Часть единственная
28 августа 2023 г., 10:18
Иегуда Майерсен уже начал проваливаться в сон, как вдруг над самым его ухом раздалось гнусавое «Гаспа-а-а-адин доктор, а гаспа-а-а-а-адин доктор! Где Вы там?! Ау! Панцербарон опять лисиц кормит!».
Понятия не имея, что такое «панцербарон» и откуда в Медине взялись лисы, доктор Майерсен протёр кулаками глаза, кое-как влез в платье и сапоги и вылез из палатки. На него глядел, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, здоровый детина. Половина лица парня была синяя, половина красная. Чуть поодаль тихо ворчал небесно-морской моторенваген без крыши, но с обнажёнными наядами на крыльях. Если за врачом прислали автомобиль, дело, кажется, нешуточное. Парень с изумительной для своих габаритов грацией запрыгнул в моторен, закинул на заднее сиденье ничего не соображающего Майерсена и дал газу.
До Панцерплац, места, где квартировала танковая дивизия, доехали меньше чем за минуту. Сине-красный изящно подрулил к самому большому на площади шатру и заглушил двигатель. Майерсен выпал с сиденья на прямо на крыльцо.
Пожалуй, этот шатёр было бы уместнее назвать полотняным дворцом. Размером с нэландский особняк, расшитый толстой золотой нитью, с флюгерами-трещотками на башенках и вёдерными фонарями бенетийской ковки над крыльцом. Детина скрылся за бархатной занавесью и через мгновенье появился вновь: «Панцербарон лежат и просют!» Майерсен неловкими движениями пригладил растрепавшуюся косу, кое-как одёрнул платье и нырнул под бархат.
От пестроты зарябило в глазах. Внутри шатёр был больше похож на музей третьемирского прикладного искусства, чем на жилое помещение. Опорные столбы шатра из отборной ливанской сосны были инкрустированы разноцветным стеклом, зеркальными панелями и золотом. С инкрустированных же стропил спускались на цепях тяжеленные бенетийские люстры с хрустальными подвесками. Огни полупудовых свечей отражались в подвесках и инкрустациях, так, что глазам становилось больно. Ноги доктора по щиколотку утопали в ворсе ковра. Коврами был застелен весь шатёр. А на коврах без логики, числа и разума валялись настоящие сокровища Али-бабы: тюки многоцветного шёлка и парчи, чеканки из меди, серебра и золота, бенетийские стеклянные вазы, в которых доживали последние минуты туберозы, жасмин и флёрдоранж, алиманские ореховые поставцы с тончайшим фарфором, гостеприимно распахнутые нэландские платяные шкафы, изрыгающие всё тот же шёлк, парчу и столовый миткаль…
Майерсен упал на будто специально приготовленный для него бархатный пуфик и схватился за виски.
— Доктор?! — вдруг раздался откуда-то из глубины реликвария плоский сварливый голос.
— До-до-доктор… — пролепетал Майерсен, подбирая юбки. — Ря-ря-рядовой Иегуда Майерсен.
Врач опомнился, резко вскочил с пуфа, попытался щёлкнуть пятками, но только отбил мослаки.
— Даже честь нормально отдать не может… — с театрально-усталыми интонациями продолжил голос.
И тут доктор Майерсен наконец-то рассмотрел главный экспонат. Под кадкой с жасмином стояла застеленная пёстрым ковром оттоманка, на которой полулежал, обнимая фарфоровую супницу, гоблин. Шёлковый палевый расписанный танцующими цаплями халат изумительно гармонировал по цвету с рвотой в супнице. Свободной рукой гоблин взял с крохотного полупрозрачного столика очки и внимательно пролорнировал пространство шатра.
— Гоблин, а имя как у жида… — сварливость сменилась мурлыканьем, и голос приобрёл густоту и глубину. — Панцербарон коммандер Аламейн.
Доктор Майерсен деловито присел на край оттоманки собирать анамнез, но снова потерял дар речи.
Толстую, с руку, досиня-чёрную косу панцербарона перевивали наборные золотые цепочки, при каждом движении головы шевелящиеся и щёлкающие как змеи. Серёг в ушах коммандера Аламейна хватило бы на всю его дивизию. Серьги висели бахромой и звенели как стеклянные колокольчики на ветру. В атласистые, с капризным изломом брови были вставлены тонкие золотые колечки. От носа к уху шла через радужно отсвечивающую скулу тонкая как волос золотая цепочка. В по-женски пухлой нижней губе сверкали три золотых колечка.
Дрожащими руками врач взял холодную липкую руку панцербарона — когти гоблина покрывал слой позолоты. «Покажите язык…» — коммандер Аламейн с готовностью открыл рот. В кончике языка панцербарона сверкало очередное золотое колечко. Не дожидаясь дальнейших указаний, панцербарон распахнул халат. От шеи к плечам вились-курчавились гирлянды райских цветов и плодов, поддерживаемые толстыми, с хером как фасолина имбецильными херувимами. Ниже любовались своими хвостами алконосты с плодородной женской грудью и кроткими блядскими очами. Хвосты алконостов превращались в пенные зелёные гривы вороных эквисок. Довольно мясистый на фоне общей худобы член украшала жасминовая веточка и небольшой золотой гвоздик. Довольный произведённым впечатлением панцербарон отложил очки. Цепочки на груди задрожали.
Майерсен утёр непрошенную испарину. Зелёные как виноград на просвет, в чёрных потёках краски глаза панцербарона были совершенно здоровые и совершенно бесстыжие. Кажется, желудочные колики прошли сами по себе. Хозяин танковой дивизии поставил супницу под оттоманку, высыпал в рот полпакета перечных леденцов, облился из матовой чёрной склянки и шутя опрокинул доктора к себе на ковёр.
— Ну, лечи меня!..
Майерсен закашлялся от горячей леденцовой вони и неожиданно для себя провёл рукой от крупа эквиски к жасминовой веточке.
Через месяц столь нестандартного лечения вдруг полегчало самому доктору.
Панцербарон присылал за врачом два-три раза в неделю, хотя в этом не было никакой необходимости, сам встречал в сенях, обдавал одуряющей вонью ливантийских духов, царапал колечками скулу доктора и открывал перед опешившим Майерсеном бесконечные сокровища Ливанта.
— Закрой глаза и скажи «а-а-а-а»… — звенел и суетился Аламейн, и врач давал пациенту согласие на все необходимые манипуляции. — За папу… за маму… за Короля Гоблинов… за Истинного Короля Гоблинов… за панцербарона…
Майерсен жевал кажущиеся стеклянными розовые бутоны в карамели, запивал их холодным солоноватым кофе и не верил, что так бывает.
— Миленький, тебе вкусно? — с невозможным участием смотрел в самую душу панцербарон, доктор утирал глаза, кивал и хрустел очередной засахаренной розой.
— Ну раз тебе вкусно, то и мне тоже вкусно… Хель! Хель! Хельмут! Дубина ты сталеросовая! Неси господину доктору жасминовую дондерму!
И господин доктор наедался вязким терпким мороженым до желудочных колик.
Не влюбиться в эту жизнерадостную косноязычную потаскуху было невозможно.
— Ты очень красивый. Но почему-то не хочешь быть красивым. Это плохо. Нужно быть красивым. От красоты тебе самому становится весело, — панцербарон накинул на плечи Майерсену отрез жёсткой оранжевой парчи. Доктор смотрел в тёмное зеркало на кривых ногах и не узнавал себя. Под солнцем Ливанта и без того смуглая кожа приобрела совершенно медный оттенок, а гладкая серая от седины коса стараниями Аламейна превратилась в шикарную докрасна-каштановую гриву. Жизнь в самом деле продолжалась, и Южный Предел открывался измучанному страннику с новой стороны.
— Нужно хотеть! Если ты не хочешь — ты покойник! — сыпал ёмкими сентенциями панцербарон, примеряя на любовника очередное украшение.
Вот уж что-что, а хотеть панцербарон коммандер Аламейн умел! Желания его были бесконечны и противоречивы, как у беременной женщины. На их исполнение Аламейн тратил все возможные силы и совершенно невозможные деньги. И каждая новая фанаберия панцербарона была дурнее и щедрее прежней. Однажды, заскучав то ли по Нэланду, то ли по Бенетии, то ли просто взбесившись с жиру, Аламейн приказал вырыть посреди Панцерплац бассейн, замостить его морского цвета изразцами и наполнить сотворённой алхимиками водой. Нефтеперерабатывающая установка прекратила работать — потрафить панцербарону следовало незамедлительно! После того как бассейн заполнили водой, вокруг него высадили апельсиновые деревья, выкопанные из рощи на окраине Медины. За совершенно астрономическую сумму за три дня из Бенетии выписали певиц. Важна была не столько красота голоса, сколько полнота и белокурость. Прикрытые одними пшеничными локонами бенетийки сидели на специально приготовленных камушках, мочили пухлые белые ножки в бассейне и переливающимися сопрано исполняли гимн Нэланда. Панцербарон, в северной парадной форме, при всех регалиях, сидел под пальмой, пил из горла и плакал. Бассейн потом отдали мединской схолии для детей военных.
Следующая блажь посетила панцербарона через полтора месяца после истории с оперой в бассейне. Аламейну захотелось поиграть в футбол. Но не своими ногами, а на танке. Придумывать футбольный мячик подрядили алиманских инженеров. Инженеры неделю не вылезали из ангара, не ели ничего кроме бутербродов и не произносили ничего кроме «доннерветтер». После бессчётного количества сэндвичей и доннерветтеров мяч был готов. Матч состоялся прямо в пустыне. Ожидаемо победила команда панцербарона с Гинзбург во главе. Аламейн целовал Гинзбург в траки, пил шампанское и всё равно скучал.
Потом Майерсен узнал причину бесконечных блажей коммандера Аламейна.
Полковник Конрад-Элизабет Готтерфюнкен обладал не только изумительной удачливостью, но и редким тактическим мышлением и сумел с буквально полдюжиной танков взять считавшийся неприступным драконий город Аламейн. Драконы, чью священную обитель сравняли с землёй, прокляли панцербарона жить так, что смерть станет величайшей радостью. С тех пор коммандер Аламейн — больше полковника Готтерфюнкена иначе не называли — начал мучиться желудком. От болей и постоянной рвоты не помогали ни алиманские лекарства, ни отвар зверобоя, ни верблюжья колючка, ни даже весели-трава. Но упрямый панцербарон жил вопреки.
— Всё равно все помрём, поэтому жить — надо! — выдавал очередную сентенцию Аламейн и тянул осоловевшего от еды и впечатлений доктора на ковёр.
И доктор Майерсен жил. Минута за минутой, час за часом, день за днём. Скорбь о Скамандре, об обретённой и потерянной матери, о несбывшихся надеждах растворялась за ежедневными радостями и заботами. Палатку врач сменил на небольшой, но уютный шатёр, в котором нашлось место кровати, платяному шкафу и трельяжу. Кофе доктор Майерсен теперь пил не из казённой кружки, а из изящной фарфоровой чашечки. В будние дни врач принимал пациентов в главном мединском госпитале, а в выходные осваивал там же полевую хирургию. Мотать сопли на кулак было некогда.
— А ты на гражданке вообще кто был? — задумчиво интересовался Аламейн, обмахиваясь веером с неприличным сюжетом.
— Семейный доктор.
— А щас хирург будешь… Хирург — и рядовой. Хирург — не меньше лейтенанта… — панцербарон звонко щёлкнул веером, что-то нацарапал на четвертушке бумаги, сунул записку Хелю и на всякий случай дал денщику путеводного разá. Через три дня рядовой Иегуда Майерсен был уже лейтенантом. По углам не шептались — боялись.
…Однажды лейтенант Майерсен как всегда заполнял прекрасным каллиграфическим почерком историю болезни, как вдруг дверь распахнулась и в кабинет вломился затянутый в чёрную кожу, в чёрном же шемаге по самые глаза гоблин. Увидев перед самым носом дуло гевера, доктор тоненько пискнул и поднял руки. Пёрышко выпало из ослабевших пальцев и оставило на тетради жирные густо-синие кляксы. Захватчик заломил правую руку Майерсена так, что врач от боли лишился сознания, закинул ослабевшее тело на плечо и пружинисто пошагал по главному коридору к главному входу.
Очнулся Майерсен на заднем сиденье военного моторена, хитро перевязанный голубенькой шёлковой ленточкой. За рулём сидел Аламейн в северном военном комбинезоне, ненакрашенный и без золота в лице и ушах.
— Очнулся, миленький? Сильно больно? Нет? Ну и хорошо! У меня через три дня день зачатия, а ты — мой самый главный подарок! Куда едем?! Не скажу!
Через два дня доехали до Порта Александрийского. Панцербарон почти без объяснений тут же посадил любовника за руль: «В Ливанте водить — как ходить. Я уже хвост отсидел, а ты свеженький. Вот газ, вот тормоз, вот компас. Правь на северо-запад, а я умоюсь, переоденусь и вздремну». Доктор Майерсен непонимающе глядел то на набравший силу Млечный Путь над Ливанскими горами, то на безмятежно сюпающего во сне панцербарона и в который раз убеждался, что со смертью жизнь не заканчивается.
До Бенетии добрались на пароходе. Кокетливо близорукий панцербарон, едва завидев вдалеке берег, забрался на носовые перила, раскинул руки и заорал на всё Адриатическое море «Я лечу-у-у-у-у-у!». Ветер поднял тончайшие отороченные лебяжьим пухом муаровые юбки и явил обитателям нижних палуб срам панцербарона во всей его первородной красе. Одетый в толстое дорожное платье Майерсен пригубил вина и густо покраснел.
В Бенетии взяли ещё вина и гондольера. Панцербарон на согнутых от высоченных каблуков ногах забрался в лодку, но быстро освоился и неожиданно приятным баритоном начал исполнять «Вот и помер дед Максим». Златокудрые пухленькие бенетийки из соседних гондол одаривали певца благосклонными взглядами и цветами. В обед объелись до конфуза устриц, и панцербарон захотел на десерт настоящую бенетийскую куртизанку. Сеньорита Флоренция была довольна гоблинами гораздо больше, чем они ей. «Надули! Обсчитали!» — сокрушался Аламейн. Не встречающиеся в природе розово-пудровые локоны бенетийской «камелии» разительно не совпадали по цвету с угольно-чёрными завитками на лобке. Более того, ушлая демимонденка взяла с господ гоблинов двойную плату — за каждого по отдельности. «А какая тебе разница, один или двое заполнят все твои дырочки?» — на сносном бенетийском приводил аргументы всегда щедрый панцербарон. Майерсену бенетийская продажная любовь тоже пришлась не по вкусу — гоблиницы делают всё то же самое, но лучше и бесплатно.
Вечером коммандер Аламейн пошёл в цирк. Панцербарон в истрепавшемся от дневных приключений платье утопал в бордовом бархате ложи, с удовольствием вытянув босые в мозолях ноги, чавкал петушком на палочке, улыбался трескающему именинное джелатто Майерсену и во все глаза глядел на арену.
— Я сам из Фландрии, это в Алимании. Мы бедно жили, но Гинзбург меня всегда в цирк водила на день зачатия. Гинзбург — сестра моя.
— А где она теперь?
— Умерла.
Панцербарон погладил любовника по руке, чтоб тот не думал расстраиваться и быстрее доедал мороженое.
В Медину возвращались по берегу Красного моря. Уже освоившийся за рулём Майерсен любовался белым солнцем, голубым небом, розовым песком и в самом деле красным морем, а вот панцербарон вёл себя неестественно тихо. Без привычных гримас, ужимок и сюсюканий Аламейн смотрел за бордовый горизонт усталыми взрослыми глазами. Когда солнце начало клониться к закату, остановились на ночлег. Панцербарон с привычным визгом сбросил на ходу уже надоевшее платье и туфли и бросился в море. На всю спину коммандера Аламейна раскинул крылья алиманский гербовый орёл с человеческим черепом в когтях, на глазницах черепа были гоглы. Уставший от езды по жаре Майерсен принялся за кофе и бутерброды.
— Просра-а-а-а-а-а-ал! Утопи-и-и-и-и-и-ил! — вдруг взвыл до самой Полярной звезды безмятежно плещущийся панцербарон. Оказалось, угоревший от дороги гоблин забыл снять с шеи купленный в Бенетии рубин размером с грецкий орех. Рубин, на который можно было бы купить всю Фландрию панцербарона вместе с болотами и мельницами, бесславно нашёл покой в водах Красного моря.
— А ну и хер с ним, — сладкий кофе мгновенно приглушил горечь утраты. — Зато теперь Красное море станет ещё краснее.
Аламейн смотрел в самую глубину костра, словно видел там духов огня.
— Лейтенант Иегуда Майерсен, перед богом, небом и морем я, полковник Конрад-Элизабет Готтерфюнкен, спрашиваю тебя: согласен ли ты быть моим мужем и сочетаться со мной браком по законам Нэландского вермахта?
Услышав своё имя, Майерсен вздрогнул и не сразу понял смысл сказанного.
— Май, ты будешь моим мужем? — на врача смотрел бесконечно уставший от болезни рано постаревший незнакомый гоблин с грустными зелёными глазами.
Уютное домашнее «Май» больно взрезало почти совсем зажившую душу, и врач отчуждённо сказал:
— А надо?
От боли потемнело в глазах. Доктор Майерсен всё время забывал, что манерный жеманник Аламейн старший офицер армии Нэланда и полковником стал отнюдь не за головокружительные минеты.
В Медину доехали быстро.
Больше в услугах доктора Майерсена не нуждались.
Часть вторая
После сдачи экзаменов на военного врача Иегуда Майерсен понял, что ему страшно не хватает панцербарона — визжаще-восторженный Аламейн сумел бы порадоваться за двоих в полной мере и мгновенно придумал бы, как достойно отпраздновать событие.
Майор Майерсен помылся, надел в меру нарядное, завернул в золотистый шёлковый платочек любимое панцербароново лекарство и пошёл просить прощения.
Незваному гостю коммандер Аламейн был очень рад, будто совсем ничего не произошло, ласково оцарапал колечками скулу доктора, а увидев гостинец, чуть куснул за губу. И тут же жестом попросил соблюдать тишину.
И только тут Майерсен увидел, как изменился шатёр и его хозяин. Богемный бардак пещеры Али-бабы сменился относительным порядком. Сервизы, чеканки, ткани и деньги больше не валялись на коврах, количество ваз значительно уменьшилось, а сами вазы наполнились свежими цветами. Кадка с жасмином исчезла, как, впрочем, и любимые стеклянные игрушки на прикроватном столике панцербарона. Даже супницу на случай кормления лисиц сменил обыкновенный стальной горшок с гравировкой «Конрад-Элизабет Готтерфюнкен». Сам панцербарон был одет в сорочку и две нижние юбки. Из косы исчезли золотые змеи, количество серёг в ушах сильно поредело. На лице Аламейна появилось выражение, свойственное заботливым хозяйкам.
Беспрестанно косясь в сторону появившейся в шатре бархатной портьеры, панцербарон ещё раз поцеловал Майерсена и подал гостю жасминовый чай с мармеладом. Доктор соскучился по сластям совсем иного рода. Без вкуса почаёвничав, Майерсен скинул платье и забрался на оттоманку. Панцербарон, вместо того чтобы как полгода назад запрыгнуть следом, сделал сердитые глаза, спрятал сброшенное платье в шкаф, затушил лампу и как мышь юркнул под одеяло. Вконец оголодавший Майерсен с силой втянул запах несколько несвежих волос панцербарона, требовательно куснул бывшего любовника в шею и неловко начал задирать ему юбки. В ответ коммандер Аламейн сварливо зашипел:
— Пришёл спать — спи!
Но видеть сны доктор Майерсен мог бы и один. Нетерпеливо прижимаясь членом к прикрытому ворохом юбок панцербаронскому заду, сгорающий от желания гоблин был готов разорвать чёртово исподнее в клочки. Аламейн шлёпнул по члену самыми кончиками пальцев.
— Да отстань ты! Я сегодня стирал.
Майерсен с шумом выдохнул и нехотя прекратил копаться в панцербаронском белье.
— И ты тоже спи! Нашёлся барин какой… Вот ведь неуёбный! Ему вся Медина в прыжке даёт, а он сюда прётся! — шипел как забытый на огне чайник панцербарон. — Отвали ты уже в самом деле! Голодный — лежи дома! Без твоих поблядушек забот полно!
Поняв, что наговорил лишнего, Аламейн сменил гнев на милость и сочно поцеловал гостя.
— Я правда сегодня замаялся. И на тебя не сержусь. Честно-честно! Хочешь — на мизинчике поклянусь?
Совершенно голодный, измучанный невыносимым желанием Майерсен уже начал проваливаться в сон, как вдруг на весь шатёр раздалось оглушительное «Батя-а-а-а-а-а!» и кто-то пребольно пнул доктора пяткой в живот. Аламейн дрожащими руками уже запалил свечу — и Майерсен увидел на коленях бывшего любовника очередное чудо Ливанта: чёрного как нефть драконёнка. Девочка, а это точно была девочка, прижималась блестящим как гуталин личиком к груди гоблина, сморкалась в его юбки и продолжала плакать.
Аламейна было не узнать. Воплощённое участие, он прижимал драконёнка к груди и шептал будто заговаривал:
— Девочка моя, изюминка, виноградинка, агат, моя маленькая нефтяная капелька…
Девочка всхлипывала, намертво вцепившись чёрными лапками в фестоны сорочки.
— Бать, там… там страшное!
— Где страшное?! — панцербарон вытащил из-под оттоманки гевер и снял автомат с предохранителя. — Кто посмел напугать госпожу панцербаронессу?! Пойдём накажем обидчика!
Слёзы в чёрных раскосых глазах мгновенно высохли.
— Накажем!
Майерсен интуитивным движением поправил сбившуюся до середины бёдер сорочку.
— Дочка твоя?
Морда панцербарона расплылась в самодовольной улыбке.
— Сам делал или помогали?! — ляпнул вконец ошарашенный врач.
Желудок болел сильно, но душа болела ещё сильнее. Панцербарон выпил подкрашенной вином воды — и его тут же стошнило в очередную супницу. Сперва тошнило недоеденным ужином, потом желчью, теперь желудок не принимал даже воду. Позвать Майерсена не позволяло уязвлённое самолюбие. Аламейн утёр полой халата рот и щёки и снова согнулся над супницей. Больше тошниться было нечем. В сенях всхрапывал Хель. За стенами шатра баюкала Медину непроглядная ночь. В балке запел жук-точильщик. «Завтра же рассчитаю сучёнка», — бессильно взвился про себя панцербарон и заплакал. Рыданья только усилили желудочные спазмы, и Аламейн отвалился на оттоманку. Когда дурнота немного прошла, гоблин вытащил из прикроватного столика кисет и принялся набивать трубку. Весели-трава заглушала боль хуже макового молока, но обращаться к врачам не позволяла гордость. После пары затяжек стало полегче. Аламейн удовлетворённо обвёл взглядом шатёр — и вдруг увидел то, чего в нём не должно было быть.
За чайным столиком восседала замотанная в тряпки крохотная фигурка и жрала остатки ужина. Махонькие чёрные лапки насмерть вцепились в каравай, острые белые зубки отхватывали от хлеба громадные куски.
— Ах ты сволочь! — взвыл панцербарон и слетел с оттоманки.
Неожиданный визитёр даже не вздрогнул и принялся за второй батон.
Аламейн размахнулся для удара, но его рука прошла сквозь фигурку. Не совладав с инерцией, гоблин упал, прошёл сквозь столик и впечатался мордой в ворс ковра.
— Сволочь! Дрянь! Паскуда! — выплюнул выздоровевший от ярости панцербарон, откатился к оттоманке и дал очередь из гевера. Радужными брызгами разлетелись вазы, взвились пудровым облачком давно умершие цветы, затрещала ткань шатра, но бесстыжий вор как ни в чём не бывало доедал второй каравай.
Аламейн отшвырнул автомат и с визгом вытащил из ножен ятаган. Фигурка выпрямилась. Шемаг упал на ковёр, и гоблин увидел чёрного как ночь драконёнка. Свечи и лампы в шатре будто бы перестали гореть — кожа дракончика совсем не имела блеска и словно бы даже поглощала свет. Панцербарон размахнулся — и встретился взглядом с ночным гостем. Раскосые чёрные без блеска глаза смотрели с такой злобой, что коммандеру Аламейну стало страшно. Панцербарон скосил глаза — махонькая ручка-веточка уходила в живот панцербарона по запястье. Гоблина обдало адским холодом.
— Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй мя! — тоненькой скороговоркой вдруг запищал видевший всё на свете полковник Конрад-Элизабет Готтерфюнкен, острые слёзы градом лились по лицу, скапливались на подбородке, падали на грудь, по бёдрам потекло противное и тёплое. Панцербарон прижал уши к плечам и зажмурился так, что стало больно. — Да понял я, понял, отпусти-и-и-и…
Дракончик вытащил лапку из панцербаронских кишков. Глаза приобрели блеск, лампы загорелись в полную силу, и фигурка осела на мокрый ковёр. Панцербарон упал следом.
Утром коммандер Аламейн встал с испорченного ковра совершенно здоровый. Свернувшийся уютным комочком драконёнок видел десятый сон. Панцербарон аккуратно переложил незваного гостя на оттоманку, накрыл шёлковым одеяльцем и на цыпочках вышел в сени. Там полковник Готтерфюнкен пинками разбудил заспавшегося денщика и приказал тащить столько хлеба, сколько унесёт. От запаха свежайшей сдобы дракончик проснулся и принялся завтракать, не вылезая из постели. Нэландский пшеничный каравай, бенетийский батон с оранжевой корочкой, ливантийские лаваш и пита, булочки с миндалём, тарт с пеканом… Гость хватал то одно то другое хлебобулочное лакомство, ел — и никак не мог наесться. Завершился завтрак кувшинчиком апельсинового сока и большой кружкой кофе со сливками. После завтрака дракончик вновь провалился в сон. Аламейн снял с гостя тряпки и только покачал головой — ручки-веточки, ножки-палочки, острый хрёбтик, грудка расчёской — обтянутый чёрной кожей скелетик. В спутанных без блеска локонах прыгали вши. «Бедная девочка!» — подумал панцербарон и сам пошёл греть воду. Купалась гостья с удовольствием, но даже после трёх перемен воды белее не стала. Драконочка брызгалась, выдувала крупные радужные пузыри и не говорила на общем языке ни слова. После бани Аламейн обрядил найдёныша как в платье в одну из своих рубашек, красиво заплёл заблестевшие локоны и с девочкой на плече отправился к Хаяту-эфенди.
Ювелир Хаят-эфенди, у которого панцербарон заказывал золотые безделушки, увидев гостей, только почесал мизинцем брови. Девочка, увидев старого дракона, слетела с плеча и мёртвой хваткой вцепилась в ремень аламейновских штанов. В глазах девочки появилось то же выражение сухой бесконечной злобы. Хаят-эфенди устремил хризолитовый взгляд на балки лавки и ещё раз оправил брови мизинцем.
— Аллах велик, Аламейн-ага, — многозначительно изрёк белый от старости дракон и так же многозначительно замолчал.
— Да, блядь, конечно, велик, кто бы спорил! А с малóй-то что делать?
Эфенди не обратил ни малейшего внимания на хамство и богохульство и тихо заговорил на драконьем. Девочка, уставившись в кованые носки аламейновских сапог, еле слышно отвечала.
— Чёрные драконы не рождаются и не умирают. У них нет ни родины, ни семьи. Чёрные драконы — зло Страны песков, — бесцветно произнёс Хаят-эфенди и умолк.
— Да пошёл ты на хуй, Хаят-эфенди! — Аламейн поклонился лавочнику в пояс, посадил драконочку на плечо и вышел за дверь.
— Хуесос, словоблуд, сказочник! Не рождаются и не умирают! Выгнали ребёнка на мороз! — всю дорогу до дома возмущался панцербарон. — Сами в своей пустыне как грибы-опята, в одиночку срать не сядут, одну мысль три головы думают, а малáя только в том и виновата, что чёрненькая вылупилась! Да их всех там в песок закатать надо за такое!
Дома Аламейн первым делом схватил клочок бумаги и нацарапал на нём огромными корявыми буквами «Б А Т Я».
— Батя! — панцербарон потыкал себя золочёным когтем в грудь. — Я — батя!
— Батя… — прошептала девочка.
— Батя! Я — твой батя!
— Батя… — повторила малышка.
Аламейн еле коснулся рубашки драконочки.
— А ты?!
Девочка непонимающе замотала головой.
Панцербарон поскрёб цепочки на затылке.
— Фландрией будешь! Фландрия! Ты — Фландрия.
Драконочка положила лапки на грудь.
— Фландрия…
С появлением приёмной дочери забот у панцербарона коммандера Аламейна прибавилось. Первым делом полковник Готтерфюнкен с невозможной скрупулёзностью навёл порядок в шатре и тяжёлыми бархатными портьерами огородил для Фландрии хорошенькое гнёздышко с расшитыми подушками, шёлковым пологом и невесомым резным столиком. Появился у девочки и собственный гардероб — ткани на платья дочери Аламейн выбирал алые, пунцовые и серебряные. Сам заплетал чёрные поглощающие свет тяжёлые локоны, протягивал Фландрии зеркало в стеклянной оправе и улыбался как идиот: «Принцесса, королевишна… Шах-султан!» На свежем хлебе, масле, сливках и каше с орехами девочка быстро поправилась и даже обзавелась ямочками на щеках. Панцербарон смотрел на кругленькую гуталиновую рожицу так, будто сам снёс яйцо. Училась Фландрия быстро и уже через неделю запомнила названия предметов в шатре и научилась строить на общем элементарные фразы. Панцербарон трещал от самодовольства и в суете воспитания забывал накрасить губы. Через месяц, когда девочка уже сносно заговорила на общем, панцербарон сел учить с дочерью буквы и руны. Подперев лапкой толстенькую щёчку, Фландрия с упоением выводила в прописи палочки и закорючки, а Аламейн от умиления хлюпал носом. Оставались сущие пустяки — Фландрию следовало покрестить.
Падре Мединского кафедрала отец Евжен был гоблином не жадным, а домовитым. Да и как тут не стяжать — попадью и поповичей надо было кормить.
Отец Евжен был идеалист. Сразу после богословского факультета Юнивёрсума он вступил в сан и в порыве человеколюбия женился на тролльке-вдове с семью детьми. Кудрявые сопливые горлопаны всё время требовали то пряники, то тетрадки, то новые сапоги, а матушка Агапэ быстро превратилась из кроткой голубицы в склочную желчную попадью. Отец Евжен, который мог взять мать Гапку двумя пальцами и посадить на буфет, супругу боялся — жена мастерски владела ухватом и метлой. Жили отец Евжен и мать Гапка белым браком. Помыкавшись по присутствиям, но так и не получив в Нэланде достойного прихода, преподобный отец со чадех переехал в Ливант.
В Ливанте, получив в приход Мединский кафедрал, отец Евжен было обрадовался, но почти тут же загрустил — прихожане из нэландских военных были так себе. Вермахт убивал, пьянствовал, нещадно блудил, но идти к Небесному Отцу за искуплением не торопился. С гораздо большей охотой гоблины несли деньги врачам или на кейф, а если верили, то исключительно в Господина Смерть, счастливые татуировки и заговорённые геверы.
Собор Святого Архистратига Архангела Микаэля, прозванный за кургузость Панцеркостёл, пустовал. Под сводами божьего дома обрели дом ласточки, в алтаре спасались от зноя ненавидимые в Ливанте собаки. Единственным украшением Мединского кафедрала были фрески, да и те появились случайно. Из Бенетии панцербарон коммандер Аламейн выписал живописца сеньора Валеджо. Мастер Валеджо с учениками расписывал оба моторенвагена панцербарона и его любимицу — танк Гинзбург. Художник был натурой жизнелюбивой, но крайне богобоязненной и с удовольствием нагрешив с панцербароном и его штурманшей, утром, не позавтракав, побежал на мессу. Непорочно белые стены Панцеркостёла привели мастера Валеджо в уныние, и живописец расписал их совершенно бесплатно, исключительно из любви к богу — платил панцербарон за пятерых. Так в алтарной части храма появилось изображение архистратига Микаэля и всего небесного воинства. Небесное воинство было вооружено геверами, а сам архистратиг был копией Короля Гоблинов. Западную часть украсили сцены из Апокалипсиса. Особенно выделялась фреска с Блудницей. Блудница имела вид гоблиницы с виноградно-зелёными глазами, чьи татуировки полностью повторяли татуировки коммандера Аламейна, и восседала на харлее. Панцербарон, не имеющий в автопарке ни одного харлея, оммажа не понял.
…Аламейн, крещёный ещё во младенчестве и помнящий «Отче наш» через слово, решил покрестить Фландрию во что бы то ни стало. Не то чтобы панцербарон верил в небесное заступничество для своей маленькой маслиночки, но крещение представлялось ему процедурой обязательной. И вот в одно воскресное утро панцербарон тщательно вымылся, вытащил из лица, сосков и срама все побрякушки, надел, не найдя приличного платья, зимнюю сорочку под горлышко и отправился с нарядненькой Фландрией к обедне. Отец Евжен, увидев среди жиденькой паствы бледного без макияжа панцербарона и чёрную драконочку в платье со снегирями, удивился, но вида не подал. После службы панцербарон подошёл к патеру сам.
— Отец Евжен, — старая шлюха Аламейн был само смирение. — Дочку нужно крестить…
— Дочку крестить?! — отец Евжен внимательно посмотрел на скучающую драконочку, затем перевёл взгляд на уши панцербарона и понял, что сорвал джекпот. — Коммандер Аламейн, перед таинством крещения тебе самому потребно 40 дней поститься, а потом исповедоваться и причаститься.
Панцербарон вытащил из уха серёжку.
— Когда скоромился последний раз, не помню.
Следом в руку патера легла вторая подвеска — аквамариновой каплей.
— Исповедуюсь в том, что убивал и не считал, блядовал, матерился, пил и ругал Аллаха.
Незаметно опустив побрякушки в карман рясы, отец Евжен пригласил панцербарона к причастию. Кончик носа и уши патера густо покраснели.
— А верит ли твоя дочка в Триединого Бога?
— Верит, — панцербарон опустил в карман отца Евжена очередную побрякушку. — Верит в Бога-Отца (серёжка), в Бога-Сына (серёжка), в Святого Духа (серёжка), в Божью Мать (серёжка), в Божью Дочь (серёжка), в Нисходящую (серёжка), в Господина Смерть (серёжка), в Короля-Рыболова (серёжка), в Белый Линкор (серёжка) в русалок, домовых, леших, повойниц и Сома-Батюшку (серёжка-серёжка-серёжка), чтоб ты, сука-блядь, лопнул, жадоба ненасытная!
Отец Евжен почувствовал, как на него опустилась божья благодать. Где-то под сводами храма вострубили в хрустальные рога херувимы и расплылась в улыбке харя матери Гапки.
Преподобный отец побрызгал на Фландрию святой водой, мазнул довольную мордочку подсолнечным маслом и с невозможной кротостью произнёс: «Фландрия, крещу тебя во имя Отца, и Сына, и святого Духа». Новообретённая дочь Триединого Бога как раз дожёвывала святые дары. Панцербарон сам проколол дочери правое ухо и вставил в мочку серебряный с огненными рубинами крестик. При виде рубинов отец Евжен икнул и тут же получил мастерский удар по почкам.
Когда Фландрия бойко заговорила на общем, научилась писать пёрышком и не ставить кляксы и освоила четыре правила арифметики, панцербарон определил дочку в схолию, сообразно возрасту в 5-й класс.
В первый же день учёбы дочь панцербарона вернулась домой зарёванная и в пыли. Девочка бросила торбочку с книгами в сенях и по уши зарылась в юбки отца.
— Они дра-а-а-а-а-азняа-а-а-а-а-ат! — глухо ревела панцербаронесса в набивную тафту. — Потому что я чё-о-о-о-о-о-о-орная! И дракоо-о-о-о-о-он! Хочу быть го-о-о-о-о-облином!
Коммандер Аламейн вытащил дочь из юбок и внимательно посмотрел в огромные от слёз агатовые глаза.
— Все хорошие девочки умеют хорошо драться.
Панцербарон выставил руки в блок.
— Бей батьку. Не бойся. Двинь как следует!
Фландрия размашисто треснула по каменной от мозолей ладони и тут же больно отбила пальчик. Панцербарон правильно сжал крошечный чёрный кулачок.
— Ещё раз.
Юная панцербаронесса тренировала на папаше удар до самого ужина.
Укладывая дочку спать, первый стратег Ливанта словно рассказывал сказку:
— Ты дракон, ты чёрная, ты маленькая. В этом твоё преимущество. Гоблины здоровые, гоблины неповоротливые, гоблины коряги. Ты — как ящерка. Вжик-вжик — не заметишь. Будь ящеркой на коряге.
Уже через месяц после первого урока рукопашного боя к панцербарону начали стекаться возмущённые родители — Фландрия Аламейнсдоттер запорошила песком глаза, Фландрия Аламейнсдоттер сломала мизинец, Фландрию Аламейнсдоттер было бы неплохо выпороть. Панцербарон участливо выслушивал жалобы и раздувался от гордости как жаба.
Когда девочка окрепла по-настоящему, полковник Готтерфюнкен начал брать дочь с собой на учения.
— Знакомься, её зовут Гинзбург, она танк системы «Марк», вес 55 тонн, длина корпуса 9 метров, ширина 4 метра, высота 3,5 метра, броня 900 миллиметров, калибр пушки 125 миллиметров, мощность 2000 лошадиных сил, — знаменитое косноязычие Аламейна исчезло в неизвестном направлении. — Максимальная скорость по Эрдольтракту 100 километров в час… Когда ещё чуть-чуть подрастёшь, будешь ей управлять.
Пахло в Гинзбург плохо, от невыносимого шума и духоты Фландрию стошнило прямо на колени. Панцербарон только достал из торбы запасные штанишки и поцеловал дочку в холодный мокрый лоб.
— Ничего-ничего, с батькой такое тоже случается.
Вместо фарфоровых зайцев и плюшевых щенков Фландрия играла с метательными ножами и разобранным гевером.
Потом панцербарона посетила следующая блажь. Аламейн купил белого с чёрными ушами ослика и начал учить дочь ездить верхом.
— Нужно уметь водить всё на свете — и танк, и осла.
Вскоре безымянного ослика сменил вороной жеребец Карадаг ливантийской породы, самолюбивый и очень нервный. После того как Фландрия взяла коня под уздцы и рукой с уже обозначившимися мышцами несколько раз провела сквозь его шею, Карадаг поскучнел и возил маленькую госпожу идеальной иноходью, не обращая внимания ни на танки, ни на ворон.
В 12 лет дочь панцербарона села за руль.
Когда к 13 годам у Фландрии вдруг выросла большая, совершенно взрослая грудь, коммандер Аламейн слетел с катушек окончательно. Полковник Готтерфюнкен глядел на каждого встречного как цепной пёс и был готов разорвать за каждый нескромный взгляд. Однажды, когда Фландрия шуточно спарринговала с доктором Майерсеном и гоблин помог девушке отряхнуть штаны от пыли, панцербарон петухом подлетел к паре, оттащил бывшего любовника за локоть и зашипел как разъярённая кобра:
— Знаешь чо, Май!.. — зелёные глаза Аламейна сыпали искрами. — Я не вспомню, что ты меня лечил и пялил! Если ты… Хоть пальцем… Да я… — от злобы слова намертво застревали в горле. — Я хер твой блудливый в жопу тебе засуну и сквозь глотку вытащу! Понял меня, старый пидор?..
Угрозы телесного оригами вся танковая дивизия понимала без слов, гоблины разговаривали с дочерью панцербарона опустив глаза и вытянув руки по швам. Что случилось с приветливыми и ласковыми однополчанами её отца, Фландрия не понимала.
К последнему классу схолии девушка превратилась в настоящую красавицу. Невысокая, всего-то 5 футов и 1 дюйм, она казалась высокой из-за стройности, также росту слегка прибавляли танкетки на военных сапогах. Кругленькая рожица с ямочками вытянулась, обозначились чувственные драконьи скулы, резко очерченный подбородок, тонкий нос с хищно загнутым кончиком. Большие мягкие губы обещали все удовольствия Страны песков и резко контрастировали с длинными жестокими глазами настоящей нэландской военной. Ходила Фландрия плавно и пружинисто одновременно, в такт шагам дрожала затянутая в алую кожаную броню грудь. Желающих на главное сокровище панцербарона не находилось — таких дураков в Нэландском вермахте не было.
Всеми правдами и неправдами до глупости любящий отец ограждал дочь от житейской грязи.
— Да уйди ты со своими лизаниями, — шипел панцербарон на желающих его поцеловать при встрече. — Не при девочке!
Нэландские пудовые трахтаты с картинками во всех подробностях, брошюры по эротическому связыванию и стеклянные игрушки всех форм и размеров обрели покой в ливантийской пустыне.
— Если уж так неймётся панцербаронятинки, я к тебе сам приду, — выпучивая на самом деле сердитые глаза, бегло шептал Аламейн любовникам и любовницам и исчезал в шатре.
Курить и пить полковник Готтерфюнкен ездил в пустыню.
Фландрия смотрела на обнимающихся и целующихся одноклассников и пыталась понять, что же с ней не так.
Ситуацию слегка исправила дочка штурманши панцербарона Алимания, сокращённо Элли, дылда, шалава и бедосья. Гоблиница посмотрела на сводную сестру зелёными как недозрелый лимон блудливыми от невинности глазами и провела рукой по чёрному бархатистому бицепсу.
— Гладенькая какая! И не пачкает! — 15-летняя потаскушка радовалась как младенец и расшнуровывала бронелифчик Фландрии, путаясь в пальцах и шнурках. Тяжёлая с глянцевитым отблеском грудь еле поместилась в гоблинской пятерне. Элли пучилась от восторга, нетерпеливо сжимала увесистую плоть, слюняво целовала шею и ухо, отплёвываясь от серёжек, и свободной рукой пыталась расстегнуть оба ремня.
— О-ху-еть… — штурманша пялилась на идеально плоский, без пупка, досиня-чёрный живот панцербаронессы и талию, которую можно было бы охватить двумя пальцами.
Фландрия без интереса рассматривала загорелую до черноты грудь Алимании с колечками в сосках, выпирающие рёбра, мышцы на животе и наколку в виде спичечного коробка с гусеницами, который должен был быть танком. А вот между ногами девушки различались разительно. Дракониха с тихим восторгом изучала пальцами гоблинский межножный лабиринт, кожа пахла свежим йогуртом и чуть-чуть хлебом, на вкус пальцы были солоноватые.
— Продолжай… — шептала куда-то в подушки гоблиница, и Фландрия с чисто инженерным интересом продолжала. Когда Элли вскрикнула, выгнулась всем своим длинным телом и упала на скомканную кровать, дракониха только сунула в рот мокрую липкую пятерню и задумчиво посмотрела на пунцовые щёки любовницы. Фландрия Аламейнсдоттер не чувствовала решительно ничего. Батька определённо что-то недоговаривал.
Той же ночью упрямая как все ослы Ливанта панцербаронесса пробралась в палатку отцовского механика, ленивого добряка Торнби. Даже если бы Торнби пытали раскалёнными щипцами, он не сказал бы ни слова.
За разъяснениями Фландрия отправилась к Хаяту-эфенди.
— Я не возьму тебя, Карá-султан, — с порога окатил старый дракон и с невозможным почтением предложил гостье кофе и пахлаву.
Невыспавшаяся панцербаронесса набивала рот засахаренными орехами и сверлила ювелира взглядом.
— Драконам неведомы наслаждения плоти, — с привычным обстоятельным пафосом вещал Хаят-эфенди. — Только наслаждения разума. Аллах всемудр и всепрозорлив, он подарил радости тела теплокровным, оставив для драконов истинный дар — созидающий разум.
— Ага, Хаят-эфенди, все трахаются, все кончают, одна я как дура.
— Найди свой путь, Кара-султан, — старый дракон притушил блеск в глазах и коснулся губами медной чашечки.
Дома Фландрия как в детстве забралась к отцу под бок и с наслаждением выплакалась. Аламейн, не догадывающийся о причинах слёз, только гладил дочку по голове и утешал как мог.
Часть третья
Панцербарон умирал. Может быть, это в самом деле было драконье проклятие, может быть, доктора просто не знали, как лечить болезнь Аламейна, а может быть, это была судьба.
Силы покидали полковника Готтерфюнкена с каждым днём. И без того сухощавый, гоблин весь заострился и стал похож на живые мощи. Когда ходить стало совсем тяжело, панцербарон приказал поставить к оттоманке бюро и чайный столик. Свою знаменитую косу Аламейн остриг под шею.
— Не жру, не сру — ну чисто ангел, — по привычке шутил панцербарон. Загар сошёл с измождённого лица, на остром носе проявились нэландские веснушки, в просторном белом платье без излишеств Аламейн в самом деле напоминал бестелесного посланника неба. Глаза полковника Готтерфюнкена давно видели совершенно другие миры.
— Батя, ты умрёшь? — присаживалась Фландрия на кончик одра.
— Ну что ты, моя девочка, конечно нет! — с полной убеждённостью отвечал Аламейн, откладывал Вергилия и целовал дочку в висок.
Собираться на тот свет было легко.
Однажды панцербарон сверхсрочным донесением вытребовал к себе доктора Майерсена, и Медноликий Хирург не сразу понял что произошло. На застеленной пёстрым ковром оттоманке как в старые-добрые времена полулежал коммандер Аламейн в совершенно безумном платье. Радужно-зелёный корсет-корсаж, расшитый панцирями ливантийских бронзовок, до умопомрачения стягивал и без того слишком тонкую талию. Юбка с метровым треном была набрана из павлиньих перьев. Панцербарон поднял глаза от Бродского и устало хлопнул ресницами.
— Май, нарисуй меня будто я молодой и здоровый. Это для дочи.
От слёз доктор Майерсен почти не видел, что рисует. Когда портрет был закончен, Аламейн вытащил из бюро пакет и протянул его другу.
— Фалько теперь твой. Под Мировым Древом особо не поездишь. А это вот пустячок — ты хороший врач, док, и хороший друг, построй себе дом и живи счастливо.
Медноликий захлопал ртом как вытащенная на берег рыба и тут же хлёстко получил пальцами по губам.
— Фландрия своё наследство уже получила. Пригляди за дочей, док. Девочка такая сильная — и такая беззащитная!
Каждый вечер коммандер Аламейн учил Фландрию быть панцербаронессой.
— Панцербарон не титул и не звание, а признание людьми твоих заслуг, — полковник Готтерфюнкен не отрываясь глядел дочери в глаза. — Они любят тебя, потому что я панцербарон. Нужно, чтоб любили за то, что ты — это ты. Будь снисходительна, доченька, но справедлива. Пить и дуть они всё равно меньше не станут, но они — твоё главное сокровище. Особенно Торнби и Брют. Они — твои руки. Брют — твои мозги, Торнби — твои руки…
— А почему Элли не живёт с нами? — наконец-то осмелилась на самый главный вопрос панцербаронесса.
— Потому что она живёт со своей матерью, — полковник Готтерфюнкен тяжело вздохнул и пригубил воды. — Доченька, если ты когда-нибудь придумаешь завести детей, пусть у них будет батя. У всех должен быть батя. Особенно у девочек.
«Вторые дети Бога», прознав, что коммандер Аламейн доживает последние недели, решили ускорить уход панцербарона в мир иной, а заодно убрать и его дочку — «Мёртвая Голова» должна быть обезглавлена окончательно.
Уже давно переставший спать по ночам полковник Готтерфюнкен, увидев в шатре ассасина, только устало хмыкнул: «Дебилы, блядь». Спящая в ногах отца Фландрия проснулась мгновенно. Вместе с ней проснулась и её злоба. Черты лица заострились, глаза высохли, рот растянулся в плотоядной усмешке. Аламейна передёрнуло. Дракониха выбросила руку вперёд — пространство шатра вывернулось, лампы начали светить внутрь себя, наёмник завращал глазами, захрипел, одежда, кожа, волосы устремились куда-то в солнечное сплетение дракона, раздался мокрый хруст, забулькало, заклокотало, на ковёр упало сочное переплетение кишков, жил и мышц, встрепенулись в куче-мале голубоватые лёгкие, ляпнулась красивая бордовая печень. От убийцы осталось мокрое место. Панцербарона стошнило.
Фландрия сгребла кучу мяса и тряпок в скатерть, перекинула узел через плечо и спокойно вышла из шатра. В сенях она столкнулась с Торнби — без штанов, но с фонарём. «В сбор», — через плечо бросила панцербаронесса и растворилась в броне Гинзбург.
В серебряной дымке сладко спящего месяца исчез с лица земли ближайший к Медине драконий оазис Аль-Зухра. Чёрные танки с белым гоблинским черепом на башне неспешно ползли по палаткам, шатрам, детям, женщинам и старикам, застревали в траках кости прекрасных ливантийских коней. Алхимия не действовала. Аллах отвернулся от Аль-Зухры. Когда в зазеленевшем на востоке небе заблестела Чигирь, Фландрия вышла из танка и бросила под ноги горстке выживших узел с мясом.
— Я Фландрия Аламейнсдоттер, — в предрассветном безветрии разносился по пустыне тихий голос. — Панцербаронесса. Каждого, кто только попробует тронуть моего батьку, я выверну кишками наружу.
В лучах апельсиново-кровавого рассвета пропахшая соляркой и смертью Фландрия бросилась к отцу на руки. Панцербарон вытащил из ящика бюро украшенную рубинами маску из драконьей фации.
— Это теперь твоё, доча. Теперь ты панцербаронесса по-настоящему.
В то же утро черепа на башнях перекрасили на драконьи.
После завтрака панцербарон умер.
В Алиманию — Элли — Янссен не верила даже собственная мать. Штурманша панцербарона Брют только кривила красивый, хоть и тонкий рот: «Папашенька-то ейный знатный хуесос. Откуда там чему взяться».
В Элли Янссен всего было чересчур — слишком высокий рост, слишком длинные ноги, слишком широкие плечи и слишком зелёные глаза, чтобы было непонятно, чья это дочка. А ещё Элли Янссен была врушкой. Врала она не потому, что в этом была реальная необходимость, а просто так получалось. Если Элли рассказывала, какой инжир поспел в саду Хаята-эфенди, то разводила руками так, будто показывала масштабы Гинзбург. Школьные драки превращались в исполнении фрёкен Янссен в достойные анналов кровавые побоища. «Я ему в насмехало его поганое заехала, а кровищща из носу как брызнет, пришлось за ведёрком бежать! Прям фонтаном лило! За докторами на моторене поехали, а он уж и кончился! Смотрит в небо и говорит: ангелы…» Обладатель поганого насмехала с ваткой в носу тем временем стоял за спиной рассказчицы и беззлобно улыбался. Несмотря на актёрский дар и умение убеждать, училась Элли Янссен отвратительно и даже вождение сдала с десятого раза. Брют только краснела сквозь бронзовый загар и нервно хихикала.
Но настоящий талант Алимании Янссен раскрылся с приходом отрочества — девушка оказалась одарена непомерной чувственностью и таким же непомерным любопытством к чувственности чужой. К 12 годам Элли совершенно точно поняла, что тело — инструмент, который, если его правильно настроить и правильно на нём сыграть, приносит ни с чем не сравнимое наслаждение. Открытием щедрая штурманша поделилась с окрестной ребятнёй. Рассказ сопровождался демонстрацией. Брют, увидев за собственным шатром сценку в стиле «весенних картинок», выпорола дочь до крови. Порка естествоиспытательницу не остановила, и в 13 лет Элли совершила ещё один экспириенс — если соединить две писи, удовольствия получается в два раза больше. От рассказов о телесной арифметике дочери Брют продолжала заливаться краской и сдавленно булькать. Но фрёкен Янссен с её изысканиями было уже не остановить. Гоблинята, гоблиницы, человеческие юноши и девушки, дракончики — Элли снимала сливки с каждого кувшинчика. В одном Брют Янссен была не права — от отца девушка унаследовала не только непомерное жизнелюбие и непристойный темперамент, но и тактическое мышление вкупе с умением видеть закономерности даже там, где их нет. Другое дело, в какой области применялось это мышление. К 16 годам Алимания совершенно точно установила, что на чувственность влияет множество факторов — раса, пол, возраст и даже рацион, а ещё то, что большинство человеческих женщин получают разрядку с трудом, а драконихи к оргазму неспособны вовсе. Открытие полностью захватило фрёкен Янссен, и она решила поступать в Юнивёрсум на врача, чтобы придать своим изысканиям научный статус. Брют выдохнула и с удовольствием отдала дочери свой моторен.
Путь в Нэланд лежал через Алиманию. По дороге фрёкен Янссен останавливалась у добрых людей и платила за ночлег своими знаниями. Добрые люди — а это были именно люди — от бесстыдств юной гоблиницы были готовы провалиться сквозь землю, но тут же проверяли полученные знания практикой и следующим же утром благодарили малолетнюю наставницу жареным поросёнком, самогоном и солёными огурцами. В Стальной стране Алимания Янссен поставила передачу ночных тайн на поток. В чистенькую светлую комнату приходили на чаепитие женщины всех возрастов и социальных слоёв. Молодые жёны, вступившие в лучшую пору матери семейств и престарелые «камелии» сидели за одним столом, угощались шоколадными конфетами и внимательно слушали ушастую наставницу. Элли в блузе и брюках сидела во главе стола и показывала на розовеньком фаянсовом муляже главные месторождения женского наслаждения. Женщины краснели от горячего чая и обаяния лектора. Когти фрёкен Янссен были тщательно подстрижены и отполированы с воском. Заканчивалось чаепитие шампанским и практикумом на другом муляже — стеклянном. Наставница тщательно следила за тем, чтобы ученицы не подавились. К концу вечера гостьи были влюблены в гоблиницу окончательно и бесповоротно. Через год чаепитий фрёкен Янссен заработала на три курса Юнивёрсума. Почти все её визитёрши были безусловно счастливы в постели.
Однажды к чаю пришёл сосед Алимании — высокий робкий юноша с обожжённым лицом. Увидев, как дюжина хорошо одетых женщин сосредоточенно мокчит стеклянные гоблинские члены, вечно спешащий парень застыл соляным изваянием. Элли сунула в карман гостю требуемые спички и галлон карасина, закрыла дверь, но той же ночью извинилась перед соседом руками и ртом.
Николас Штутгарт, так звали юношу, был ровесником Алимании и собирался поступать в Юнивёрсум на мехмат. Ехать в Нэланд и подавать документы решили вместе. Николас поступил с первого раза, а вот фрёкен Янссен провалилась. В районе Нэландского порта гоблиница и молодой человек сняли дешёвые, но уютные комнаты с полным пансионом, по вечерам Элли занималась частным извозом — её знания гоблиницам были без надобности. Через год штудий Алимания поступила на лечебный факультет. Ещё через год герр Штутгарт и фрёкен Янссен поженились. Жили молодые учёные душа в душу — Николас изучал атмосферное электричество и с высокой колокольни плевал и на оргазмы жены, и на то, с кем она их получает.
Сразу после похорон Аламейна доктор Майерсен определил панцербаронессу к себе в госпиталь — на всякий случай. Фландрия не плакала, но стала будто ещё меньше и ещё чернее.
— А ты знаешь, как он меня называл… — во время очередного вечернего обхода сказала девушка, невидящими глазами глядя куда-то за звёзды. — «Гидроусилитель моего сердца», «антифриз души». Помянем, док?
В руке малефициары собралась из воздуха синяя «казёнка» можжевеловки. Полковник Майерсен тут же выхватил бутылку и спрятал в карман робы.
— А вот это уже совершенно лишнее!
— Я панцербаронесса! Я тебе приказываю!
— А я врач! Приказывать будешь у себя в дивизии! Если уж на то пошло, я старше тебя по званию… И вообще я друг твоего отца.
— Любовник!
— И это тоже.
Фландрия уронила лицо в ладони и бессильно зарыдала. Девушка кричала, била кровать и собственные ноги обессилевшими от горя кулачками, снова кричала и выла, пока окончательно не сорвала голос. Доктор Майерсен до синяков сжимал худенькие чёрные плечики и про себя молился Николя-угоднику, чтобы драконочка не вспомнила о своей алхимии. Через две недели фрёкен Аламейнсдоттер выписали.
Потом выяснилось, что Гинзбург перестала заводиться. Торнби только виновато разводил руками.
— Ведь совсем здоровая была, госпожа баронесса, а вот ведь поди ж ты…
Позвали Хаята-эфенди. Старый дракон с привычной обстоятельностью продефилировал вокруг танка, провёл сморщенной восковой лапкой по топливным бакам, приложился щёчкой к моторному отсеку.
— Танк Гинзбург глубоко скорбит по ушедшему за Предел панцербарону Аламейну и больше не хочет работать, — чванно изрёк ювелир и постарался побыстрее убраться прочь от гоблинского гнева.
Панцербаронесса не гневалась. Она обняла танк и еле слышно прошептала в траки: «Мне тоже плохо без батьки…» Тем же вечером поверх бенетийских цветов и плодов появилась кривоватая руническая надпись «Всегда с нами, всегда весёлый».
Очень быстро фрёкен Аламейнсдоттер поняла, что быть панцербаронессой это не столько давить драконов танками и закатывать угарные пирушки, сколько куча скучных мирных дел. «Мёртвая Голова» включала в себя 100 танков, 400 человек личного состава и их семьи, итого 700 гоблинов со чадех и домочадцех. Все 700 гоблинов ели 5 раз в день, одевались не только в казённую форму, праздновали дни зачатия, собирали детей в схолию и хоронили родных. За сытость, одетость и общее благополучие личного состава отвечал панцербарон. И хоть Аламейн оставил бумаги в идеальном порядке, Фландрия расплакалась над документами. От души наревевшись, девушка пошла за советом к Брют.
«На родную дочку, собственным хуем деланную, хуй забил, а с драконкой возится как дурак с фантиками!» — возмущалась, напрочь забыв литературные слова, штурманша Янссен, но ничего поделать не могла. В том, что у Элли не было отца, виновата была она сама. Узнав о беременности, Брют не сказала панцербарону ни слова — о личностных качествах своего коммандера штурманша была невысокого мнения. Когда Алимания Янссен вошла в рост и полковник Готтерфюнкен увидел в девушке общие черты, изображать трепетного отца было слишком поздно. Брютша злилась, Аламейн грустил, Элли жила своей жизнью.
— Брют, батя просит у тебя прощения, — сказала Фландрия вместо приветствия.
Штурманша долго смотрела на чёрное разом повзрослевшее личико.
— Кто старое помянет, тому глаз вон… А кто забудет — оба… Из Элли панцербаронесса хуже, чем из говна пуля. Что уж теперь. Что случилось, коммандер?
Под внимательным ласковым и требовательным руководством Брют Фландрия училась делать административную работу. Первым делом панцербаронесса рассчитала отцовского денщика — Хель на казённом обеспечении только ел и спал.
— Новая метла по-новому метёт, — неодобрительно шепталась «Мёртвая Голова».
Потом коммандер Аламейнсдоттер устроила благотворительный аукцион, на котором распродала все безумные наряды отца. Деньги от аукциона пошли на подарок семьям с детьми. «Мёртвая Голова» только качала головами.
Следом грянул гром — Король Гоблинов узнал, что лучшей танковой дивизией Нэланда командует приёмная дочь полковника Готтерфюнкена, дракон и вообще не солдат Нэландского вермахта. Фландрию срочно вызвали в Нэланд. Назревал скандал, но за панцербаронессу вступилась «Мёртвая Голова» и весь высший состав нэландской армии в Ливанте. Увидев такое единодушное заступничество, Король Гоблинов лично присвоил 17-летней девушке полковника и Золотой Крест 3-й степени за гуманитарные заслуги перед Нэландом.
Жизнь продолжалась. Иногда, мельком взглянув на какую-нибудь отцовскую безделушку, Фландрия ещё всплакивала, но тут же брала себя в руки. В 20 лет о панцербаронессе коммандере Фландрии Аламейнсдоттер знал уже весь Южный Предел. Алым стягом с белым драконьим черепом пугали капризных детей и нечестных должников.
Говорили, что Брэндон Торнби может починить даже то, что починить нельзя. Гоблины любят сказки, но в каждой небылице есть крупица здравого смысла. К танкам и моторенам механик относился как к наделённым душой живым существам. «Плохо тебе, маленький?» — шептал Торнби весящему две с половиной тонны военному внедорожнику и лез под капот. «А вот я сейчас маслице моей ласточке поменяю!» — лепетал двухметровый, поперёк себя шире гоблин с бицепсами как небольшие арбузы, и Фландрия не могла сдержать улыбку.
Панцербаронесса и её механик давно проводили ночи вместе. Торнби относился к госпоже баронессе с почтением, переходящим в благоговение. Полноватый для гоблина, не самый темпераментный любовник, он со слезами умиления рассматривал свернувшуюся в аккуратный чёрный комочек Фландрию и диву давался на инженерный гений Всевышнего. И сердился на Триединого Бога за то, что Фландрия была сломанная. И на себя — за то, что не мог починить. Дракониха отвечала на робкие ласки с прохладной нежностью.
— Пустое, Торнби, не мучь себя, я всё равно ненастоящая женщина.
Однажды Брэндон Торнби заметил в книжной лавке книжечку в скромной серой с серебром обложке. «Наука и искусство женского наслаждения» гласило заглавие. Механик раскрыл титул и обомлел — с форзаца на него смотрела шалава Элли Янссен. С возрастом первая потаскушка Ливанта приобрела лоск, но глаза под тонкими очками остались такими же озорными и блудливыми. Торнби проморгался. Нет, ошибки не было. Автором «Науки и искусства» была доктор Алимания Янссен, сексолог, бакалавр медицинских наук. «Чудны дела твои, Господи…» — похолодевшими губами прошептал Торнби и принялся за чтение не выходя из лавки.
— Вы, коммандер, хоть и панцербаронесса, а всё равно дракониха. И елда вам потребна драконья, — тем же вечером с неэротичной обстоятельностью заявил Торнби и вытащил из-под подушки стеклянную игрушку гоблинского размера, но в шипиках и зазубринках.
— Действует… Торнби, действует! — прошептала с округлившимися от удивления глазами Фландрия и впервые в жизни ощутила острое мучительное желание.
В день, когда начал дуть хамсин, панцербаронесса почувствовала себя особенно дурно. Всю зиму Фландрия ощущала себя не в своей тарелке, но списывала всё на обычную зимнюю хандру. После Остары дурнота сделалась особенно изматывающей. Майерсен не нашёл ничего угрожающего здоровью, но на всякий случай прописал постельный режим.
Не привыкшая к безделью коммандер Аламейнсдоттер куталась в лисье одеяло и составляла смету на премии личному составу. Уши болели, цифры прыгали перед глазами, мучила не пойми откуда взявшаяся изжога, неприятно тянуло низ живота. После обеда, оставшегося почти не тронутым, неприятные ощущения усилились. «Отравилась», — подумала панцербаронесса после особенно сильной схватки и еле успела сесть на горшок. Что-то глухо ударилось о стальное донце. «Господи ты боже мой, камнями сру», — не на шутку испугалась Фландрия и начала искать глазами кувшин для интимной гигиены. Первый раз в жизни панцербаронесса пожалела, что у неё нет денщика. Кувшина в шаговой доступности не оказалось. Дракониха тяжело поднялась с нужнóго трона, краем глаза взглянула в горшок и потеряла дар речи. В горшке лежало песочного цвета в крупную серо-коричневую крапину яйцо. Яйцо было в слизи и немного в дерьме. «Ой…» — пискнула панцербаронесса и, забывшись, натянула штаны.
Кое-как помыв яйцо и даже не переменив брюк, Фландрия побежала к Хаяту-эфенди. Дракон, увидев панцербаронессу в штанах с пятнами на интересном месте, не утратил своей обычной невозмутимости.
— Если Аллах будет милостив, Вы станете матерью, баронесса.
— Какой-такой матерью! — от неожиданности Фландрия чуть не выронила из рук яйцо.
— Когда женщина и мужчина соединяют тела, женщина зачинает дитя. Женщины драконов откладывают яйца. Вы только что снесли яйцо, коммандер.
— Чо? — Фландрия упала грязными штанами на заботливо подставленный табурет, засмеялась и заплакала.
— Разве Ваш отец, великий стратег ночных сражений, знавший мужчин и женщин всех рас, не поведал Вам, как появляются дети? — не сдержал яда Хаят-эфенди и сам принялся заваривать гостье жасминовый чай.
Окончательно потерявшая лицо панцербаронесса только размазывала по щекам слёзы.
— Нет! Батька вообще не хотел, чтобы я какие-то гадости знала! Он меня любил!
Старый дракон неспешно капал в чашку желтоватую жидкость из изумрудного пузырька.
— Безусловно, баронесса. Ваш отец любил Вас так, как можно любить единственный раз в жизни. И как это всегда бывает, был слеп в своей любви… Твой путь в погоне за наслаждением, Кара-султан, привёл к закономерному итогу.
— И что же мне теперь делать? — настойка подействовала быстро, и Фландрия начала успокаиваться.
— Зарыть в песок поближе к дому, переворачивать два раза в сутки и ждать. Если Аллаху будет угодно, через девять месяцев из яйца вылупится твой ребёнок.
Фландрия сёрбнула последними каплями чая, обняла яйцо и вышла из ювелирной лавки, забыв поклониться. Не своими ногами панцербаронесса дошла до Гинзбург, поплакала в нагретые весенним солнцем траки и закопала яйцо под мёртвым танком. «Батя, сбереги своего внука…»
В самый Йоль, когда гоблины, люди и драконы сжигают все свои обиды в йольском костре, из-под траков Гинзбург раздался душераздирающий визг. Гоблины затрясли ушами, люди мелко закрестились и только драконихи понимающе улыбались в платки. От неожиданности Фландрия, готовившаяся поднять тост, облилась вином. Панцербаронесса исчезла под танком и через мгновение появилась вновь, явив собравшимся досиня-чёрного с открытыми рубиновыми глазами гоблинёнка без пупка. Драконихи начали стаскивать с себя платки, чтобы укутать младенца.
— Марк. Я назову своего сына Марк!
Толстенький крепенький соответствующий двум стандартным гоблинским месяцам Марк морщил угольную мордочку и старался ухватить колокольчики в косах матери.
Душевно поужинавший Брэндон Торнби кушал кофе с ликёром и наслаждался летним вечером. После заката безумная ливантийская жара спадала, уступая место приятной прохладе. С апельсинов снегом летели лепестки, розовые в последних лучах солнца. Механик подлил в чашку панцербаронессы ещё ликёра. Чуть поодаль возились три досиня-чёрных гоблинёнка с одинаковыми рубиновыми глазами. Самый старший, Марк, высунув от напряжения розовый язык, заводил ключиком почти совсем настоящий танк. Центурион внимательно следил за действиями брата, а крошка Чифтен безуспешно пытался поймать осу.
— А хорошие у Вас мальчишки, коммандер…
Панцербаронесса улыбнулась и взяла своего механика за руку.
— Твоими трудами, Торнби, твоими трудами…