейка тонкая, торчащая из ворота широкого, придавала дитяти сходство с выпавшим из гнезда птенцом, а рукава куцые, обнажившие болезненно хрупкие запястья, пришлись бы впору десятому нелюбимому сыну, но никак не вступившему на престол правителю. Хоть август еще и не истек, да ночи уж стали сырыми и зябкими, туманными щупальцами затекая в горницы и пробираясь под одеяла и рубахи, хладными пальцами перебирая кости людские, вынуждая тех ежиться и кутаться по самый подбородок. Холодны были нынче и покои князя Московского: укрытая зеленоватыми изразцами печь давно не дарила их своим теплом, и просить об том было бессмысленно — холопы лишь низили взоры виновато, да шаркали лаптями, стремясь поскорее покинуть тоскливые комнаты. Князь великий, что самодержцем на Руси звался, уж более двух лет жил на дворе московском что пленник, обеспечивая существованием своим власть присвоившим ее боярам Шуйским и не решая даже и того, топить аль не топить в собственной его светлице. Мальчик, лишившийся в одночасье и всякого близкого ему человека, и образа жизни привычного, глядел теперича сквозь зыбкую, как судьба его, слюду пристально и настороженно — так замирает олененок, прислушиваясь к приближающимся звукам охоты, готовый ни то пуститься прочь, ни то сдаться без всякого боя. Сотни огней, зажженных по случаю празднества, сливались сквозь мутное оконце в геенну огненную, грозящую поглотить и дворец, и всех его обитателей, а крики разнузданные, что долетали будто сквозь толщу воды, казались Ивану воплями тысячи чертей, что жарят на сковородах своих грешников, хохоча да приплясывая. В широко раскрытых глазах цвета грозового неба застыл испуг, который, казалось, намертво отпечатался в них с тех пор, как княгиня Елена практически испустила дух пред очами сына, а Ивана Федоровича уволокли куда-то, не сильно заботясь тем, как картина эта может сказаться на государе маленьком, а она сказалась и пресильно, обернувшись ночными кошмарами. И допрежь впечатлительный, опосля Иванушка и вовсе страшиться стал вечеров и ночей за ними следующих, таящих в себе не отдохновение, но часы долгих мучений. Стоило голове его коснуться подушки пуховой, как сны страшные черной вереницей спешили закружить вкруг него хоровод свой: то снилась матушка убиенная, что из могилы сырой наказывала беречься бояр, потрясая рукою, в пелена белые обернутой; то Телепнев-Оболенский хватал Ивана ладонями окровавленными да умолял защитить, хотя головы у него не было, и как мог он говорить, оставалось для Иванушки загадкой; то дед являлся на коне вороном и требовал, чтоб внук не посрамил имени его да земли русские собрал воедино в кулак железный; то грезилось совсем уж страшное — что посреди ночи непроглядной у постели вырастают фигуры темные, и не видать лиц, и не слыхать голосов, и токмо тугая веревка сдавливает шею до боли, и слышится подле братца хрип предсмертный… Вырываясь из кошмаров, как иные выныривают из ледяной проруби, первым делом проверял Иванушка дышит ли Юра, а опосля спешил в единственное в целом мире место, где чувствовал себя в относительной безопасности — в крошечную молельню, ища утешения пред ликом всеблагой Богородицы. И коль в горнице боярским приказом свечи бывали затушены, то загасить огни пред образами святыми не смели и они, и князь юный находил в свете их спасение от морока ночного, молясь до рубинового рассвета. Напуганный картинами ада, что рисовало сознание уставшее, Иван поворотился да обвел опочивальню внимательным взглядом — хоть страшно было за окнами в час этот, всё не шло ни в какое сравнение с горницей темной: ни единой свечи не горело в ней, и призрачный свет круглобокой луны не мог разогнать тени мрачные, что клубились по углам, обращаясь демонами и призраками, желающими утащить князя Московского в мир подземный. Не разделяя страхов Ивановых, под ворохом одеял пуховых спал братец его меньшой Юрий Васильевич, посасывая палец, словно то был сахарный петух, коих давно уж они не едали. От рождения несмыслен и прост умом, умел он укрыться от реальности жестокой в мире грез сладостных, не вполне будто даже и понимая, что жизнь переменилась безвозвратно, и все ожидая, что матушка их отворит дверь и вплывет в горницу, звеня рясами золотыми, а за ней войдет и мамка Аграфена, да подхватит со смехом на руки, да закружит по комнате солнцем залитой. Хоть Юра и вызывал в брате старшем блаженством своим брезгливость и злость невместную, а все Иван любил его да берег — никого ближе у князя юного не было, да и матушке обещался он за Юрой присматривать, когда той не станет, да мог ли думать, что то так скоро случится? Иной раз Ивану желалось, чтоб Юра умер тоже: не оттого, что был жесток он к братцу, но оттого, что жалел. В смерти виделось освобождение от страданий и встреча с родителями долгожданная, но, вопреки этому, самому ему отчего-то жить хотелось нестерпимо, и жажда эта с каждым годом лишь крепла, и князь юный молился горячо, роняя слезы, прося Господа смирить мысли его нечестивые. Словно насмехаясь над Иванушкой, светило ночное серебрило опустевшие посуды, что стояли на столе, одетом багряною парчою. Картина эта отозвалась в утробе его жалобным урчанием, и Иван нахмурился, сведя брови в грозную линию — разве мог он, нареченный великим князем в возрасте всего трех годочков, помыслить, что однажды столкнется с совершенно не княжьим чувством — голодом? И что будет сие не в плену хана монгольского, а в доме собственном? Гнев закипел в сердечке юном с невиданной прежде силой, и Иван молвил тихо, кулаки сжимая: «Приидет день, когда беззаконие сие кончится, и падут окаянные, что самовольством у меня в бережении учинилися, и так воцарилися на земле моей промеж народа моего». Вспомнились Иванушке другие блюда, золотыми боками сияющие, да столы полные, яствами да сластями уставленные. И видения времен, когда матушка его была живая, встали пред очами непрошено. Запестрели картины яркие, где девки княгинины вкруг него хороводили да про караваи пели, да Иванушку наперебой целовали, да хохотали, и ежели прикрыть очи, то будто бы можно было даже тепло жаркой горницы почувствовать да аромат османской гвоздики — матушкин, ни с чем не сравнимый, да ощутить, как просыпается на голову его пшено из разломанного Еленой и Аграфеной пирога, да как сладок сахарный кремль, размером больше самого Ивана, влезшего с ногами на стол, да вылизывающего высокие башенки… От воспоминаний этих рот мальчика наполнился слюной, а очи — слезами горькими: — Сирота я всеми покинутый, любить да жалеть меня некому! Нестерпимо захотелось к матушке прижаться, в объятиях ее растаять, смех ее звонкий услышать, и заплакал государь всея Руси, ладошками личико закрывая. Погубили ироды юницу сероглазую, осиротили князя Московского, озлобили равнодушием своим. Душа детская, что глина мягкая, но ежели застывает она к отрочеству в форме уродливой, то так тому и быть уж. Не ведали бояре, что смерть себе и горести земные уготавливали каждым взглядом своим непочтительным, каждым словом неласковым. Вдруг вздрогнул Иван, отвлеченный от воспоминаний шорохами, что доносилися из-за дверки маленькой, которой пользовались холопы токмо, унося горшки ночные да принося по утрам водицу для умывания. Сердце пустилось зверьком всполошенным, и Иванушка прижался спиною к стене холодной, утерев слезы наспех, желая пройти будто сквозь ее толщу, и зашептал молитву, крестясь дрожащей рукой. «То чудится мне, токмо чудится…али крысы просто…», — мысленно твердил он, не сводя все ж глаз с двери, а звуки меж тем становились громче, и наконец обернулись бабьими голосами. — Дура! Шуйскай прознает, велит сечь тебя на дворе до смерти! — гневно говорила одна баба. — О себе не думаешь, так хоть о дитятях своих помысли! Сиротами останутся! — Оставь меня, Марфа! Вот увязалась же! — отвечала ей вторая. — Где ж это видано, чтоб пока бояре кремлями сахарными обжиралися, дитяти впроголодь сидели! Как почила матушка ихняя, так никакого житья нету им, бедным! — баба вздохнула и добавила зло, — а за князя и жизни отдать не жаль, он наместник Божий! Постыдилась бы малодушия своего! Али тебе и за Господа помереть не в радость? Аргументы, видно, на Марфу подействовали, потому как воцарилась тишина, прерываемая лишь сопением — бабы поднимались по лестнице крутой, что была испытанием для всякого холопа, а потому редко те здесь хаживали. Наконец, дверь тихо скрипнула и начала уж открываться, как снова затворилась. — Янина! Одумайся! — в отчаянии прошептала Марфа, но тщетно: оттолкнув ту плечом, Янина уж входила в княжью горницу. В сумрачной опочивальне не сразу приметила она прижавшегося к стене мальчика, а увидав, едва признала в нем князя, которого видела лишь издали годом ранее. — Иван Васильевич? — спросила смущенно, с сомнением, поглядев на мальчика с жалостью. — Напужала я тебя, государь? Прости дуру! — ласково проговорила Янина, тихонько ступая навстречу. — Кухарка я тутошняя, не забижу вас с братцем! Ишь как бояре-то тебя застращали, уж всякого человека живого сторонишьси! Князь юный молчал, но от стены отступил — негоже самодержцу от бабы в страхе жаться, да и кухарка казалась доброю, глазами смотрела от слез промокшими — жалостливыми глазами. — Почто здесь? — спросил Иван наконец строго, и сам себя похвалил — голос его не дрогнул, не посрамил князя. — Час который? — Час? Не ведаю, княже, ночь на дворе давно. А пришла с именинами тебя поздравить, — баба приблизилась, и в тусклом свете луны лицо ее показалось Ивану совсем молодым, и глаза блеснули сталью, как у матушки, как у самого князя. — Вот, государь-батюшка, — и она достала из кармана передника два золоченых узорных пряника да двух больших петухов сахарных на тонких палочках, что в темноте казались янтарными. — Негоже, чтоб дитяти без сластей именины праздновали, — улыбнулась она, дары нежданные протягивая. Оба они замерли в нерешительности, смущенные ситуацией, вообразить которую ранее не смели — Ивану и соромно стало, что до того дошло, что уж кухарка его жалеет, и трогательно от доброты ее, да и сластей хотелось, чего уж лукавить — и живот его предательски заурчал, призывая принять угощение, да взгляд украдкой скользнул по дверям в опочивальню. — Бояре уж давно пьяным пьяны валяются, — качнула головою баба презрительно, приметив взор государев, — бери, князь, не отымут! — Сама сперва испробуй, — молвил Иванушка настороженно, подумав вдруг, что странно всё это — что бабу никто не остановил, да пройти дозволил среди ночи в горницу княжью. Уж не бояре ли подослали, чтоб все семейство окончательно извести, да братца его двоюродного Володимира на трон усадить. Не зря ж отец его бунт учинял, остались сторонники у Старицких, об том он знал наверняка, уж больно часто Шуйские ему о том твердили, уверяя, что для блага да безопасности Ивана Васильевича никуда не пущают. — Яду боишьси? — брови у бабы сошлись жалобно. — Ответят пред Господом окаянные, Бог не Тимошка, видит немножко, — Янина отломила уголок пряника, за щеку положила, — во славу Божию. Успокоенный, государь юный протянул ручки худенькие и взял сласти — руки у бабы были пухлые, мягкие и теплые — будто мамка Аграфена из монастыря дальнего дланью коснулась. — Благослови тебя Господь, Иван Васильевич, — Янина опустилась на колени, склонилась к сапожкам потертым, припала устами к сафьяну алому. — Блаженны плачущие, ибо они утешатся, — прошептала баба, глядя на князя юного снизу вверх, будто тот был иконою, а не мальчиком десяти лет. — Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут, — ответил государь русский, ручку бабе протянув, позволяя поцеловать осторожно. Утерев слезы передником да перекрестившись, баба поднялась и с поклоном скрылась за дверцей, исчезая, словно морок ночной, что тает с первыми утренними лучами. До утра ж, однако, было еще далеко, и гостинцы ею принесенные не спешили исчезнуть из княжьих рук, будто греза. Ступив к постели широкой, Иванушка скинул сапоги и забрался на перины, да потряс Юру за плечо. Сонные серые глазки поглядели на брата с удивлением. — Именины у меня нынче, забыл ты разве? — прошептал Иванушка, показывая братцу сахарного петуха, и тот расплылся в улыбке, протягивая худенькую ручку, без всяких сомнений забирая сласть и погружая мгновенно в рот. Не уверенный, что Юра вообще подумал о том, откуда появились угощения, государь все ж молвил, — то ангелы нам принесли от матушки с батюшкой гостинец… Ешь, покуда утро не настало, ни то заругают и нас, и ангелов… Юра его, конечно, не услыхал, да главное уразумел: прижался к брату, накрывая того одеялами, взял за руку, переплетая пальцы, поглядел благодарно, да скоро уснул снова, так и не выпустив сахарного петуха. Долго не спал еще Иван Васильевич, сласть облизывая да глядя в сусальный потолок, но не кошмары терзали князя днесь, а другого толка мысли текли неторопливо. Думал он о том, что коль народ православный любит да жалеет его, сироту покинутого, то, стало быть, не все так скверно, стало быть, есть ради чего еще жить да боярам противиться. — Настанет день, и станет Москва новым Иерусалимом, и стану я царствовать безраздельно, и утешатся плачущие, и воздастся милостивым, и сгорят в пламени адовом все изменники, — шептал мечтательно государь юный, петуха сахарного посасывая. — Метлой крамолу на Руси вымету, земли разрозненные воедино соберу, продолжу дело деда великого, — грезил именинник, не ведая еще об том, что воистину первым русским царем суждено стать ему, и заснул с почти истаявшим леденцом, спрятав тот за щеку и в кои-то веки не дожидаясь рассвета.
23 Нравится 13 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (13)