ID работы: 13843532

цветение колокольчиков на льду

Фемслэш
R
Завершён
102
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
102 Нравится 17 Отзывы 19 В сборник Скачать

а если там, под сердцем, лёд, то почему так больно жжёт

Настройки текста
      — Я приготовила чай, — раздаётся негромкое и вместе с тем вытянутое в высокую тонкость — скорее всего, невольно, подкрученное, как струна, волнением — одновременно со скрипом петель, когда Линетт толкает дверь плечом и протискивается в образовавшуюся щель — выставленная на подносе посуда дребезжит, и пузатый молочно-белоснежный чайник выплёвывает из носика чай, так что Линнет на мгновение замирает и шикает, сведя брови, а затем делает глубокий шелестящий вдох и, задержав его, напрягается всем телом, пока доносит поднос, не отрывая от него сосредоточенного взгляда, до столика у камина.       Арлекино отворачивается от окна и скрещивает руки на груди, наблюдая за тем, как Линетт, сжав губы в напряжённую линию, стоит посуде снова задребезжать, опускает поднос и отточенным движением — въевшийся до того, что становится привычкой, навык — извлекает из ниоткуда платок, промакивая чайные лужицы, прежде чем подхватить чайник и, подняв его повыше, всё с той же элегантностью человека, привыкшей каждый свой жест превращать в представление, тонкой струёй налить чай в чашку.       На самом деле, о её грядущем визите Арлекино узнала ещё в тот момент, когда Линетт соступила с последней лестничной ступени в коридор и зашагала по нему, то и дело позвякивая посудой и слишком громко сглатывая при этом, однако самой Линетт не нужно знать о том, что её ждали — быть любимицей в Доме Очага всё равно, что ходить с огромной мишенью между лопаток, на груди и лбу, и не имеет ничего общего с тем, чтобы носить статус лучшей, который завоёвывается — в буквальности — через надрывную испарину по всему телу, когда жилы на грани с тем, чтобы порваться, и кровь сбитых костяшек и лопнувших мозолей, так что остальным воспитанникам не остаётся ничего иного, кроме как трепетать в уважении и в то же время — жгучей ненависти.       — Я не приказывала, — вздёргивает бровь Арлекино и запрокидывает голову, упираясь затылком в ледяное стекло окна, за которым вовсю вьётся снег, что не рассмотреть ничего, кроме размытых огней соседних домов.       Это происходит далеко не впервые: Линетт втихомолку, когда воспитатели и смотрители уже сами укладываются спать, заваривает для неё чай или напрашивается работать на кухне, чтобы стащить несколько пряников — тоже для неё, а потом комкает в пальцах застиранную до сизости блузку с перепутанными, множество раз перепришитыми пуговицами, и ведёт плечом, пока скулы трогательно окрашиваются румянцем, а из груди вырывается громкий — томный и вместе с тем печальный — вздох. Если поначалу Арлекино расценивала это поведение как бесконечную попытку выразить благодарность за спасение, то именно румянец и вздох — и то, как Линетт упрямо продолжает приносить ей чай и сладости, после изо всех сил стараясь подольше задержаться в кабинете, когда спрашивает о том, принести ли сахар или подбросить ли поленьев в камин — подсказывают, что смысл отнюдь не в этом.       Арлекино знает, что способна запросто одёрнуть её, вогнав в железные тиски подчинения и сделав такой же отлаженной шестернёй, как другие воспитанники Дома Очага — это то, что ей стоит сделать, и мысль об этом стучит в виски каждый вечер, когда летящие шаги Линетт раздаются в коридоре и Арлекино, прикрыв глаза, считает их вплоть до того момента, как та переступает порог кабинета, принося с собой нежный запах колокольчиков, что почти слышно, как они звенят в воздухе, перебивая назойливые мысли и заставляя насквозь заледенелое сердце начать оплывать, трепыхаясь в слабых толчках — и даже они ощущаются такими сильными, аж до тупой боли, что пугают.       И вместе с тем завораживают, потому что Арлекино не помнит, когда в последний раз подобное чувство расцветало у неё внутри.       Может быть, этого и не было никогда прежде.       — Вы никогда не отказываетесь от чая, — голос у Линетт звучит по-прежнему негромко, но в то же время твёрдо, а пальцы отпускают измятую блузку и расправляются, вплотную прижимаясь к бёдрам, обтянутым форменными штанами — на левой коленке заплатка, а в поясе туго затянуты, что кончик ремня оттопыривается, потому что чистая и сшитая точно по размеру, как вторая кожа, одежда полагается только самым лучшим воспитанникам, в число которых пока что входит лишь её брат, Лини.       Впрочем, если Линетт будет такой же упорной в обучении, как в своих неуклюжих попытках привлечь внимание и угодить Арлекино, то достигнет многого.       Сделав шумный вдох — такой глубокий, как давно не было, что грудная клетка словно бы расправляется, Арлекино отталкивается от окна и перемещается к Линетт, не отводя от неё взгляда, и стук каблуков о дощатый пол врезается в уши.       Когда она оказывается рядом, то Линетт порывается отступить и замирает в полушаге, потому что Арлекино ловит её за косу, задумчиво пропуская между пальцев, и роняет короткое и тихое, будто к самой себе обращаясь или вовсе не осознавая, что произносит вслух:       — Влажные.       Дрогнув горлом, Линетт сглатывает — взгляд скашивается в сторону, следя за тем, как коса, выскользнув, тяжестью падает обратно на грудь, а рука Арлекино на пару секунд остаётся висеть в воздухе, палец за пальцем собираясь в кулак, прежде чем медленно опуститься вдоль тела. Касаться воспитанников, кроме как для наказания или осмотра, строго запрещено — это правило введено самой Арлекино после того, как воспитатели раз за разом начинали привязываться к ним, стоило разрешить укладывать ладонь между лопаток, поторапливая отбившихся от общего строя, или ободрительно трепать по волосам после долгожданно выполненного упражнения, и соблюдать его — залог сохранения места при Доме Очага.       У Арлекино без труда выходило соблюдать его до появления Линетт.       С ней с самого начала было по-другому: она не смотрела на Арлекино с благоговением или страхом, как было с другими детьми, когда та протягивала руку, чтобы вытянуть из грязных и стылых переулков, или выкупала у безнадёжных родителей, не сдерживаясь в заточенности слов, когда с расстановкой объясняла, что их ждало, стоило переступить порог дома, покидая его.       Линетт не вкладывала с трепетом руку в её, а поднялась с пола сама, не успела Арлекино даже раскрыть навстречу ладонь, и взгляд был до пронзительного пытливый, словно пыталась отыскать в ней мельчайший зазор, чтобы забраться внутрь, под прочный льдистый слой, разглядывая такую же заледенелую, что гулкое эхо ходило, внутренность, и это подкупило оглушительным щелчком в голове и груди, что самая её середина дрогнула, как норовя треснуть, а затем рёбра разошлись в глубоком до опьянения — впервые таком за всю жизнь — вдохе.       — Воспитательница велела поскорее освободить душевую… — Линетт не успевает договорить, потому что Арлекино, резко выдохнув и уже этим заставляя осечься, дёргает подбородком в сторону камина и сама опускается в кресло возле него, плавно проскальзывая ладонями по подлокотникам и откидываясь на спинку:       — Садись, — и цепко следит за тем, как сперва Линетт наклоняет голову к плечу, по-прежнему держа губы разомкнутыми на полуслове, словно в готовности продолжить говорить, а затем её глаза загораются, и спустя мгновение она послушно опускаются на пол перед камином — прямиком у ног Арлекино, и тёплый сгусток, как собранный по капле солнечный свет, в груди разрастается, захватывая собой не только сердце, но и всё остальное пространство, заточённое в рёбрах.       Арлекино немного разводит колени и подаётся вперёд, вновь берясь за косу, увесистую в своей стылой влажности — самые кончики ногтей подцепливают резинку и стягивают её, безразлично роняя на пол, а затем вплетаются в волосы, аккуратно прореживая их, спутанные и жёсткие, так что Линнет, прошуршав вдохом, расправляет плечи и отводит голову назад, следуя за тем, как натягиваются волосы. Огонь в камине еле слышно потрескивает, выбрасывая искры, которые, чуть поднявшись, тут же опадают обратно, и после на мгновение — действительную долю секунды, не дольше — воцаряется тишина, в которой дыхание Линетт слышно настолько отчётливо, что Арлекино с живостью и совершенной невольностью представляет, как трепетно оно могло бы касаться её кожи.       Руки, размеренно двигающиеся вниз и вверх, пропуская сквозь пальцы волосы, на миг сбиваются с ритма и застывают в воздухе, а взгляд ловит то, как в этот же момент Линетт напрягается в плечах и шее, а кошачьи уши, мягкие и бархатные даже с виду, дёргаются и поворачиваются, прислушиваясь к тому, что происходит за её спиной, точно в стремлении предугадать, что собирается делать Арлекино, в то время как та пытается справиться с собственным сердцем, которое с каждым следующим ударом всё сильнее набухает, заставляя вздрагивать в такт животом и до последнего момента, когда уже начинает оттягивать челюсть, не решаться сглотнуть собирающуюся под языком слюну, чтобы не поперхнуться.       У Линетт острый слух: такой, что ни одному воспитаннику не удаётся подкрасться к ней, чтобы толкнуть в спину в отместку за чрезмерно холодный и едкий в своей прямолинейности ответ, и на тренировках, когда нужно быть в крайней степени собранными и незаметными, точно на настоящем разведывательном задании, она проявляет себя лучше всех, никогда не попадаясь и вовремя улавливая приближение опасности, чтобы отбиться или увернуться. У неё есть шанс — настоящий, способный надавить своим весом на ладонь, если бы быть материальным — обрести большое будущее в рядах Фатуи, однако в этот самый момент, когда они сидят у камина, этого недостаточно, чтобы сравнять её с Арлекино, что стоит на целую уйму ступеней выше, так что бояться Линетт — это абсурд, для которого не подобрать оснований даже с натяжкой.       Хотя Арлекино и не боится её в буквальном значении этого слова.       А того, что Линетт уловит её сердцебиение — учащённое и оттого болезненное, потому что Арлекино совсем не помнит, когда оно было таким быстрым в последний раз, если когда-нибудь было, — боится.       — Дисциплина и подчинение старшим — это важно, но если ты вовсе не будешь отстаивать себя и позволишь отнимать у тебя всё, чего достойна только по праву рождения на свет, то никудышная выйдет из тебя Фатуи. Её Величеству такие солдаты не нужны, — сделав глубокий вдох и поведя головой, что почти слышно, как мысли с сопротивлением сдвигаются и возвращаются в прежние пазы, замечает Арлекино и снова запускает пальцы в её волосы, пропуская их с неспешностью, будучи честной с самой собой — с ленивой медлительностью, не столько расчёсывая с целью поскорее просушить у жара камина, сколько вслушиваясь в расслабление, растекающееся от кончиков пальцев вверх по руке от щекотного прикосновения влажных прядей к коже.       — А вам? — вырывается у Линетт задолго до того, как слова Арлекино успевают раствориться в воздухе — они и повисают едва-то, сразу перебиваемые этим вопросом, за отрывистостью которого без особенного труда различается нетерпение и почти мольба о строго определённом ответе, даже если тот не будет облечён именно в слова, словно Линетт и правда хватит намёка, даже полупрозрачного, что будет дрожать в зыбкой готовности раствориться от малейшего взмаха ресниц или слишком резкого выдоха, точно и не было, но вместе с тем определённого и ни с чем не спутываемого.       Арлекино не может проигнорировать прямой вопрос — даже если уведёт в сторону, напомнив о чае, который к этому моменту должен подостыть и быть едва тёплым, или вовсе оборвёт разговор под предлогом неприемлемости спрашивать подобное, то он всё равно останется витать в воздухе, призрачными, как паутина, касаниями задевая то щёку, то руку и напоминая о себе.       Сейчас или позже — не имело значения, когда именно давать ответ, если в конечном счёте его неизбежно придётся дать хотя бы ради того, чтобы вопрос перестал повторяться бесконечным эхом в ушах, сводя с ума.       Позволив кончикам волос Линетт в очередной раз просочиться сквозь пальцы, Арлекино тянется и подушечкой большого плавно проводит по её кошачьему уху, от основания к кончику — всего лишь беглое касание, на которое та отзывается крупной дрожью по всему телу и сдавленным тонким мычанием — скорее уж писком, — и ухо дёргается пару раз, а хвост, единожды глухо ударив по полу, поджимается и сворачивается вокруг ног. Взгляд цепляется за мурашки, вспухивающие на коже, заставляя светлые волоски на загривке встать дыбом, и Арлекино не успевает поймать и проглотить улыбку — проступает на губах, пускай и не видная для Линетт, но служащая для самой Арлекино лишним подтверждением, что их отношения сплетены гораздо заковыристее и цветастее, чем им надо бы быть.       У неё в достаточном количестве есть совесть, чтобы не переступать эту строгую черту между ними самой.       Но также у неё ничтожное количество выдержки, чтобы раз за разом с нажимом проводить по ней, обновляя контур, когда Линетт с таким изумительным упрямством шаркает ногой, стирая её.       Наклоняясь ещё ниже, Арлекино протягивает руку и ловит Линетт за подбородок, ненавязчиво заставляя обернуться, и от встречи с ней глазами в груди жмёт с катастрофической сладостью — перетрескиваются и дрожат в преддверии осыпания трухой рёбра, и в основании горла, между гортанью и ключицами, скапливается хлюпкий комок, который никак не выходит сглотнуть, а откашляться — значит выдать, насколько этот момент, когда они смотрят друг другу в глаза с прямотой, неподобающей для их статусного соотношения, и для Арлекино является волнительным.       Для Арлекино, вперёд которой расстилается репутация самой сдержанной и непоколебимой, даже если Селестия решит обрушиться на Тейват.       У Линетт вырывается разочарованный вздох, когда Арлекино отпускает её подбородок и отстраняется, снова откидываясь в кресле — ощущение его литой твёрдости под спиной возвращает уверенность и успокаивает внутренность, возвращая расшатанные крепления в надлежащее положение и закручивая потуже гайки вокруг них. Ясность мыслей возвращается с большей неохотой: взгляд ведёт по Линетт, так и замершей вполоборота к Арлекино — всё тело вытянуто в её сторону и даже подбородок всё ещё приподнят, как придерживаемый, и кончики пальцев касаются пола, шатко опираясь на него, и если Линетт наклонится вперёд ещё немного, как намереваясь уложить голову к Арлекино на колени, то неизбежно не удержится и рухнет, распластываясь по полу.       Образ Линетт, которая лежит щекой на её коленях, по-кошачьи — впрочем, ничего неестественного — потираясь о них, выходит таким ярким, что Арлекино вживую ощущает её фантомные мягкость и тёпло, и ладони начинает зудеть желанием потянуться и снова зарыться пальцами в её волосы, перебирая и поглаживая, задевая ногтями под томные довольные вздохи.       — Иди сюда, — прикрыв глаза, выдыхает — ощущается как грохочущее обрушивание высоченной, простоявшей века стены — Арлекино. Собственный голос узнаётся с трудом: звук едва касается горла и проносится под нёбом мягким шорохом, а губы чуть шевелятся, выпуская его, такой тихий, что когда она открывает глаза и смотрит на Линетт, то она всё такая же замершая — только глаза раскрываются сильнее, а грудная клетка становится неподвижной в задержанном вдохе.       Секунды медленно собираются и вязко срываются, капая, пока длится нерешительность Линетт послушаться, а Арлекино терпеливо ждёт, не шевелясь ни единым мускулом, так что тело, мерещится, скрипит, когда она, наконец, поднимает руку и похлопывает себя по коленям, наблюдая за тем, как взгляд Линетт идёт рябью и становится осмысленным, сдвигаясь с лица Арлекино и заворожённо следя за тем, как неторопливо её ладонь поднимается и опускается с глухими хлопками. Несмотря на их статусное различие и откровенный трепет Линетт перед ней, этот ход рискованный, потому что та терпеть не может напоминание от других о своей натуре — тем более такое грубое, которое можно с лёгкостью считать за пренебрежение и насмешку, и Арлекино нисколько не удивится, если в следующую секунду лицо Линетт перекосит разочарованной, даже брезгливой гримасой, а сама она отпрянет и подскочит, вылетая из кабинета без шанса на возвращение.       Если бы кто-то повёл себя так с Линетт, то Арлекино сломала бы этому человеку посуставно каждый палец собственными руками, принуждая давиться извинениями, пока язык не начнёт заплетаться.       Линетт делает шумный шуршащий вдох и отклоняется, как уходящая обратно в море волна, а Арлекино, наоборот, приподнимает голову и вытягивает шею, двигаясь следом — спина отрывается от кресла и ощущается обнажённой, словно нет ни одежды, ни кожи, и внезапно прохлада кабинета становится явственной до боли, а половину тела, что ближе к камину, начинает припекать, так что на мгновение — хлебная крошка от секунды и не больше того — мерещится, что стоит дотронуться до собственной щеки, и пальцы утонут в вязкой расплавленности кожи, точно Линетт сперва сковыряла с неё всю броню, вылепливаемую годами, а теперь оставляет в оглушительной и ослепляющей уязвимости перед окружающим миром и перед ней самой в первую очередь.       А затем Арлекино повторно оглушает и ослепляет, потому что спустя ещё одно мгновение Линетт, шатко приподнявшись с пола, оказывается рядом.       Воспитанников Дома Очага кормят как следует, не скупясь на наваристость бульонов и куски мяса, свежие овощи и фрукты, строго проверяемые каждое утро — всё для того, чтобы они выросли в сильных Фатуи, и всё равно Линетт оказывается лёгкой до невесомости, когда забирается к Арлекино на колени, шатко опираясь на подлокотники кресла, пока неуклюже устраивается боком, поджимая ноги, и запах колокольчиков особенно резко ударяет в нос, что начинает кружиться голова.       Арлекино приходит в движение неосознанно, ведомая короткой и вместе с тем выжигающей в буквальности всё внутри вспышкой, когда подаётся вперёд и обхватывает Линетт обеими руками — всё её оцепеневшее в ту же секунду тело ощущается таким ломким и хрупким, что у Арлекино вздох замораживается в груди, а вниз по горлу вместе со слюной скатывается взбудораженность — и следует дальше, за мгновение сжигая до пепельной тряпичности желудок, печень, селезёнку и всё остальное, чтобы, добравшись до самого низа живота, где пояс брюк вдавливается чуть ниже пупка, медленно впечатывая в кожу свои контуры, а шов врезается между бёдер, собраться там тёплой колыхающейся густотой, приятной и одновременно мучительной. Арлекино в буквальности чувствует, как едет и накреняется каждый позвонок в шее, когда она наклоняется и, прикрыв глаза, что остаётся только смутное мельтешение света на ресницах, касается кончиком носа шеи Линетт — гладкой и трогательной в своей сливочной нежности, так что перед глазами само по себе рисуется, как крикливо будет выглядеть на ней красноватый пунктирный отпечаток зубов, если вытянуться ещё сильнее и, прижавшись теперь уже раскрытым ртом, прикусить. В свою очередь, Линетт в обхвате её рук цепенеет, как стремительно покрываясь ледяной коркой, и только шумное прерывистое дыхание над ухом Арлекино, щекотно задевая его, выдаёт, что она в сознании и чутко ждёт, что будет дальше.       А дальше Арлекино ведёт до всамделишного головокружения от того, каким другим оказывается запах Линетт прямиком у кожи, нагрето раскрывающийся в упоительную опьяняющую сладость, которую хочется размашисто и неторопливо слизнуть, обкатывая на языке, пока не загорчит.       Линетт делает особенно глубокий вдох, точно собирается с силами, и слух задевает — или мерещится, что слышно — тихое похрустывание, с которым выпрямляется её спина и вытягивается шея, когда Арлекино скользит по ней кончиком носа, отодвигая прилипшие пряди ещё влажноватых волос, и раздувает ноздри, втягивая её запах с жаждой захлебнуться в нём. От близости Линетт разум едет наискось, а мысли сбиваются и потерянно взмахивают своими оборванными концами в отчаянной попытке соединиться друг с другом обратно в ледяную и рассудительную связность, но в итоге всё, что Арлекино удаётся выцепить внятное — это желание стиснуть Линетт, подобрав её руки, ноги и хвост, и прижать к себе, упиваясь разгорячённостью её тела, несравнимой с человеческой — то, что, по словам Лини, спасло их на улице, когда можно было вплотную прижаться друг ко другу, переплетясь в замысловатый человеческий узел, и пережить холодные ночи.       Арлекино никогда не пугали холода.       Однако тяга к теплу Линетт от этого не блекнет — наоборот, распускается, разбрасывая как можно шире лепестки, и охватывает собой всё тело, словно болезнь, и точно также, как лихорадочный жар, помутняет рассудок, так что замки самообладания расщёлкиваются один за другим. Остаётся только размеренно колотящееся в виски желание вобрать как можно больше, словив губами живоносное биение жилки у Линетт на шее и посчитав скорость ударов, пока она находится в объятиях Арлекино, а потом собрать на язык вкус её кожи — наверняка сладковатый от эссенции цветка-сахарка, которую сама же Арлекино и привезла ей подарком из Фонтейна, запретив рассказывать об этом воспитателям или другим воспитанникам, даже Лини и Фремине, в иллюзорной уверенности, что пока не находится ни единого свидетеля особенности Линнет для неё, то и самой особенности не существует.       Небольшая поблажка для новенькой.       Поощрение за старательность на тренировках и занятиях.       Беспокойство о безукоризненности её внешнего вида как будущей представительницы Фатуи.       Если развернуть историю их знакомства от самого первого дня, как карту, и воткнуть булавку в каждый раз, когда Арлекино испытывала по отношению к Линетт слабость и позволяла этому взять верх над собой, то получится мелкая сетка, сквозь которую в Снежной протирают размятые в кашу ягоды, и изо дня в день — строго говоря, из вечера в вечер, что Линетт навещает её — сила воли и здравый смысл Арлекино оказываются всё ближе к тому, чтобы и правда вытереться в пыль, не способную всколыхнуться и напомнить о своих же правилах и необходимости держать расстояние хотя бы вытянутой руки между ними.       Впрочем, Линетт и так уже сидит у Арлекино на коленях, и никакого расстояния между ними не существует.       Потеревшись ещё раз кончиком носа о её шею, Арлекино ведёт им вверх, а в следующую секунду уже прижимается к ней губами — крепко и сухо, не предпринимая попытки поцеловать или втянуть в рот кожу, а всего лишь касаясь и чувствуя, как вздрагивает, приходя в движение, гортань, когда Линетт, опустившись голосом в сипение, зовёт:       — Леди Арлекино.       Обращаться к ней по имени — это вольность и, пожалуй, самый большой промах Арлекино, после которого потеряло смысл изображать равнодушие и отвешивать словесные оплеухи, напоминая о разрыве в статусе и возрасте между ними. За эту вольность Линетт расплатилась ударом по губам от одной из воспитательниц, а на следующий же день от присутствия той в Доме Очага не осталось ни следа: её вещи исчезли из комнаты, а имя — из речи других воспитателей, и когда воспитанники попытались заикнуться о ней, то в ответ получили ледяное молчание, словно той никогда и не было, и стиснутые в резкую линию губы.       С тех пор Линетт с предусмотрительной редкостью называет её по имени, но стоит этому произойти, как у Арлекино сдавливает горло и переворачивается всё в животе.       Особенно сейчас, когда она всерьёз испытывает желание сожрать Линетт, лишь бы звучание собственного имени, произносимого её голосом, зацикленно раздавалось внутри до дня смерти.       Ей требуется усилие, собранная в огромный ком со всех уголков сознания сила воли, чтобы отстраниться — и кажется, что губы в буквальности отрываются и кровоточат, обвисая кривой бахромой, а взгляд ещё задерживается на том месте, куда секунду назад они прижимались. Сместить взгляд, поднимая его на лицо Линетт, требует ещё бо́льшего усилия, однако оно стоит того: её распахнутые глаза блестят, ноздри раздуваются в торопливых запыханных вздохах, а губы — покрасневшие, и от осознания их искусанности в груди вибрирует от урчащего удовлетворения. Они беззвучно вздрагивают, точно Линетт силится выдавить из себя слова, но в итоге ничего не вырывается — лишь её пальцы скребут по ткани пиджака, то сжимаясь, то расслабляясь на плечах у Арлекино, которая делает глубокий вдох и поднимает руку, укладывая на щёку Линетт. Кончик ногтя задевает скулу, когда большой палец плавно и размеренно, как приручая, поглаживает по щеке, и она передёргивается в новом приступе дрожи, на пару секунд прикрыв глаза, чтобы дальше повернуть голову и прильнуть щекой теснее к ладони.       Треск, с которым внутри у Арлекино ломается лёд, врезаясь кривыми заострёнными краями в органы, отдаётся в ушах мучительной болезненной пульсацией, оглушая.       Может быть, Линетт уже целовали Лини или Фремине — уличные дети, росшие на улице в буквальности бок о бок и ниоткуда больше, кроме как друг у друга, не способные добрать любовь, в последнюю очередь задумываются о морали и косых взглядах других людей. Даже если так, то Линетт всё равно трепещет, когда рука Арлекино соскальзывает ей на загривок, укладываясь и надавливая в молчаливом приказе наклониться ближе, и она подчиняется, придвигаясь вблизь, что громкое прерывистое дыхание щекотно проходится по губам, и Арлекино удаётся рассмотреть, как в приподнятых бровях и дрожащих ресницах, удерживающих взгляд на её губах, снова угадывается мольба.       Воспитатели из раза в раз пишут в отчётах, что никогда не могут понять, что у Линетт в голове.       Арлекино не понимает, что в ней можно не понять, когда в морщинках на лице, в положении тела и жестах с лёгкостью читается, что Линетт испытывает — чего жаждет, а что вызывает у неё отвращение, как себя чувствует или как относится к кому-то.       Запах колокольчиков становится совсем нестерпимым, забираясь глубоко в грудь и вызывая головокружение.       — Это совсем не то, что быть в любимчиках у воспитателей, — вслушиваясь в то, как язык отталкивается от зубов и танцует по нёбу, проговаривает Арлекино с неспешностью, чтобы дать себе последний шанс остановиться, а Линетт — внять сказанному, осмысливая его, хотя вся она в этот момент — это сплошная потерянность связи с реальностью в расплывшемся, с заметным трудом сосредотачивающемся взглядом. — Ты не моя любимица, а это не сделка. Я не беру тебя под защиту, — Арлекино сбивается и сглатывает, отчаянно собирая слова обратно на язык, когда Линетт, нахмурившись и торопливо кивнув, наклоняется ещё ниже — уже почти касается её губ своими и ёрзает со сладкой невыносимостью на коленях. Её вес, пускай и небольшой, начинает, наконец, ощущаться давлением и теплом сквозь слои одежды, и от этого кожа покрывается восхитительным мурашками взбудораженности. — Ты будешь лучшей и останешься здесь, только если будешь стараться на занятиях и тренировках, как и все, — укусив себя за внутреннюю сторону щёки, с шелестом выдыхает Арлекино, и тот факт, что при этом не запинается, почти чудо — то, что раньше было теплом Линетт, теперь ощущается как печной жар, от которого дрожит и течёт, как жидкое стекло, воздух.       Дальше становится ещё хуже, потому что она — ресницы трепещут, отбрасывая дрожащие тени на щёки, а взгляд затуманенный, но всё равно определённо устремлён на губы Арлекино, в которые Линетт выдыхает без излишней точности, а пылко и искренне, почти молитвенно и в спешке, словно боится упустить момент:       — Я буду стараться ради вас.       Рука на её загривке смещается выше, зарываясь пальцами в волосы и надавливая на затылок — впрочем, Линетт в тот момент и сама наклоняется, с резким коротким выдохом, будто удивлённо, утыкаясь в губы Арлекино, которая не закрывает глаз, а наблюдает за тем, как Линетт, зажмурившись, сводит брови, замирая в неумелом ожидании, а затем ещё раз выдыхает — на этот раз с прерывистой трепетностью — и открывает рот, порывисто и суетливо прицеловывая её нижнюю губу, чтобы дальше чуть-чуть отстраниться и замяться, то ли не решаясь, то ли попросту не имея понятия, что делать. Арлекино улыбается немного шире, наблюдая за тем, как она проводит языком по губам и, подрагивая ими, наклоняется было в порыве снова прильнуть поцелуем и останавливается в считанных миллиметрах, чтобы высунуть язык и на этот раз самым кончиком лизнуть губы Арлекино — и от этого ведёт, что пальцы, лежащие у Линетт на затылке, напрягаются, стягивая волосы, а потом она захватывает её язык губами и плавно посасывает, с удовольствием улавливая то, как Линетт расслабляется под ладонью и сама подаётся ближе, разрешая перевести это обратно в поцелуй.       Выдохи становятся чаще и громче, щекотно проезжаясь по щеке, и Арлекино ловит отражение собственного дыхания от кожи Линетт, которой вскоре становится неудобно сидеть боком, так что она прерывает поцелуй, до невозможности мило округлив глаза и втянув носом воздух при звонком причмоке, с которым это происходит, и привстаёт, шатко перебрасывая ногу через Арлекино и разворачиваясь к ней лицом — за несколько секунд, что они не соприкасаются друг с другом, воздух в кабинете успевает обжечь своей холодностью бёдра, и Арлекино, не удержавшись, опускает ладони Линетт на талию, в буквальности усаживая, а после перескальзывает ими, полностью раскрытыми, ей на спину, и прижимает к себе. Целоваться в таком положении не получается, зато кончик носа утыкается прямиком Линетт в плечо, примяв воротник блузки, насквозь пропитанной её запахом вперемешку с въедливым запахом мыльного раствора для стирки, который так раздражает нос, что Арлекино, прикрыв глаза, отпихивает воротник в сторону и утыкается Линетт в основание шеи, где идёт плавный перекат в плечо, а кожа особенно горячая, как накалённая огнём — это тоже упоительное ощущение, от которого голова опьянённо кружится, и хочется зарыться в её шею — в саму Линетт — как можно сильнее, теряя понимание границ между ними.       И она ничуть не помогает справиться с этим жадным желанием, когда одной рукой кое-как расстёгивает две верхних пуговицы на блузке и проводит пальцами за воротником, расправляя его и тем самым ещё больше открывая шею и плечо, так что Арлекино больше не приходится умещаться в узком доступном пространстве кожи, а становится возможным прижаться щекой, с наслаждением потираясь о её бархатность.       Губы сами находят изгиб между шеей и плечом — у него чересчур беззащитный и одновременно соблазнительный вид, чтобы удержаться, когда границы, прежде прочерченные дрожащими тонкими линиями, теперь лопнуты и рассеяны в воздухе. Несколько мгновений слышно лишь сбитое и утяжелившееся дыхание Линетт, а затем, стоит разомкнуть губы, перестав вплотную прижиматься, и вместо этого сомкнуть в основании её шеи зубы — и по слуху самой восхитительной лаской проезжается громкий рваный вздох, так что губы вздрагивают в сдержанной, насколько это возможно, чтобы не отпускать прихваченный зубами участок, усмешке, а ладони сильнее вжимаются в выгибающуюся спину, поддерживая порыв Линетт прижаться теснее и ближе, даже с учётом тоже, что попросту некуда, ведь они и так вплотную соприкасаются друг с другом.       Ещё ближе — это только напрямую кожа к коже, и сознание незамедлительно откликается на эту мысль серией ярких, словно уже воспоминания, а не моментально созданные воображением, образов того, каково заключать Линетт в объятия и ощущать её целиком, рука к руке и бёдра к бёдрам, будто бы они составляют литое единство, каково проводить носом за ухом, путаясь во встрёпанных волосах, и переплетаться пальцами, прижимая костяшки к своим губам, так же просто и легко, как дышать, а ещё не привязано неразрывной цепью к сексу.       Арлекино в принципе с трудом удаётся представить секс с Линетт в привычном значении этого слова — ни один предыдущий опыт не может уместить её в свои рамки, как и сама Арлекино, сколько не пробует, не может представить, чтобы обращалась с ней, как с кем-либо из своих предыдущих партнёров, и суть совсем не в чрезмерной грубости или, наоборот, холодности, которые вырывались из неё с бездумной лёгкостью, потому что иначе не представлялось.       Иначе и не чувствовалось.       Разжав зубы, Арлекино кое-как сосредотачивает взгляд и рассматривает — попросту любуется, не прослеживая кончиками пальцев по той причине, что поддерживать Линетт под спину, ощущая ладонями каждый тяжёлый вдох, доставляет особенное удовольствие — оставшийся бледно-розовый отпечаток, чтобы дальше снова наклониться и обвести его языком, упиваясь крупной дрожью, в которой содрогается при этом Линетт, всё судорожнее впиваясь в плечи Арлекино, пока не сдаётся и не обхватывает её за шею, обнимая, а тишину не разрывает всхлип, больше похожий на писк подавленного стона.       Звук, от которого подводит живот, и приходится приложить усилие — суставы на миг превращаются в расшатанные в полное нежелание подчиняться кукольные шарниры, — чтобы провести рукой вдоль её спины, поглаживая, перед тем, как Линетт запрокидывает голову и, зажмурившись, вышёптывает на пару тонов ниже, чем в прошлый раз, и абсолютно ломко на каждом слоге:       — Леди Арлекино… — и та немного расслабляет руки, позволяя ей отодвинуться, чтобы заглянуть Арлекино в лицо, позволяя увидеть свои распахнутые глаза с расширенными, что в них мерещится возможным на самом деле провалиться, зрачками, точно оторвать их в этот момент друг от друга равносильно тому, чтобы заживо выдрать сердце из груди, оставляя умирать от нехватки соприкосновения, и этот взгляд и интонации прозрачнее всего говорят о том, что они взаимно испытывают эту ошалелую тягу.       Пальцы у Линетт немного дрожат, когда она обхватывает запястье Арлекино и тянет, увлекая её ладонь себе под выправленную из штанов блузку — кожа разгорячённая, что дыхание на краткий миг сбивается в ожидании, как ладонь, прижимающаяся к её боку, начнёт мягчеть и оплывать, точь-в-точь воск по свече, однако секунды проходят одна за другой, а ничего не меняется: Линетт, прижавшись щекой к виску Арлекино, щекотно сбито дышит, накрывая её ладонь своей и удерживая на месте, а та отчётливо ловит то, как она едва заметно вздрагивает и покрывается мурашками, стоит задеть кожу ногтями, едва шевельнув пальцами в поглаживании.       Всё равно, что держать в ладонях птенца, который хрустнет и сломается, если с чрезмерной силой сжать.       — Линетт, — окликает Арлекино, и каждый звук отстукивается от языка, точь-в-точь сахарные шарики, а губы растягивает улыбка при виде того, как её прошивает крупной дрожью, стоит услышать своё имя. Взгляд — плывущая тонкая фиалковость, подёрнутая дымкой — вскидывается на неё, и Арлекино, чуть прищурившись, отчётливее впивается пальцами в её бок, сминая его, и ловит, жадно приоткрыв рот, реакцию: Линетт с шуршащим вдохом запрокидывает голову и вытягивается всем телом, а её ладонь, всё ещё лежащая поверх ладони Арлекино, напрягается, стискивая. — Линетт, — Арлекино не умеет в широкие ухмылки, перенасыщенные самодовольством и упиванием своей властью — улыбка остаётся сдержанной, скорее хищной колкой усмешкой, а голос понижается, так что она шепчет в самые губы Линетт, отбивая её имя по слогам, и наблюдать за тем, как она жмурится и ведёт головой, как в попытке совладать с собой, само по себе доставляет наслаждение.       Когда Арлекино пробует сдвинуть руку, то Линетт тут же убирает свою, позволяя это, и впивается пальцами в подлокотник кресла, что обивка надрывно, даже жалобно скрипит, когда Арлекино, не отрывая внимательного взгляда от лица Линетт, ведёт рукой всё выше и выше, оглаживая изгиб талии и бегло пересчитывая рёбра, пока не добирается до груди — ничем не прикрытой, небольшой и напряжённой ещё до того, как Арлекино прикасается к ней, накрывая ладонью, и замирает, вслушиваясь в то, как заострённая вершинка соска упирается в самую её середину, а под мягкостью груди гулко бьётся в ошалелом ритме сердце.       Совсем как у взбудораженного птенца.       — Мой птенчик, — не раздумывая, выдыхает Арлекино, смазано проходясь губами по линии челюсти Линетт, от подбородка к нежнейшему месту возле мочки уха, и пальцы, дрогнув, напрягаются, сжимая грудь, когда та наклоняет голову, в буквальности подставляясь под дальнейшее касание губами, не называемое поцелуем лишь ввиду его неотрывности и поверхностности. У Арлекино у самой в центре груди трепещет и дрожит, будто по случайности задуло иссохший осенний лист, который теперь чувствительно трясётся, вторя ускоренному сердцебиению, что к горлу поднимается не просто вздох — хрупкий и рыхлый в своей невесомости стон чистейшего восторга от буквального ощущения Линетт в своих руках, когда можно сделать всё, что угодно, включая глубоко, чтобы закровило и заныло, вонзить ногти, как в желании пробраться за рёбра и напрямую обхватить её захлёбывающееся в чрезмерно быстрой трели сердце.       Делать это не хочется ни единого мгновения, однако сам факт подобной доверчивости к ней пьянит.       Вторая рука, оставшаяся лежать у Линетт на спине, сдвигается и тоже ныряет ей под блузку, на этот раз не дожидаясь разрешения и тем более — того остервенелого, как будто от этого зависела жизнь, порыва самой Линетт пустить её к своему телу, и Арлекино поднимает голову, горящими глазами наблюдая за тем, как та кусает губы, сокрушённо беспрерывно вздрагивая от медленных поглаживаний, перемежающихся со слабыми оцарапываниями, так что всей поверхностей ладоней удаётся почувствовать, как её кожа стремительно теряет в мягкости, покрываясь мурашками. Несмотря на затуманенность в глазах Линетт, когда они встречаются взглядами, в них читается отчётливый вопрос, на который Арлекино, склонив голову к плечу, кивает — и тлеющая густота между бёдер тянет с невыносимой силой, когда Линетт без промедления хватается пальцами за её воротник, выталкивая рубиновую бусину из петли, и тот мигом расходится, уходя разрезом за край жилетки. Для того, чтобы расстегнуть пуговицы на ней, Линетт уже не спрашивает разрешение, а сразу делает, закусив губу и сведя брови — это выражение такое очаровательное, что Арлекино выныривает одной рукой из-под её блузки, оставив вторую уже привычной поддержкой под спину, и укладывает вместо этого ей на щёку, большим пальцем аккуратно проводя по закушенной губе, тем самым вынуждая Линетт отпустить её и, замерев с зажатой в пальцах полурасстёгнутой пуговицей, поднять растерянный взгляд, прыгая им по лицу Арлекино в поисках ответа, чего та ждёт или добивается, продолжая касаться её нижней губы бережным поглаживанием.       Арлекино всего лишь нравится чувствовать Линетт — пускай лишь подушечками пальцев, пока она возится с жилеткой, с меньшей спешкой возвращаясь к расстёгиванию пуговиц, зато сохраняя непрерывность их соприкосновения, потому что за прошедший вечер в этом обнаруживается столько смысла, как в Арлекино — неутолённого голода по этому, который, стоит вырваться из-под сотни заледенелых замков, принимается лютовать ощущением сплошной сосущей пустоты под кожей без обещания утихнуть даже после мало-мальского насыщения, хотя, казалось бы, она уже в достаточной мере натрогалась Линетт.       Жилетка не просто расстёгивается, а распахивается, едва последняя пуговица покидает свою прорезь, и Линетт, не колеблясь ни секунды, проскальзывает под неё руками, обвиваясь вокруг талии руками, чтобы самостоятельно прильнуть к Арлекино в тесном, граничащим с желанием слиться, объятии, ткнувшись носом ей в ключицы с резким щекотным выдохом, и время окончательно застывает в этот момент. Чувствовать жар её тела сквозь тонкость рубашки — это почти тело к телу, ничуть не сравнимо с тем, чтобы дотрагиваться ладонями или прижиматься щекой, будто из них вытерлась острота восприятия, и мысль о том, чтобы сомкнуть вокруг обнажённой Линетт объятия, притягивая вплотную к себе, оформляется в стойкое желание, которое Арлекино, прикрыв глаза и уложив руку ей на макушку — волосы успевают высохнуть, перестав быть такими тяжёлыми и холодными — бережно сворачивает в уголке сознания на будущее, в сейчас упивается тем, как дыхание Линетт понемногу выравнивается, а сама она обмякает, прислоняясь к Арлекино, как на грани засыпания, точно всё время в Доме Очага именно этого ей и не хватало: пробраться к Арлекино под пиджак, будто под панцирь, добираясь до скрытого под ним нежного и беззащитного нутра.       И это тоже приятное ощущение.       Оскользнув языком губы, Арлекино чуть поворачивает голову и оставляет у неё на макушке, куда получается дотянуться, короткий поцелуй, шепча в самые волосы — в груди теплеет ещё на пару градусов, когда Линетт под её руками расслабляется сильнее и выдыхает с легко уловимым облегчением и улыбкой, ощутимой кожей:       — Можешь засыпать, всё хорошо, — и, немного выждав в надежде, что к тому моменту та совсем заснёт и не расслышит, Арлекино прибавляет, выговаривая еле-еле слышно и по слогам: — Да, ты мне нужна.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.